Жилищные условия: номер галактики, номер звезды,
номер могилы.
Вы один (одна) или нет.
Какой вид травы растет наверху
и откуда (пример: из груди, из глаза, изо рта и т. д.)
Имеете право на аппеляцию.
В пустом месте внизу – укажите,
как давно Вы проснулись, а также причины Вашего удивления.
Нет, нет: они совершенно точно
были людьми: форма, сапоги.
Как объяснить. Они были – по образу и подобию.
Я – был тенью.
У меня другой Создатель.
И он в своей милости не оставил во мне ничего, что умрет.
И я бежал к нему, летел – невесомый, голубой,
примиренный, я бы даже сказал: извиняющийся:
дым к всесильному дыму
без тела и образа.
Здесь в этом эшелоне
я Ева
с сыном Авелем
Если увидите моего старшего сына
Каина сына Адама
скажите ему что я
1.
В темной ночи черепа
он вдруг обнаружил,
что – родился.
Тяжелый момент.
С тех пор он очень занят. Он думает,
что он думает, что —
и все время крутится:
где же выход?
Если б были какие-то вещи, в каком-то
мире – он бы, конечно, их очень любил.
Он бы дал им всем имена.
Например: мозг.
Это я: мозг: я – это он.
С того момента, как оказался в изгнании, ему кажется:
можно было найти точку покоя.
2.
Подозрение:
в мире черепа
кроме него самого – нет никого.
И тут же – еще одно подозрение:
толпа других сознаний закрыта в нем, как в тюрьме,
камеры переполнены.
Они откалываются от него, предают его изнутри,
окружают.
И он не знает, какое из зол
меньшее.
За несколько недель до смерти она стоит в рамке окна,
молодая женщина с элегантной перманентной завивкой,
о чем-то думает, смотрит на улицу,
на коричневой фотографии.
Снаружи смотрит на нее облако из середины дня
тридцать четвертого года, нечеткое, не сфокусированное,
но с ней навсегда. Изнутри
смотрю на нее я, мне четыре года, почти,
останавливаю свой мячик,
медленно выхожу из снимка и старею,
старею осторожно, тихо,
чтобы не испугать ее.
Наконец закончим морочить друг другу голову.
Поговорим прямо, по-человечески, глаза в глаза:
Родные и близкие, господа волки,
Что между нами, кроме кровной связи, а?
Я левая рука.
Да что ты говоришь, а я правая,
кажется, мы уже встречались,
мы так похожи, ты в точности
моя противоположность.
Как, ты меня не помнишь?
Мы же вместе росли и любили
играть в войну, как в древности:
пять рыцарей справа, пять слева,
у всех шлемы из ногтей,
и битва (сейчас ты вспомнила?) всегда кончалась ничьей.
Потом мы выросли, сделали карьеру,
у каждой свои ногти,
царапины, уловки —
и вот в конце концов мы обе здесь,
сплетены красиво, как надо,
на животе нашего трупа. Какая встреча.
С этого момента будем жить вместе,
и даже создадим совместную фирму по выращиванию ногтей
по меньшей мере на две-три недели.
Уйди, выйди из меня, чего тебе надо?
Я вырвал тебя из горла,
вырезал из руки.
Это я, ты слышала, я.
Какого тебе в этой темноте? Уйди ты.
Я стер твою тень из своей тени.
Во всем мире нет места нам двоим.
Мне и мне.
Как рассеянный профессор, который позвонил себе домой и спросил: «Я здесь, где я должен быть?», так же позвонил я и спросил: «Я Дан, кто я должен быть?», и по рассеянности не почувствовал, что линия занята.
Звонок в дверь. Меня уже нет дома.
Я вернусь завтра.
Звонок. Меня уже нет в городе.
Я вернусь послезавтра.
Меня уже нет,
вернусь после конца света.
Теперь они ломают дверь.
Глупо. Ведь я не собираюсь
рождаться вообще.
