Доктор Волин не любил осени. Дни, когда листва становится золотой, когда солнце, нечасто выглядывающее из-за облаков, светит по-особенному нежно и щемяще, когда птицы собираются в стаи, чтобы улетать, и природа готовится к зиме, – эти дни, прославленные столькими поэтами, означали для него лишь грозное увеличение числа простудных заболеваний, среди которых непременно встретится пара запущенных случаев воспаления легких, с которыми придется повозиться. Он не любил коварства осенней погоды, которая то приголубит, то остудит. Как аккуратиста, его раздражала грязь на калошах, уездные дороги, кое-где превращающиеся в форменное месиво, и невыразимо унылый вид, какой приобретают облетевшие деревья в пасмурный день. Скрепя сердце, доктор еще готов был мириться с ранней осенью – самой очаровательной ее порой, которую называют «бабьим летом»; но и тут Георгий Арсеньевич чуял подвох. Ведь бабье лето вовсе не лето, и вообще, если разобраться, в нем ничего нет, кроме обмана. Просто несколько теплых дней, которые мало что значат и, уж конечно, ничего не могут изменить. Потому что осень – вот она, и, если холода ударят внезапно, в земской больнице опять не будет хватать коек для всех заболевших. И опять ему придется хлопотать, унижаться, писать бесполезные письма в управу, а долгими одинокими вечерами, сидя в своем домике возле больницы, смотреть на сумерки за окном и чувствовать опустошенность, знакомую всякому, кто понимает, что его хлопоты тщетны, и все равно продолжает бороться, несмотря ни на что.
Обо всем этом доктор Волин размышлял по пути к Одинцовым, куда его вызвали сегодня. Работа в земской больнице отнимала у Георгия Арсеньевича много времени, но он никогда не отказывал в помощи, если его о ней просили. Впрочем, вне больницы у Волина было мало пациентов, потому что старый врач Брусницкий ревниво оберегал свои интересы и вовсе не собирался сдавать своих позиций. У него лечились по большей части богатые помещики и зажиточные горожане, а к Георгию Арсеньевичу чаще всего обращались либо больные, которые не могли осилить гонорарных аппетитов его коллеги, либо те, кто оказался в обстоятельствах, когда позвать на помощь молодого доктора было проще. Весной Волин лечил знаменитого историка Снегирева, несколько месяцев назад вправлял вывих кучеру генеральши Меркуловой, а сейчас направлялся в имение к Одинцовым. Доктор любил ходить пешком, и так как имение находилось всего в трех верстах от больницы, он решил прогуляться. День был солнечный, ясный, но в воздухе уже ощутимо веяло прохладой, как это нередко случается в последнюю декаду сентября. Волин как раз обходил большую канаву, когда его внимание привлек тоненький писк. Наклонившись, Георгий Арсеньевич вытащил из травы крошечного белого котенка. Тот дрожал всем телом, и в его голубых глазах застыл немой вопрос: не обидит ли его огромное существо, пришедшее на его отчаянный зов?
– Что же мне с тобой делать, братец? – спросил доктор вслух.
Котенок жалобно мяукнул. Вздохнув, Георгий Арсеньевич сунул его в карман и двинулся дальше. Через четверть часа доктор был уже у дома Одинцовых.
Волин знал, что в семье имеются отец и мать, но сам он имел дело только с младшим поколением – Евгенией, невзрачной круглолицей блондинкой невысокого роста, и безалаберным Николенькой. Евгении уже сравнялось двадцать пять, а в XIX веке это считалось серьезным возрастом для женщины, которая не сумела выйти замуж. Николенька был на три года моложе сестры, но она обращалась с ним так, словно разница между ними составляла лет десять, не меньше. Родители появлялись в имении редко, и, по слухам, доктору было известно, что каждый из них живет своей жизнью, что у матери есть постоянный любовник, а у отца даже несколько любовниц. Это отчасти объясняло поведение Евгении – она вела себя по отношению к брату так, как вела бы себя в ее представлении другая, правильная мать, и не замечала, что слишком часто перегибает палку. Она требовала, чтобы Николенька кутался, чтобы не курил, не ездил в город играть в карты, чтобы читал умные книги, умные статьи – хотя бы того же Снегирева, к примеру – и имел собственное мнение по поводу земского управления, успехов химии, внешней политики Российской империи и перспектив воздухоплавания. Но Николенька не любил умные книги – как, впрочем, и любые книги вообще, – не был склонен прислушиваться к чужому мнению, если оно не совпадало с его собственным. В таких обстоятельствах его жизнь с сестрой в одном доме неминуемо стала бы адом, – стала бы, не будь Николенька так очаровательно безалаберен и не обладай он поистине бесценным умением ладить с людьми, даже такими строгими, как его сестра. Что бы Евгения ни предпринимала, ей не удавалось перевоспитать брата и заставить его настроиться на серьезный лад. Кое-как он закончил гимназию, в которой запомнился учителям одними проказами, но с университетом ему вскоре пришлось распрощаться, причем он даже не мог толком объяснить, за что же его отчислили.
