Экстремум

Супрем известен в широких кругах, как автор полотна «Искажение любви». На нем изображены три фигуры. Ритм картины замедляется сверху вниз. Фигура молодого человека напоминает сжавшуюся в фантасмагорической судороге живую пружину, готовую в решающий момент распрямиться со всей внутренней энергией. Двое снизу, удерживающие его в полуполете, делают это как будто в праздности, одновременно смущаясь и гордясь, однако ни в коей степени не разжимая хватку. Лицо матери источает благодушие, и, глядя в него, сначала не возникает ни малейших сомнений в ее кажущейся правоте, если не заметить натянутую до предела кожу на кисти, сжимающей как в железных тисках выскальзывающую ступню рвущегося вверх юноши. Натянутую так, будто костяшки пальцев сейчас порвут ее изнутри. Ее глаза полузакрыты в блаженном неведении. Отец, расположившись напротив, одной рукой словно велит ей продолжать. Этим, цитируемым из Первого Возрождения жестом, он одновременно одобряет и потакает. Остается неясным, кто, в конечном счете, над кем властен – она над ним или он над нею. Единственное, что не вызывает сомнений, это их всепоглощающее стремление властвовать над стремящимся выскользнуть из капкана юношей. В размышлении над смыслом всего полотна ставит точку лицо отца. Оно прорезано уродливыми морщинами вечно недовольного, но смиренного старика. В этой перманентной гримасе с отогнутыми вниз краями рта, он смотрит совсем не на мать собственного сына, а куда-то мимо нее. Где-то там, на заднем плане, среди тщательно проработанных деталей ландшафта располагается непонятная рухлядь – нечто, ради чего была прожита необъяснимая в своей непоследовательности жизнь. Если искать на картине центр притяжения, через некоторое время взгляд сам собой упирается в эту самую рухлядь. Бесформенное механическое уродство, готовое быть и домом и средством передвижения, но абсолютно точно неспособное выполнять свою функцию так, как задумано. Если хорошенько вглядеться в это нагромождение геометрических разломов, можно различить какие-то колесоподобные механизмы, гнутые блестящие или уже помутневшие паззлы, обломки непонятных устройств, больше похожих на развалины так и нереализованных фантазий, кучи бесполезного мусора заднего плана. Все это не более чем символ потерянного времени, безжалостно пронесшегося мимо, испещрившего лицо отца следами ненависти к себе, а на лице матери оставившего печать пустого, удобного самодовольного блаженства, сквозь которое она уже не способна различить хоть что-то, противоречащее ничего не значащей сути своих эмоций. Взгляды персонажей не пересекаются. Рывок юноши настолько пронзителен, что хочется подойти и своей собственной рукой разжать кисть матери, и тут же начинает казаться, что, сделав это, получишь неожиданного последователя в лице сидящего рядом отца – он, как будто, только того и ждет, но, находясь в своей скорлупе, не может принять решение самостоятельно. Возможно, объяснение скрыто в его пустых невидящих глазах, в страхе, источаемом из глубины морщин вокруг глазниц. Непонятно, насколько устойчива его власть, быть может, стоит только тронуть за поднятое плечо, чтобы морщины дрогнули и сложились в сожаление, граничащее с осознанием неизбежной потери сына. Но речь даже не о смерти, а всего лишь о даровании свободы, признании собственного ребенка равноправной с ними личностью. У отца еще не все потеряно? Снова немой вопрос к матери. Ее лицо даже молодо. Время совсем не испортило его. Оно как будто остановилось в нем. Это лицо уже не изменится, не изменится эмоция, которое оно выражает. Эмоция, вросшая в него как маска, пустившая корни в плоть. Если смотреть на картину достаточно долго, эта женщина начинает казаться безумной. Ее безумие не помешает ей быть вменяемой и отвечать за свои поступки. Оно всего лишь отключит выбор там, где можно рассчитывать на его незримое присутствие. Отвергнув любой выбор для себя, она отрицает его и для самого дорогого. Юноша платит своею несвободой за родительскую неизбежность. Полотно потрясает тем, что напоминает детский кошмар – цитату животного сознания, картину всепоглощающей неизбежности вокруг: неспособность и невозможность повлиять на ход событий из-за недостатка ассоциативной емкости в голове – непреодолимый тупик живого существа. Человек вырастет и избавится от кошмаров безволия. Животное проживет так всю жизнь. Однажды в детстве мне приснилось, что я нахожусь в поле. Я бегаю по его краю то в одну сторону, то в другую. Все, что я чувствую, это страх. Я не ищу варианты – перейти поле и посмотреть, что за ним, или обойти вокруг, встретить кого-нибудь или позвать на помощь. Ничего этого в моей голове еще нет, и не может быть. Я не в состоянии исправить свой сон, наполнить его деталями – только черно-белая, низкая трава на ветру, в холодном движении которого нет ни малейшего шанса на спасение от внезапного одиночества и неспособности превозмочь его силой собственного воображения. Девственный кошмар метания в пустоте, ограниченной фантазией. Сон кончился, я проснулся с ощущением тревоги. Это была самодемонстрация неизбежности. Потом я назвал ее «собачьей». Мне показалось, именно собака сильнее других чувствует страх перед неизбежностью, потому что отчасти понимает, насколько не в силах эту неизбежность превозмочь. Страх должен подтолкнуть к познанию, но только человек способен обернуть этот толчок в осмысленное действие. Я решил, дело не только в «знании о смерти». Как оказалось, есть кое-что еще, различающее нас – способность преодолевать неизбежность. Картина Супрема изображает высокое проявление неизбежности – здесь она не животная, а вполне человеческая и оттого еще более тягостная. Кажется, Супрем закончил художественную школу. Когда Кристина познакомила нас, он еще не был известен. Я ничего не понимал в живописи, поэтому не знал, как относиться к новому знакомству. Но мне нравилась легкость – он никогда не говорил о чем-либо серьезно, даже о своих работах. «Гусиная» семья посмеивалась над каждой новой картиной, называя ее «шедевром». Супрем тоже смеялся. Не проходило ни встречи, чтобы Олле не поддел его за карандаши в обеих руках. Супрем делал наброски двумя руками почти одновременно. Я так и воспринимал это – как баловство. Я не знал, и не мог знать, что на самом деле все иначе, не мог представить Супрема, часами простаивающего перед полотном, когда в эти замершие мгновения его лицо перестает естественным образом улыбаться и приобретает задумчивые черты. Супрем начал пить задолго до того, как всерьез взял в руки кисть. Так было проще смириться с тем, что никто не хочет замечать его очевидного отличия от других. Вдобавок снимался вопрос о потребности каким-то образом развивать со всех сторон обсуждаемый талант. Однажды мы в очередной раз собрались вместе. В то время, несмотря на рождение Лизы, мнение мамы все еще было очень важно для меня. Вместе с тем, оно незаметно отравляло жизнь. Я не думал об этом, просто чувствовал что-то неприятное. Оно толкало прочь. Супрем встал перед нами и сказал: «Вот вам немного для «поржать». С этими словами он сдернул с рамы тряпку. Под одобрительный гул и жидкие аплодисменты я сидел и моргал глазами, впившись в увиденные лица. Все то, неприятное, что сопровождало меня последнее время, неожиданно оказалось сосредоточено в одной живописной фразе. В тот вечер ржали не только над Супремом, но и над моими сдвинутыми бровями. Я похож на дурака, когда хмурюсь. С того дня я стал очень внимательно относиться к Супрему. Прямо на наших глазах «Искажение любви» внезапно прославило его. Я считаю это одним из немногих пережитых мною чудес. Только вчера он был всего лишь одним из нас, любимым чудаком небольшой компании, который всего лишь не стеснялся постоянно быть самим собой, и, вот, сегодня мы также рады его видеть, но вместе с ним видим, как в отражении, собственную несостоятельность. Слава, однако, вовсе не изменила его. Он все также улыбался всем своим лицом и не произносил ни единого слова всерьез. Конечно же, ни в малейшей степени он не пытался извлечь из славы власть, а извлекал лишь крупицы признания. Оно позволяло расслабляться все сильнее, вследствие чего, привязанность к алкоголю только усиливалась. Правда, никогда нельзя было сказать с точностью, насколько Супрем пьян. Потом он стал пропадать – признание дало возможность путешествовать, не ограничивая себя в сервисе. Ничего стоящего после «Искажения любви» он не написал. В общем-то, оно было и не нужно, свою потребность в творчестве он реализовывал в карандашных набросках, а потребность в жизни топил в алкоголе. Потом он пропал окончательно. Увлекшись работой, я постепенно забыл о нем. Но картина изменила мою жизнь. Я перестал общаться с мамой, и мне стало значительно легче. Неоформленное пониманием стремление всюду стыдиться себя ослабило хватку и начало растворяться в воздухе. Скорлупа распалась и превратилась в сероватый шлейф, который как хвост кометы еще долгое время тенью преследовал