Ночь, и часы на руке отстают. Рука виновата. Я сижу на краю крыши и спрашиваю (кого?), как добраться. Это зависит от выбора: ползти или прыгать? Когда-то здесь были ступеньки, снаружи по стене, они шли со двора на крышу. От них еще осталась память, зигзаг штукатурки, только память. И значит, нет выхода: я должен спрыгнуть. Я повисаю поближе к стене, стараюсь втереться плечами в штукатурку, чтобы не упасть, и падаю.
На углу двора по-прежнему ждет колодец, квадратный, массивный, с железной крышкой. Сверху, на башне лютеранской церкви, парит лунный циферблат: он давно потерял веру в меня и отказался от двух стрелок. Я не знал, что настолько опоздал.
Теперь, когда все потеряно, на меня опустился покой. Колодец дремлет, железная крышка постукивает под напором тишины. Я осторожно поднимаю ее: в круге воды, совсем рядом, плавает лицо луны. Оно откуда-то мне знакомо. Если я погружусь в него, точно вспомню, откуда.
Я спрятался в комнате, но забыл, где.
В шкафу меня нет.
И нет за занавеской.
Нет в большой крепости между ножками стола.
В зеркале пусто.
На секунду показалось, что я в картине на стене.
Однажды, если кто-нибудь придет и позовет,
я отвечу – и узнаю: вот я.
На заднем дворе мира
мы играли, он и я.
Я закрыл глаза, прячься:
раз, два, три,
ни спереди, ни сзади,
ни внутри.
С тех пор я ищу,
столько лет.
Что делать, если я тебя не найду.
Выходи уже, выходи,
ты видишь, я сдался.
Девушка, которую зовут Иврит,
дочь пожилых родителей из хорошей семьи.
И что же? Она очень легкомысленная,
каждый день новые увлечения.
Невозможно на нее положиться.
Ее слово – это не слово.
Она даже не красива: подростковые прыщи,
большие ноги. Крикливая
и упрямая как осел.
Но что еще хуже:
она не дает тому, кто хочет,
задушить ее дикий голос
и похоронить достойным образом
в гробнице праотцев.
«Наружу, наружу,
тужьтесь еще, еще,
ничего ему не поможет, выйдет легко»
Резкий воздух прорвался внутрь,
и взрывом вырвался обратно:
«Мама мама почему мама.»
Эту длинную жалобу он сократил
До одного звука:
Ииииииии –
В бездонном мерзком пространстве, куда он попал,
нашлась первая опора,
наручники из пальцев на пятке:
акушерка подняла его головой вниз,
маленькие ручки в разные стороны,
перевернутое распятие.
Но вот, через бесконечное мгновение
пришел ангел, старый чиновник,
проверил номер удостоверения личности
Теперь опять мягко и тепло, опять материнское лоно,
и откуда-то очень издалека он слышит
первую добрую фразу:
«Здоровый мальчик, и сколько у него сил!
Ревет как бычок,
в добрый час»
На углу улицы Яркон разрушают дом. Морская соль разъела железные сухожилия. Он умер в возрасте пятидесяти двух лет. Рабочие начали, конечно, сверху, в направлении, обратном строительству. Уже при первых ударах молота открывается комната: у нее был цвет идеальной плоти, розовый как у двадцатилетних. Две или три проститутки стоят на улице в утренней скуке. Средиземное море развалилось напротив, лениво вылизывает себя. Только один серьезный человек, видимо, строительный подрядчик, тщательно проверяет могилу, которую вскрывают у него на глазах, и видит новорожденного: здесь будет установлена стелла, квадратная, многоэтажная, в память о доме.
Город, в котором я родился, Радауц в Буковине, выбросил меня, когда мне было десять лет. В тот же день забыл меня, как мертвого, я тоже забыл о нем. Так было спокойнее нам обоим.
Вчера, через сорок лет, он прислал кое-что на память, будто заботливая родственница, проявляющая внимание по причине кровных связей. Новый снимок, последний зимний портрет. Повозка с балдахином ждет во дворе. Конь понурил морду и смотрит с симпатией на старца, запирающего какие-то ворота. Итак, похороны. Двое остались в Хевра Кадиша3: могильщик и лошадь.
