В 1980‐е годы в западной моде возникло и вышло на первый план эстетическое направление, которое вернуло к жизни некоторые стили из прошлого, объединив их в своего рода пастиш. В результате появился силуэт, придавший женской фигуре совершенно новые очертания, несмотря на то что он отчасти копировал модные силуэты прошлых десятилетий, главным образом 1940‐х и 1950‐х годов. Можно утверждать, что в 1980‐е годы увлечение рекуперацией старых сарториальных стилей превратилось в одержимость, и эта тенденция сохранялась до самого конца XX столетия, хотя сама по себе мода на моду из прошлого – явление, не ограниченное этим периодом44.
Как должно было выглядеть женское тело, чтобы соответствовать моде 1980‐х годов? Представим себе модно одетую работающую женщину, европейку или американку: характерная черта ее образа – громоздкий костюм и непомерно широкие накладные плечи. Однако с этим стилем сосуществовала и его противоположность – стиль бодикон (bodycon look); для него характерна облегающая посадка, которая практически обнажает тело, выставляя напоказ все его формы. Появление стиля бодикон отчасти было связано с растущей популярностью здорового образа жизни и фитнеса; но также его можно назвать порождением технического прогресса, благодаря которому в конце XX века существенно улучшилось качество эластичных материалов. Квинтэссенцией женского делового стиля в 1980‐е годы стал так называемый «властный костюм» (power suit), чему способствовала сопутствующая риторика, которая настойчиво акцентировала значимость самопрезентации в условиях рабочей среды, с каждым днем все больше подчиняющейся корпоративным правилам. В те годы «властный костюм» стал прочно и неизбежно ассоциироваться с предприимчивостью и стремлением к личностному росту, а также с неолиберальной политикой, проводимой в Британии правительством М. Тэтчер, а в США администрацией Р. Рейгана45. Образ облаченной в него женщины увековечил режиссер Майк Николс в фильме 1988 года Working Girl (демонстрировавшийся в советском прокате под названием «Деловая женщина». – Прим. пер.) (ил. 1). Его главная героиня (роль, исполненная Мелани Гриффит) штурмует карьерную лестницу, в том числе полагаясь на ту сарториальную инженерию, которая несла идеи в массы, используя самые доступные средства – печатные практические руководства и всевозможные «наглядные пособия». Пожалуй, самым известным и хорошо продаваемым учебником делового стиля того времени стала «книга для женщин» Джона Т. Моллоя «Одежда для успеха» (The Woman’s Dress for Success Book)46.
Женский «властный костюм», сам по себе быстро превратившийся в подобие рабочей униформы, стилистически был очевидно приближен к мужскому стандарту одежды «для карьеры», хотя сама идея этого стандарта подразумевает, что деловой костюм должен идеально сидеть на мужской фигуре. Тем не менее женская властная манера одежды содержала в себе определенную «приемлемую» долю женственности, так что в большинстве случаев в состав женского делового костюма входила юбка. Такое почти буквальное копирование мужского стиля ради достижения некоторого, достаточно солидного уровня в иерархии власти не могло не породить проблем, ведь эта стратегия вполне согласуется с представлениями о женщине как об ущербной версии мужчины. В действительности властная манера одежды не заслуживала звания прогрессивной. Чтобы убедиться в этом и выявить ее недостатки, а заодно и сомнительность воплощенного в ней идеала предприимчивой женственности, достаточно вспомнить, что в те же 1980‐е годы существовал и другой, более традиционный идеал благополучной женственности. Его суть лучше всего была выражена в модных течениях, отсылающих к стилю 1950‐х годов. Примечательно, что именно в 1980‐е годы популярная культура не раз устремлялась «назад в пятидесятые», и наиболее ярким проявлением этой тенденции можно назвать снятую в 1985 году Робертом Земекисом кинокомедию «Назад в будущее».
Пока господствующая мода прорабатывала и доводила до совершенства широкоплечий маскулинный силуэт, так называемый «модный авангард» и дизайнеры, предпочитающие держаться в стороне от мейнстрима, явно на него ополчились. Начавшиеся еще в 1980‐е годы попытки исковеркать этот силуэт в следующем десятилетии стали еще более смелыми и откровенными. Модельеры исследовали новые сарториальные формы и новые идеалы женского тела на протяжении всего XX века; к числу таких экспериментаторов относятся и некоторые выдающиеся фигуры, ассоциирующиеся с модой 1980‐х и, до некоторой степени, 1990‐х годов: начавшая карьеру модельера в Японии и уже долгое время работающая в Париже основательница бренда Comme des Garçons Рей Кавакубо, британский модельер Джорджина Годли и родившийся в Австралии британский модельер, художник и клубный промоутер Ли Бауэри. Следуя господствующей в 1980‐е годы тенденции, Кавакубо, Годли и Бауэри создавали громоздкие вещи и использовали объемные вставки, подчеркивающие и увеличивающие различные части тела. Однако при этом они выворачивали наизнанку их символическое значение и создавали силуэты, совершенно не похожие не только на тот, что был в моде в данный момент, но и на все силуэты, с которыми мода имела дело на протяжении всей своей истории. Их модели часто повторяли очертания беременного тела. Несмотря на то что Кавакубо, Годли и Бауэри занимали разное положение в мире моды и по-разному выстраивали отношения с модным рынком, все они создавали силуэты, вызывающие прямые ассоциации с материнством, то есть исследовали тему, которой мода XX века явно избегала. Стоит упомянуть и Вивьен Вествуд, также покусившуюся на актуальный для данного периода модный силуэт. Она привлекала к участию в показах моделей, чьи параметры не соответствовали модным стандартам своего времени, и возвращала к жизни детали, придававшие дополнительный объем женскому платью в прошлые века: турнюры, кринолины, панье. С помощью этих приспособлений Вествуд создавала силуэты, которые подчеркивали и утрировали некоторые части тела, в первую очередь бедра и ягодицы, то есть именно те опасные зоны, которые высокая мода XX века обычно «держала в узде». Однако она не создавала силуэтов, которые могли бы напомнить очертания беременного тела, возможно, потому, что в своих работах стремилась воздать должное западной моде XVIII–XIX веков – периода, когда выставлять напоказ большой живот было не принято и можно было щеголять лишь тонкой талией. Таким образом, даже несмотря на то что в своем творчестве Вествуд часто следовала гротескному канону, она никогда не прикасалась к теме фертильности женского тела и метаморфоз, происходящих с ним во время беременности, в отличие от тех модельеров, о которых я буду говорить в первой части этой книги47.