мои робкие самостоятельные шаги. Прибрежный ветер разметал его остатки окончательно. Он и раньше регулярно пытался нашептать мне, как приятно услышать себя самого, но где уж мне прислушаться. Я был закован неизбежностью и слышал только то, что хотел услышать. Если регулярно приходить на морской берег, рано или поздно наступит момент, когда ветер перестает дуть порывисто, а превращается в постоянное движение. Прохладный воздух несется вдоль кромки воды с неизменной скоростью, словно какая-то циклопическая машина выдувает его из своих огромных сопел. Там, где расширяется пляж, ветер подхватывает сухой песок и жалит им лицо. Шум вздымаемого песка заглушает отчаянный шелест листвы. Деревья согнуты под невидимым нажимом и не распрямляются ни на секунду в течение нескольких дней. Шум хвои не столь трагичен, он не напоминает о том, что скоро осень, он, просто, дополняет прощальное звучание эпилога к очередному промелькнувшему лету. Вчера я что-то понял, и мне не понравились эти мысли. От таких мыслей всегда остается дурное послевкусие. Есть понимание высвобождающее, а есть понимание смирения. Оно схоже с разочарованием. Когда поток очередных надежд стреляет в голову и позволяет ощутить себя превыше обстоятельств, неизбежно наступает момент ниспровержения. Я так и не получил никакого задания. Мне не кажется, что обо мне забыли. Вообще-то, мне наплевать на причины, не хочется делать выводы, пытаться угадать, почему же, собственно, та весенняя встреча с Олле оказалась последней, и с тех пор я не видел ни одной живой души, кроме весьма отстраненного Супрема и той безумной серферши. Ясно одно – я не увижу осенью ни Лизы, ни Кристины, не смогу сообщить им, что задерживаюсь на неопределенный срок. Возможно, они знают больше меня – Олле наверняка держит их в курсе. Но почему он ничего не говорит мне? Чтобы свыкнуться с этой непростой мыслью, я заказал аварийный комбинезон. Паззлы аварийного канала доставляют желаемое прямо в руки. Это очень трогательно, когда паззл, словно живой, подлетает и поблескивает на уровне груди, а портик едва заметно покалывает запястье, вызывая сложившийся годами условный рефлекс потребления. Когда контейнер опустошен, паззл недолго покачивается рядом. Он как будто ждет, чтобы я померил комбик и убедился в его работоспособности. Аварийный канал хорош тем, что лоялен к холостому пробегу. Действительно, в сложной ситуации было бы глупо тратить время на поиски – чем наполнить паззл в ответ. Мою ситуацию сложно назвать критической – я не истекаю кровью, не умираю от жажды, голода или холода, но комбик – одна из немногих вещей, заказ которого возможен безотносительно данных о состоянии моего организма, транслируемых портиком в центр обработки. Фактически, каждый имеет право на этот небольшой каприз без ущерба балансу сервисов. Я мог отправить в ответ кустик очитка – не сомневаюсь, где-то живут те, кому очиток, обильно произрастающий на моем острове, жизненно необходим. Или комок глауконитовой глины, которую можно собрать из обнажения в основании скалы на противоположном берегу, там, где линия леса поднимается метров на тридцать над уровнем моря. Но аварийный канал совсем не требователен. Я отпускаю паззл порожним, потому что, просто, разочарован происходящим. К тому же очиток уже не цветет, а копаться в глине холодно. Может быть, портик, каким-то образом считывает состояние разочарования, и центр готов тем же каналом направить мне нечто вдохновляющее, но мне все равно, потому что паззл не может вылечить от одиночества и сожаления по упущенному времени, какую бы посылку не содержал в себе. Я стою на песке вполоборота к ветру и скованно вдыхаю его непрекращающееся движение. Мое иссушенное солнцем лицо застыло в унылой маске, мне никак не расслабить его, отчасти из-за ветра. Так длится около часа. В чем-то это похоже на поле с серой травой из детского сна – нет никакого продолжения. Отличие в том, что моя воля полностью подавлена. Я как буриданов осел, застывший не меж двух равновеликих куч сена, а между желаниями жить дальше и перестать это делать. И только самодовольство, желание и впредь наслаждаться собственным обществом, наконец, подталкивает хоть к какому-то действию. Привычным шепотом я включаю проектор и проецирую невдалеке самого себя. К сожалению, технология пока не позволяет наделить проекцию несимметричным разумом, поговорить с нею о том, о сем или поиграть в футбол. Мы можем подойти друг к другу и встретиться руками. Она не осязаема, песок несется прямо сквозь прорисованный в воздухе комбинезон. Мы можем пройти друг друга насквозь и разойтись в разные стороны относительно заданной оси симметрии. Я пробовал оба варианта – и зеркальный и осевой. Первый мне нравится меньше, он подходит для совместных прогулок, когда важно синхронно поглядывать друг на друга. Однако зеркальное отражение не дает такого внятного эффекта присутствия кого-то еще. К тому же, с ним нельзя поздороваться за руку. Оно всегда тянет вместо правой руки левую и тем самым портит праздник кажущейся реальности. Для рукопожатия больше подходит осевая проекция. Важно, лишь, правильно совместить в пространстве руки. Будут ли когда-нибудь проекции не только независимы, но и осязаемы? Не сомневаюсь. Мы стоим и смотрим друг на друга. Комбик неплохо сидит на мне. Я похож на орбитального техника в легком скафандре, изменяющем расцветку под ландшафт. Остается только надеть капюшон и затянуть все манжеты. Я машу правой рукой. Он отвечает тем же. Когда с комбиком все ясно, я назначаю движение воображаемого зеркала в двух метрах справа. Мы прогуливаемся по берегу взад-вперед. Иллюзия прогулки вдвоем немного оживляет пейзаж. Затем я подхожу к дереву, на котором весной наблюдал за бредущим в мою сторону Олле, усаживаюсь на него и пытаюсь выставить на портике режим температуры и влажности. Портик просит застегнуться полностью. Я вяло повинуюсь, хотя сидеть с расстегнутым воротом приятнее. Но надо проверить, как это работает – скоро станет совсем холодно, а я не планирую провести всю зиму во времянке, как бурый медведь в берлоге. Хотя, не все ли равно. Я отключаю проектор – копошащийся рядом человек начинает утомлять. Он бесполезен, как и его прообраз. Прогулка закончена. Неужели я стал скучен самому себе? В который раз ему не удается развлечь меня своим присутствием. Разве что, помог отражением застежки. Приятное летнее тепло разливается внутри комбика, как будто лето никуда не уходило. Подумать только, как сильно можно замерзнуть на этом бесконечном ветру. Но я верю в лето, поэтому до сих пор он казался теплым. Супрем начал рассуждать о вере, когда осмыслил свою известность. Признание – травмирующее событие. Со знаком минус или со знаком плюс – жизнь уже никогда не будет прежней. Я никогда не пользовался такими словами как «вера» или, того хуже, «душа». На их запах, как акула на кровь, сразу являлся папа Падло. Он занимал краешек сознания и как будто ждал, что будет дальше, готовый впиться в меня с новой силой. «Если ты еще здесь.., – сказал я однажды, будучи уверенным в этом, – мы как-то уже договорились, что страх – всего лишь ожидание боли. У боли есть обратная сторона, такая же материальная и телесная, но со знаком плюс. Это наслаждение. Ты согласен? – Конечно же, он молчал. Он вообще теперь мало говорил. – Оно, как и боль, может быть слабым и сильным, простым и сложным, невнятным и очевидным… понятно излагаю? – В ответ все та же задумчивая улыбка. Улыбка человека, который как будто знает больше меня и до тех пор чувствует превосходство. Хранитель вечных секретов. – Мы существуем между ожиданием боли и ожиданием наслаждения. Между страхом и вдохновением. Ты можешь вдохновляться по разным причинам, но в действительности, все, что тебе необходимо в эту секунду – понять, сколько ты готов ждать, каков горизонт. Ты склонен называть верой любое вдохновение, горизонт которого не в состоянии различить. Тебя будоражит собственная значимость, когда твой взгляд устремляется в такие дали. Тогда ты придумываешь ничего не значащие слова. Они нужны тебе, чтобы выделить свое положение. Кажется, что ты веруешь, а на самом деле, всего лишь ждешь. Но ты болван не поэтому – ждут все – ты думаешь, что ждешь лучше всех!» Папа Падло всегда удаляется молча, если я доволен тем, что сказал. Но стоит изменить себе, наврать или засомневаться, он тут как тут, является на запах слабости и ждет удобного момента, чтобы заполнить пространство своими вкрадчивыми выступлениями. На этот раз его молчание долго преследовало меня. Я знал, что он где-то здесь. Наверно, «вера» – его больная мозоль. «Нет, – сказал он, наконец, – вера это не ожидание, и вдохновение это не ожидание. Предвкушение – может быть. Неизбежность действительно лежит между страхом и предвкушением. Но вера и вдохновение ломают эти рамки, и ты начинаешь наслаждаться настоящим. Можешь называть это необратимостью. Если тебе так хочется». – «Ладно, черт с тобой» – прошептал я. Сегодня он был