– Видите ли, Георгий Арсеньевич, мне просто стало скучно. Просыпаюсь я как-то утром, вспоминаю, что надо идти на занятия, и думаю: а зачем? Так никуда и не пошел, и назавтра тоже, и послезавтра. Потом прошел месяц… или два? И меня, представьте себе, отчислили…
Он говорил и улыбался своей открытой, бесхит-ростной, какой-то детской улыбкой, и доктор поймал себя на том, что вот-вот кивнет и ответит снисходительной репликой в том духе, что Николенька поступил совершенно правильно и в университетах вообще нечего делать.
В тот раз, уйдя от Одинцовых, доктор Волин решил, что Николенька просто никчемный молодой человек, сам доктор при этом был всего на пять лет его старше. Пустое место, и более ничего, сердито думал Георгий Арсеньевич. Вольно ж этому лоботрясу учиться кое-как и бросать университет, когда есть небедные отец и мать, когда можно в любой момент уехать в имение и жить там, ни о чем не беспокоясь!
Одним словом, доктору Волину ужасно хотелось осудить Николеньку и проникнуться к нему презрением, но что-то подобное получалось только на расстоянии, а вблизи Георгий Арсеньевич видел, что Николенька, может быть, и никчемный, но вовсе не такой дурной человек, как могло показаться. «Возможно, если бы не поведение родителей… У его матери роман с промышленником, об их отношениях судачат все кому не лень… Почему мне кажется, что он какой-то пришибленный, что ли? Всегда улыбается, всегда в хорошем расположении духа, всегда готов отпустить шутку или каламбур… Что-то в таком поведении не вполне нормальное… или я фантазирую?»
– Вот, оторвали от дел занятого человека, – произнес Николенька, лучась улыбкой, – а что это за зверь – ваш? – Он показал на котенка, который высунул голову из кармана доктора.
Георгий Арсеньевич спохватился и объяснил, что он нашел котенка и что тот, судя по всему, голоден. Евгения тотчас же вызвала горничную и велела принести блюдечко с молоком.
– Это очень мило с вашей стороны, Георгий Арсеньевич, что вы не оставили живое существо умирать, – заметила она доктору.
Волин слегка поморщился – его собеседница говорила искренне, но отдающие штампом слова «мило» и «живое существо» царапали слух. Впрочем, он не в первый раз замечал, что Евгения подбирает для своих мыслей выражения, которые так или иначе искажают суть того, что она хочет сказать. Например, сейчас она была уверена, что сделала собеседнику комплимент, а получилась довольно высокомерная и шаблонная реплика. Горничная принесла блюдечко, и котенок стал жадно лакать молоко.
– Так зачем вы меня вызвали, Евгения Михайловна? – спросил доктор.
Он был почти уверен, что повод окажется пустячным, и не ошибся. Краснея и то и дело сплетая и расплетая пальцы, Евгения заговорила о том, что она недавно прочитала статью о туберкулезе и что ее беспокоит кашель брата. Николенька время от времени вставлял замечания, которые должны были показать, что его кашель – сущие пустяки и он даже не помышляет заболеть чахоткой.
– Что ж, я полагаю, мы можем пройти в соседнюю комнату, и я вас осмотрю, – сказал доктор.
– Вы очень меня обяжете, Георгий Арсеньевич, – сказала Евгения и принялась нервно гладить котенка.
Доктор Волин едва удержался от того, чтобы не брякнуть: «Замуж бы вам надо, Евгения Михайловна, да не маяться всякой ерундой». Николенька покосился на него, и по тому, как блеснули глаза молодого человека, Георгий Арсеньевич с неудовольствием понял, что тот угадал его мысли.
– Прошу, – суше, чем ему хотелось бы, промолвил доктор.
Когда через несколько минут он вернулся в сопровождении Николеньки, Евгения Михайловна раскладывала пасьянс, а котенок, побродив по комнате, забрался в коробку рукоделием, забытую на полу возле кресла, и свернулся калачиком.