Ил. 1. Рекламный постер фильма Working Girl. 1988 © 20thCentFox. Право на публикацию изображения предоставлено Everett Collection
Очертания беременного тела разительно отличаются от силуэта, которому высокая мода отдавала предпочтение на протяжении большей части прошлого века. Модное тело образца XX столетия остается одним из самых красноречивых примеров искусственно созданного «совершенства» – это тело, постоянно заключенное в одни и те же, строго ограниченные рамки и категорически не похожее на беременное. Можно предположить, что причина изгнания беременного тела из мира моды кроется в долгой и весьма устойчивой традиции западной мысли, а точнее в негативных коннотациях, которыми она наделила репродуктивные функции женского тела, а также в том, что беременное тело для человека западного сознания выглядит пугающе и гротескно. Иными словами, мы имеем дело с явным симптомом всепроникающей гинофобии, которую впитала в себя западная мода XX века. (Я не использую более привычный и часто употребляемый термин «мизогиния», или «женоненавистничество», поскольку термин «гинофобия» более точно передает суть данного явления – страх перед обладающим репродуктивной способностью женским телом. Первый корень этого сложного слова, «гино», образованный от греческого gyne – «женщина», в английском языке часто ассоциируется именно с женской репродуктивной функцией. Кроме того, этот термин обладает более широким значением. Согласно некоторым теориям, мизогинии подвержены не только мужчины, но и женщины – это страх перед всеми проявлениями женственности и материнства, который человек может испытывать независимо от своего гендерного статуса и сексуальной ориентации48.)
Вопрос, как возник страх перед беременным телом и какое место он занимает в истории западной мысли, выходит далеко за тематические рамки этого исследования. Однако следует отметить, что отвращение, возникающее при виде тела, готового произвести на свет новую жизнь, занимает важное место в истории гротеска. По мнению ряда исследователей, представляющих разные научные дисциплины, это одна из главных причин, определяющих то маргинальное положение, которое отводит гротеску западный эстетический канон49. В то же время можно выдвинуть встречный тезис: материнское тело было исключено из западной репрезентативной традиции, потому что его образ вписывается в гротесковый канон50. Как отмечает Мэри Руссо в своей книге The Female Grotesque – «Женское начало в гротеске», в этимологии самого слова «гротеск» можно уловить связь с представлениями о беременном теле: «Это слово <…> ассоциируется с пещерой – grotto-esque <…> Если спроецировать метафору „пещера гротеска“ на тело, можно обнаружить ее физиологический прототип – анатомическое отверстие, которое есть только на женском теле (и оно действительно часто отождествляется с пещерой в самом грубом метафорическом смысле)»51.
Пожалуй, наиболее ясный ответ на вопрос, что связывает беременность с гротеском, был сформулирован в эпоху Просвещения в ходе дискуссии о природе зачатия. Философы-просветители предприняли попытку дематериализовать процесс зарождения жизни и вернуть ему первозданную чистоту, отождествляя его с духовным актом творения, который, согласно картезианской модели, неотделим от мужского начала. А тот факт, что мужское начало не может исполнить этот акт единолично, служил объяснением живучести гротеска: «Природное несовершенство и пороки плоти пробудились, когда эта летучая искра соединилась с грубой материей (которая, согласно философским воззрениям XVIII столетия, несла в себе женское начало), положив начало извращениям, страстям и болезням»52. И поскольку в конечном итоге «природе было позволено брать материал для воспроизводства человека только от его матери <…> [это] стало источником множества бед»53.
Дискурсы гинофобии, сопровождающие процесс рождения и окружающие материнское тело, в том числе и те, что составляют часть западного медицинского дискурса, остаются по-прежнему актуальными и в наши дни. Подробный рассказ о том, как и почему процесс рождения и беременность были патологизированы в медицинском дискурсе, можно найти в книге Exploring the Dirty Side of Women’s Health – «Исследуя грязные стороны женского здоровья»54. В качестве отправного пункта ее авторы использовали определение Мэри Дуглас, согласно которому грязь образуется, когда «материя оказывается не на своем месте», что приводит к опасному смешению чужеродных категорий55. В книге говорится о том, что официальная медицина относит беременность и роды к категории болезненных состояний и процессов, занимающих самое низкое положение в иерархии, поскольку они по-прежнему ассоциируются с грязью: «Беременная женщина являет собой пример деформации границ и результат запретного смешения видов» – и этого вполне достаточно для того, чтобы считать беременность и роды патологией56. Ажиотаж, который в наши дни возникает всякий раз, когда кто-то из знаменитостей публично демонстрирует свою беременность, только доказывает, что это состояние воспринимается обществом как ненормальное и унизительное; а пришедшее на смену отвращению болезненное влечение не имеет ничего общего с настоящим принятием. Кроме того, следует заметить, что интерес к беременности звезды, как правило, связан с ожиданием следующей метаморфозы – ее стремительного возвращения в «нормальное» состояние, а говоря проще, публику занимает вопрос, станет ли ее тело после родов таким же, каким было до беременности. В современной культуре селебрити беременность преподносится как своего рода мода – ее носят как платье, а безупречно округлившийся живот становится объектом коммодификации, модным товаром, на который падки массмедиа. Таким образом создается иллюзия, будто, превратившись в модный тренд, беременность перестает быть телесным воплощением жизненного опыта57.