не столь снисходителен, и мне не захотелось спорить. Супрем тоже использовал слово «вера», но я никогда не спорил, особенно, после «Искажения любви». Пусть верит во что угодно, если оно помогает создавать такие полотна. Еще он походил на папу Падло умением давать бесполезные советы. Благо, делал это с безразличием в голосе, а не обволакивая вниманием и любовью. «Что мне делать?!» – взмолился я, когда однажды утром понял, что не могу больше видеть этот остров. «Жди», – равнодушно ответил Супрем. – «Да пошел ты!» – воскликнул я. Какая удивительная способность полностью игнорировать собеседника, не прекращая с ним общаться. На самом деле Супрем был целиком сосредоточен на новой картине. Сначала я не понял, что он продолжает писать, а не только пьет. Признаться, первое время мне было вообще не до него. Вдохновленный, я отправился вдоль берега изучать новую среду обитания. Не так-то просто принять идею, что ты совершенно один. К вечеру я перестал осматриваться при любом новом звуке и оглядываться за спину. Мне захотелось полностью обойти остров вдоль кромки воды в первое же утро, но где-то на полпути я совсем устал и понял, что лучше будет развернуться. Там, где остался маяк со времянкой, пляж был наиболее широк. Затем берег медленно поднимался, превращаясь в узкую полоску песка у воды, тут же плавно переходящую в стену осадочной породы. С противоположной стороны от маяка она становилась неприступной – гладкая слоистая скала с пластом зеленой глины в основании. Из него сочилась вода. Где-то там наверху шумели береговые сосны. Пропуская через себя этот шум, я, как мог, отдохнул и отправился в обратный путь. Солнце клонилось к закату. В эту ночь было никак не заснуть. Я отогрелся и помылся в шлюзе, затемнил круглое окошко, устроился на мате и завернулся в свои тряпки. И, хотя, все это уже когда-то происходило и с тех пор все настойчивее требовало повторения, я не почувствовал в повторении ни крупицы счастья. Я опять, как когда-то, попробовал заснуть с открытыми глазами, и опять убедился, что это невозможно. Тогда я попробовал с закрытыми. На этот раз не получилось и так. Пару часов поворочавшись, я понял, что сон не придет, и, одевшись, вышел. Стемнело. Я посмотрел на небо. Орел летел навстречу Лебедю, а я все искал и искал Лиру, совсем позабыв, как она выглядит и в какой стороне искать. Тогда я полез на маяк. Было немного страшно. Наверху ветер дул еще сильнее, часть Млечного Пути закрыли стремительно летящие облака. Включив проектор и покопавшись в портике, я спроецировал на небо названия созвездий и крупных звезд. Мимо пролетал Юпитер. Скоро в непосредственной близости от Венеры, его попытается закрыть собою Марс. Наверно, это редкое событие. Лира нашлась. Мне стало обидно, что я не смог отыскать ее сам. Захотелось, чтобы Кристина увидела это. Я смотрел на звезды, пока не замерз окончательно, но никак не мог оторваться. Мысли о Кристине немного согрели меня. Когда начали стучать зубы, цепляясь одеревеневшими пальцами за поручни, я спустился вниз и, бегом нырнув в теплый шлюз, разогрел его так, что по телу заструился пот. Только тогда удалось, наконец, погрузиться в сон. Теперь, когда у меня есть комбик, можно попробовать спать на улице. Главное, найти подходящее место. Давно бы заказал его, но было такое теплое лето! Мне сразу вспомнилась перепачканная красками майка Супрема. Наверно, ему тоже скоро понадобится комбинезон, если, конечно, он думает вернуться. Я сидел на дереве и смотрел на покрытое ветреной рябью море. Когда ветер дует вдоль берега, волн может и не быть – вода кажется особенно беспокойной, даже суетливой. Это осенняя суета – мне она не очень нравится. Хотя, казалось, недавно, когда мысли о том, что я всеми забыт и никому не нужен, особенно одолели, я вообще решил умереть. Мне показалось, что смерть сама придет ко мне, что она уже давно наблюдает неподалеку и решает, когда лучше воспользоваться своим неоспоримым правом. Я не собирался прыгать с маяка, топиться или втыкать в тело острые предметы, а подумал, что нежелания жить и так вполне достаточно – я, просто, вечером лягу спать, а утром не проснусь. С этой мыслью оказалось на удивление легко засыпать. Однако ничего не получалось. По утрам я исправно просыпался, и от этого становилось все более паршиво. Однажды, так и не умерев в течение недели, я пролежал целый день во времянке в абсолютном безволии. Разве что слюна не текла из моего расслабленного рта. Я ничего не ел, не пил, у меня не было желания что-либо делать и даже подняться с мата. В те редкие минуты, когда, казалось, вот-вот поднимусь, вопрос «зачем» бил, словно молотком по затылку, и я лежал дальше, не шевелясь, представляя, как мои скукоженные останки укладывают в специальный паззл, который затем взмывает ввысь, чтобы превратить их в пыль и развеять в тропосфере. Затем, вечерний голод заставил встать. «Хоть что-то заставляет жить», – подумал я. Это «что-то» было выше моего осознанного желания умереть прямо сейчас. Лучше умирать сытым, чем голодным. Я спешно засунул в случайник большой кусок мяса с рисом. Закусывая дымящуюся еду огурцом, я подумал: «Не-е, чепуха… жить хорошо». Эта идея очень вдохновила меня. Для ее подкрепления я решил напиться вместе с Супремом. Только бы не думать больше о смерти! Но был уже вечер, стемнело, шагать полострова совсем не хотелось, даже ради такого события. Я решил отложить этот план, взял бас и вышел на берег. В темноте его звучание казалось особенно чистым. Пальцы сами нашли, что делать. В ту ночь я написал «Портрет Кристины», невольно своею скромной цитатой отослав привет в то прошлое, где такая музыка только начала появляться. Я представил, что если Супрем еще на острове, то он определенно слышит, как я играю и в этой игре нахожу то, что не могу найти в жизни. Ему должно быть приятно. Если, конечно, он не собирался всю ночь спать. На утро я понял, что вчера дошел до самой нижней точки падения. Наверно, это мой предел. Я, буквально, стукнулся об собственное дно и, ударившись, в ужасе отскочил от него. Как можно довести себя до такого состояния? Мне опять захотелось поделиться своими переживаниями с Супремом, и я все же отправился на его поиски, однако, еще недавно заваленный бутылками «сад камней» был тщательно убран и абсолютно пуст. Никаких следов не осталось. Мне снова стало одиноко, но, несмотря на это, отчаяние уже не смогло овладеть мною полностью. В тот день я начал бегать вокруг острова. Как только чувствовал плохие мысли – сразу отправлялся бежать. Сначала бежалось плохо – апатия превратила тело в мешок с костями. Потом получалось все лучше. Ближе к осени то, что когда-то казалось марафоном, превратилось в обычное дело. Я исполнял его каждый день в одно и то же время, в любую погоду. Только это и было со мной, и согревало меня. Три часа и восемь с половиной минут. Мне хотелось, чтобы это было так. В конце концов, здесь устанавливаю правила я. Еще мне хотелось трудностей, таких, чтобы в конце дистанции не возникало сомнений в не напрасно потраченном времени. И они пришли. Не то, что бы я совсем не видел дождей. Дожди ловили меня в разных местах, но все это были какие-то несерьезные, теплые, летние дождики. С ними бежалось еще легче, вдобавок я не тратил времени на купания. Тучи проносились мимо острова к материку как неторопливые гигантские паззлы, затем сразу выходило солнце и, спустя час с небольшим, не оставляло на песке мокрых следов. Но однажды я понял, что легкие времена закончились. Дождь шел всю ночь с небольшими перерывами. Ветер усиливался. Уже неделю, как над морем стали ходить кучевые облака. Я знал, что кончится потопом. Утром дождь немного стих. Затем настала минута старта. Я вышел на почти полностью затопленный берег. Ночью начался прилив. Все вокруг было серое, цвета ртути. Небо, вода, моросящий дождь, неразличимый горизонт. «Отлично, – подумал я, – вот теперь-то и посмотрим…» Холодные капли жалили тело со всех сторон, но я быстро перестал замечать их. Сначала было холодно. Минут через двадцать, несмотря на желание трудностей, мне показалось, что было бы очень неплохо, если б вдруг, сквозь какую-то неожиданную трещину в серой скорлупе появилось солнце и немного оживило картину. Но оно не появилось. Напротив, дождь превратился в ливень, а ветер усилился. Вода стояла стеной, я не мог различить куда бегу. Ветер дул со всех сторон. Несколько раз я чуть не падал от его порывов. Когда берег начал сужаться, обнаружилось, что теперь придется бежать по воде. Поднявшиеся волны сбивали с ног. Они обрушивались на возвышающийся берег и, откатываясь обратно в море, увлекали за собой с еще большей силой, нежели били сначала. Бег прекратился. Я продолжал двигаться вперед, борясь со стихией, выбираясь из бурлящих вод и снова погружаясь в них. Временами лес надо мною сгибало в пополам, обрывки сосновых веток проносились мимо как живые плети, иногда чиркая по лицу и телу. Я думал только о том, как не утонуть, не разбить ноги о