Сколько себя помню в раннем детстве – рядом всегда была мама. Или бабушка. Отца же впервые увидел, когда пошёл в школу. Хорошо, что вообще увидел…
Конечно, это не совсем точно – впервые увидел. Увидел я его впервые, появившись на свет. Но то беспамятливое видение – не в счёт.
Победный 1945-й. Мы с мамой жили тогда у бабушки – маминой мамы. Сам день Победы не помню. На селе никакого публичного празднования не отмечали. Иначе это запомнилось бы. Зато в деталях помню другой день. И он тоже связан с Победой. Возможно, сельсовет и председатель колхоза собрали народ. Но это в другой стороне села, и в моей памяти от такого великого события, что окончилась война с нацистской Германией, никакой зарубинки не осталось. Зато хорошо другое важное событие в моей жизни.
Осень. Я уже ходил в школу больше месяца. Но в то воскресенье я, естественно, спал, сколько хотел. Спал крепко. Проснувшись, понял: в избе за ночь что-то произошло. Во-первых, я проснулся не там, где лёг спать. Ложился с мамой на кровати в горнице, а встал – на печке. Во-вторых, и бабушка, и особенно мама игриво-загадочно улыбались. Меня подтолкнули к горничной двери. На кровати я увидел незнакомого мужчину, который спал, отвернувшись к стене. Я смог разглядеть только черноволосую голову. Таких черноволосых мужиков в нашем доме никогда не видел, да и на селе редкость.
Взволнованные женщины сказали, что это мой отец. Почему-то я сильно оробел. Какой-то особой радости не испытал. Почему? Не знаю.
В то военное время почти все дети остались без отцов. И никто не донимал расспросами: а где твой отец? Или все видели, что в доме есть глава семейства, или не спрашивали о его отсутствии. Я тоже не донимал старших этим вопросом. Мне сказали: пропал без вести. На том расспросы и закончились. А куда ещё деваются люди на фронте, коли похоронку не прислали, и могилы нет? Кстати, в военных архивах, когда они стали доступны в интернете, я нашёл информацию, что отец «пропал без вести». Так он и числился там, даже вернувшись… Даже по прошествии десятков лет…
Мне не запомнилось, как отец, наконец проснувшись, прореагировал на моё появление в горнице: обнял ли, поцеловал ли, уронил ли на радостях слезу… Думаю, что не запомнилось именно потому, что его реакция была очень сдержанной. Может, какие-то подобные эмоции проявились, когда меня сонного переносили с кровати на печку? А поутру он не схватил меня, худосочного, но уже подросшего без него белобрысого мальчонку, в охапку, не смял на радостях. И не уронил слезу.
Отец вообще никогда не плакал; лишь под конец своей жизни у него что-то накатывалось на глаза, да и то это вряд ли можно назвать слезами – так, стариковская влага. И тут, после долгих лет войны встретился со мной так сдержанно, что это не стало для меня большим праздником. А ведь такая внезапная редкость: отец с войны вернулся! И не инвалид: руки-ноги целы. Мало кто из моих сверстников мог похвастаться таким семейным счастьем. Но: вернулся и вернулся…
Тот, кто возвращался с фронта, привозил подарки. Отец привёз… муку. Такую особенную муку, что и в тамбовском селе (где мука даже в самое голодное военное и послевоенное время всегда была, по крайней мере, после очередного урожая) неповторимый аромат от той праздничной выпечки, густо заполнив избу, остался со мной на всю жизнь. Где отец достал такую муку, не знаю. Не из Европы же привёз. От освобождения из плена до возвращения в Сергиевку прошло несколько месяцев, не хранилась же эта мука в личных вещах красноармейца.
Но это – гостинец всем. Что подарил жене, тёще, не помню. А лично мне привёз часы. Большие карманные часы. Среди «трофеев» отца были разные диковинные вещи – сумка для документов (что-то вроде планшетки) и одежда с бледно-зелёными пуговицами. Подобных пуговиц я раньше никогда не видел. Да и позже увидел лишь много-много лет спустя. За кордоном. И сумка, и пуговицы были какие-то не нашенские. И не немецкие. Непонятные. Часы же в то время появились в российских семьях в обилии – трофейные, фрицевские. А эти зелёные вещицы как-то тревожили своим непонятным происхождением. Да и отец ничего не объяснял. Много позже сам я догадался – американские.
В тот же день мы отправились к деду (отцу отца). Так сложилось в нашей семье, что у мамы была жива мама, а у отца – его отец. И при этом бабушка жила на одном краю села, а дедова изба была крайней на другом конце.
Сергиевка – село немалое. Только на нашем берегу речки Вяжли – домов тридцать, а то и больше. Идти к деду далеко и долго. Отец подхватил меня на руки и пронёс от конца до конца. Это вызвало у меня смешанные чувства. У меня наконец-то проснулась возбуждённая радость. Но при этом я стеснялся того, что меня несут на руках. Ведь я уже большой – семь лет, школьник! Неловко себя чувствовал ещё и из-за того, что мне-то вот привалило счастье дождаться отца, а сколько пацанов так и не узнали, что такое отцовское прикосновение, дыхание, запах, слово…
Впрочем… «Может, ты ещё и пожалеешь, что я вернулся», – это уже потом, когда я был подростком, как-то сказал мне отец. Возможно, его сдержанность после его возвращения как раз была связана с этим проклятым биографическим пятном, которое мучило его всю жизнь, напоминая, что он человек второго сорта. Он-то знал, что такое при Сталине вернуться из плена… В последний раз его вызывали в КГБ на очередную «беседу», когда отцу было далеко за шестьдесят. И почему эта контора так «глубоко бурила»? До чего допытывалась? Дал ли отец повод этому вниманию или ко всем бывшим военнопленным всю жизнь пристально приглядывались и прислушивались недремлющие чекисты?
Отец вообще неохотно рассказывал про своё прошлое, а про плен тем более.
В 1939 году его в срочном порядке, несмотря на безработную жену с годовалым ребёнком, призвали в армию – на «польскую кампанию». Это когда наша доблестная Красная Армия якобы освобождала западные украинские и белорусские земли от «польских захватчиков». Фактически же, будучи в сговоре с Гитлером, Сталин начал новый раздел Европы и, воспользовавшись военно-политической ситуацией, провёл ряд захватнических операций: против Польши, Румынии, Финляндии. И, как бы ни оспаривали сей факт наши ура-патриоты, но, по сути, он вместе с «другом» Адольфом Алоизовичем стал зачинщиком Второй мировой войны. Просто грузин схитрил: начал военные действия против Польши на шестнадцать дней позже, уступив пальму печального первенства своему конкуренту в борьбе за мировое господство. Потому-то наша пропаганда всегда делала акцент именно на это: Гитлер начал самую разрушительную войну! Да, начал. Но без сговора с Иосифом по пакту Молотова – Риббентропа вряд ли решился бы на сей безумный шаг, имея за спиной Великобританию и других сопротивлявшихся захватническим действиям фюрера стран.
До боевых действий отец не добрался, «Польская кампания» была скоротечной. Зажатая между армиями двух более сильных государств-захватчиков, Польша быстро сдалась. Так что пороху отец не понюхал. Зато понюхал табак: там начал курить.
На финляндскую войну отца, слава богу (это не благодарность всевышнему, а обычный разговорный оборот), не призвали. Иначе его жизнь там бы, скорее всего, и прервалась, так как по потерям эта война (со значительно более слабым противником!) оказалась бездарной военной авантюрой Сталина.
Нападение Германии на Советский Союз отец встретил очень странно. Когда говорят, что весь советский народ встал на защиту Отечества с готовностью отдать жизнь, это, мягко говоря, преувеличение. Как теперь достоверно известно из секретных архивов НКВД-МГБ, немало советских граждан вначале даже радовались этому нападению, надеясь на освобождение страны от большевиков, от античеловеческого режима Сталина. Перелом в отношении к нацистам произошёл позже, когда в нашем кино показали зверства оккупантов на временно ими занятых территориях под Москвой.
Отец рассказывал, что в то памятное воскресенье, когда началась война, как только стемнело, они с друзьями пошли… громить пивные ларьки. Зачем они это делали, отец толком не объяснил. Из-за ненависти к Сталину? Но и из источников спецслужб известно, что люди действительно почему-то начали грабить. Посчитали, что приходит конец большевистскому режиму? Или простой житейский расчёт: теперь не до мелких грабителей? Перед уходом на фронт надо отвести душу?