Бахтин отчасти выступает оппонентом по отношению к философам-просветителям. Он реабилитирует гротеск, а его характерные атрибуты рассматривает как необходимый противовес «абстрактному рационализму», который не в состоянии понять «образ противоречиво становящегося и вечно неготового бытия»58. И для того, кто разделяет бахтинскую точку зрения, гротесковые аллюзии на материнство совершенно прозрачны. Согласно теории Бахтина, гротеск создает эффект «перевернутости», сбивающего с толку смещения границ, в том числе и в особенности границ телесных. Гротескное тело не «отграничено от остального мира», оно всегда остается незавершенным, негерметичным, постоянно находится в процессе становления и готово в любой момент переродиться или произвести на свет новую жизнь, заключенную в новом теле. В книге «Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса» Бахтин пишет, что гротескное тело – это «становящееся тело <…> оно всегда строится, творится и само строит и творит другое тело». В свою очередь, модному телу образца XX века в концепции Бахтина соответствует то, что он называет «новым телесным каноном», господствующим в официальной культуре:
Тело этих канонов прежде всего – строго завершенное, совершенно готовое тело. Оно, далее, одиноко, одно, отграничено от других тел, закрыто. Поэтому устраняются все признаки его неготовости, роста и размножения: убираются все его выступы и отростки, сглаживаются все выпуклости (имеющие значение новых побегов, почкования), закрываются все отверстия. Вечная неготовость тела как бы утаивается, скрывается: зачатие, беременность, роды, агония обычно не показываются. Возраст предпочитается максимально удаленный от материнского чрева и от могилы <…> Акцент лежит на завершенной самодовлеющей индивидуальности данного тела. <…> Вполне понятно, что с точки зрения этих [классических – добавлено Ф. Г.] канонов тело гротескного реализма представляется чем-то уродливым, безобразным, бесформенным. В рамки «эстетики прекрасного», сложившейся в новое время, это тело не укладывается59.
Как будто подтверждая суждения Бахтина, Кеннет Кларк в своем выдающемся (хотя и по сей день вызывающем неоднозначные оценки) исследовании истории наготы относит изображения женщин с большим животом, то есть выглядящих беременными, к так называемой альтернативной конвенции, подразумевая под этим термином традиции репрезентации тела, отступающие от принципа симметричности и гармонии, на котором зиждется классическая модель. Кларк находит истоки альтернативной конвенции в северной готике, но полагает, что она сохранялась вплоть до начала XX века, и приводит в качестве примера картины Поля Сезанна и Жоржа Руо. Примечательно, что он также усматривает аналогию между альтернативной конвенцией и изобразительными традициями незападных культур, в частности культур Индии и Мексики, но безотносительно какой-либо хронологии, что неудивительно. В отличие от Бахтина Кларк отводит этим канонам место на самом нижнем уровне репрезентационной иерархии, а в некоторых его рассуждениях и описаниях сквозит откровенная гинофобия:
Это то, что отличает готический идеал женского тела: если античной наготе ритм задает изгиб бедра, то в альтернативной конвенции это делает выпирающий живот. Эта перемена – свидетельство принципиально разного отношения к телу. Крутой изгиб бедра образуется в результате тренировок на вертикальную тягу. Под ним скрыты кости и мускулы, способные удерживать вес тела. Как бы чувственно он ни выглядел, какой бы совершенной ни была его геометрия, в конечном итоге он остается зримым воплощением энергии и контроля. Изгиб [складок] живота образуется под действием гравитации в результате постоянной расслабленности тела. Это тяжелый, бесструктурный изгиб, рыхлый и вялый, и если в нем есть какое-то упорство, то это упорство бездействия. Своей формой он обязан не волевым усилиям, но не зависящим от сознания биологическим процессам, которые формируют все спрятанные от глаз органы60.
Говоря об альтернативной конвенции, Кларк описывает женское тело почти теми же словами, которыми язвительные журналисты в свое время описывали имитирующие формы беременного тела модели Рей Кавакубо и Джорджины Годли. Он утверждает, что это «луковицеобразное» тело «отвергло представление о здоровой структуре, о чистых геометрических формах и их гармоничном сочетании, променяв их на кучу комковатой плоти, раздувшейся и инертной»61. Высказывания Кларка критиковали многие искусствоведы феминистского толка, и особенно Линда Нид в книге The female nude – «Женская нагота».
В свою очередь Бахтин, который ни в коем случае не считает альтернативный канон презренным, а оплодотворенное тело безобразным, воздавая ему хвалу, тем не менее не слишком глубоко вникает в вопрос, почему образ материнского тела так прочно укоренился в гротесковой традиции. В своих пространных рассуждениях о том, почему женское тело вызывает гротескные ассоциации, он никогда не останавливается на их гинофобном происхождении и, по-видимому, вообще не принимает его в расчет. Это становится очевидным, когда мы добираемся до той части его работы, в которой он, стремясь избавить Рабле от потенциальных обвинений в женоненавистничестве, в конечном итоге связывает гротескную традицию с неизменным ассоциированием женщины с материнским началом. Для Бахтина в этом заключена вся суть отношения к женщине как к гротескному персонажу:
Народно-смеховая традиция вовсе не враждебна женщине и вовсе не оценивает ее отрицательно. Подобного рода категории вообще здесь не приложимы. Женщина в этой традиции существенно связана с материально-телесным низом; женщина – воплощение этого низа, одновременно и снижающего и возрождающего. Она так же амбивалентна, как и этот низ. Женщина снижает, приземляет, отелеснивает, умерщвляет; но она прежде всего – начало рождающее62.
В результате философ приходит к выводу, что женщина уже по своей природе связана с гротескным каноном. И хотя Бахтин рассматривает гротескные образы в позитивном свете, он не видит гинофобного подтекста в том, что биологическое строение женщины воспринимается как гротескное, а ее детородные органы – как олицетворение гротеска. Он предпочитает уклониться от глубокого рассмотрения данной темы и в конечном итоге истолковывает эти ассоциации как нечто естественное. Таким образом, несмотря на то что он не принижает и даже романтизирует образ беременной женщины, Бахтин остается в определенной степени замешанным в дискурс гинофобии. Как заметила Мэри Руссо,
Бахтин, как и многие другие социальные теоретики XIX и XX веков, не в состоянии признать или включить в свою семиотическую модель политики тела социальные отношения гендерного характера, и вследствие этого его представления о женском начале гротеска остаются во всех отношениях ограниченными и недоразвитыми63.
Не только Руссо, но также Сталлибрасс и Уайт указывают на то, что женщины сильно рискуют, когда сами отождествляют себя с гротескным телом, поскольку на женском теле заведомо лежит печать гротескных ассоциаций. Действительно, если мы понимаем гротеск как отклонение от нормы или выход за ее границы, нам следует признать, что в сравнении с образцовым мужским телом любое женское тело всегда гротескно64. Однако, как и Коннели, Руссо не исключает возможности феминистской реапроприации гротескных категорий и указывает возможные способы использования гротеска в качестве действенного средства, с помощью которого можно будет изменить идеальные представления о нормах и отклонениях от норм. Гротеск – это поле для исследования существующих норм и того, что принято считать отклонениями. И в то же время гротеск – это критика и вмешательство в канон, которому подчиняется идеальное модное тело. Прибегнув к помощи гротеска, Годли, Кавакубо и Бауэри реапроприировали образ материнского тела и вписали его в лексикон современной моды.
