Сов. секретно
Комиссару 2‑го ранга тов. Панасенкову
(Сов. секретно, в одном экз.)
…сообщаю, что, в соответствии с Вашим распоряжением, произведена тщательная проверка кочегара доцента Васильцева на предмет выявления его сущности…
Никакой такой проверки лейтенант госбезопасности Гробовых, понятно, не производил – не от лености даже, а просто по причине полной ненужности таковой проверки: нутро‑то вражье и так насквозь видно, все они одним дегтем мазаны, эти доценты, даже если замаскировались под кочегаров. Так он с первого раза товарищу Панасенкову и написал: «настроен враждебно», «ведет разговоры», «проявляет недовольство», ну и все такое. Вполне достаточно, чтобы отправить куда следует – хоть на этот свет, но подалее, хоть на тот.
А товарищ Панасенков отчет его прочитал – да вдруг: «Ты чего мне, Гробовых, надумал? Плохо тебе, что доцент? Али плохо, что кочегар? Все, сукин сын, обосрать решил, да? И науку советскую, и пролетариат? Так тебе и дали! На‑кась, понюхай‑ка!» – и на понюх сунул под нос здоровенную дулю, пахнущую копченой колбасой, порохом и оружейной смазкой.
Он ему: «Так что же писать?» – «А ты правду пиши, Гробовых. Только думай, умом думай», – и при этих словах не то подмигнул, не то просто веко у него вздрогнуло.
Вот лейтенант и сидел, и думал, запах той комиссарской дули вспоминая. Небось этот доцент‑кочегар – какой‑нибудь панасенковский родственничек, оттого комиссар его и отмазывает. А чьими руками отмазывает? Его, Гробовых, руками! Случись что с Панасенковым (а случается всякое, тут и комиссарские ромбы не спасение) – с кого тогда спрос? То‑то!..
Ну а пойти против всесильного ныне комиссара – еще более верная гибель. Тут умом, умом думать – это верно сказал комиссар.
Эх!..
…и в результате произведенной проверки ни в каких порочащих связях гр. Васильцев не замечен и проявил себя сугубо с положительной стороны.
Написано в одном экземпляре, для служебного пользования.
И до чего ж подписывать такую хренистику стрёмно! Ну да… Эх: «Лейтенант госбезопасности Гробовых».
Однако ж, продолжая думать умом, лейтенант Гробовых тут же достал другой лист бумаги и вывел на нем:
Первому заместителю народного
комиссара внутренних дел СССР
тов. Берия Л.П.
(Сов. секретно, в одном экз.)
Лейтенант знал, в воздухе такое с некоторых пор витало, что товарищ Берия с момента появления здесь, на Лубянке, копит для себя папочку на остальных замов товарища Ежова, а то, может, и на самого Николай Иваныча. Сейчас, положим, папочка эта для товарища Панасенкова совершенно не страшна: покудова крепок товарищ Ежов – крепок и товарищ Панасенков. А вот ежели…
Вот тогда‑то и выплывет бумага эта на свет. А кто сигнализировал? Он, Гробовых, сигнализировал!
Буквы ложились быстро и ровно, не то что при написании той, первой хренистики. Начало получилось как‑то само, легко и бойко, а концовка – так и вовсе на ять:
…Из всего вышеизложенного можно сделать вывод: выгораживая матерого врага, кочегара‑доцента Васильцева Ю.А., комиссар Панасенков преследует интересы, далекие от интересов нашей социалистической Родины.
Ведь хорошо сказанул! А когда хорошо – тогда и подпись ложится красиво, без всякой натуги: «Лейтенант госбезопасности Гробовых».
И кто кому – дулю?
То‑то же!
* * *
– У кого перехватил?
– У дежурного сержанта. Нес на третий этаж.
– Молодец, Авдеенко.
– Рад стараться!
– Ну иди. Свободен. Старайся дальше.