В тоже время мама рассказывала, как в первые дни войны отец спасал дома от пожара. Гитлеровские самолёты прилетали не только бомбить нашу столицу, но и поджигать здания. Мамина картинка: ночь, на фоне тёмного неба – вспышки сброшенных «зажигалок», отец в белой (!) рубашке стоит на крыше дома и сбрасывает на землю эти нацистские «подарки»…
Может, первая реакция моего отца на начало войны была связана как раз с отношением к Сталину. Отец ненавидел «вождя». Был даже такой случай, мне мама рассказала о нём уже, естественно, после смерти Сталина. Это произошло ещё до войны. По какой-то причине отец вернулся с работы злой. Разуваясь, он бросил ботинок в висевший на стене портрет Иосифа Виссарионовича. Портрет упал, стекло разбилось. Отец испугался того, что я это увидел, погрозил мне пальцем: «Молчи!» А было-то мне всего чуть больше двух лет!!!
Вот в каком страхе жил советский народ в «самой свободной стране мира». Пролепетал бы я про разбитый портрет где-нибудь, например в яслях, дошло бы это до сталинских ищеек, и всё – ГУЛАГ отцу был бы обеспечен. Даже мальцу поверили бы, что его отец – «враг народа».
Рассказывали про такой конкретный случай: какую-то бабку посадили за то, что ей приснился социалист Александр Керенский, а она про сон проболталась соседям. Ну, а то, что сажали за анекдоты, это всем известно…
Почему отец ненавидел Сталина, он никогда мне не рассказывал, даже когда я стал взрослым. Но, сопоставив его обрывочные воспоминания, могу сделать вывод, что ненависть не возникла вдруг, разом, из-за какого-то конкретного случая (по политической статье никого из его родственников не расстреляли, не отправили в ГУЛАГ), а накопилась за всю ту несправедливость, что стала основой «пролетарского государства».
Отца мобилизовали в числе первых. Но на фронт отправили не сразу. Сначала прошёл экстренный курс медсанбата. А фашисты уже под Москвой.
Не знаю, был ли это первый его бой, но последний – точно…
По данным некоторых историков (например, Павел Полян заявил это на радиостанции «Эхо Москвы» 23 сентября 2012 года), в немецкий плен попало пять – шесть миллионов советских военных. Около шестидесяти процентов из них погибло, нацисты не церемонились с «восточным скотом». Тем не менее, от двухсот тысяч до полумиллиона военнопленных после поражения Германии отказались возвращаться на Родину. Около миллиона вернувшихся – после фильтрации были осуждены как предатели… Примерно такие же сведения приводит в своих книгах историк Марк Солонин.
Одна из причин катастрофического поражения в первые месяцы войны – сталинская доктрина: Красная Армия будет громить врага на его территории. Об ином варианте вождь не помышлял. Глубокоэшелонированной обороны к июню 1941 года создать не удалось. Страна в первую очередь готовилась к нападению. Доктрина «бить врага на его территории» стала всеобщим мнением, настроением и ожиданием. Это сказалось на шапкозакидательском поведении людей, отразилось в литературе. Кто не знает знаменитой песни В. Лебедева-Кумача и братьев Покрасс «Если завтра война»! Верный сталинец, всегда державший нос по ветру, поэт писал:
«И на вражьей земле мы врага разгромим
Малой кровью, могучим ударом!»
Малой кровью не получилось.
По мнению, критиков сталинского метода управления армией и обороной СССР Виктора Суворова и Марка Солонина, исторические документы развенчивают миф о технической отсталости наших войск. Получается, что по количеству танков и их мощи мы превосходили немцев. У нас было больше и самолётов, и танков, и артиллерии… Стоит напомнить, что после поражения в Первой мировой войне Германии было запрещено иметь большую армию, иметь генштаб и технически перевооружаться, и Гитлер наплевал на это ограничение только в 1935 году. А для СССР такого ограничения не было, и все годы с началом индустриализации мы клепали оружия, сколько хотели и какое смогли, в том числе и новейшее.
У нас было и больше солдат. Вот только вопрос: насколько хорошо они были подготовлены, если самых опытных офицеров, как «врагов народа» перед войной расстреляли или отправили подыхать в ГУЛАГе? И хотели ли эти солдаты сложить голову за «товарища» Сталина, по вине которого чуть ли не в каждой семье погибли родственники от голодомора, от незаслуженных наказаний, в лапах энкэвэдэшников?
О том, что ещё до нападения Гитлера Сталин втайне от «друга» начал мобилизацию пишут те же Суворов и Солонин. В нашей местной, муниципальной газете «Восточный округ» я прочитал воспоминания ветерана, как весной сорок первого его вызвали в военкомат и дали задание разнести повестки. Он пошёл по домам. Но все эти парни уже были призваны. Задолго до объявления войны!! Означает ли это, что срочная мобилизация была настолько секретной, и даже не все военные знали о ней!
Новых, механизированных войск к началу войны, судя по документам, было немало. Просто будущий генералиссимус не там их расположил. Он собирался атаковать, а не обороняться, утверждают Суворов и Солонин. К этой «мудрой тактике» он приучал командный состав армии. На это были нацелены военно-стратегические разработки, к этому готовили психологически не только военных, но и гражданское население. Но наши мощные группировки с новейшей техникой остались в стороне от главных ударов гитлеровцев. Без связи с высшим командованием, они в первые же дни оказались отрезанными и были разгромлены, так и не воспользовавшись своим техническим превосходством.
Тут надо сделать оговорку. Эти выводы опираются на официальные советские данные. Но даже критики сталинского режима оговариваются, что написанное на бумаге могло не соответствовать действительности к июню 1941 года. Как говорится, было гладко на бумаге… А на самом деле вполне возможны и медлительное исполнение приказов свыше, и неквалифицированное обращение с техникой, и приписки, дабы не попасть «под раздачу», и не успели перестроить мозги: ведь до последнего дня Германия преподносилась советской пропагандой, руководством страны как союзник…
Отец попал в Первую гвардейскую мотострелковую дивизию под командованием 41-летнего Героя Советского Союза гвардии полковника Александра Лизюкова. Её история, как и жизнь командира, богата на события. В двадцатые годы она была сформирована как Московская Пролетарская стрелковая дивизия. Потом её переименовали. Затем шла череда переформирований и переподчинений. С июня 41-го дивизия участвовала в оборонительных операциях в Белоруссии и Смоленской области, сдерживала противника на берегах Березины и Днепра. В боях на Ельнинском плацдарме дивизию сильно потрепали. В середине сентября её перевели в резерв. Когда под Можайском происходило переформирование, она, за предыдущие бои, и получила гордое название Первой гвардейской. Вскоре она опять в жестоких боях с наступавшими гитлеровцами – в районе города Сумы. И снова после боёв её отправили в Подмосковье, куда она прибыла 21 октября. Напомню, что это был самый критический период битвы под Москвой. Накануне, 16 октября, в столице возникла паника, жители массово устремились из города по единственной не перекрытой немцами магистрали – шоссе Энтузиастов.
Задачей дивизии Лизюкова была защищать рубеж возле Наро-Фоминска. Видимо, именно в это время в пополнение к ней прибыл и мой отец. Он никогда не говорил, что участвовал в других боях – только в Наро-Фоминске.
Противник сходу вошёл в город, а на стыке дивизий – до реки Нары, фактически отрезав Лизюкову путь для отступления. Три дня шли уличные бои. Дивизия потеряла семьдесят (!) процентов состава, уступив город немцам.
Отец как-то в порыве откровенности рассказал про обстоятельства своего пленения. Их подразделению дали приказ контратаковать и отбить занятую противником фабрику. Вооружённые пятизарядными трёхлинейками красноармейцы шли в атаку на врага, поливавшего по ним из пулемёта и автоматов. Но командир и политрук, исполняя приказ свыше любой ценой вернуть стратегически важный объект – фабрику, вновь и вновь посылали бойцов вперёд. Даже тогда, когда у тех закончились патроны. Со штыками против автоматов?! А если кто-то давал слабину, пытался повернуть назад, политрук расстреливал на месте. В конце концов красноармейцы оказались в ловушке. Стрелять нечем, а вокруг – гитлеровцы…
И окружённые во дворе фабрики красноармейцы, без патронов и, возможно, уже без особого желания бессмысленно гробить себя, сдались.