Еще в 1980‐е годы британский модельер Джорджина Годли, чьи работы, очевидно, оказали сильное влияние на Рей Кавакубо, радикально изменила женский силуэт, добавив объема ягодицам, бедрам и животу. Любопытно, что до сих пор коллекции Кавакубо и Годли не сопоставлялись ни в одной статье или книге, где упоминаются эти дизайнеры. И хотя невозможно с точностью установить, была ли Кавакубо знакома с работами Годли, когда разрабатывала коллекцию 1997 года Body Meets Dress («Тело встречается с платьем»), в нашей с ней беседе Годли заявила, что Кавакубо лишь сделала вид, будто связи между ними не существует, и приложила усилия к тому, чтобы она не обнаружилась. К примеру, в 1999 году при подготовке экспозиции в галерее Хейворд Кавакубо не разрешила разместить свои модели из коллекции весна – лето 1999 в одном зале с моделями Годли из коллекции Bump and Lump («Кочки и ухабы»), несмотря на их эстетическую и тематическую схожесть65.
Как пишет художественный критик Мариуччиа Касадио, «одежда [созданная Джорджиной Годли] изменяет и подчеркивает форму и размер женского живота и ягодиц благодаря объемным вставкам, которые невозможно не заметить». Годли черпала вдохновение для коллекции Bump and Lump (осень – зима 1986/87)
из медицинских и научных источников, включая ортопедию и гинекологию, и использовала целый ряд материалов и форм, которые приподнимают и увеличивают специфические части [женского] тела. Такая «клиническая» эстетика стала краеугольным камнем ее новой концепции силуэта. Созданные ею вещи – это формальное воплощение неведомых прежде возможностей мутации66.
Аналогичной точки зрения придерживается историк моды Ричард Мартин, который, рассуждая о том, можно ли отнести работы Годли к сюрреализму, называет одежду из ее коллекций «биоморфной»67.
Несмотря на эстетическую схожесть работ Джорджины Годли с коллекцией Рей Кавакубо весна – лето 1997 года, культурное окружение и масштабы производства в большей степени роднят ее с Ли Бауэри, и Годли сама это признает. В интервью она рассказала, как вместе с Бауэри и другими, тогда еще едва оперившимися дизайнерами участвовала в модном шоу London Goes to Tokyo («Лондон направляется в Токио»), организованном в 1984 году, для того чтобы познакомить Японию с творчеством молодых британских дизайнеров68. Модельер вспоминала, как ее познакомила с Бауэри Рейчел Оберн, с которой Годли жила в середине 1980‐х годов. Несколькими годами ранее Оберн сама пробовала начать карьеру модельера и на паях с Бауэри арендовала торговую точку в Кенсингтон-маркет; но позже она с головой окунулась в клубную культуру и стала диджеем. Вспоминая начало собственного пути на дизайнерском поприще, Годли заметила, что ее окружение тогда в основном состояло из людей, занимавшихся разными видами художественного творчества. Она пояснила:
У меня была студия на Олл-Сейнтс-роуд и целая компания: Ли Бауэри, Рейчел Оберн, Том Диксон, – которая была мне очень близка в то время. И я обменивалась идеями не только с модельерами – все мои лучшие друзья были начинающими дизайнерами и художниками. Мы принадлежали к одному сообществу, и это была настоящая общность69.
Еще одним важным членом этого творческого союза был Скотт Кролла, дизайнер, вместе с которым Годли училась в художественной школе и в 1981 году основала компанию, где работала до того, как решила пойти самостоятельным путем. Эта компания, носившая название Crolla, открыла собственный магазин в Лондоне на Довер-стрит, имела коммерческий успех и пользовалась благосклонностью критиков. По словам Годли, работая в Crolla, она получила первый опыт, пытаясь исследовать воплощенные в одежде гендерные нормы:
Это Crolla. Совместное предприятие, которое образовалось в 1981 году. Важно, в определенном смысле, расставить вещи по своим местам. Crolla была таким же экскурсом в сексуальность, как и мои сольные коллекции, демонстрировавшие мой интерес к феминизму. Это было рождение денди 1980‐х70.
Расширяя словарь приемлемого мужского гардероба, Crolla выпускала модели, которые давали повод по-новому взглянуть на англосаксонский эталон маскулинности. Отчасти это достигалось за счет заимствования материалов и узоров из незападных традиций: «А кроме того, ощущался невероятный кросс-культурный интерес, особенно в Лондоне. Очень сильно давал о о себе знать присутствие арабской культуры. Происходило смешение культур. Каждый использовал этнические материалы»71. Компания Crolla больше всего прославилась своими мужскими костюмами и рубашками кричаще ярких расцветок с узорами и рисунком. Их шили, комбинируя «этнические материалы» с такими традиционными для Британии тканями, как ситец, который ассоциировался с домашним уютом, поскольку исторически использовался для отделки интерьеров. Но к этим ассоциациям, связанным с идиллическими представлениями о старой доброй Англии, добавлялись и другие, ведь ситец – «набивная ткань, внесенная в реестр и модифицированная благодаря коммерческой торговле между Индией и Британией»72– был одним из главных колониальных товаров.