Но похороны роскошные: вокруг, на сильном ветру, собираются тысячи снежинок, каждая со своим кристаллическим рисунком. До сих пор страстное желание быть особенной, до сих пор те же иллюзии. При этом у каждой, у всех один и тот же костяк: шесть концов, Звезда Давида, на самом деле. Через секунду они растают, слипнутся, превратятся в комья, просто в снег. Среди них мой старый город приготовил могилу и мне.
Ты думаешь, я пришел наконец – а это
всего лишь первая волна зимнего дождя.
Ты думаешь, вот новая печаль – а это
всего лишь белая стена – как всегда.
Это извивы искушения – думаешь ты,
а это лишь бумажный змей.
Ты думаешь – одиночный выстрел,
а это сквозняк хлопнул дверью.
Ты думаешь – это я,
а это только я.
Плавать я не учился. Однако на небольшой глубине,
на границе водорослей еще как-то получается
держаться на воде. Даже большая волна
превращается у меня в руках в спасательный круг. Но почему?
Ведь для плавания мне не нужна вода. На самом деле, только дома
проявляются мои способности отличного пловца.
Кроль или брасс или баттерфляй – любой стиль:
Я скольжу как угорь между кухней и ванной,
и побиваю все собственные рекорды,
и выигрываю кубок, и медленно цежу бренди.
Но что это? Хорошее во мне просыпается,
начинает приставать, поднимается и воет:
это наглость жить и плавать среди утопающих,
и еще устраивать из этого спорт? Как ты мог!
Оно право: пора возвращаться. Я бегу к радио,
ныряю в волны новостей, и тону.
Неожиданный гость в моей студенческой квартире: отец, а у меня ничего нет дома, никакого угощения. «Я поехал в Бюро по торговле, но оно закрыто, и я вспомнил, что ты сейчас живешь поблизости оттуда, и заскочил. Я не мешаю?» В последние месяцы он, кажется, еще пополнел. Рубашка подмышками в пятнах пота, и действительно, сегодня в Иерусалиме жарко и влажно, больше, чем обычно. Ему когда-нибудь приходило в голову, что я его люблю? Он садится на кровать, кладет полиэтиленовый пакет на колени, достает из него коробку для конфет (сладости мне принес?), стягивает с нее скрученную резинку (я всегда ненавидел резинки) и снимает крышку: «Ты помнишь, Данеле, мы искали фотографии, которые мама мне послала, когда тебе было четыре года, за месяц до ее смерти? Я нашел их в шкафу. Здесь тебе, наверно, пять лет, очень милый, в русской рубашке. И, Данеле, у меня тут отчет, который я должен завтра сдать в бюро. Можешь проверить иврит?» «Жалко, нечем тебя угостить», говорю я (что я делаю, извиняюсь?), «Я только позавчера сюда переехал, и шкаф еще пустой». Он смеется приятным смехом, который сохраняет для шуток. «Ничего, есть вода. Как говорят у нас в высшем обществе? Бокал Аква-де-Кран». И уже подходит к раковине в углу комнаты. «Папа, я все-таки сбегаю в лавку принести что-нибудь, секунду». Когда я закрываю дверь, он, конечно же, говорит: «Правда, не надо».
На улице пусто. Рядом со мной ковыляет только растрепанный пес, которого я откуда-то помню. В конце улицы он поворачивает ко мне голову и говорит: «Опять ты сдался. Ведь отец приехал не предупредив, можно было и без угощения, и вообще, эти попытки понять, когда все уже потеряно… Был бы у тебя характер, цены бы тебе не было, как говорят у нас собаки в квартале». Поскольку я не нахожу подходящего ответа, он покидает меня и исчезает за мусорными баками. Когда я добираюсь наконец до лавки, она оказывается закрытой, железные ставни опущены. Как я забыл, ведь сегодня День памяти. Праздник. Даже легкое угощение невозможно купить. И вот, чтобы не возвращаться с пустыми руками, я наклоняюсь и начинаю собирать камешки по краям дороги. Уже поздно, папа, наверное, отчаялся и ушел. Но не все потеряно: эти камешки я положу на могильную плиту4 и еще успею сказать кадиш по нам обоим.