Это в песне оптимистично пелось: «Смелого пуля боится, Смелого штык не берет». Эти слова Алексей Сурков написал 22 июня 1941 года. В реальной жизни, начавшейся после этой даты, всё было не так. И штык брал, и пуля не боялась убить человека. Даже самого смелого.
Если бы отец не попал в ту фабричную мясорубку… Если бы?.. Боевой путь и вообще жизнь могли сложиться иначе. Первая гвардейская, укрепившись на левом берегу Нары, больше не отступала. А потом начался её тяжёлый, но победный путь на Запад: Калуга, Брянск, Минск, Кёнигсберг. Там, в Восточной Пруссии и закончила свой поход. Разумеется, не было бы гарантии, что отец не погиб в одном из многочисленных боёв этой дивизии. Но ведь были, были, хоть и не частые случаи, когда некоторые красноармейцы прошли весь путь своей части до конца войны. Пусть с ранениями и после госпиталей, но прошли. Волшебные случаи. Но миллионам наших воинов не довелось…
Не выпал волшебный случай и командиру дивизии Лизюкову. Он, уже генерал, погиб под Воронежем всего несколько месяцев спустя после боёв за Наро-Фоминск. Погиб в танке КВ («Клим Ворошилов»). Даже эта мощная техника не смогла уберечь командира дивизии.
За свою сорокадвухлетнюю жизнь Лизюков испытал немало лиха. Как и большинство советских людей. Не только по причине боёв и отступлений в начале войны. И он испытал на себе «ежовые рукавицы» НКВД. Цитирую из «Википедии»:
«8 февраля 1938 года был арестован сотрудниками Особого отдела Ленинградского военного округа по подозрению в участии в антисоветском военном заговоре, в том числе на основании показаний бывшего начальника Автобронетанкового управления РККА И. А. Халепского, исключён из партии и уволен из рядов РККА. На допросах под истязаниями из него были выбиты «добровольные» показания, в частности и о том, что Лизюков «собирался совершить террористический акт в отношении наркома Ворошилова и других руководителей ВКП(б) и советского правительства путём наезда танка на Мавзолей во время одного из парадов». 22 месяца (из них около 17-ти месяцев – в одиночной камере) содержался в тюрьме Управления государственной безопасности (УГБ) НКВД Ленинградской области до 3 декабря 1939 года, когда приговором военного трибунала Ленинградского военного округа был оправдан».
Не верить этим строкам нет основания: есть ссылка на документ. Но поверить в то, что боевой красный командир хотел врезаться в Мавзолей на танке, чтобы уничтожить Ворошилова и всё советское руководство? Ну, бред собачий! Даже по причине чисто военно-технических возможностей. И вот после такого испытания на «прочность» в чекистских застенках Лизюков героически защищал страну, вёл на бой кровавый тысячи своих подчинённых и погиб в танке, носившем имя того самого Ворошилова, которого, он якобы собирался убить о время парада на Красной площади… Он защищал свою Родину, а заодно и преступный, античеловеческий режим… Таков итог той Великой войны.
Есть и ещё одна зарубка в военной биографии Героя: он участвовал в подавлении крестьянского восстания на Тамбовщине. Воевал против тех крестьян, чьи сыновья, братья потом под его командованием должны были остановить вражеские полчища. Так-то вот…
Наш «мудрый главнокомандующий», оправившись от шока, не признавал своей личной вины за поражения «непобедимой» Красной Армии в начале войны. Всю ответственность за этот национальный позор, за гибель миллионов красноармейцев и мирных жителей он возложил на брошенных в пекло войны не очень хорошо подготовленных к современным боевым действиям солдат и офицеров. По мнению и распоряжению «вождя», советский военный, попав в плен, обязан был застрелиться. Интересно, а сам он застрелился бы? Да и его сын Яков, напомню, в плену не застрелился, не повесился, не разрезал себе вены…
Следуя этой своей изуверской логике, Сталин отказался взаимодействовать с международным Красным Крестом. И вот вам разница: даже к гитлеровским воинам, попадавшим в плен к противнику, из этой организации могли приходить, а к сталинским – не имели права. И миллионы наших пленных оказались без элементарной поддержки.
Удивительно для нашей «великой и демократической» страны: архив Второй мировой войны и архив Сталина до сих пор не рассекречены полностью! Наверно, там скрывается такое «величие» советского руководства, такие глупые и преступные действия наших «вождей», такие «гениальные» стратегия и тактика, что вопрос о том, надо ли возвеличивать и славить Сталина отпадёт сам собой. К тому же, вероятно, ещё доказательнее станет версия Виктора Суворова и Марка Солонина о том, что Сталин готовился к нападению на Германию, а не к обороне от неё, но на его беду (на нашу всеобщую беду) «друг» Гитлер опередил его буквально на несколько дней. И я не исключаю, что «благодарные» потомки всё-таки возбудят судебный процесс для осуждения ошибочных и даже преступных деяний накануне и в первый период Второй мировой войны всего руководства страны, и в первую очередь Сталина.
Поистине мы – страна непредсказуемого прошлого…
Первый этап плена отец вспоминал с содроганием. В пересыльном лагере, который был где-то на западе оккупированной советской территории, с военнопленными по-скотски обращались охранники-украинцы. Да простят меня братья-славяне, я к ним отношусь с уважением, у меня по жизни было много друзей украинцев, и я даже породнился с ними, но это правда: отец возненавидел «хохлов» на всю оставшуюся жизнь. Скорее всего, охранниками были националисты, которые мстили и за «освобождение западных районов Украины», и за коллективизацию, и за борьбу с кулаками, и за голодомор начала тридцатых годов.
Их ненависть к сталинскому строю понятна, но причём тут конкретно мой отец, который тоже ненавидел этот строй?! Так идеологический фанатизм рождает вражду между братскими народами-соседями.
В этом же или уже в другом лагере, не могу сказать точно, отец заболел малярией. Как санитар, он знал, чем можно защититься, но оккупанты особо не заботились о лечении славян. Однако немцы были разные (это надо помнить всем, кто интересуется историей той войны!). Один служака из немецкой лагерной команды помог – тайно давал ему хинин, и отец выкарабкался. С тех пор к немцам он всегда относился хорошо.
И не только за это спасение. Ему нравился немецкий порядок, чёткость в их действиях и более гуманное, как ни покажется странным, отношение к людям. Он рассказывал мне про непонятную мне (после советских фильмов про героизм и лишения советских солдат) войну с их стороны: чёткая, всеобъемлющая подготовка в боевым действиям, питание по расписанию, сон – как полагается… Разумеется, эта гуманность проявлялась только к своим людям, к арийцам. К тем немцам, что смирились с властью фюрера и национал-социалистов. На своих противников, особенно славян, нацисты смотрели как на скот. Но отец видел, что в Советском Союзе даже к своим относились бесчеловечно: раскулачивали, губили, морили, ссылали в ГУЛАГ за мешок картошки или зерна… Сажали и расстреливали даже большевиков.
Вероятно, лояльное отношение к немцам (напомню, о зверствах нацистов на оккупированной территории стало известно позже, когда советские войска начали освобождать захваченные врагом города и сёла), ненависть к сталинскому режиму позволили ему неплохо устроиться в плену. Например, по его рассказу, он какое-то время работал в пекарне. Причём эта пекарня обслуживала немцев. Но однажды отец почему-то сильно обозлился на них. Он специально крепко напился, устроил в пекарне пожар, а сам залёг подальше в кустах, якобы не имея отношения к этому возгоранию. Тем не менее, от пекарни его отлучили. Хорошо, что не расстреляли. Наши бы расстреляли. На территории какой страны это произошло, я не спросил.
Последний этап плена проходил в чудесном месте, практически на курорте – на юге Франции, на берегу Средиземного моря, в городе Перпиньяне. Попал он туда уже ближе к концу войны. По мере отступления гитлеровцев на Восточном фронте.
Держали их в какой-то крепости – то ли это была настоящая тюрьма, то ли приспособленный для такой цели монастырь. Режим был сравнительно мягкий. Их даже выпускали за пределы крепостных стен. Они и работали за его пределами. Где – отец не уточнял. Или я забыл.
Им разрешалось посещать местные кабачки. Французы хорошо относились к военнопленным, и было заведено такое правило: местные жители жертвовали небольшие средства для них, приклеивая франки на стене питейного заведения. Приходил военнопленный, отлипал бумажку и заказывал себе бокал вина! В это трудно поверить, но это – факт.