камни, иногда попадающиеся в воде и достичь половины пути, ведь, постепенно я окажусь с подветренной стороны, и станет немного легче. Еще мне казалось, что там я увижу Супрема. Наверно, он воплощал собою мысль об укрытии, но я не разрешал себе думать дальше, чем, просто, о нем. Мне не нужно укрытие. Это означало бы поражение и перечеркнуло все, что я успел пробежать раньше. Потом ветер немного ослаб. Или я привык, или берег стал немного шире? Я снова попробовал бежать. Увы, это уже не походило на бег, скорее, на некое шаткое продвижение вперед отрешенной трусцой. Так мучительно я достиг противоположной точки острова. Там я остановился и некоторое время пытался смотреть вверх, как будто, рассчитывая, что Супрем выглянет оттуда и пригласит подняться. Дождь бил прямо в открытые глаза, я не мог ничего различить на высоте трех метров. Хотелось крикнуть, но я не стал. Это означало бы позвать на помощь. Но мне не нужна помощь. Я побежал дальше. Понимание того, что полпути пройдено, придало новых сил. Я перестал чувствовать порывы ветра, жалящую воду, перестал обращать внимание на синие ладони. Внезапно мне показалось, что все, чего бы мне хотелось по возвращении, так это чтобы там, во времянке, меня ждала Кристина. Как будто очередной порыв ветра вдул эту простую мысль в мою голову. Я даже остановился. Затем холод начал сковывать и без того немеющие мышцы, тогда я заорал что было сил и снова набрал скорость. Но силы почти покинули меня. Больше бежать я не мог и перешел на шаг. Перед глазами поплыли серые круги, затем они задрожали и начали расплываться. Быстро перебирая полусогнутыми ногами по песку, я скрючился и обхватил себя руками как лианами за плечи, чтобы хоть как-то согреться. Иногда я рычал, выплевывая дождь из не закрывающегося рта, которым часто-часто дышал. Тело сдалось. Теперь оно чувствовало и удары дождя, и ветер, и холод. Больше сопротивляться оно просто не могло. Все, что я хотел, это вернуться. Мне было уже все равно, как. Я так замерз, что всерьез подумал воспользоваться аварийным каналом. Портик уже давно подавал сигналы, что моему телу каюк. Я двигался дальше с мыслью покончить со всем этим. Сейчас я нажму на кнопку и все. Это был самый ничтожный километр сомнений, о котором мне стыдно вспоминать. Я почти сдался. Сладкая мысль пыталась согреть со всех сторон, она дышала в спину и забегала вперед, маяча перед лицом, шептала то в одно ухо, то в другое, вертелась, визжала и рыдала одновременно. Я рыдал вместе с ней, и все, что меня останавливало, так это обхватившие туловище руки, абсолютно занемевшие в таком положении. Тогда я стал посмеиваться. Тело, которое больше всего требует спасения, само же не может себя спасти. Это был очень тихий смех. Этакое редкое, едва слышное «Хэ!» Хэкая и отплевываясь, безумно дрожа, я проковылял еще сколько-то. Затем редкое хэканье сменилось постоянным «э-э-э…», потому что в онемевшем рту дробью стучали зубы. Дождь то снова слабел, то усиливался, но не прекращался ни на минуту. Внезапно я понял, что ветер дует в спину. Это был хороший знак. Может быть я не падал только благодаря ему. Потом издали увидел маяк. Я почувствовал нечто особенное. Сильнейшее чувство. Я понял, насколько благодарен тем, кто его построил, и что может значить маяк для полуживого странника. И, хотя, ноги уже почти не слушались, я все-таки добрел до него, упал на колени, прильнул лицом к мокрой стенке и обнял руками так, словно мог его обхватить, как только что себя. Вода лилась на голову, а я стоял в этой нелепой позе и плакал вместе с небом. Потом я вошел в шлюз и рухнул на пол, больно ударившись плечом. Лежа, я смотрел на тело и не мог поверить, что оно все еще мое – до сих пор я считал, таким синим может быть только труп. Синие ноги сбиты в кровь, которая не идет. Я ждал, когда почувствую тепло, дрожа настолько крупной дрожью, что постепенно перемещался по полу как стакан по вибрирующему столу. Потом я обратил внимание, что лежу в собственной луже и удивился, что с голого человека может столько натечь. Пока шлюз прогревался, я успел подумать, не стоит ли начать бегать в одежде и смогу ли я побежать завтра, особенно, если погода не улучшится. Вдруг я ощутил тепло. Точнее, сначала мне, просто, перестало быть холодно. Счастье, сравнимое с видением маяка. Я закрыл глаза и снял с руки портик. Если бы я сделал это, будучи при смерти, возможно, за мною прилетел бы спасатель. Но по сравнению с тем, что было, сейчас портик должен передавать вполне оптимистичные данные. Я провел под ливнем пять с лишним часов. Когда мое истерзанное тело произвело первую каплю пота, я медленно приподнялся, не вставая, прислонился к стенке и вздохнул. Мне будет приятно вспоминать эти часы. Воспоминания о них не скоро потеряют вкус, и пока будет так, я не смогу обесценить их мыслями о смерти. И, правда, раздумья о смерти покинули меня в тот же день. Теперь у меня был готовый рецепт того, как убежать от уныния. Все произошедшее определенно не было наслаждением, но в нем было спасение! Вот, когда понадобился бы совет папы Падло. Но он молчал. Тогда я понял, что спасение подразумевает избавление от боли или от ее ожидания. Но это избавление не может явиться просто так. Мысли запутались, одно я знал точно – мне надо бежать. И это «точно» очень хотело, чтобы я называл его верой, то есть тем, что позволяет в сложное время преодолеть боль. Я вновь представил воображаемую собаку. Как она преодолевает боль? Может ли она захотеть умереть? Какие мысли придут в ее воображаемую голову после нескольких месяцев одиночества? Вот, она носится по острову, писает под деревьями и просто на песок, яростно раскапывает кротовьи норы. Потом я представил хозяина, по которому собака могла бы тосковать, и тогда мне показалось, что преодолеть боль она не в силах. Потеряв лучшее, что было в жизни, она так и проведет ее остаток в тоске, чувствуя, что жизнь уже совсем не та, что была раньше, но не в силах понять, почему. Но я не собака, ничто не потеряно, и все лучшее должно находиться впереди. К сожалению, видимо, для него еще не пришло время. Помывшись и перебравшись ползком во времянку, я понял, что начинает болеть голова. Так – как она это умеет. Сначала я даже невольно обрадовался: головная боль – веская причина, чтобы сделать перерыв в забегах. За нее я могу простить себе что угодно. Но радость быстро сменилась безразличием, потому что на фоне этой боли любые другие чувства теряют смысл. Все становится бессмысленным. Я подумал об аварийном канале. Мне, ведь, никто не мог запретить им пользоваться. Но что-то все-таки держало меня. Аварийный канал казался признаком слабости, подтверждением какого-то не озвученного проигрыша. К тому же, что толку с этих таблеток, если они дают лишь временное облегчение. Я должен победить боль сам. И я стал бороться. Затемнив окно и завернувшись с головой в тряпки, я затаился на мате и закатил глаза. Не знаю, сколько прошло времени. Иногда я спал, иногда снова искал позу, в которой меньше «стреляет». Есть разные способы. Например, если широко открыть рот – некоторое время голова не болит. Она как будто привыкает к новому положению мышц на черепе. Я ждал известного момента, когда становишься согласным выстрелить себе в голову сам. Обычно это верхняя точка, после которой есть надежда на медленное избавление. Перекатываясь по мату, я оказался в очередном углу, и уткнулся лбом в прохладную стену. Неподвижные глаза уперлись в валяющуюся рядом шапку Супрема, которую он как-то вручил мне, снабдив немногословным комментарием. От безысходности я машинально натянул ее на голову. Эта шапка была на редкость приятной. Я стал гладить ее руками. Что это, овечья шерсть? Или собачья? Хотелось снять и посмотреть внимательно, но не позволил страх спугнуть болевое затишье. Успею еще. Я замер, прислушиваясь к собственным ощущениям. Боль действительно уходила. Незаметно, как минутная стрелка. Сколько же прошло времени? Сутки? Стараясь двигаться плавно, я тихо подполз к окну и снял затемнение. Там была ночь. Я аккуратно встал на ноги, покрепче закутался в тряпки и уже более уверенно вышел за дверь. Дул слабый теплый ветерок. Шум в ушах слился с шумом леса. Облака почти полностью закрыли звезды. Слезящимися глазами я никак не мог рассмотреть, что же там на небе. Потом появились признаки рассвета. Это только кажется, что рассвет быстрый, а закат долгий. Если попробовать встретить рассвет с самого первого проблеска, ожидание краешка солнца покажется самым долгим из всех пережитых. Я сидел, прислонившись спиной к стенке, и представлял, что это руки Кристины согревают мою голову. Все вокруг показалось неважным, кроме желания видеть ее здесь. Если бы сейчас, вдруг, она вышла откуда-то из темноты, подошла ко мне и присела рядом… Я закрыл глаза и обхватил руками колени. Все последнее время показалось абсолютно бессмысленным. Что было не напрасно? Я попытался вспомнить, что вообще со мной происходило и не смог. События, как будто, стерлись