В конечном итоге именно успех, которого добилась Crolla, побудил Годли уйти из компании и основать собственный бренд. Это дало ей бóльшую свободу для эксперимента: «Crolla была очень успешной компанией, а многие художники, вкусив успеха и признания благодаря какой-то одной своей работе, принимаются ее тиражировать из коммерческих соображений»73. Работая под собственным именем, Годли начала с создания мини-коллекции осень – зима 1985/86 и обозначила темы, которые впредь станут регулярно повторяться в ее творчестве. В частности, она заявила о своем намерении исследовать тело и гендер. Центральная тема этой первой коллекции – Transgender and the Body («Трансгендер и тело»). Вошедшие в нее вещи были «мужскими спереди и женскими сзади», то есть спереди напоминали брюки, а сзади юбку74. Однако в ней было и совершенно особенное платье, изготовленное из прорезиненных медицинских пеленок, которые подстилают под простыни больным, страдающим недержанием мочи. Его появление можно назвать первой атакой Годли на стандартный словарь моды 1980‐х годов. В данном случае диверсией стал выбор материала, который по меркам того времени мог расцениваться как самое вопиющее безобразие. Резина и схожие с ней материалы, в первую очередь латекс, в 1980‐е годы использовались модными дизайнерами в облегающих моделях – своего рода непроницаемых чехлах, которые должны были подчеркивать и выставлять напоказ идеальные формы женской фигуры. Наиболее яркий и наглядный пример такого применения эластичных материалов представляют собой работы Тьери Мюглера, начавшего использовать резину, находясь под впечатлением от фетишистских моделей, которые еще в 1970‐е годы сумели интегрировать в моду Вивьен Вествуд и Малкольм Макларен. Некоторые теоретики связывают обилие латекса в моде 1980‐х с эпидемией СПИДа, сравнивая его с доспехами, прилегающими к телу так плотно, что кажется, будто ничто не сможет проникнуть под них извне75. Годли, напротив, использовала резину, чтобы напомнить о незащищенности тела, которое испещрено порами, а иногда и в прямом смысле дает течь. Обратившись к материалу, более всего востребованному в больницах, она продемонстрировала уязвимость и хрупкость болезненного и часто нуждающегося в медицинском уходе человеческого тела и противопоставила его синтетическим – подправленным при помощи скальпеля и упакованным в пластик – модным телам 1980‐х годов. Интерес к теме уязвимости и проницаемости тела, часто порождающей в человеке чувство смущения и стыда, также сближает Джорджину Годли с Ли Бауэри, который во многих своих работах исследовал телесные границы и беспокойство, возникающее всякий раз, когда тело что-то из себя исторгает (ставшее особенно острым в разгар эпидемии СПИДа).
Сразу же после первой самостоятельной мини-коллекции Годли выпустила полноценную коллекцию Body and Soul («Тело и душа», весна – лето 1986), в которой еще дальше продвинулась по пути исследования тела, не соответствующего идеалам своего времени. Вещи из этой коллекции то плотно облегали фигуру, то вдруг начинали болтаться на ней и сползать. Чтобы добиться этого эффекта изменчивости, Годли использовала систему «косточек», вшитых в платья из льнущего к телу, но хорошо тянущегося шелкового джерси. Многие из этих вещей как будто заигрывали с телом, выпячивая и выставляя напоказ его отдельные части – к примеру, ключицы или грудную мускулатуру. Так, в коллекции была модель, названная «muscle dress» – «мускульное платье», с объемными вставками из вельвета, имитирующими мышечный экзоскелет. И хотя сама Годли об этом не обмолвилась ни словом, ее вторая коллекция явно отсылает к работам Скьяпарелли, а точнее к модели 1938 года, которую принято называть «skeleton dress» – «платье-скелет». Эта отсылка, в свою очередь, подразумевает некоторую связь между работами, которые я рассматриваю в этом исследовании, и более ранними итерациями гротеска в моде, ассоциирующимися в первую очередь с сюрреализмом. В давнем интервью Годли, опубликованном в журнале i-D, она описала свою коллекцию как возмущенный отклик на «озабоченность „красотой тела“» и «ответ Алайе», из чего можно было сделать вывод, что она продолжит следовать тем же курсом, продвигаясь все дальше. Это подтвердила ее зимняя коллекция того же года «Кочки и ухабы»76.
Неотъемлемой частью этой коллекции было нижнее белье с толщинками, увеличивающими размер бедер, ягодиц и живота и, соответственно, подчеркивающими и выставляющими напоказ именно те части и формы женского тела, которым мода того времени предписывала не быть пышными и объемными. Поверх белья надевались облегающие платья из полупрозрачного эластичного материала. В коллекцию входили платья разной длины – от очень коротких до максимально длинных. К сожалению, не сохранилось почти никаких документальных изображений других предметов из той же коллекции, надевавшихся поверх платьев и создававших тот же эффект дополнительного объема в области живота, бедер и ягодиц. Единственный из этих «overgarments», который мне довелось увидеть, – это пояс с объемной вставкой спереди, создающей «беременный» силуэт. Сама Годли описала его как «некую абстракцию фартингейла [фижм]», которая утрирует женские формы:
Они (пояса. – Прим. пер.) в некотором смысле идеализировали фигуру, но не так, как это было принято делать в то время, ведь большинство людей предпочитало маскулинность. А [с помощью этих аксессуаров] можно было обзавестись великолепными [пышными] бедрами или восхитительным задом77.
И журналисты, и музейные кураторы восприняли эту коллекцию как манифест, критикующий моду, которая делала ставку только на худощавую и «подтянутую» женскую фигуру. Работу Годли приветствовали как «вызов миру моды, помешавшемуся на женской худобе»78, а заодно и «устойчивым представлениям о женственности»79. Британский Vogue расхваливал Годли за то, что, «разрабатывая модели, [она] исходит из социальных предпосылок», и утверждал, что ее работы следует воспринимать как откровенное высказывание по поводу повальной в тот период озабоченности состоянием тела (body-consciousness)80. Сама Годли согласна с такими оценками и говорит, что в своих коллекциях стремилась «обозначить роль женщины в обществе и то, как нас воспринимают». А говоря о предметах, надевавшихся поверх платьев, отметила, что в коллекции Bump and Lump выразила свое отношение и к господству маскулинного силуэта, и, в более общем плане, к требованиям, которые мода 1980‐х годов предъявляла женщине и ее телу:
В те времена возник особый интерес или, если угодно, мания: в начале 1980-х сформировалась популяция очень жестких и напористых женщин, а в Америке появился мощный тренд – держать тело в тонусе, занимаясь аэробикой с Джейн Фондой. У каждой было безупречное тело. А затем появился Аззедин Алайя. Вся эта одежда бесила меня – я считала, что она унижает женщину, и не видела в ней абсолютно ничего, что могло бы женщину возвысить <…> Цель моей работы состояла в том, чтобы изменить представления о том, что можно считать красивым. И я обратилась к тому, что нас учили воспринимать как безобразное. И бросила вызов этим представлениям81.