Город освобождали американцы. Военнопленных отправляли морем. Уже в порту наши разделили наших: офицеров отдельно от остальных. В плену отец подружился с красноармейским командиром Алексом (вероятно, Александр, а может, Алексей). В порту их пути разошлись, о судьбе друга отец больше ничего не знал, да и боялся что-либо узнавать. Это называлось фильтрацией. Всех офицеров, попавших в плен, в соответствии с приказом Сталина сразу же отправляли в застенки, а после судов – или расстрел, или в ГУЛАГ, на медленную, мучительную смерть.
После возвращения на Родину, отец ещё раз оказался в красноармейской форме. В чине рядового он прослужил несколько месяцев, до осени сорок пятого.
В Москве, после демобилизации, он понял, что мы у бабушки. И неожиданно для нас, без предварительной весточки, появился в Сергиевке.
Но… «Может, ты ещё пожалеешь, что я вернулся», – долгие годы потом повторял он мне. И было ему чего опасаться за мою жизнь, точнее за карьеру: плен отца – это тёмное пятно в биографии детей. Мне всегда было неприятно писать в анкетах о военном плене отца. Скорее, с моральной стороны: вокруг столько героических участников войны, у многих награды, а моим отцом не возгордишься.
Правда, на моей карьере отцовский плен никак не сказался. Даже когда приглашали на работу в такую закрытую контору, как Министерство внешней торговли СССР, меня заверили, что плен отца мне не помеха, поскольку он вернулся до 1948 года. Был такой установлен временной водораздел: быстрое возвращение из-за кордона и с задержкой. С задержкой – может ты уже подготовленный западными спецслужбами враг? И, тем не менее, напоминаю, отца чуть ли не до конца его жизни продолжали вызывать в КГБ, что-то выпытывая. Что именно – отец не распространялся. Когда в последний раз он рассказывал об этом, я впервые заметил, что говорит он об этом уже не со злобой, а с усталой горечью.
Про моих родителей можно сказать словами, которые я позже, учась в университете, почерпнул из философии: борьба и единство противоположностей.
Что можно назвать их «единством»? Свидетельство о браке, выданное в 1934 году. Меня – как их совместный продукт. И жильё – как место совместного проживания. Наполнялось ли это пространство между стенами, полом и потолком понятием «семья», мне в раннем детстве было трудно судить.
А противоположны они были практически во всём: внешне – по цвету волос и глаз, по децибелам голоса, по манере говорить, по отношению к другим людям, по отношению ко мне, наконец…
Отец был на вид суров, с тяжёлым взглядом, которого люди, не знающие отца, не выдерживали. Трезвый – замкнут, малоразговорчив. Мог пошутить, типа: «Рубай компот, пока он жирный!». Или: «Рад бы в рай, да грехи не пускают». Но это случалось редко. Вероятно, грехи-то и мешали жить более открыто. В подпитии язык развязывался. Но добряком не становился. Даже иногда наоборот – появлялось беспричинное озлобление. Его побаивались, особенно те, кто мало знал.
Пьяная разговорчивость его была своеобразной. То запоёт известную официозно-советскую песню на свой лад: «Широка страна моя родная. Много в ней тюрем, лагерей. Я другой такой страны не знаю, Где так сильно мучают людей…»
То ни с того ни с сего процитирует стихи, в том числе – идеологически недозволенные. Особенно часто вспоминал фактически тогда запрещённого Сергея Есенина. За его степную и гулящую удаль? Это бы я понял, но он цитировал есенинские стихи и про Ленина:
«С плеча голов он не рубил,
Не обращал в побег пехоту.
Одно убийство он любил —
Перепелиную охоту».
Почему именно это и про Ленина? Верил, что тот «не рубил голов»? Противопоставлял его Сталину, «рубившему» всем подряд вокруг себя? Может, думал, как многие, что будь жив Ильич, не было бы такой гибельной войны с собственным народом, даже после «окончательной победы социализма»? Может, с благодарностью вспоминал ленинскую НЭП (новую экономическую политику), когда вернулась, пусть и в ограниченном виде, частная собственность, свободная торговля, и экономика начала быстро оживать?
То, прослушав очередную информацию по радио о наших достижениях, иронически прокомментирует: «Семь вёрст до небес, и всё – лесом…»
То заговорит по-немецки: «Айн, цвай, драй…». И что-то ещё, более содержательное, чего я не запомнил.
То вспомнит французское: «Коми сова?»
То вдруг остановит себя на полуслове, просверлит меня своим тёмными глазами: «Мужичок, молчок!» Время было такое опасное: не болтай лишнего, даже в своей квартире…
Отец вкалывал с утра до ночи. И по выходным – тоже. Он был и плотником, и прекрасным столяром-краснодерёвщиком.
Постоянно подхалтуривал. Делал по заказу новую мебель: двух- и трёхстворчатые шкафы, раздвижные столы, журнальные столики, мягкие диваны… Реставрировал старую – полностью или отдельные детали. Помню, например, обновлял стенку для старинного пианино с вырезанной из дерева гирляндой цветов. Часть гирлянды была отломана. Отец вырезал недостающие детали и долго подбирал морилку и лак, чтобы добиться полного совпадения с сохранёнными цветочками. Получилось классно! А ещё он ремонтировал дачи: клиентами были врачи, учёные, писатели, военные. Фамилию он назвал только одну – Панфёров. Был такой советский писатель, автор ныне позабытой книги «Бруски». По совпадению, я потом работал с его сыном Кимом в газете «Водный транспорт».
Напомню: тётя Клава подрабатывала дома как дамский парикмахер, мама нянчила чужих детей и сдавала спальное место, мне шила пальто домашняя мастерица, отец выполнял разные заказы – всё это говорит о том, что частное предпринимательство сохранялось и при жесточайшем большевистском режиме, когда частная инициатива была наказуема. Люди преодолевали страх, исхитрялись. Потому что, во-первых, они хотели лучше жить, больше зарабатывать (закон их в этом ограничивал). Во-вторых, у многих оставались нереализованными их деловые качества. Кстати, во время горбачёвской перестройки, и ещё раньше (видимо, под влиянием не афишируемых, но известных в узких кругах предложениях премьера Алексея Косыгина) даже среди партийных функционеров появилось немало сторонников перемен, чтобы развязать руки деловым людям, особенно в сельском хозяйстве, которое настолько захирело в колхозно-совхозной системе, что Советский Союз вынужден был закупать за твёрдую валюту (за золото!) зерно, чтобы прокормить людей и скот…
По месту основной работы – на Карачаровском деревообделочном комбинате № 3 отец зарабатывал хорошо. Был бригадиром. Числился в «передовиках». Однажды, когда в очередной раз он повёл меня в комбинатовский душ мыться, я увидел его фотографию на Доске почёта, что висела возле проходной. Мне было приятно это увидеть. Но сам отец никогда не рассказывал о своих производственных достижениях. То ли пренебрегал официальным признанием, считая благодарности клиентов более существенными, то ли просто скромничал.
Однако рассказал, что по заданию предприятия участвовал в изготовлении дверей и ещё какой-то столярки для реконструируемого Кремля, в частности для Грановитой палаты. Видимо, всё же ему было приятно, что доверили такое важное дело. Правда, признался, что однажды ошибся при разметке каких-то кремлёвских дверей. Пришлось их переделывать, ущерб составил десять тысяч рублей. Если учесть, что он никогда не посвящал меня в свои производственные (и тем более левые) дела, то это признание собственного просчёта я расцениваю как его извинение хотя бы передо мной (за брак расплатился комбинат): ведь он считался таким высокопрофессиональным специалистом!
При его доходах нам можно было жить припеваючи. Ему хватало средств прокормить скромную жену-домохозяйку и нетребовательного ребёнка. Однако он много пил, имел любовницу (как говорила мама, шалашовку). Потому и свободных, про запас, денег дома никогда не было. Мама еле сводила концы с концами. Экономя каждую копейку, старалась правильно распределить выдаваемые отцом рубли от зарплаты до аванса и т. д. А её регулярные просьбы меньше пить и больше выдавать денег семье, заканчивались столь же регулярными скандалами.