из памяти. Раньше такого не было – боль уходила, а память оставалась. «Плохи дела», – подумал я, ощутив неприятную дрожь. Кристина была моим единственным ясным воспоминанием. Споткнувшись о события, мысли метнулись к людям и тоже не смогли обрести ясность. Я не мог вспомнить даже имен. Были какие-то знакомые образы, но какое место они занимали в череде забытых встреч, и что означало их участие в них – как будто облака на небе заслонили собою не только звезды, но и логику самого существования людей, следующих сквозь мою жизнь. Потом мне показалось, что все это уже было. В точности также я сидел около времянки, замотанный тряпками и, может быть, даже в этой шапке, ночью, совершенно один в кромешной тьме, сжавшись в комок и понимая, что, несмотря на легко подтверждаемые портиком координаты в пространстве, нахожусь скорее в пустоте, где все координаты смотаны во взорванный изнутри единый клубок. Дежа вю преследует меня с завидной периодичностью. Сначала я как все думал, что это сон повторяется наяву. Потом что-то узнал про височные доли. Конфликт в попытке осознания себя здесь и сейчас нес приятные переживания. Мне нравилось думать, что в моей голове есть место для сюрпризов. Теперь, когда я даже не мог вспомнить ни одного лица, кроме Кристины, чувство показалось более весомым, я как будто поймал его за хвост и сумел не выпустить в решающий момент. Оно захватывало все сильнее и сильнее, пока внезапно не опрокинуло меня в бездну прошлого, словно рассеивая сознание по его закоулкам. Волна страха не выбраться оттуда накрыла меня. Я встрепенулся, чуть не свалившись в обморок! Оказывается, дежа вю может иметь разную глубину. Но любопытство перевесило страх. И снова мне удалось зацепиться за крючки прошлого, но лучше бы поддаться в первый раз! Теперь же точки потери сознания было не достичь. Я с сожалением вздохнул. И тут же новое непонятное ощущение овладело мною. Однажды я впервые увидел картинку, в которой всплывал объем. Стоило только посмотреть сквозь нее. Помню, как нехотя принимало сознание этот заготовленный обман зрения. Сначала оно вообще не хотело верить в то, что внутри плоской картинки есть нечто еще. Потом, как будто слегка зацепилось за край объема и засомневалось. И, вот, уже стремительно потащило его в себя, жадно всматриваясь в новые контуры. Я даже ощутил тогда легкую тошноту. На этот раз ворвавшийся объем был столь велик, что меня тут же вырвало. Вестибулярный аппарат пережил шок. Я перевалился на четвереньки и отполз в сторону. Объем не отступал. Пара новых спазмов вытряхнула меня изнутри. Мозг пытался что-то высмотреть и подстроиться под увиденное, но любая попытка вновь выворачивала организм наизнанку. И вдруг я увидел ясность! Не путаный клубок, не темень, не картинку воспоминаний, а самую настоящую ясность. Парадоксально, но в ней тоже не было ни одного внятного очертания. Однако она проступила столь явственно, что не оставила в своей сути ни малейшего сомнения. Я замер, глядя прямо перед собой. Видение сдвинулось с места и поплыло в сторону, словно помутнение в глазном стекловидном теле. В этом количестве измерений ничего нельзя было разобрать, они с трудом укладывались в голове, мешая друг другу и наслаиваясь не сочетаемыми красками. Но вместе с тем, во всей мешанине просматривалась идеальная четкость построения. Затем, также неожиданно как появилось, все исчезло, погрузив меня в еще большую черноту. Мозг как будто выключили и снова включили. Или наоборот. Ноги онемели до бесчувствия, а я так и не мог пошевелиться, встретив рассвет в состоянии необъяснимого вдохновения. Несмотря на непонимание происшедшего, я многое запомнил. Оно врезалось в голову на всех уровнях: простое соседствовало со сложным, сложное с тем, что попроще – словом, напоминало причудливый спектр сложности, перенесенный в явь из какой-то неожиданной математической модели. Каждое явление в нем существовало само по себе, как если бы пространство вокруг наполнилось разными голосами, но не было ни одного уха, способного что-либо в этом хоре расслышать. Я почувствовал, как по лицу течет пот, и опомнился. Не думал, что однажды наступит время, когда приду в себя, стоя на четвереньках в собственной рвоте. Может, отравился? Преодолев покалывание в ногах, я встал и, шатаясь, дойдя до воды, помыл руки и лицо. Потом аккуратно подсунул под шапку большие пальцы и медленно стянул ее. Шапка как шапка, с виду как будто связана из тонкой шерсти только очень толстой вязкой. Я пригляделся, вертя ее в руках, вывернул наизнанку, прощупал, что внутри. В общем, это была какая-то странная шапка. На ощупь совсем не такая, какой могла показаться. В ней чувствовалось внутреннее напряжение, словно под шерстью скрывался необычайно тонкий как паутина, но крепкий и упругий каркас. Вместе с тем, была легка, как тополиный пух. Одетая на голову, она в точности повторяла ее форму, тщательно окаймляя лицо: сверху – по линии бровей, затем вокруг глаз, немного заходя на скулы, затем плавно вниз, закрывая уши и доходя до основания нижней челюсти, где венчающий затылок толстый, как будто связанный «вдвойне» обод кольцом обхватывал шею сзади. Я вспомнил некоторое неудобство, связанное с легким наползанием шерсти на глаза с боков, отмеченное мною, как «не тот размер», и подумал, что, может быть, дело и не в размере, а в том, что височные доли должны полностью покрываться? В сочетании с недавно пережитым глубоким дежа вю эта мысль дала повод насторожиться. Трепещущее любопытство овладело мной. Нет ничего лучше этого ощущения. Конечно же, мне совсем не хотелось одеть ее снова, но я был готов повторить это. Не сегодня. Позже. И, возможно, меня больше не будет тошнить. Вместе с этим я понял, что совсем забыл о терзающей меня головной боли. Вообще-то, меня и раньше тошнило на пике приступа. Но боль никогда не исчезала так быстро, будто вытряхнутая из организма вместе с остатками еды. Вздрогнув всем телом от внезапно пробравшего меня холода, я решительно ушел с берега, прошел через шлюз, рухнул на мат и аккуратно положил шапку неподалеку. Руки дрожали мелкой дрожью. Что за странное возбуждение? Так бывает, когда готовишься вот-вот узнать что-то, способное, как кажется, перевернуть жизнь. С таким чувством я ждал оценки Шланга на экзамене, когда уже стало ясно, что не отпущу удачу. Этакое тревожное, слегка перегруженное состояние знания о чем-то пока недоступном. Синдром «перегруженной» собаки… «Тревожная мышь» – вдруг вспомнил я. Руки сами потянулись к кофру с басом. Там в кармашке лежали прихваченные мною в романтическом настроении лекции Шланга, точнее их небольшая часть, потому что только одна тетрадка помещалась туда. Я раскрыл ее на первой попавшейся странице, перелистал в поисках хоть какого-нибудь крупного заголовка и, с трудом разбирая корявый почерк, шевеля губами, прочитал: «Погонный интерфейс». Секунду мозг словно сопротивлялся, не желая возвращаться в этот формульный ад, потом нехотя нырнул в то время, подгоняемый запахом вздутой от чернил бумаги. Я улыбнулся, взял за обложку и тряхнул. На колени выпал лист со списком экзаменационных вопросов. Отложив тетрадку, я бережно развернул его. Обведенные в кружочки порядковые номера напомнили, как тяжко давалось мне продвижение по этому списку вниз. Один. Мысль и способы ее передачи. Методы полной передачи мысли с помощью нейронных передатчиков. Погрешность передачи. Согласованный прием. На первой лекции было много народу. Но с каждым интегралом, любопытство, жаждущее легкого удовлетворения, встречало все более непреодолимые барьеры, пока полностью не погасло и понуро не покинуло аудиторию надежд вместе с хозяином. Два. Методы хранения мыслей. Культурное наследие прошлого. Шланг начал с того, что собой являет мировой опыт, каким образом он накапливается, и что мы подразумеваем под ним и под понятием «усредненной неизбежности», каким образом решить умозрительную задачу о наделении мировым опытом индивидуальности, в результате чего где-то что-то ускорится или деформируется… короче, тут я не очень запомнил… а закончил, как водится, водопадом греческих букв и прочих символов своего превосходства над нами, от чего мы все забывали о сексе и, страдальчески вздыхая, шли пить кофе. Три. Нейрокоммутация. Здесь он перешел к делу, и мы поняли – все, что было до этого, просто, разминка. Эмоциональные заслоны нейрокоммутации. Опять запахло неизбежностью. Эффект расстроенного нейроприемника. Ну, тут он вообще не произнес ни одного нормального слова. Потери при передаче. Ладно, хоть, коротко. Четыре. Материальность продетектированной мысли как явления, неразрывно связанного с чувствами. Тут, признаться, я даже что-то понял. Из вводной части. Сама постановка вопроса настроила меня на «согласованный прием». Неспособность к мышлению изолированной нейросистемы. Это была новость! Оказывается, не может мыслить то, что не имеет эмоций. Если я правильно понял. Изолированная синтетическая нейросистема (ИСНС) как устройство