Отправной точкой для создания коллекции стало изучение современных кукол, и в первую очередь куклы Барби, а также доисторических «идолов плодородия». При помощи пластилина Годли подправила формы куклы Барби таким образом, чтобы та стала походить на древние изображения, олицетворявшие материнское начало:
Так возникла сама идея. Потому что Барби – это воплощение экстремального, почти извращенного идеала женственности. Кроме того, тогда все сходили с ума от женщин с мальчишеской фигурой. В общем, я собрала целую толпу Барби, взяла пластилин и поколдовала над их телами, надстроив их в разных местах. В то время я изучала идолов плодородия, и эти знания пригодились в моих упражнениях. Я придавала им новые формы, часть из которых затем использовала в своей линейке объемного нижнего белья82.
Таким образом, цель этой работы Годли видела в том, чтобы восстановить в правах и возвратить материнское тело в контекст западной моды. Примечательно, что она начала с преображения тела куклы Барби, которое в своем безупречном совершенстве представляет собой доведенное до крайности олицетворение нормативной феминности и недостижимого идеала телесных форм83. Исследовательский подход Годли можно сравнить с работой теоретика, например Линды Нид; однако Годли несколько опередила ее, поскольку коллекция Bump and Lump увидела свет раньше, чем книга The Female Nude («Женская нагота»). Как и печатные труды Нид, дизайнерские эксперименты Годли явились частью феминистской полемики 1980‐х годов. Ее работу можно рассматривать как феминистское вторжение в мир моды и критику господствующего модного дискурса, суть которого яснее всего выражали такие модельеры, как загонявший женские тела в тиски экстремально безупречных силуэтов Аззедин Алайя, то и дело упоминавшийся Джорджиной Годли в нашей беседе. Говоря о коммерческой жизнеспособности своих моделей, Годли признала, что облегающие платья из ее коллекций пользовались значительно большим спросом, чем объемное нижнее белье. Надо заметить, что ее коллекции, несмотря на экспериментальный характер дизайна, продавались в лондонских универмагах Harrods и Whistles, а некоторые в Bloomingdales в Нью-Йорке. Однако самый благодарный рынок сбыта Годли нашла в Японии; ее доходы настолько зависели от объема продаж в этой стране, что в начале 1990‐х – вскоре после того как в Японии начался экономический кризис – ей пришлось свернуть производство.
Предпринятая Линдой Нид попытка пересмотреть историю наготы с феминистской точки зрения также имела целью восстановить в правах образ материнского тела, только в данном случае вписать его предстояло в контекст западного изобразительного искусства. Подобно Годли, Нид для начала обратилась к ранним изображениям, олицетворяющим женскую плодовитость. Один из самых известных примеров такого изображения – фигурка, получившая в наши дни имя Венеры Виллендорфской, которая, по воле таких исследователей, как Кеннет Кларк, была выброшена из канонической истории западной культуры наготы как нечто непотребное. Следуя почти тем же курсом, что и Годли, сравнившая куклу Барби с доисторическими идолами плодородия, Нид, стремившаяся опровергнуть аргументы Кларка, сравнила кикладских идолов, которые в представлении этого критика являются более «совершенной» и «упорядоченной» репрезентацией женственности, с Виллендорфской Венерой, чтобы выяснить, по какой причине последнюю исключили из числа западных идеалов женской наготы:
Он [Кларк] сравнивает два ранних примера изображения женской наготы: доисторическую фигурку женщины и кикладского идола – и называет их, соответственно, растительной и хрустальной Венерой. В первом случае он видит бесформенные и разлезающиеся во все стороны телеса, а во втором пример того, как «необузданное человеческое тело было подчинено геометрическому упорядочиванию». Это важный момент: на женское тело распространяются ограничения, его загоняют в рамки и держат в узде. Общепризнано, что доисторические статуэтки, такие как Виллендорфская Венера, олицетворяют фертильность: они изображают материнское тело, то есть готовое к родам женское тело. Кларк отсылает к этому изображению, когда говорит о неупорядоченном, вышедшем из-под контроля женском теле; оно исключено из числа предметов, достойных внимания художника, в отличие от сглаженных и непрерывных очертаний кикладской фигуры <…> Женское тело получает право стать произведением искусства, если его формы подчинены контролю и не выходят за пределы установленных границ – то есть когда оно загнано в жесткие рамки84.
Нетрудно заметить, что рассуждения Нид имеют отношение и к истории одежды, поскольку, вступив на территорию моды, женское тело тут же оказалось в плену условностей и ограничивающих предписаний – точно так же как женская нагота, попавшая в сферу изобразительного искусства:
Если женскому телу определенно недостает способности сдерживать рвущуюся из него наружу грязь и выделения, потому что его очертания прерывисты, а поверхность не герметична, классические формы искусства демонстрируют в своем роде магическое умение призвать женское тело к порядку, загнав его в рамки и мгновенно заделав все отверстия и иссушив даже слезы85.
Однако для постоянно стремящейся к новизне и смене идентичности моды эта модель сдерживания часто превращается в проблему; и в такие моменты, порой неожиданно для самой себя, мода сдается под натиском необузданных субъектов и вышедших из-под контроля объектов. Годли прекрасно осознавала, что она делает, когда исследовала тело, не умещающееся в установленных границах, и в своей работе двигалась тем же курсом, что и современные ей теоретики феминизма.
Однако временами аргументация модельера, впрочем, как и некоторые ответвления феминистской теории, сворачивает в сторону сомнительного эссенциализма. В частности, это проявляется в том, как она раз за разом настойчиво возвращается к идее существования неких межкультурных представлений о естественных женских формах:
Я изучила намного больше примитивных культур – и то, как в них обозначается плодовитость и как выглядят идолы плодородия: африканские идолы плодородия, египетские, разные формы тела, разные культуры – как противоположность тому, к чему пришли мы. А это маскулинность [форм]. Отчасти меня злило то, что мы, добившиеся так называемых свобод для женщин, в действительности не позволяем себе быть верными своим естественным формам86.
В другом откровенном интервью она дополнила эту мысль:
Мне кажется, что в то время, когда я бралась за эту работу, мое рвение было продиктовано самим духом времени – начала восьмидесятых. Все, что нас окружало, – это power-dressing [властная манера одежды] и плечи в стиле сериала «Династия»; и я ненавидела все, что происходит. Это выглядело так, словно женщины решили отказаться от своей истинной силы, чтобы больше походить на мужчин <…> Я считала такое помешательство на женщинах с плоскими животами странным и противоестественным. Отказаться от самой природы плодовитости и фертильности – это то же самое, что отказаться от собственной сущности87.