Мне случилось здесь оказаться, папа, на твоем большом кладбище: умер отец какого-то приятеля – мы с ним не были знакомы – и я пришел на похороны. В объявлении сказано, как всегда: встречаемся у входных ворот. Я пришел раньше на целый час, чтобы навестить тебя. Я снаряжен запиской с твоим адресом – сектор, ряд, номер могилы. Как добраться? На воротах мне сказали: направо, еще раз направо, вперед и налево, и где-то там. Я энергично шагаю к цитадели своих желаний.
Но что это? Здесь нет никакой логики, после сектора десять идет сектор двадцать шесть, а за ним сектор девять. Я вижу издали кого-то живого и спрашиваю: простите, где сектор двадцать пять? Он разводит руками, что-то вроде вежливого отчаниия: он здесь тоже новичок.
Уже мало времени, сколько же у нас останется. Правильно, я пришел не только ради тебя, поймал автостоп чьих-то похорон, ну и что? Ты сразу должен отомстить, спрятаться, дать мне запутаться (теперь уже бегом) среди всех этих имен?
Я окликаю тебя во весь голос: «До свиданья, папа!» Ты уж меня услышишь со своего места. Я должен сейчас вернуться к воротам, к чужому покойнику, которого легко найти.
«Так что, Данеле ты собираешься все это записать, и напечатать? Пиши, пиши, не стесняйся. Если кто-нибудь случайно и прочитает, все равно не поверит. Главное, чтобы ты сам во все это верил. » «Ты не понял своего отца, – сказал мне грузный человек, партнер отца по картам, – совсем его не понял. Ты на него похож, но только снаружи, прости за откровенность». Я раздражаюсь: «Ну и что с этим делать? Он должен ожить – чтобы я его понял?» «Нет, нет, – сказал партнер по картам, – это ты должен ожить. Но, прости за откровенность, у тебя на это мало шансов».
«Твое имя? Какое из них, если не возражаешь? Имя, которое я дал тебе (хорошо, собственно, не я, тетя Цили предложила его), это звенящее латинское имя ты стер, когда приехал в Израиль. Выбрал самое стандартное: Дан. У меня не было никаких возражений. Я понимал, что ты хочешь исчезнуть в Израиле, просто впитаться, как вода в песок. Как говорится, меняешь имя – меняешь судьбу, да? Но я тебе благодарен, что ты не поменял заодно и нашу фамилию. Ты меня понимаешь?» «Нет, папа».
Чего я от него хочу? Самое строгое, что он мне сказал за тридцать пять лет с того времени, как я приехал в Израиль, было в первую неделю после приезда. Мы сидели с его второй женой за завтраком и он спросил (еще по-немецки, с русским акцентом, иврита я не знал), остались ли семейные фотографии, после того, как у меня украли все вещи по дороге в Израиль. Я засмеялся. «Еще фотографии мне не хватало? Я сам с трудом уцелел». И тогда он тихо сказал: «Не смеяться над отцом» – и меня поразило, что он говорил о себе в третьем лице, по-видимому, подчеркивал свой статус и давал понять, что речь идет о более общих вещах. Над отцом не смеются. Я тут же замкнулся в себе. И с тех пор ничего – ведь я не давал ему никакого повода.
По дороге, в случайном месте, я вижу, что выпал из себя и побежал назад. Я остался стоять, немного удивленный, а теперь поворачиваюсь и гонюсь за собой. Я постарел, спотыкаюсь, сердце бьет как кулак, и меня от меня отделяет уже большое расстояние: там я возвращаюсь в зеленое утро, домой, все уменьшаюсь и горизонт уже пуст. Так что ж я стою здесь и задыхаюсь? Я тоже поворачиваюсь к себе спиной и иду, новый и радостный.
Я расстратил много падающих звезд не загадав желания. Эти острые фейерверки неожиданности… Я не был готов к себе. Потом подыскал фонтан и с шепотом бросил монетку в воду; но ее тут же поглотило скопище монет, которые бросили другие. Теперь я эффективен. Я пишу, припечатываю и засовываю записку в Стену Плача.