хранения информации с ассоциативным доступом. Да, это было интересно, но как всегда до определенного момента. «Синтетика»! На эту тему было много шуток. Была у нас одна девчонка, мы ее тоже звали Синтетикой: она никак не могла кончить. И соображала так себе. Хранила информацию. Пять. Интерфейс передачи мыслей от нейросистемы к человеку. Погрешность передачи чувств, при использовании интерфейсов разной чувствительности. Как тебе мой интерфейс, спрашиваю? Или: хочешь, попробуем голландские морковки? Разные – для разной чувствительности? Больше интерфейсов – меньше погрешность. Шесть. Проблематика прямой передачи мысли от человека к человеку. Погонный интерфейс. Вот, кстати, и он. Высокий уровень засоренности прямой передачи. Проблемы распознавания и ожидаемого восприятия сигналов. Везде одни проблемы! Семь. Передача мыслей от животного к человеку и обратно. Кажется, это тоже было интересно. Эксперимент Борка. Пример ограниченности восприятия при обратной передаче. Синдром перегруженной собаки. Тревожная мышь. Ожидаемый смех студентов. Эта лекция собрала рекордное число слушателей после первой. Даже этот пришел… как же его фамилия… Аналогия с «тревожным человеком», как иллюстрация приема «высшей» мысли. Здесь Шланг попросил особого внимания, пояснив, что никаких «высших мыслей» нет. Речь идет всего лишь о математическом допущении, аналогичном ситуации, когда в роли «тревожной мыши» или «перегруженной собаки», не помню, в чем разница, выступает человек. То есть, как будто он получает информацию от более развитого существа, ну, и загружается ею. Таким же допущением был и «абсолютно информированный наблюдатель», всплывающий то тут, то там. Может, как раз он и «загружал» индивидуума. Восемь. Нейрокоммутация во Вселенной. Синдром перегруженного человека. Тревожный индивидуум. Ага, вот и он проявился! Гениальность – как результат незасоренной нейрокоммутации с «высшей» мыслью. Прочитаешь, так полное шаманство. Шланг, надо сказать, прочел эту главу без особого вдохновения. Но сказал, что не нужно искать во всем мистику. Раз, математика позволяет моделировать, значит, нужно придать этому достойный смысл. Вот и все. Девять. Психологические аспекты передачи мыслей. Разочарование, как следствие значительного расхождения между полной мыслью и ее физической трактовкой. Да уж, многие из нас испытали разочарование, оказавшись на этом факультете. Да и скажите, у кого в мозгу были тогда «полные» мысли? Кроме мысли с кем-то спариться, не припомню таких. Ее «физическая трактовка» воплощалась довольно регулярно. И там точно не было места «разочарованию». Десять. Развитие и естественный закат человечества как вида в свете изложенной теории. Здесь нам немного взгрустнулось. Конечно, мы знали про естественный закат человечества, но в свете изложенной идеи… Она наоборот давала надежду. Но, видимо, и здесь обнаружило себя «значительное расхождение». Одиннадцать. Современные проблемы комбинаторной нейрофизики. Шланг заболел и пропустил пару лекций, а затем понял, что не успевает и начал шпарить! Полный провал в памяти. Обычно таким названием венчается крупная тема. Но не тут-то было. Двенадцать. Влияние информации о прошлом на настоящее и будущее. Эффект полной информации о прошлом. Деформация настоящего при неизбежных потерях прошлого. Все это произошло на огромной скорости. Я понял одно – чем интереснее название, тем быстрее надо сваливать. Тринадцать. Эволюция событий. Эволюция порядка. Неизбежность и необратимость. Горизонты событийности. Туннелирование событий сквозь горизонт. Лавинный пробой горизонта. Понятие «абсолютно информированного наблюдателя» (АИН). Игра с точки зрения комбинаторной нейрофизики. Неизбежности в играх. Что тут скажешь? Вообще-то, благодаря этому вопросу, вопросу номер тринадцать, мы получили ответ на немой вопрос с нашей стороны: как можно успеть ответить на экзамене по этому ненормальному перечню? Оказывается, Шланг и не думал втыкать в билеты вопросы целиком. А нумерация в списке имела целью «смысловое разграничение». Мне, например, попался лавинный пробой горизонта. Формулы я, конечно же, забыл на следующий день, а по сути, припоминаю, как охотно рассказывал про появление свободного кислорода в атмосфере протерозоя. К слову, на квантовой физике нас ждал тот же подход. Вытягиваешь билет, а там: «надбарьерное отражение». Или «подбарьерное прохождение». И хочешь – не хочешь, а издалека не начнешь. А предпода звали Огурец. И экзамен я сдал ему не иначе как, протуннелировав сквозь собственный ужас и его боязнь ковырнуть глубже. Недаром Шланг пояснил, что туннелирование может повлечь ситуацию, когда аутсайдер обыгрывает лидера при прочих равных условиях. Хотя, на экзамене лучше было упомянуть в качестве примера генетические мутации и заодно коснуться туннельных волн – волн похожих событий, когда многие люди внезапно, не сговариваясь, совершают нечто одинаковое, то, что до этого в общей массе случалось крайне редко. Неизбежности в играх. «Коснемся этой темы совсем кратко, – объявил Шланг, – проработайте сами. Это будет в экзаменационных вопросах. Простая тема». Что такое «простая тема» в понимании Шланга? Проработайте сами. Простая тема. Четырнадцать. Умышленное искажение реальности, формирующее измененный эмоциональный фон. Надежды и разочарования. Игромания и прочие психологические дефекты. Или эффекты? Шланг совсем не успевал, поэтому очень быстро мы перешли к следующему. Пятнадцать. Применение принципов комбинаторной нейрофизики в судебной практике. Юридические особенности. Процессуальные особенности. «Все это самостоятельно, все есть в билетах. Я на этих несерьезных вещах не имею возможности останавливаться!» – резюмировал он, покончив с комбинаторной нейрофизикой и перейдя к новому разделу. В «юридические особенности» я так и не заглянул. Мои силы закончились в районе «измененного эмоционального фона». Когда Шланг недолго болел, его подменял некий профессор Хасс. Он выглядел гораздо человечнее Шланга. Мы обрушили на него кучу вопросов из тех, что боялись задать прежде. В частности, по поводу неизбежности. Всех интересовал вопрос судьбы и всякие прочие. То есть, это был шанс реализовать нашу потребность понять, о чем весь разговор и как перевести его с «греческого». Я думаю, если бы они читали лекцию вместе, то закончили, скорее всего, горячей дискуссией, позабыв о нас на долгие часы. Или потасовкой. «Неизбежность, – сказал он, – ну это очень просто. Вот, есть известная история с писателем, у которого растет живот. Он с ним борется, живот уменьшается. Это его беспокоит, поэтому находит отражение в его же творчестве. Так как это беспокоит не только его, творчество становится популярно среди тех, у кого тоже растет живот. Или уже вырос. В итоге, у писателя образуется аудитория, большинство из которой имеет животы, и он, волей-неволей, начинает в своем творчестве немного под них подстраиваться. А чем это заканчивается? У него снова растет живот. Вот, это и есть неизбежность. То есть, как ни крути, а живот все равно вырастет. Ну, это, конечно, шутка…» Потом он пояснил, что вводить абсолютные величины очень удобно. Так проще скрыть скудоумие. «Мы можем, например, ввести понятие Абсолютно Информированного Наблюдателя. АИНа. Существует ли для него случайность? Если – да, то такая случайность тоже абсолютна. Не нужно пугаться этих бессмысленных абсолютов. На протяжении всей своей истории человечество только и занимается тем, что вводит абсолюты и меряется относительно них. Вы знаете, кто сдвинул этот шабаш с мертвой точки. Однако в силу нашего несовершенства, нам до сих пор удобны эти языческие методы. Итак… притянем сюда еще шкалу абсолютного времени. Будем действовать следующим образом. Меру случайности события оценим с точки зрения минимального времени, за которое это событие еще можно предотвратить. То есть, за этой точкой событие становится неизбежным. С помощью такого подхода, мы практически исключим макрослучайность из разряда случайности, останутся события, для которых такое время не имеет смысла. Получается, о них не знает даже АИН. Это и есть фундаментальная случайность». Я это записал, а не запомнил. Мы попросили задиктовать, а он, как будто, не хотел, чтобы мы записывали, поэтому повторил также быстро еще раза три и продолжил. Но я очень быстро пишу. Потом он сказал: «Говоря красивым языком: рождение – случайность, смерть – неизбежность. Система перерастает из случайности в неизбежность путем накопления собственных правил. Мозг переводит случайность в неизбежность, чтобы замедлить собственное время. Естественное свойство приспособления. Поэтому все мы живем немного в прошлом, а настоящее к этому времени уже сформировано на более высоком уровне материи. Чем ближе мы в своем развитии к этому уровню, тем ближе мы к настоящему. Хотя для нас это настоящее общепризнанно считается будущим». Потом он подробно взял «трупный интеграл». В таких подробностях Шланг никогда интегралы не брал. Мы почувствовали