Итак, Годли, возможно, сама того не осознавая, апеллирует к биологическому эссенциализму, проецируя на всех женщин универсальные категории, основанные на биологических характеристиках. Подобные взгляды, бытовавшие и внутри, и за пределами феминистского движения, возникли раньше, чем вторая волна феминизма, но отчасти были подхвачены и ею88. Начиная с 1970‐х годов они подвергались нападкам со стороны пропонентов социального конструктивизма, утверждавших, что в действительности такие категории, как феминность, или женственность, всегда социально и культурно обусловлены89. Впоследствии Джудит Батлер, продолжив развивать эту точку зрения, пришла к выводу, что тело уже само по себе не может быть рассмотрено как стабильная и самодостаточная по отношению к культуре структура, поскольку фактически его формирование в равной мере зависит и от социальной, и от культурной среды; и этот вывод делает биологический эссенциализм еще более несостоятельным90. Однако он дал толчок развитию стратегического эссенциализма, потенциально позволяющего сохранить сплоченность феминистского движения и прежнюю направленность феминистской культурной критики и активизма без опоры на веру в универсальные характеристики, присущие всем без исключения женщинам91. Чтобы добиться этого, требовалось сбалансировать ситуацию, для чего была введена универсальная категория «женщина». Именно к ней взывают в определенных социальных и политических контекстах, чтобы стимулировать коллективные действия, хотя фактически признано, что такой универсальной категории не существует92. Другое, возможно, более убедительное решение проблемы природы феминности предложила Элисон Стоун, которая, следуя по стопам Джудит Батлер, утверждает, что феминность и женщина «генеалогически» связаны между собой и сформированы исторически. Согласно ее точке зрения, процесс формирования осуществляется сложным и зачастую противоречивым путем: «Женщины во все времена обретают феминность, усваивая и перерабатывая существующие культурные интерпретации феминности, поэтому все женщины вписаны в историю многократно повторяющихся и накладывающихся друг на друга цепочек интерпретаций»93.
Возвращаясь к обсуждению специфики работ Годли, следует отметить, что ее модели далеко не всегда можно соотнести с содержанием ее же высказываний; и, на мой взгляд, такое расхождение слов с материальными свидетельствами – это явный пример «намеренного искажения». На первый взгляд, основным предметом исследования модельера является материнское тело, олицетворенное «беременным» силуэтом. Но если отбросить в строну эссенциализм, к которому отсылают некоторые ее заявления, и взглянуть на работы Годли непредвзято, мы обнаружим, что предпринятая ею попытка исследовать человеческое тело выходит далеко за пределы задачи воздать должное «естественным» женским формам. Ведь, по сути, Годли сама занимается формовкой тела. Она создает фигуры, которые своей асимметрией и странными очертаниями составляют разительный контраст по отношению к классическому идеалу человеческого тела (тому идеалу, которому противопоставляет себя гротеск) и олицетворяют абсолютное принятие любого проявления альтерности94. Описывая один из предметов нижнего белья из коллекции 1986 года, Годли заметила, что она отказалась «от идеи сделать турнюр, который приподнимал бы зад точно со стороны спины, и в конце концов передвинула его на сторону, так что [у модели] было одно очень большое бедро и одна огромная ягодица»95. К чему привела эта передислокация, я увидела в Брайтонском музее, где хранится воссозданная самой Годли реплика упомянутой модели: турнюроподобная конструкция наискосок пересекает зад, увеличивая левое бедро и верхнюю часть правой ягодицы и добавляя асимметрии и без того странным (благодаря дополнительному объему) очертаниям фигуры.
Таким образом, нижнее белье с объемными вставками понадобилось Годли для того, чтобы создавать гибридные формы, которые должны были ассоциироваться с доисторическими статуэтками, незападными культурными традициями изображения эрогенных зон и западной модой XIX столетия (на что намекает турнюр)96. Годли продолжила эксперименты с перемещением турнюра, и в конце концов эта объемная конструкция перекочевала в область живота, создавая иллюзию беременности и порождая чувство неуверенности, возникающее при столкновении с чем-то непривычным и чуждым:
Это была не просто имитация беременности. Он [искусственный живот] вздымался, а затем опускался и смещался на сторону. Я могла бы смоделировать это снова почти точь-в-точь. Опускается и снова вздымается. Это была очень органичная и почти магическая форма – очень лирический взгляд на тело97.
Отказ Джорджины Годли от соучастия в распространении моды на женский костюм, имитирующий типично мужской стиль одежды и ассоциирующийся в первую очередь с гардеробом карьериста, имеет не только гендерную, но и социоэкономическую подоплеку. Ее критическая позиция по отношению к властной манере одежды неотделима от критической позиции по отношению к политическому и экономическому климату 1980‐х годов. Как отмечает теоретик моды и социолог Джоан Энтуисл, «властный костюм» неразрывно связан (в том числе как один из формирующих инструментов) с новыми модусами самосознания, выдвинувшимися на первый план именно в этот период, особенно в США и Великобритании, и в первую очередь с так называемым «предприимчивым „я“» (enterprising self). Этот термин был введен в оборот, когда развитые позднекапиталистические общества начали под благовидными предлогами разрушать сложившиеся системы социального обеспечения98. Предприимчивая личность – персонаж, напрямую коррелирующий с «культурой предпринимательства», активно культивируемой при «новом» (тэтчеровском и рейгановском) порядке. Однако данный модус самосознания не ушел в прошлое вместе с 1980‐ми, а благополучно продолжил существовать и развиваться в последующие десятилетия.
Согласно различным теориям постфордизма и неолиберализма, эта культурная модель придает огромное, и с каждым днем все большее, значение человеческой личности и делает ставку на принципы «полагайся на себя» и «сделай себя [таким, как ты хочешь]»:
Здесь под предприимчивостью подразумевается целый ряд принципов, которыми следует руководствоваться в повседневной жизни: энергичность, инициативность, амбициозность, расчетливость и персональная ответственность. Тот, кто обладает предприимчивым «я», рискнет собственной жизнью, будет жить будущим и пойдет на все, чтобы сделать себя тем, кем он желает стать. Следовательно, предприимчивое «я» – это расчетливое «я», умеющее расчетливо оценивать себя и работать над собой с целью усовершенствовать себя99.