За всю нашу совместную жизнь я только три раза, с опаской, попросил у отца денег. В двенадцать лет – на покупку шахмат и коньков с ботинками. И уже, будучи взрослым, я попросил его временно помочь мне, когда вдруг решил приобрести профессию крановщика и устроился на двухмесячные курсы, где стипендия была очень маленькой. В первых двух случаях он охотно откликнулся, в третьем – денег не дал, а покупал мясо и сам его для меня жарил (он другого способа приготовления пищи не признавал).
Возможно, он мне помог бы деньгами и при других моих надобностях. И даже, скорее всего, помог бы. Но больше я его не просил. А он никогда не предлагал. Оба – гордые.
И у меня не было велосипеда, не было мячей, нормальной хоккейной клюшки и много чего ещё, что так хотелось иметь и что было вполне по карману прилично зарабатывавшему высококвалифицированному рабочему.
Более того, он никогда ничего в детстве мне не дарил! Не могу же я назвать подарком взятые им на чьей-то даче книги. Как-то он ремонтировал дом, на чердаке которого хранились старые, в том числе списанные библиотечные книги 20–30-х годов. Хозяин разрешил «взять почитать». В том числе не заинтересовавшие меня тогда «Записки из мёртвого дома» Достоевского, а также «Вверх дном» и «20 тысяч льё под водой» Жюля Верна, которые я прочитал запоем. Но новых книг не дарил. Он их просто не покупал. Лично у него были только специальные книги – по технологии деревообработки, переводные, с немецкого языка, изданные ещё перед войной с Германией, когда СССР с ней дружил. Из них я запомнил мудрёные слова: зензубель, шерхебель, рейсмус…
И ни разу (НИ РАЗУ!) в нашей семье не отмечался мой день рождения. Я вообще о таком празднике жизни узнал только тогда, когда закончилось детство. Впрочем, и дни рождения отца и мамы тоже не отмечались! А ведь все мы родились в течение одной календарной недели! Все – августовские, все – зодиаковские Львы. И даже малейшего намёка на семейный праздник никогда не было.
К сожалению, заложенная во мне с детства эта пренебрежительная семейная «традиция», повлияла на моё дальнейшее поведение. Это – позор, но только сейчас, на закате жизни, я вдруг обнаружил, что не знаю дней рождения моих ближайших родственников. И никого никогда не поздравлял с этим личным праздником. Даже моих любимых женщин – бабушку и тётю Клаву. С Новым годом поздравлял, и то не каждый раз), а с именинами – никогда… Вот такое воспитание.
Ну, хоть куда-то с отцом мы ходили, ездили? По семейной обязанности – он несколько раз водил меня в заводской душ, поскольку нормальной бани или душевого павильона поблизости тогда не было: мыться ходили или в Перово, или к заводу «Фрезер», или ездили на станцию Новая, в бани завода «Компрессор». Но это – гигиенические дела. А для души? Для отдыха и развлечения?
Вместе с мамой, когда она ещё способна была двигаться, втроём мы несколько раз бывали в гостях. У родственников. Запомнились два случая.
Было мне лет восемь – девять, у какого-то дальнего родственника на Перовом Поле собралась обширная компания. Сохранилось даже фото, как память об этом застолье. Тогда меня поразил громадный, тарахтящий мотоцикл «БМВ». То ли собственный трофей в память о минувшей войне, или перекупил?
И ещё запомнилось, как мы также втроём, всей семьёй, ездили к брату отца на шоссе Энтузиастов. А заодно посетили Измайловский парк. Возможно, это бы и не врезалось в память, если бы не самолёт. Настоящая боевая машина стояла на парковой площадке, где впоследствии каждое лето выращивали огромное мозаичное панно из живых цветов с портретами Ленина и Сталина. Тогда этого произведения социалистическо-ботанического реализма ещё не было. И мы, дети, с благоговением залезали в открытую кабину лётчика. Вероятно, это был советский истребитель.
И отчётливо запомнился отец – в белых брюках! Была такая советская мода в те годы!
А вдвоём с отцом мы ходили лишь два раза! Два – за все годы детства! Если не считать посещения общественных моечных заведений.
Он со мной сходил в мастерскую приклёпывать коньки к ботинкам. Тогда их раздельно продавали. Мастерская была где-то далеко от дома, и мы поехали вместе.
Во второй раз отец повёз меня на улицу Радио в гости к какому-то инженеру. Тот сам собрал телевизор, радиоприёмник и электропроигрыватель граммофонных пластинок. Отец сделал под эту техническую троицу специальную тумбу-этажерку. Шёл 1950-й год, я о телевизоре ещё ничего не знал, никогда его не видел. И, пока взрослые отмечали праздник (это было седьмого ноября), я, не отрываясь, заворожённый, просмотрел два «лживых» (по выражению Анатолия Рыбакова) фильма Михаила Ромма подряд: «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году». Что в этих фильмах правда, а что ложь – я об этом не задумывался и судить не мог. Я смотрел телевизор! Из первого фильма мне больше всего почему-то запомнился Керенский (наверно, потому, что я впервые увидел «главного врага революции»). А из второго – как рабочий-солдат ходил по Смольному: то всё пытался собственными глазами увидеть вождя мировой революции, то искал кипяточку, наткнувшись на этого самого вождя, но не признав в этом плюгавеньком картавом мужичонке такового.
И как же я мечтал с отцом сходить в театр! Но он сам не ходил, ему это было чуждо, и ни разу не купил билеты для меня и мамы. Даже ни разу не заикнулся об этом. И в кино мы с ним не ходили, и в цирк, и на ёлку. А я ни разу не намекнул, не попросил его о таком культпоходе.
И ни разу он не ездил вместе со мной в Сергиевку, где я каждое лето до седьмого класса проводил каникулы.
И ни разу он не был в школах, где я учился. Ни в одной. И никогда не интересовался, что я читаю, с кем дружу, как я учусь. Я даже за него несколько лет (с пятого по седьмой класс) подписывал школьный дневник! Однажды, правда, я обратился-таки к нему за учебной помощью. В пятом классе забуксовал по математике, попросил помочь с решением задач, но его знаний не хватило, и я перестал обращаться, надеялся только на себя. Как и во всём остальном.
Правда, ещё раз обратился за помощью по школьной проблеме, но – за технической. Кто-то сломал ножку учительского стула. Как ни выпытывала классная руководительница, никто не признался. Она держала нас стоящими больше часа. На короткое время покидала нас – видимо, для того, чтобы мы сами заставили виновника признаться в совершённом. Но никто ни на кого не указал, а сам ломатель не сознался. Тогда я не выдержал и пообещал, что попрошу отца сделать такую же ножку. Учительница согласилась. А отец отругал меня. Наверно, опасался, что «школа сядет ему на шею» и будет постоянно просить что-то отремонтировать. Но школа больше не просила.
Как великолепный краснодерёвщик, он мог бы потихоньку приучать меня к своему ремеслу – не для профессиональной стези, а хотя бы для бытовых целей: мужик обязан уметь держать молоток и стамеску. Отец ни разу не предложил мне помочь ему (скажем, размешать клей, подать рубанок) – он бы приблизил меня к себе. Увы!
Я даже боялся брать его инструменты. А он оберегал их от меня, не разрешил пользоваться: чтобы не затупилась стамеска, которую он доводил до такой остроты, что можно было ею бриться; чтобы не лопнуло полотно пилы; чтобы не нарушилась настройка рубанка… Но хоть что-то можно было бы мне доверить! Приучать и приручать сына – важнее, чем беречь свои «железки» и «деревяшки». Нет, не было у него желания или педагогического дара, да просто отцовского стремления, чтобы задружиться с сыном.
Когда он работал дома, я следил за его действиями исподтишка, словно боялся потревожить творческую атмосферу мастера. А работал он тщательно, красиво, с увлечением. И предполагаю, если бы попробовал сунуться к нему с предложением помочь, он меня грубо отшил.
Правда, гены дали о себе знать: уже взрослым я стал неплохим «домашним мастером», умея выполнять практически любой ремонт, но не краснодерёвщиком.
И ещё одним умением отец не поделился. У него была гитара. Играл редко. Но, когда он брал её в руки, то, как мне казалось, играл с удовольствием. Это, пожалуй, было его единственным увлечением после «халтуры» и водки. Несмотря на сильно повреждённый большой палец, что мешало брать некоторые аккорды, получалось у него неплохо. По крайней мере, в известных мне мелодиях он не перевирал. Что это – цыганские гены сказались? Он вроде и не учился нигде.