себя в мире с другим горизонтом. Потом разнес в пух и прах «эффект бабочки», как историческую идиому, назвав это «жалкой пародией на туннелирование», и закончил тем, что легче всего туннелирует «зло», как классика неизбежности, при определенных условиях переходящая в лавину, апофеозом которой явился, между прочим, двадцатый век! Тут уж я не на шутку возбудился и начал, было, судорожно соображать, как лучше поддержать эту тему с позиции моих исторических знаний. Но прозвенел звонок, и профессор, недолго думая, мигом протуннелировал сквозь дверь. Вообще-то, туннелирование незримо присутствует и в моей работе, потому что, если есть его признаки, эксперт обязан связаться с экспертом более высокого уровня. То есть, я должен сообщить Олле. Если Олле обнаружит, что эффект проходит его горизонт насквозь, то ему необходимо связаться с регулятором. Если регулятор увидит, что дело приобретает мировой масштаб, надо обращаться к мировому регулятору. Последний, правда, фигура, скорее, формальная, чем обладающая реальной мудростью. У всего этого одна банальная задача – избежать конца света. У каждого в пределах своего горизонта. Мировой горизонт обычно принимается равным нескольким будущим поколениям. Низшие эксперты могут быть наказаны и заблокированы сверху, если есть явные ошибки и пропуски очевидных фактов. Другими словами, эксперт должен следить в рамках своего горизонта, чтобы события не выплескивались за его пределы. А если еще проще, то портить воздух не следует в толпе недругов и поклонников. В противном случае обеспечен туннель или лавина соответственно. «Пишите тему, – бодро произнес Хасс на следующей лекции: – Неизбежность Вселенной. Вложенные необратимости. Относительность необратимостей разных горизонтов. Неизбежность и необратимость с точки зрения эволюции. Эволюция как необратимый процесс достижения неизбежности». – По тому, как он начал, сложилось ощущение, что эта тема не предусмотрена Шлангом. Словно Хасс решил побаловать нас самовольно. Надо сказать, скорость, с которой он излагал, пытаясь уложиться в два отведенных часа, оставила за бортом добрую половину слушателей. И только его огромное вдохновение еще удерживало внимание тех, кто вынужденно перестал записывать. Мы поняли, что тема ему бесконечно близка. Когда после очередного формульного шока по аудитории пронесся разочарованный гул явного неодобрения, он приостановился, обернулся к нам и сказал: «Нет, нет, тут вы совершенно напрасно… это сейчас очень модное направление… поверьте…» Тут он извиняюще усмехнулся и снова нырнул в свой упоительный мир, вернувшись из него окончательно строго по звонку. Когда вернулся Шланг, первым делом он попросил у ближних рядов тетрадку, резко пролистал ее до конца и тут же вернул обратно. Кажется, он был недоволен. Потом мы узнали, что между ним и Хассом существуют некие фундаментальные разногласия. Честно говоря, мы не ждали Шланга так быстро и готовили все новые и новые вопросы. Однако профессор Хасс больше не появился. Жаль, что их так и не удалось задать. А еще лучше было бы показать ему шапку. Я отложил лекции и снова взял ее в руки. Может быть, это и не нейрокоммутатор, но, что совершенно точно, она определенно снимает головную боль. Положив шапку на грудь, я заснул крепким сном и проспал до вечера. Когда стемнело, я вышел на берег, устроился поудобнее на песке и, покопавшись в портике, стал смотреть старые проекции. Но тут же поднялся и начал ходить между фигур, заглядывая в глаза отца, мамы, в свои глаза. Вот, мы с Кристиной сидим задом-наперед на скамейке, просунув ноги под спинку и сложив на нее руки. Спроецированное море на заднем плане практически сливается с реальным. Лиза еще не родилась. Вот, Лиза с Кристиной смеются, глядя куда-то в сторону. Вот, я окликнул маму и она обернулась. Мама всегда старательно позирует, а здесь не успела. Это ее единственная нормальная фотка. Вот, я – маленький. Я не хочу снова стать ребенком. Это было, и мне там было хорошо. Я бы сказал, мне там было хорошо, как никому. Вот, юность, я бы слегка подправил. Хотя, как? Мне там было не очень уютно. Но иногда весело. Я стал раздумывать, как можно было бы деформировать юность, но испугался, что тогда не встретился бы с Кристиной, и моя жизнь была бы абсолютно другой, потому что в ней ровно также отсутствовало бы все «гусиное семейство» с Супремом, Олле и прочими близкими мне людьми. Я б так и остался экспертом низкого уровня, следил бы за лояльностью бабушек. Или, наоборот, встретил бы какую-нибудь Анабеллу, забросил бы мысли о свободе, отрастил бы «неизбежный живот» главы семейства, сидел бы себе на месте, потреблял что попало. Превратился бы в бывнють. Или нет? Или неизбежность в том и состоит, что я чувствовал бы то же самое, что и сейчас, кого бы не встретил и в какие условия не попал? В чем же тогда необратимость моего положения? Чем уникальна моя ситуация? Тем, как я проявлю себя в ней? Тем, как я верю и как преодолеваю нечто, нуждающееся в преодолении? Мне было необычайно приятно думать об этом. Я заснул опять под утро, но мало спал, а проснулся вдохновленный на очередной круг по острову. К счастью дождь прекратился. Иногда сквозь низкие облака даже выступало солнце. Конечно же, я не мог бежать. На этот раз я шел. И шел точно не от боли, а скорее, навстречу наслаждению, полностью растворившись в размышлениях о связи веры и преодоления. Преодоление показалось мне даже приятным, однако к нему нужен ключ. И этот ключ – вера. Вера – ключ к преодолению! У каждого свой ключ. Но если нечего преодолевать, значит и вера спит? А когда она спит, чем я отличаюсь от собаки? Так ненавязчиво я излечил себя от хандры, чуть было не отправившей меня в тропосферный крематорий, миновав нижнюю экстремальную точку пребывания на острове. Сейчас, когда она пройдена, сидеть на дереве куда спокойнее. Главное, что чувствуется – отсутствие тревоги. Время не играет роли. Я просто сижу и смотрю на воду, и это может длиться бесконечно. Особенно теперь. Когда на мне комбинезон. От долгого разглядывания горизонта, мне начало чудиться, что где-то там присутствует некая черная точка. Как будто крошечная лодка или оторвавшийся буй дрейфует далеко-далеко от берега. Сначала это походило на мираж. Пытаясь поймать видение прямым взглядом, я неизбежно терял его из виду, когда же пытался смотреть чуть в сторону, практически сразу боковым зрением снова цеплялся за его очертания. Потом, мне показалось, что точка приближается. Во всяком случае, она все меньше ускользала от внимания, и я, наконец, окончательно поверил в ее присутствие. Вместе с тем, она становилась все более живой. Ни лодка, ни буй, ни что-либо другое, механическое, не могло двигаться по поверхности воды подобным образом. Через некоторое время, не осталось ни единого сомнения – это был человек. Он шел по поверхности воды в мою сторону. Если бы не рябь, не игра отраженных солнечных лучей, – понял бы и раньше. Затем я узнал в человеке Супрема. На нем тоже был комбик, правда, не меняющий цвет и не сливающийся с водой, а строго коричневый. Темные комбики обычно используют для лучшего теплообмена, где стоит нечеловеческая жара. Мне захотелось встать и пойти навстречу. Я попытался представить, насколько хорошо заметен на горизонте. А дерево? Оно определенно войдет в картинку, ведь я на нем сижу. «Пижон», – подумал я. Только пижон может всюду таскать над своей головой паззл с проектором. А если свалится? Когда я учился, их зоны видимости ограничивались некими телесными углами. Другими словами, если бы прогресс не состоялся, мы бы так и глядели друг на друга как из вороньих гнезд. Теперь же точки наблюдения и проецирования вообще никак не связаны. Достаточно двумя словами связать на портике наблюдателей, и все – любой каприз прямо перед глазами. Для меня загадка, как это работает. Как он может заглянуть в лицо, если висит за спиной? Я уже отстал от жизни. Кто-то назвал их взаимосвязь «запутанной» и это прижилось, но мне кажется оно тут совсем не причем. Слишком торжественно для макромира. С тем же успехом можно назвать движение паззла телепортацией. Это все недоучки наводят туману. Но как-то это работает! Супрем мог бы расширить свои видения и включить в них не только меня с деревом, а все остальное. Возможно, он так и делает – на своем горизонте видит мой маяк, затем, по мере приближения, более мелкие детали острова, меня, сидящего на дереве и машущего рукой, воду под ногами. Если захочет, он может показать мне и свой ареал. Взаимопроекция бывает очень хороша, когда вокруг открытые пространства. Тогда в нее проще поверить. Мне нравится это представление – нет ничего, что могло бы испортить радость от участия в нем – картинка почти идеально вписана в реальность, не смешиваются цвета, нет ошибок с определением уровня: зависания над землей или «ходьбы на коленках». Супрем, безусловно, любит производить впечатление. Иначе, зачем ему свидетель – мог бы обойтись. Но он хочет, чтобы я это видел.