Таким образом, властную манеру одежды, абсолютным воплощением которой является «властный» деловой костюм, можно охарактеризовать как практику составления гардероба и ношения одежды, соответствующую этому новому модусу самовосприятия и становления личности. Властная манера одежды предоставляет возможность для «воплощения» этой новой культуры на уровне повседневных практик:
Поскольку «властная манера одежды» получила развитие в 1980‐е годы, один из связанных с нею существенных моментов – это степень соотношения данного дискурса самопрезентации на рабочем месте с появлением предприимчивого «я». Обращенный ко всем [женщинам] призыв «одеваться ради достижения успеха» или «власти» – это призыв продуманно относиться к каждому аспекту собственного «я», включая внешний облик, являющийся частью «проекции „я“». Модус личности, пропагандируемый лозунгом «dress for success» («одевайся так, чтобы добиться успеха»), относится к числу предприимчивых; женщине, стремящейся сделать карьеру, указывают, что ей следует выработать расчетливый, но тонкий подход к самопрезентации100.
Критическое отношение Джорджины Годли к новым модусам личностного становления, возникшее на почве неприятия ею политических и экономических реалий 1980‐х годов, оставалось неявным до тех пор, пока она просто отказывалась создавать что-то стилистически близкое властной манере одежды. Но оно ярко проявилось в двух последних коллекциях модельера – School Colours («Школьные краски», осень – зима 1987/88) и Corporate Coding («Корпоративные коды», весна – лето 1988). Презентация коллекции School Colours состоялась в лектории музея Виктории и Альберта; выход каждой модели сопровождался подробными пояснениями, помимо прочего раскрывающими и источники вдохновения автора коллекции. Такая манера подачи вызвала глубокое разочарование у большинства модных обозревателей и редакторов и поток недоброжелательных отзывов, в которых презентацию критиковали за претенциозность и дидактичность101. Для нас эта коллекция особо примечательна тем, что в нее входила модель, пародирующая «властный костюм», – его ироничная версия, сшитая из вафельных и чайных полотенец и желтых хозяйственных салфеток для уборки. Вызывая прямые ассоциации с домоводством, этот костюм не мог быть воспринят иначе, как насмешка над мнимым гендерным равенством, которым наделяет женщину деловой костюм. Кроме того, он служил напоминанием о том, что мода 1980‐х годов, как и культура в целом, испытывает ностальгию по традиционной женственности, о чем свидетельствует появление образов и моделей, отсылающих к 1950‐м годам.
Однако еще более явно полемика с позднекапиталистическим мировоззрением, на протяжении целого десятилетия побуждавшим человека стать инженером собственного «я», была обозначена в некоторых принтах, которые Годли использовала в этой коллекции. Особенно злободневно смотрелся фотографический принт, соединивший в себе изображения английской розы, пилюль для похудения, упаковки обезжиренного молока и этикеток от дезодорантов102. В нем были сведены воедино символ исторически ассоциирующейся с традиционным идеалом женственности и важные и относительно новые орудия самосовершенствования, которые в 1980‐е годы стали активно использоваться для достижения современного идеала женственности. Идея расчетливого выстраивания собственного «я», о которой говорят Джоан Энтуисл и социолог Николас Роуз, явно восходит к концепции «технологий себя» Мишеля Фуко. Под этим термином Фуко подразумевал практики,
позволяющие индивидам, самим или при помощи других людей, совершать определенное число операций на своих телах и душах, мыслях, поступках и способах существования, преобразуя себя ради достижения состояния счастья, чистоты, мудрости, совершенства или бессмертия103.
Создавая свою следующую коллекцию, Corporate Coding (весна – лето 1988), Джорджина Годли предприняла попытку иронически отобразить корпоративную культуру 1980‐х годов и показать иллюзорность прогресса, к которому она якобы ведет. Описывая эту коллекцию, Годли сделала особый акцент на том, что она была прямым ответом на состояние экономического и политического климата в конце 1980‐х годов: «Нужно хорошо представлять атмосферу того времени. Невероятное количество денег сосредоточенных в Лондоне, бум в Сити и всех этих яппи. От Маргарет Тэтчер и корпоративной культуры было некуда деться»104. Часть коллекции составляли платья с объемными вставками на бедрах, ампирной талией и пузырящейся спиной. Использованные для их пошива материалы – костюмные и рубашечные ткани в узкую полоску – однозначно ассоциировались с гардеробом служащих из Сити и таким образом несли в себе явный намек на феминизацию традиционных символов маскулинности. Ядро коллекции составляли несколько платьев с коротким рукавом, сшитых из хлопковых тканей контрастных цветов, типичных для корпоративных логотипов. Нанесенные на ткань шутливые принты были созданы специально для этой коллекции британским художником Тимом Хэдом. Годли поставила перед ним задачу придумать серию напоминающих логотипы рисунков, которые можно было бы использовать в дизайне текстиля. В результате Хэд создал четыре задорных принта: Deep Freeze – «Глубокая заморозка» (три точки, которыми обозначался соответствующий режим на панелях бытовых холодильников), TV Dinner – «Телеужин» (ножи и вилки, лежащие на подносе), Home Security – «Домашние охранные системы» (стилизованный силуэт сигнального звонка) и Test Tube – «Пробирка» (изображение обычной пробирки). Однако чопорно строгий фасон и схематичность расцветок делали эти платья похожими не столько на деловой костюм (как подразумевал замысел), сколько на униформу, которую носили стюардессы. Также следует отметить, что, подобно пародийному «властному костюму» из предыдущей коллекции, они явно ассоциировались с повседневными домашними делами, побуждая задуматься над тем, что новые «технологии себя» вторглись уже и в приватную сферу.
В целом коллекция Corporate Coding – это еще одно критическое высказывание Джорджины Годли в адрес властной манеры одежды и корпоративной модели женственности, выстроенной и активно культивировавшейся в 1980‐е годы. И вместе с тем это еще один ретроспективный взгляд в 1950‐е годы – туда, где мода 1980‐х годов искала и не раз находила идеальные образы традиционной цветущей женственности.