Оставшись один, комиссар Панасенков развернул бумажку эту, прочел, нахмурясь, и, дойдя до слов «…преследует интересы, далекие от интересов нашей социалистической Родины», вслух прошипел:
– Засранец…
Все другие слова, куда поядренистей, придержал в себе, чтобы они своим кипением голову не распаляли: голова, как учили, холодной быть должна. И все‑таки сука, ну и сука же этот … … … Гробовых! Сам ведь на груди пригрел змееныша, дал ему путевку в жизнь…
Ладно, что сейчас попусту!.. Да и выучка у этого Гробовых вполне верная. Выучил на свою голову суку! А сам, вишь, оплошал, поручив именно ему написать служебную записку про этого… как его… про кочегара‑доцента. Хотя и оплошностью‑то не назовешь, тут кому ни поручи… А поручить кому‑то надо было, такой уж подстроила ему пируэт судьба‑злодейка.
Не раз спрашивал себя: чего ж вот так вот лапки кверху перед этим Тайным Судом? И ни разу себя за то не корил, потому что нюхом почуял: там силища. Вон как один дохляк‑очкарик во время допроса сказанул. Ему говорят: «Будешь разоружаться перед органами?» А он в ответ: «Конечно, разоружаюсь, потому что за вами вся армия, авиация и флот». Очень такой ответ Панасенкову тогда понравился, умный был ответ. Оттого до расстрела дожил человеком очкарик тот, а не отбитым куском мяса. Чего ж зазря мучить, когда сам все постиг человек?
Вспомнил комиссар это, когда сидел перед ихним Судом. И все про себя с ходу как на духу выложил. Не из страха даже, а потому, что сразу почувствовал силу, против которой лучше не переть. А приговорили бы тогда к вышаку – так и вышак принял бы без ропота. Потому что – сила.
Нет, без вышака обошлось. Тот, бородатый, сказал тогда: оставить под надзором. И вроде как он, Панасенков, был у них теперь как бы привязанный на веревочке и все время ощущал на своей шее чужой притужальник. И всегда робел перед силой, идущей от этого бородатого, – пожалуй, даже больше робел, чем перед самим народным комиссаром Николаем Ивановичем. Вот почему, когда бородатый Домбровский повелел, чтобы тому доценту‑кочегару отныне был по жизни всегда зеленый семафор, он, Панасенков, даже не спросил, что за птица такая кочегар‑доцент этот. Потому как против силы не попрешь. Велено – выполняй.
Ну а тля эта, Гробовых, свою сучью игру затеявший, силы настоящей пока что не видал, игруля хренов. Оттого и надобно с ним – как с тлей.
Комиссар Панасенков открыл дверь кабинета и позвал:
– Авдеенко!
* * *
Из многотиражки
«На страже безопасности социалистической Родины»
…Чувствуя свой близкий и неизбежный конец, затравленный враг в агонии не останавливается ни перед чем. Пример тому – трагическая гибель лейтенанта государственной безопасности Савелия Гробовых…
…находясь на боевом посту… подло, сзади… пулей, выпущенной в затылок…
…Светлая память о нашем товарище…
– Ты вот что, Авдеенко… – сказал комиссар Панасенков, отложив газету, – ты, я слыхал, уже этих изловил гадов, которые гробанули нашего Гробовых?
– Так точно! Вчера взяли четверых, сегодня двое гадов уже раскололись.
– Молодец, шустёр.
– Рад стараться, товарищ комиссар!
– Стараешься. Вижу… Я тебя, Авдеенко, решил в старшие лейтенанты представить.
– Служу Советскому!..
– Ну‑ну, не ори, люди свои… Хорошо будешь служить – глядишь, еще и меня в званиях перескочишь. – А про себя подумал: «Ежели только доживешь, голубец».
* * *
Майор государственной безопасности Чужак сидел дома за письменным столом и думал, думал мучительно…
Вообще‑то посидеть за этим большущим столом в своем тоже большущем домашнем кабинете с видом на Кремль он обычно любил. Казалось бы, на хрена ему этот, как аэродром, столище и этот кабинетище в доме, слава богу, все, что надо, и на службе имеется. Вон и Клавдия, было дело, наседала: «Куда те, Степан Акимович, этот ерадром?! Чай, не писатель, не прохвессор! Заместо него два шифоньера поставить можно бы, под Аглайкино добро». Потому что дура баба! От добра ихнего с Аглайкой и так уже четыре шифоньера ломятся. Ну, не хватит – новый поставят где‑нибудь в трех других комнатах, места вполне достает. А что не писатель и не прохвессор – так где они нынче, эти писаки и профессора? Ежели еще не на Соловках, то ютятся по уплотненным коммунальным клетушкам, этих самых Соловков ожидаючи (ничего, ждать‑то, поди, недолго).