Даже не знаю, в каких случаях он брал гитару в руки, от настроения, что ли, зависело? От нахлынувших воспоминаний? Но никогда – в пьяном состоянии. Казалось бы, в подпитии тут бы и излить свою боль в задушевной мелодии. Но нет. А вот сядет на диван дома или на ступеньки крыльца – и полилась мелодия. Запомнилось мне из репертуара Лидии Руслановой: «Когда б имел златые горы И реки полные вина…» Что ему нравилось в этой песни? «Реки полные вина»? Или тоска по неисполненному желанию: «Все отдал бы за ласки, взоры, Что б ты владела мной одна». А вдруг было в его юности такое: «Но он не понял мою муку И дал жестокий мне отказ». К кому-то сватался, но отец возлюбленной дал ему от ворот поворот?..
Я не осмелел попросить его научить меня, а он не предложил. Так и не научился я играть ни на каком-то музыкальном инструменте. И всю жизнь жалел об этом.
Но хоть как-то он воспитывал меня? По российским меркам, весьма гуманно. Он лишь один раз за всю жизнь ударил меня ремнём. Это случилось на 3-й Карачаровской улице, когда я учился во втором классе.
Как-то пришёл отец с работы уставший, злой. Мама разогрела, поставила ему еду. «А мне?» – заканючил я. Не знаю, что на отца нашло, или он выместил своё поганое настроение на мне, или решил на всю жизнь преподать мне урок, кто в доме главный. Он вдруг встал из-за стола, зажал мою голову между своих ног, достал из брюк ремень, оголил мою задницу и два раза вмазал мне как следует, от души. Всё это он проделал молча, неспешно, но угрожающе-решительно, я даже пикнуть испугался. В общем, за дурную голову всегда отвечает задница… Зато с тех пор я не канючил.
Ну, а боялся я отца и раньше этой экзекуции. Причём ни до, ни после этого отец больше меня ни разу не ударил – ни ремнём, ни рукой, ни ногой. Один раз врезал – а запомнилось на всю жизнь.
Отмечу ещё одно влияние отца на меня. Читая, эти строки может возникнуть вопрос: если отец так регулярно пил, то что стало с сыночком? Не алкаш ли он? Нет, я не алкаш. Но начиналось горько.
Было мне уже пятнадцать лет, когда отец в День Победы угостил меня алкоголем. Впервые. Мама разволновалась. Но отец успокоил: «Ну, это же не водка – грузинское вино. Ему пора попробовать». Видимо, он решил выполнить свою отцовскую миссию – приучить меня к культурному потреблению алкоголя, качественного и не в какой-нибудь стоячей забегаловке-рюмочной, коих тогда развелось в Москве, как поганых грибов, и не где-нибудь в подворотне, бесконтрольно.
Но красным вином дело тогда не ограничилось. В тот праздничный день я встречался с друзьями-однокурсниками. И мы решили его хорошенько отметить. Скинулись на бутылку портвейна «777». Закусили рукавом. И меня развезло. Помню, как ребята вели меня под руки. А потом я совсем вырубился, и они меня уложили на газоне женской школы. От прохладной травы на миг очнулся и опять ушёл в небытие. Как-то они доставили меня до сарая на 3-й Карачаровской улице. А куда же ещё, не домой же, если по дороге я блевал. Очнулся я почти в темноте – лишь сквозь дощатые стены пробивался свет. И увидел рядом… участливое лицо симпатичной девушки. Она вытирала мой испачканный пиджак, что-то тихо говорила, успокаивая меня. От этой заботливости приятной незнакомки мне стало ещё хуже, на душе, конечно. Стыдно, позорно…
Меня чем-то подкормили, напоили, я немного окреп, и мы поехали в центр Москвы смотреть праздничный салют…
Полагаю, это первое гадкое соприкосновение с алкоголем стало мне уроком и выработало некий иммунитет. Потом мы регулярно с техникумовскими однокурсниками отмечали праздники, дни рождения, и всё было культурненько. Но в моей жизни ещё было два случая, когда я, выпив изрядно алкоголя и ничем не закусывая, «уходил в мир иной». Меня оставляли в покое (видно, не в отца я пошёл – слабоват против алкоголя). Эти постыдные потери сознания навсегда приучили меня если и пить, то в меру и культурно – с хорошим закусоном. Более того я без объяснения причины стал отказываться от алкоголя. Чем вызывал у компании подозрения, особенно у коллег-журналистов: если не болею, значит сексот, коли сохраняю трезвый разум. Тогда всех подозревали в доносительстве спецорганам, что соответствовало реальности: в каждой более или менее сложившей компании чекисты обязательно имели человека, который делился услышанным (не лишне и сейчас помнить об этой «традиции», которая помогает органам знать, что происходит в независимых партиях, в особых группах людей, об их настроении и планах…). Но я отказывался от попоек, поскольку решил укреплять здоровье…
Можно сказать, что отец был типичным продуктом и семейного домостроя, и бытового бескультурья российской глубинки, и, в тоже время, продуктом сталинской эпохи, которая, пытаясь лепить «нового человека», нередко ломала судьбы.
В 1929 году, когда на селе произошло «головокружение от успехов» коллективизации, а за околицей началась индустриализация, отец уехал на бакинские нефтяные промыслы. Тогда вообще начался массовый исход крестьян в города. Далеко не все захотели «горбатиться» на непонятный колхоз. А в городах была нехватка рабочей силы, и можно было легко найти стабильно оплачиваемую работу.
То ли как человек с хорошим для тех лет образованием – семиклассным, то ли по молодости (ему минуло только шестнадцать лет), отец получил там место библиотекаря. Благодаря этому стал начитанным.
Кстати, скорее всего именно в Азербайджане он и закончил семилетку. Ведь в Сергиевке он мог получить только начальное образование. А в соседние города отпускать его дед вряд ли согласился: и терять рабочие руки не захотел бы, и, тем более, нести расходы за автономное проживание сына, слишком молодого для такого проживания и способного на непродуманные поступки.
Когда отец вернулся в родное село из Баку, не знаю. Скорее всего, в 1933 или в 1934 году. Почему – тоже мне неизвестно. Может, затем, чтобы жениться на хозяйственной сельской девушке?
Со своей будущей женой, моей мамой, он не «дружил», то есть не встречался, не гулял по деревне и за околицей, не провожал, не дарил цветов, даже полевых, не объяснялся в любви. Да и была ли любовь? Просто присмотрел её в деревне, и, видимо, она в наибольшей степени подходила под Семёновы понятия о достойной и верной спутнице жизни, ну и по возрасту. Как рассказала мама, однажды он подошёл к ней, твёрдо взял под локоток: «Будешь моей женой!» Будущая супруга не смогла даже пикнуть: так боялись в деревне «Ерёмкиных» (деревенское прозвище Панковых). Потом – сваты, свадьба. Брак зарегистрирован в 1934 году.
Отец не привёл молодую жену в родное гнездо, он предпочёл жить примаком – у тёщи. Хотя в этой избе жили ещё четверо подрастающих Бросалиных. Почему сделал такой нетрадиционный для села выбор? Может, у моего отца, помимо всего прочего, не сложились отношения с мачехой? Вряд ли: тётка Домна была простовато-грубоватой, но беззлобной и трудолюбивой. Вышла замуж за деда, когда после смерти его первой жены у того на руках осталось пятеро шустрых «цыганят»! И она их всех выходила, как своих! А свой ребёнок был только один – дочь Елена, женщина не с панковским характером, мягкая, нерешительная, так и не вышедшая замуж, хотя и родившая дочку Зину.
Скорее всего, отец решил окончательно освободиться от опеки своего отца, от его крутого нрава, от шумливого многолюдья в избе. А у тёщи он – самый старший мужик – по сути, глава семьи!
Совместная жизнь моих родителей началась с катастрофы. Их обокрали. Объяснить это сложно. Как могли вынести из дома буквально всё, что можно было унести, даже гитару, которая висела на гвозде над кроватью, когда они были дома? Но это документальный факт. Проснулись – горница опустела! Объяснить это можно только хорошим подпитием накануне. Или снотворным, что в те годы было невероятным…
Кем работал отец в селе, не знаю. Просто колхозничал или уже тогда осваивал плотницкое дело? А может, и вовсе не работал. Потому что вскоре уехал в Москву.
Как отец смог свободно покинуть Сергиевку, если, как утверждают некоторые историки, колхозникам не выдавали паспорта?