– Куда ты пропал? – спросил я. Непривычно разговаривать, когда до собеседника с полкилометра.

– Сменил обстановку, – ответил он. – Не спрашивай, где. Просто, иду. – Я усмехнулся, потому что совсем недавно также «просто» бежал. Голос Супрема подрагивал, как голос быстроидущего человека. Наверно, ему ветер в лицо дует. Если человек интенсивно шагает и говорит, то, кажется, он волнуется. Я никогда не видел Супрема волнующимся.

– Давно?

– Да. Но пока не собираюсь останавливаться. Решил проведать тебя. Все нормально?

– Да, – согласился я немного безразлично, но твердо. – Я даже собирался выпить с тобой.

– Надо было раньше! – он всплеснул руками так, чтобы мне было видно.

– Ты дописал «поезд»?

– Нет, поэтому и ушел. Нужен перерыв.

– А я думал, ты сбежал от холода.

– Честно говоря, мне совсем надоело там сидеть. Олле, наконец, разрешил тебя оставить.

– В каком смысле?

– Ну, вроде как, ты теперь сам себе хозяин.

– С чего он взял?

– Кто его разберет. Я иногда вообще не понимаю, что он хочет. Поэтому два раза не

переспрашиваю.

– Понятно, – сказал я, хотя, это было большим преувеличением. Супрем молча продолжал идти в мою сторону. Когда, наконец, «дошел до берега», стало заметно, насколько устал. Не переступая с воды на песок, он остановился и вздохнул. Пот струился по его изможденному лицу. Наверно, пересекает пустыню. Вблизи проекция уже не казалась такой идеальной. Фигуру Супрема окружали слегка размытые дрожащие области. Иногда они излучали едва уловимое свечение. Не так-то просто вписать живого человека в чужое пространство. Я подумал, что когда-нибудь технология избавит взаимопроецирование и от этого мистического шлейфа. Потом поднял камешек и кинул. Он ожидаемо пролетел Супрема насквозь. Мне захотелось попасть ему в рот. – Сколько тебе еще идти? – спросил я.

– Не знаю, – ответил он. – Если знать, то все это вообще не имеет смысла.

– Ну, да, – согласился я. – Послушай, Супрем… – мне хотелось начать издалека, но вопрос вырвался сам собой: – если вера это способность к преодолению, то может ли она быть одной для всех? Ведь, каждый преодолевает что-то свое? – Я быстро замолчал, поняв, что выгляжу как идиот, а не эксперт. Его лицо почти не дрогнуло, только глаза заискрили. Несмотря на усталось, они традиционно смеялись. Затем он поморщился, как будто я навалил на него еще одну проблему.

– Ты идиот, – коротко сказал он, словно читая мою мысль. – В хорошем смысле.

– Это как? – спросил я, готовя следующий камень.

– Это когда вместо того, чтобы проявлять себя через взаимосвязи, ты пытаешься проявить себя, как абсолют. – Похоже, проблема перешла на мои плечи. Я задал свой главный вопрос, а он, похоже, дал свой главный ответ. Возможно, мы говорим о разном. Связанные проекторы пока не гарантируют связанных мыслей. Скорее, запутанные.

– Поясни, пожалуйста, – попросил я, чувствуя, что лучше разобраться в его ответе, чем в своем вопросе.

– В реальной жизни, если ты совсем один, тебя все равно что нет. Ты – иллюзия, если не смог проявить себя через тех, кто тебе дорог, или если они не нуждаются в тебе. Вспомни, как в детстве ты мог раствориться в других. Разве важно было тогда, кем ты на самом деле являешься? Да и существует ли это «самое дело»? Я хотел бы думать, что для осознания себя надо пытаться осознать с чем связан, а не пытаться выкопать в себе яму, или сжечь себя изнутри в поисках собственного абсолюта. Это болезнь. Поэтому ты и сохнешь на глазах. Это называется «экспертная анорексия». Болезнь эксперта, вызванная взглядом, направленным внутрь. Эксперт не может быть другим, но каждый каким-то образом пытается это преодолеть. Наверно, ты на правильном пути. – Его лицо осветила едва заметная улыбка. Он, наконец, отдышался. – Если в тебе что-то заключено, но оно никак не проявляется через окружающих, то какой от этого толк? А если ты не чувствуешь связей, – добавил он, еще больше улыбаясь, – то ты ничем не лучше проекции. Пустышка! – Он подмигнул, глядя мне прямо в глаза и, с этими словами, ткнув в портик пальцем, банально исчез, словно демонстрируя сказанное.

– Поздравляю, – почему-то ответил я то ли ему, то ли себе, и, вспомнив его неизменную улыбку, добавил вслед: – а ты не мог бы исчезать постепенно? – Мне стало жаль, что он исчез. Я давно ни с кем не разговаривал. И все же, то, что за мной следят, еще больше укрепило мою веру. Чувство одиночества рассеялось. Мне показалось, теперь я действительно готов сделать что-то важное. Если Олле так и задумывал, то он, конечно, большой хитрец. Я огляделся вокруг в поисках очередной гостевой проекции. Но больше никто не беспокоил. «Экспертная анорексия, – повторил я шепотом и взглянул на раскрытые ладони. Потом встал, попрыгал на месте, – нет, со здоровьем у меня все в порядке». Однажды от нечего делать я заявился к Супрему на тот конец острова. Тогда мне тоже казалось, что прекрасно себя чувствую. Зная, чем оно кончилось, вспоминать то время было неприятно. Супрем корпел над своим новым полотном. Оно было очень большим. На почти нетронутом фоне различалось нагромождение контуров людей.

– Как называется? – простодушно поинтересовался я. Супрем отвлекся и, не глядя в мою сторону, сказал: – «Движение адского поезда через райские сады».

– Ого, – только и смог сказать я. Затем вгляделся в контуры внимательнее. Люди по мере их прорисовки определенно должны были переплестись между собой.

– Суть в том, – продолжал Супрем, отвечая на немой вопрос, – что не будь этого поезда, мы не смогли бы начать ни одного стоящего дела.

– Почему? – спросил я.

– Потому что в начале даже самого великого дела лежит животный мотив.

– Я никогда не думал об этом, – сказал я.

– Иносказательно, для того, чтобы что-то начать, необходимо вскочить на подножку поезда, шествующего, конечно же, в ад. – Супрем посмотрел почему-то на небо. Наверно, там скрывался не ад, а окончание мысли. – Ну, а умение жить определяется тем, в каком месте тебе удастся с этого поезда спрыгнуть, – закончил он. – Иначе он увлечет вместе с собой, и ты так ничего и не поймешь. Обычно так и происходит.

– Ты в поезде? – спросил я, отметив про себя, что никак не могу привыкнуть к его серьезности. Оказывается, Супрем за работой – это совсем другой Супрем, скучный в своем одиночестве, как любой яркий человек.

– Конечно, – ответил он. – Я же только начал. Пока мною движет только желание создать шедевр, сознание собственной исключительности, самолюбование и стремление к новой славе… Я спрыгну с него, когда проект захватит настолько, что на все это будет наплевать. Тогда мною овладеет творческое вдохновение из райского сада.

– Интересный подход, – сказал я.

– Обычное дело, – он отвернулся, давая понять, что я мешаю.

– А если начать что-то делать из высших побуждений?

– Это, каких же?

– Не знаю… – начал я, пытаясь вспомнить хоть одно клише, – например, пожертвовать

собственным развитием ради развития кого-то другого.

– Боюсь, это, скорее, высшее заблуждение, – ответил он. – Я понимаю, что ты имеешь в виду. Самопожертвование из любви… В общем-то, это сложный вопрос. Но в том виде, в каком его вижу я, в основе любого самопожертвования лежит гордыня. Значит, это более чем достойно адского поезда. Для меня единственным «высшим побуждением», если о таковом вообще можно говорить, является любопытство. Или жажда познания. Называй, как хочешь. Оно где-то в мозгу с самого рождения. А все остальное – исключительная неизбежность, и дорога ей – прямиком в мой поезд. – Он помолчал и добавил: – Насчет высшей любви – не буду врать, не знаю. Но, что знаю точно – во всем «высшем» нет места для трагедии.

– Про любовь я не думал, – сказал я. – Ты отрицаешь любую самоотверженную деятельность?

– Не то, чтобы… – Супрем пожал плечами. – Хотя… есть еще слово «самозабвенно», и оно напрочь перечеркивает то, что «самоотверженно». Ведь, если делать то, во что веришь – забудешь себя. А значит, не придется себя отвергать. Думаю, «самоотверженность» придумали люди с недостатком веры. Они, просто, чего-то не знали. Таких бессмысленных слов полно. Из них можно составить целый словарь. Я думаю, «самоотверженность» есть даже не во всех языках.

Загрузка...