А он где, Степан Чужак? Здесь, за этим «еродромом», сверху зеленым сукном обитым. Сидит себе, пепел с папироски в серебряную пепельницу стряхивает, на Кремль в окно поглядывает. Хорошо! А вы, профессора хреновы и писаки недошлепнутые, вы в этой жизни подвиньтесь! Вы сперва постреляйте вражин поганых, сколько он пострелял, чтоб не мешали людям социализм строить! Что, слабы в коленках? То‑то!
Да, знатный кабинет! Не хуже, чем у иных буржуев при Николашке Кровавом. А чернильный прибор на зеленом сукне стола как раз от них, от буржуев, достался. Здоровущий, в полпуда весом, из черного камня, бронзой отделанный. Чернил в нем нет: на шиша? Зачем ценную вещь пачкать? Особо Чужаку конь, возвышавшийся на этом приборе, сразу же приглянулся – точь‑в‑точь его вороной Орлик. Когда б только не крылья… Придумают же буржуи! За каким лешим крылья‑то коню? А без крыльев бы – ну Орлик, Орлик вчистую!
И сиживал он, бывало, часами в кабинете своем, смотрел то на Кремль, то на Орлика этого крылатого, смолил папироску за папироской и думал о приятном.
Однако нынче ни о чем приятном никак не думалось – довольно хреново было на душе.
Нарком Николай Иванович приказал по убийству Буциса и Ведренки землю рыть, вот Чужак и рыл, уже пятый день рыл кряду. На месте убийств ни шиша путного нарыть не удалось, тогда он решил в ихних жизнях покопаться – вдруг да и нароет там чего.
И нарыл. И такого нарыл! Уж и не землю, казалось, рыл, а самое что ни есть дерьмо из‑под холерного барака!
Что Ведренко по дамской линии больно шустер – это бы шут с ним, все не без греха. Но зачем же апосля с дамочками‑то этими – вот так вот? Если какая не ублажила – так ты ее отправь Беломорканал рыть, и концы в воду, как делают все, кто с головой. А тут… У одной брюхо вспорото, другую, судя по всему, долго ножом кромсали, третью огнем подпаливали в различных местах. А там еще и четвертая, и пятая, и десятая. Что, ежели с этой стороны ему кто и сделал кирдык?
У Нюмки Буциса – того хуже. Баб ему мало! На мальчуганов перекинулся, забирал из приютов, а потом их вылавливали в Москве‑реке. Вот и допрыгался Нюмка, дурень. И поделом ему, говнюку!
Все бы ничего, но как товарищу наркому обо всех этих мерзостях доложить? Да и надо ли докладывать, расстраивать Николай Иваныча? Тут не только даже то, что этакое пятно на весь беззаветный наркомат, а еще и то (он где‑то в воздухе нечаянно услыхал), что у самого товарища наркома по этой части – как и у поганца Нюмки Буциса…
Но этой мысли Чужак и додумывать не стал: колко…
В общем, расстроиться может товарищ нарком. А от расстройства и осерчать. А на кого осерчать? На него, на Чужака! На этих‑то жмуриков что серчать – им уже от того не горячо, не холодно. Нет, насколько б лучше все же, чтоб эти двое – в результате заговора какого‑нибудь право‑лево… троцкистско‑зиновьевского… хрен знает какого! Вот бы и жмуриков к этому крылу как‑то пришпилить – тут бы, пожалуй, товарищ нарком расстроился куда как менее. Эх, кабы!..
А может, глядишь, и взаправду? Сегодня при обыске Нюмкиной дачи на Пахре обнаружил в камине клочок бумаги обгоревший, и на клочке том вот такая вот хрень: «…при расследовании Ваших преступлений… явиться на заседание Тайного Суда…» – да еще буквы какие‑то иностранные, а все остальное выгорело. Какой такой, к бесу, Тайный Суд?! Суд у нас (если «троек» не считаючи) открытый, рабоче‑крестьянский, ни от кого не таящийся. Только какие‑нибудь троцкисты‑хренисты до такого, до тайного, додуматься могли. Да и буквы эти подлые, не из нашенского букваря… Тогда, увидев буквочки те, он, Чужак, едва не взмолился деду бородатому, что, как попы говорят, еси на небеси: Господи, ну дай пристегнуть этих двух засранцев к какому‑нибудь троцкистско‑зиновьевскому, поразветвленнее!