По поводу паспортов идут яростные идеологические споры. Сторонники версии о запрете ссылаются на постановление ЦИК и Совнаркома от 27 декабря 1932 года «Об установлении единой паспортной системы по Союзу ССР и обязательной прописке паспортов», которым было утверждено «Положение о паспортах». И прежде всего на первый пункт «Положения»:
«Все граждане Союза ССР в возрасте от 16 лет, постоянно проживающие в городах, рабочих поселках, работающие на транспорте, в совхозах и на новостройках, обязаны иметь паспорта.»
Из этого перечня, где не говорится про колхозы, делается вывод, что колхозникам было запрещено выдавать паспорта. Но в тексте нет такого прямого указания. Просто колхозников не обязывали заводить паспорта. И, соответственно, им не надо было оформлять прописку.
Исходя из этого, защитники советизма обвиняют «антисоветчиков» в подтасовке фактов. Во-первых, мол, ещё до этого существовали удостоверения личности, которые выдавались абсолютно всем гражданам страны старше шестнадцати лет. Во-вторых, паспорта могли получать и колхозники, когда уезжали в другие края. В-третьих, ссылаются на другие официальные документы той эпохи, в которых некоторые советские руководители сетовали как раз на задержку с оформлением паспортов, что мешало пополнять рабсилой стройки, развернувшиеся в ходе индустриализации, и выполнять пятилетние планы.
Критики советского «крепостного права» в свою очередь объясняют, что удостоверения личности были узаконены в 1923 году, то есть до сплошной коллективизации. Всё-таки ТОЗы (товарищества по совместной обработке земли), сельскохозяйственные коммуны и артели, появившиеся в первые годы советской власти, тем более во время НЭПа, создавались на другой основе. Самое главное – на сугубо добровольном согласии, со своими уставами. Причём в ТОЗах личные хозяйства, включая скот, инвентарь и даже машины, не обобществлялись, а значит при желании можно было выйти из таких коллективных хозяйств.
Да, соглашаются «антисоветчики», теоретически после выхода постановления 1932 года колхозников не обязали получать паспорта, но без него они не могли долго находиться вдали от родных мест (прямо как в царское время). За нарушение паспортного режима полагался немалый штраф – до ста рублей, а за повторное нарушение – даже уголовное наказание.
Формально любой колхозник мог получить паспорт, чтобы уехать и попытать счастья в других краях, в другой сфере деятельности. Запрета не было. Но, поскольку сельский труд тяжёлый, а зарплата очень низкая, к тому же на трудодни зачастую выдавали полевую продукцию, а не живые деньги, и многие колхозы были настолько убыточными, что годами не могли рассчитаться со своими тружениками, то бегство из колхозов стало массовым. А это не вписывалось в политику большевиков. Достаточно прочитать преамбулу указанного постановления, чтобы убедиться с какой целью началась тогда обязательная паспортизация, а с ней и прописка:
«В целях лучшего учета населения городов, рабочих поселков и новостроек и разгрузки этих населенных мест от лиц, не связанных с производством и работой в учреждениях или школах и не занятых общественно-полезным трудом (за исключением инвалидов и пенсионеров), а также в целях очистки этих населенных мест от укрывающихся кулацких, уголовных и иных антиобщественных элементов…»
Кто такие «кулацкие и антиобщественные элементы»? Известный советский правозащитник Кронид Любарский отмечал:
«Это и есть “беглые” крестьяне, а “разгрузка” городов от “не занятых общественно-полезным трудом” – это принудительные направления в места, где ощущается острая нехватка рабочей силы.»
Не отпускать – это была общая политика по стране. Да и каждый председатель хозяйства, пользуясь своей властью, под любым предлогом задерживал выдачу паспортов. Оправдывал своё поведение, в частности, тем, что страна нуждается в хлебе и других продуктах. А страна, как известно, все годы с момента прекращения НЭПа и обязательной массовой коллективизации, бедствовала от нехватки продуктов. К тому же – кругом «враги отечества».
Самыми надёжными способами для бегства из села были призыв в армию (потом можно и не вернуться), учёба в вузах и техникумах, вербовка на работу. Помните этот анекдотичный эпизод из какого-то советского фильма (кажется, из «Председателя»), когда парень, желая выбраться из колхоза, написал заявление, что он собрался поступать в «порнографический» институт. То есть ему было всё равно, в какой – хоть в полиграфический, хоть в «порнографический», лишь бы уехать.
Под предлогом защиты интересов страны можно было до бесконечности тянуть с позволением на естественное право человека жить там, где он хочет. Но в Конституции СССР это право не было закреплено. Добиваться своего права в суде было бесполезно. И опасно. Так что фактически отсутствие паспортов у колхозников стало настоящим крепостным правом в советском варианте.
Я помню, с какими трудностями наши родственники выбирались из Сергиевки. Как правило, путём вербовки. Например, на торфоразработки в Подмосковье, которые активизировались в связи со строительством тепловых электростанций по большевистскому плану ГОЭЛРО (электрификации России). Кстати, для исторической справедливости: не большевики первыми задумались о масштабной электрификации. Ещё при царизме быстрая индустриализация страны потребовала увеличить выработку электроэнергии. Но помешали войны (японская и Первая мировая), да и революции.
Был и ещё один способ сбежать из села – угодив в тюрьму. Но, разумеется, никто специально не пользовался таким вариантом. Тюрьма – не курорт…
Всеобщая паспортизация колхозников стала возможной лишь после выхода постановления Совмина СССР от 28 августа 1974 года. Но фактически она началась лишь с января 1976 года. До конца 1981 года было выдано пятьдесят миллионов паспортов в сельской местности. Эта цифра потрясает. Вот сколько человек наконец-то, через шесть десятилетий после победы «народной власти», стали юридически полноправными гражданами СССР!
Что касается отъезда моего отца, то, полагаю, когда он женился, у него уже был паспорт, коли до этого работал на нефтяном промысле. И он беспрепятственно уехал в Москву. Там уже жил его старший брат Тимофей. Вероятно, с его подачи отец стал плотником, столяром. Вскоре к нему перебралась мама. Жёнам не чинили препятствий для выезда с колхозных территорий.
Затем появился я. Потом – война, плен…
Возможно, и сам плен, и его последствия психологически надорвали отца – это же унижающее тебя пятно на всю жизнь, а «самый справедливый в мире» строй социализма ни на один день не забывал про «предательство» и безжалостно ковырял эту рану при любом удобном случае. Не исключаю, что именно это унижение привело отца, гордого человека, к постоянному пьянству. Он не был алкоголиком: не пропивал последние деньги, не напивался до бессознательности и не валялся на улице, не устраивал драки. Он просто почти ежедневно заглушал свою глубокую боль.
И вдруг он резко изменился.
Сначала он демонстративно поставил на обеденный стол пепельницу с пачкой «Беломора» и бросил курить! И не сделал ни одной попытки вернуться к вредной привычке! Выдержал это до конца жизни.
Потом он практически перестал пить. Не то чтобы совсем отказался от алкоголя – принимал горячительное по праздникам или когда приходили гости. Принимал в умеренных, контролируемых дозах.
Формальным поводом для такой резкой перемены послужил несчастный случай. Как рассказал мне сам отец, он, сильно поддатый, свалился с платформы станции Чухлинка на рельсы и чуть не попал под поезд. Видно было, что он пережил шок. Даже, когда рассказывал, он, неожиданно для меня, так разволновался, что у него задрожали губы. Правда, я так никогда и не узнал, свалился он случайно или захотел покончить свою непутёвую жизнь. Подозрение о самоубийстве закралось потому, что ему некуда и незачем было ехать с этой станции. А как человек начитанный, он знал, что станция Обираловка, где покончила жизнь под колёсами поезда толстовская Анна Каренина, – всего в нескольких километрах от Чухлинки. Только теперь она называется Железнодорожная.
Но начались кое-какие подвижки в поведении отца, как мне тогда показалось по другой причине. По… государственной, политической. Приход к власти Хрущёва, «оттепель» внутри страны и улучшение отношений с Западом. Эта связь может показаться странной, но это так. До Хрущёва отец был уверен, что вот-вот начнётся война. Риторика сталинской власти не давала повода для надежд. Отец помнил довоенные события: на Дальнем Востоке, в Монголии, Польше, Бессарабии, Финляндии. После Второй мировой – война в Корее, военная гонка, испытание ядерных бомб, ежедневное бряцание оружием… И отец вёл себя по принципу, как в песне поётся: «Вышла девка прогуляться – всё равно война…» Зачем копить деньги, зачем прибарахляться – всё пойдёт прахом. Он никогда особенно и не заботился о своём внешнем виде, одет был простецки. Хотя в аккуратности не откажешь.