– Ну, что? – с тревогой спросила Евгения, переводя взгляд с брата на доктора.
– Пациент будет жить, – весело ответил Николенька.
– Я не вижу никаких следов туберкулеза, – сказал Волин. – Небольшая инфлюэнца, только и всего. – Он мог бы сказать «простуда», но предпочел слово, звучащее по-ученому. Доктор не в первый раз замечал, что именно такие необычно звучащие слова надежнее всего успокаивали людей.
Он не ошибся: Евгения просияла.
– Вы меня успокоили, Георгий Арсеньевич… В нашем положении… – она покраснела и запнулась, – я хочу сказать, наша семья… И вообще…
– Уверен, наш гость охотно простит твою мнительность, – заметил Николенька с улыбкой.
– Разумеется, – отозвался доктор. – Поверьте, я был бы искренне огорчен, если бы у вас действительно обнаружился туберкулез.
– Я тоже, поверьте, – в тон ему ответил Николенька, подходя к столу. – Восьмерку на девятку…
– Нет, не надо! Николенька!
– Иначе пасьянс не сойдется.
– Он не сойдется, если трогать эту восьмерку!
– Почему? Восьмерку на девятку… а семерку сюда… гм…
– Ну вот, я же говорила! Пиковая дама мешает… И никак ее не обойти.
– А если так?
– Все равно пиковая дама не даст завершить пасьянс, – Евгения в досаде смешала карты и, собрав их, принялась раскладывать снова. – Вы верите в гадания на картах, Георгий Арсеньевич?
– Нет.
– Почему?
– Я, Евгения Михайловна, скучный человек, – улыбнулся доктор. – Я предпочитаю верить в науку. А гороскопы, гадания, кофейная гуща – это, простите меня, несерьезно.
– Даже когда то, что они предсказывают, сбы-вается?
– Это вам так кажется, – серьезно ответил Волин. – То, что вы называете предсказанием, включает в себя набор самых общих элементов, которые к тому же зачастую можно трактовать по-разному. Кроме того, внимание обычно привлекают гадания, которые хоть как-то совпадают с реальностью, и вокруг них поднимают самый большой шум, а большинство предсказаний, что называется, бьет мимо цели, и о них попросту забывают.
– Наверное, вы правы, Георгий Арсеньевич, – вздохнула Евгения, – и все же… Все же хочется думать, что судьба подает нам знаки… и как-то направляет нас… – Она энергично перетасовала карты, разложила их на столе и, морща лоб, принялась за толкование: – Хлопоты… дорога… король – наверное, Николенька, имеешься в виду ты… А это что? Опять пиковая дама. Не иначе какие-то неприятности. – Евгения недовольно повела плечом и смешала карты. – Простите, Георгий Арсеньевич, я, наверное, вас задерживаю со своими глупостями… Сколько мы вам должны?
– Три рубля, Евгения Михайловна.
– Ах, ну да, конечно…
Она завозилась, достала кошелек, вытащила из него три рубля и протянула доктору. Всем присутствующим почему-то в это мгновение было немножко неловко. «Вероятно, Павел Антонович Снегирев вывел бы отсюда какое-нибудь шибко умное заключение… В Европе деньги переходят из рук в руки как нечто само собой разумеющееся, а у нас пациент и мнется, и тянет время, и вовсе не оттого, что ему нечем платить – это-то как раз было бы понятно… И я, получив деньги, стараюсь как можно скорее спрятать их, словно я их украл…»
– А ваш зверь, доктор? – напомнил Николенька, когда Волин, попрощавшись, сделал движение к двери.
Котенок сладко спал среди обрезков ткани. Георгий Арсеньевич посмотрел на него, и замкнутое обычно лицо доктора немного смягчилось.
– Простите, вы, конечно, правы… Я заберу его.
– Он проснется, – тревожно сказала Евгения, глядя на доктора. – Зачем? Знаете что, Георгий Арсеньевич, оставьте его пока у нас. Обещаю, я буду о нем заботиться… А то вы все время в больнице, вам некогда за ним следить… А когда он подрастет, я верну его вам, если вы пожелаете.
– Вы очень добры, Евгения Михайловна, – серьезно ответил доктор. – В самом деле, ему лучше будет у вас, моя работа оставляет мне слишком мало времени… – Он взялся за ручку двери и, вспомнив о чем-то, обернулся. – Представляете, я даже не успел дать ему имя.