О находке своей, об этом «Тайном Суде» и о буквочках этих, тут же поспешил доложить товарищу Панасенкову, наркомовскому заму. Ожидал, что тот похвалит за бдительность и рвение – ан все наоборот. Вдруг не на шутку взъярился товарищ Панасенков ни с того ни с сего:
– Ты что, Чужак! – прошипел. – Какой еще «тайный» у нас в СССР?! Чтобы про бумажку эту – никому. Рот про это еще раззявишь – размажу, понял?
Как тут не понять?
– Так точно, товарищ комиссар второго ранга!
«Но почему, почему?.. – думал про себя. – Ну чем ему лево‑право‑троцкистско‑зиновьевский не хорош?» Но лишнего спрашивать не стал – уж товарищ‑то Панасенков размажет, за ним не станется.
А тот вдруг:
– Да, кстати, еще, Чужак. У тебя там такой Васильцев по какому‑нибудь делу проходит?
Вот те на! Чтобы сам Панасенков заинтересовался каким‑то истопником!
– Так точно, проходит.
Ах, слишком поспешно ответил, пожалуй что. Тоже не по чину ему, майору Чужаку, держать в голове всяких там кочегаров‑говнопаров. Не царское дело!
А почему держал: когда шерстил университет, ему вдруг один шептун донес, что Васильцев этот очкастый – сынок буржуя‑адвокатишки.
Ну а сам‑то адвокатишка где?
А самого прикокнули еще в девятнадцатом годе, сказывают, за часики золотые.
Вона как, выходит, переплелось! А что, ежели этот Васильцев тогда, пацаном, видел, как они с Нюмкой Буцисом из ихней буржуйской парадной выходили? Вероятственность, конечно, малая, что признает его, но все надо делать заподлицо, так уж он, Чужак, привык, оттого и жив доселе.
Васильцева этого хромого, очкастого с университета и без Чужака вычистили, теперь в кочегарке вкалывал, маскировался под пролетария, гад! Ничего, он, Чужак, и под пролетарской телогреечкой умеет видеть подлое вражье нутро. Покамест велел участковому паспорт у него изъять, пускай покуда похромает, гад, на коротком поводке, а там уж можно и обмыслить, к какому бы право‑левому его пристегнуть. Даже, может (была и такая мысль), к делу об убийстве Буциса с Ведренкой. И тут нате вам:
– Ты, Чужак, этого Васильцева не тронь, понял?
Что тут скажешь?
– Так точно, понял, товарищ комиссар!
Спрашивается, Панасенкову‑то эта тля Васильцев – с какого боку? Жилка после того разговора сразу напряглась, как тетива: что, если копает под него, под Чужака? Теперь, сидя в своем домашнем кабинете, майор взвешивал это. Ежели за всякие шалости девятнадцатого года под каждого начать копать, то, поди, половину органов зарыть можно, а кому такое надо? И часы эти у него мало кто видел, на службу он с ними не ходил – вовсе даже не из опаски, а потому что подходили эти буржуйские часы майору НКВД – что попу буденновка. А все равно вышло не заподлицо. Ну что было их тогда же, в девятнадцатом, не спарить к чертям? Да вот, вишь, пожалел сглупу – красивые уж больно часики.
Эту дурь сейчас исправить бы надо – так жилка ему подсказывала. Он достал ключик, который всегда носил при себе, в том же, что партбилет, карманце, и отпер заветный верхний ящик стола…
Ан нет часиков! Все на месте, и перстенек, что от той графини, и портсигар золотой камергерский, и бусики из крупных жемчугов, что Аглайке подарить намеревался, и еще колечки, броши, браслетики всякие, одни еще с Гражданской, другие недавние. И камушки, которые надо отдать этим спиногрызам (не сдашь – точно уж кранты), – все вроде бы на месте. А часики, часики‑то где?
– Клавдия! – заорал. – Клавка!
Вбежала в бигудях:
– Чё орешь как оглашенный? Чё надо? – Но, взглянув на него, заробела сразу: – Чё, Степан Акимыч? Ты чё?
– Ничё! – сказал он грозно. – Ты в стол мой лазила?