Единственной его постоянной заботой о своём внешнем виде было лишь бритьё. Он брился не каждый день, но не давал своей темноволосой щетине сильно разрастись, чего позволяли другие мужики. Брился, я бы сказал, со смаком. Мне нравилось исподтишка наблюдать за этим процессом. Пользовался он опасной бритвой (безопасные лезвия с его щетиной не справлялись, к тому же он их презирал, а за электрическую взялся лишь в конце жизни). Долго затачивал блестящее лезвие на кожаном ремне. На щетину обильно клал помазком мыльную пену и не спеша срезал её вместе с растительностью, водя лезвием туда-сюда. Потом охотно одеколонился, наполняя квартиру запахом советской парикмахерской.
А в остальном был скуп к себе, к своему внешнему виду. И вдруг хрущёвская политика вселила надежду, что новой мировой войны не будет, а значит можно надеяться на долгую жизнь, мирную жизнь! Казалось бы, «что я Гекубе, что мне Гекуба», а вот поведение одного политика повлияло на поведение конкретного человека, далёкого от политики и презирающего этот строй. Да, это точно: отец остепенился под влиянием изменившейся политики!
Правда, тогда же чуть не случилась беда, мировая беда. Как известно, политической доктриной коммунистов, их целью было стремление устроить «справедливый социалистический строй» во всём мире. И эта политика плюс авантюрные действия импульсивного Хрущёва чуть не привели к ядерной войне с США – в результате Карибского кризиса, возникшего из-за попытки Кремля устрашить Америку размещением ракет на Кубе. Но поскольку кризис благополучно разрешился, а отец уже привык жить поприличнее, то эта угроза новой мировой войны не сильно поколебала его новое поведение. Хрущёв одумался, мир успокоился, отец – тоже.
Более того, он стал настолько благопристойным, что его назначили начальником цеха! И это простого работягу без специального технического образования! Правда, не на своём комбинате, а в городе Железнодорожном. Куда он переехал от нас к гражданской жене.
Переехал он буквально на другой день после моей первой заводской зарплаты. Дал маме сто рублей и – «адью». В дневнике у меня в тот день появилась печальная запись: «Отныне у меня не будет отца. Но я не сирота». Всё-таки, считаю, он проявил определённую отцовскую порядочность: формально не уходил из семьи, пока я не мог зарабатывать. Хотя не формально – «отлучался», порой надолго, но продолжал приносить маме деньги на наше проживание. Понемногу, но регулярно.
А тут решил: всё, выкормил дитё до совершеннолетия, до собственного заработка, пусть оно само по себе барахтается в этой жизни. После этого он уже лишь изредка делился с нами своим доходом, и обычно по настоянию мамы. Время и бремя негласных алиментов закончилось.
Я его не осуждал. Ни за отсутствие материальной помощи, ни за расставание с мамой. Ещё сравнительно молодой мужик – сорок лет с хвостиком, полон сил и любвеобильности, а с моей больной мамой какая семейная жизнь? Ни секса, ни раздавить бутылочку, ни пойти куда-нибудь… К тому же ему ещё после возвращения в сорок пятом заботливые люди наговорили про связи мамы с деревенским мужиком. Да и как он мог поверить, что за долгие годы его отсутствия в плену, молодая женщина (в сорок первом ей исполнилось лишь двадцать шесть лет!) сохраняла ему верность? Возможно, и эта рана кровоточила. Сам отец при мне никогда маму ни в чём не упрекал. Не исключаю, что об этой тёмной странице жизни в военное лихолетье у них случился крутой разговор после возвращения отца из плена, а я ещё был слишком мал, чтобы услышать и что-нибудь понять.
Правда, и у отца были связи на стороне во время войны. Не знаю про француженок: отец никогда не говорил при мне о своих отношениях с зарубежными женщинами. Но с русской женщиной переспал точно.
Как-то я случайно наткнулся в шкафу на спрятанное под бельём письмо. Прочитал и обомлел: оказывается, у отца в Курской области растёт сын, родившийся во время войны?! Это где же у них случилась «любовь»? Когда отец был в плену?..
Мама, скорее всего, знала про похождения отца во время войны. Но мне отец ничего так и не рассказывал про братца. А я ничего и не расспрашивал. Как я отнёсся к тому, что где-то растёт мой сводный брат? Без истерики, без осуждения. Почти по-взрослому, философски. Жизнь вообще сложная штука, полна неожиданностей, а тем более в военное лихолетье. Знание о братце и его заочном существовании далеко от Москвы мне не мешало жить, и это главное. Не знаю, переписывался ли отец с курянами, слал ли им подарки и деньги. Эта побочная связь до поры до времени не вторгалась в мою жизнь.
К сожалению, благопристойная жизнь отца в Железнодорожном как-то внезапно завершилась.
После возвращения со службы в армии, я вынужден был поехать туда к отцу – требовалось его формальное согласие на мою прописку в нашей квартире. Это – идиотизм, но факт: демобилизовавшись, вернувшись в родной дом, человек обязан был заново прописываться там, откуда его призывали в армию. Причём требовалось согласие квартиросъёмщика. Это только в нашей «самой демократической стране мира» и при «самом справедливом строе» можно было довести правила жизни до такого абсурда.
Я познакомился с его новой женой (не официальной, конечно). Она произвела очень благоприятное впечатление: серьёзная, рассудительная, хорошо экипированная, при этом пышущая здоровьем, излучающая семейную благость и… властность.
Но новое семейное счастье оказалось не долгим. Что у них произошло, не знаю. Возможно, отец не справился с ролью стойкого трезвенника. Или – верного, послушного супруга. А может, произошёл конфликт на заводе, это наложилось на бытовой разлад, и у отца созрело желание уйти из-под каблука.
«Холостяком» он оставался не долго. Вскоре у него появилась новая гражданская жена, на новом месте работы. Валентина Фоминична была моложе отца. С открытой душой, с какой-то первобытной, провинциальной женской чистотой, не тронутой грязью семейных склок. Казалось, её обошли стороной подлости жизни. Она не отличалась ни эрудицией, ни умом, но притягивала естественной, не наигранной простотой, мягкостью.
Она сама напросилась на встречу с моей мамой. Вместе с отцом поехала навестить её в больнице. Как это пережила мама, трудно сказать. Но мне на этот визит не пожаловалась, значит восприняла этот визит стоически. Да и трудно было обижаться на Валентину Фоминичну при её искренности и прямоте. Именно она требовала, чтобы отец навещал маму, чаще встречался со мной. Ко мне относилась как к сыну и с благоговением. И, полагаю, именно она стала инициатором свадебного подарка нам с женой (в виде некой суммы денег), когда мы с Леной приезжали в Москву из Якутска. Невиданный доселе шаг внимания со стороны моего отца, если учесть, что он никогда по своей инициативе ничего мне не дарил (если не считать тех трофейных часов, что привёз после войны)!
Она была по-своему привязана к моему отцу и, конечно, ждала знаков внимания с его стороны. Однако отец нередко вёл себя с ней грубо, скандалил, да просто издевался.
После смерти мамы они зарегистрировали брак. От производства им выделили однокомнатную квартиру в новом кирпичном доме на Уральской улице. Вроде бы всё хорошо, быт налаживался. Но Валентина Фоминична не раз откровенно жаловалась мне на моего отца, ища во мне защитника. Но увещевать его было бесполезно. Я это знал. Хотя однажды, когда я был ещё желторотым подростком и отец стал унижать маму при гостях, я на него так закричал, что он оторопел и на какое-то время немного поутих. Но, как говорится, горбатого домостроевца могила исправит. И она «исправила».
Валентина Фоминична – сравнительно молодая, внешне кровь с молоком. Но страдала гипертонией. И умерла внезапно. Инсульт. Отец, доселе часто скандаливший с ней, вдруг сник. Было очевидно, что её смерть оказалась для него неожиданной и страшной потерей. Человек, прежде гордый, независимый, самонадеянный, теперь выглядел растерянным, исчезли бравада и шутки. Одиночество его угнетало.