Я, конечно, жила. Ходила на работу. Иногда что-нибудь готовила – все-таки у меня есть ответственность перед ребенком. Хотя тогда я почти об этом не думала – мне было абсолютно все равно. Варила в основном макароны – просто, быстро, сытно. Их можно есть с кетчупом, что совсем просто. С сыром, если он был. С любым мясом, сосисками, колбасой и даже пустыми, с маслом.
Готовить готовила, а вот убирать было совсем неохота. Так, махну веником и тряпкой – и хорош.
А уж Нике на грязь было наплевать и подавно. Какого ребенка волнует беспорядок в квартире?
Ника почти не бывала дома – то в школе, то в кружках, то во дворе, то у подружек, – все понятно, зачем ей смотреть на неживую мать? Ее надо утешать, ей надо сочувствовать. Это непросто, это здорово напрягает, это вводит в тоску и уныние. В ее возрасте этого совсем не хочется. Я ее совершенно не осуждала. Было немного обидно, но я все понимала. К тому же мне самой хотелось остаться одной.
Мой вечер выглядел так: после порции макарон – все равно с чем – и кружки горячего чая я усаживалась на диван в гостиной, укрывалась старым жакетом, сворачивалась в клубок и замирала. Закрывала глаза. Света не зажигала. Иногда засыпала. Иногда просто дремала. Но чаще всего не спала – просто лежала в своем коконе из несчастья, огромной беды, обид и страданий. Я очень жалела себя. За что? За какие грехи? Что мы такого сделали или не сделали, что с нами так вышло? Напрягая память, я докапывалась до таких незначительных мелочей, что и сама удивлялась – как можно извлечь из подсознания подобную чушь?
Не было в нашей жизни ничего такого страшного, ужасного, предосудительного. А, гордыня – вот и есть мой самый страшный грех! Я не вижу своих проступков. Часто не замечаю своих промахов. Оправдываю себя. Конечно, обижаю других. Но кого я обидела? Я пытаюсь вспомнить. Не помню. Выходит, я страшная грешница, раз не помню.
Вот так я тогда себя грызла. Изгрызла до того, что стала весить пятьдесят килограммов – стала тоньше Ники, а ведь никогда не была худышкой.
Для Ники – уверена – это были сплошные праздники. Я ее не контролировала совсем – гуляй от вольного, приходи, когда хочешь. Ночевать у подруги? Да ради бога! Мне так даже легче. Я была еще и преступной матерью. И это довело до беды. До большой беды – в четырнадцать лет моя дочь залетела. А я ничего не заметила, лелея, укачивая свои страдания. Заметила – точнее, услышала – совершенно случайно. Ника говорила подружке, что ее сильно тошнит и что утренние рвоты «ее задолбали». Пару минут до меня ничего еще не доходило – мозг мой тормозил. А потом вдруг стукнуло, и я поняла, о чем они говорят.
Меня накрыло. Я опустилась на табуретку и замерла. Застыла, окаменела. В голове было пусто. Не было паники – видимо, я совсем отупела и не могла реально воспринимать случившееся.
Зашла дочь, увидела меня, но не удивилась. Только вздохнула – я ее раздражала. Ее раздражал мой заторможенный вид, мое равнодушие, мой отсутствующий и неживой взгляд в никуда.
Наконец она резко спросила:
– Ну, что еще? Что еще у тебя случилось? Какой теперь повод для грусти? – В голосе было не только раздражение – звучали металл, злость.
«Стерва, – равнодушно отметила я. – Злая и черствая малолетняя стерва. И я ее, кажется, совсем не люблю. Я ею брезгую, я ее презираю».
Я вздрогнула и подняла на нее глаза.
– Что случилось? – переспросила я. – Да так, ерунда! У меня умер муж. Вернее – его убили. И еще – дочь залетела. Ученица девятого класса! Как думаешь – это повод грустить?
Ника замерла. Смотрела на меня испуганно, не понимая, что ожидать от сумасшедшей мамаши.
Потом громко сглотнула и тихо произнесла:
– Откуда…Откуда узнала? Подслушала, да?
Я равнодушно пожала плечом:
– Подслушала? Да больно надо! Услышала – так будет точнее! Случайно, заметь! Тише надо было шушукаться! Конспираторша хренова.
– Я думала, ты спишь, – пробормотала она. – Ты же теперь все время спишь…
– Ага! Меня вроде нет, да? Ну или я почти умерла! Ты же ко мне не подходишь даже – нет меня, да? И тебя, кстати, это очень устраивает, не так ли, доченька? – Сколько яда, сколько сарказма выплескивалось из меня! И это вместо того, чтобы ее пожалеть. Посочувствовать, пусть даже поругать, но все-таки прижать к себе.
– Меня – устраивает? – Голос Ники начал крепнуть. – Устраивает, да, мама? Устраивает то, что я тебе не нужна? Папы нет, бабушки – тоже. Она то на даче, то вся в своих гипертониях. А ты, мама? Это ты мне не нужна? Или я тебе, мама?
И Ника заплакала. И заплакала я. Так мы и ревели напротив друг друга, боясь броситься к друг другу и крепко обняться.
Первой не выдержала, конечно, я. Я обняла ее и прижала к себе.
И тогда, несмотря на весь ужас нашей ситуации, несмотря на эту кошмарную новость, именно тогда, в те минуты, наревевшись и наконец обняв дочь, я проснулась. Точнее – ожила. Еще точнее – почувствовала себя живой. Впервые за семь лет.
Ну а потом был аборт. И ни о чем другом Ника и слышать не хотела. Я ее понимала и не отговаривала. Так перекорежить свою жизнь может только законченная идиотка – это ее слова. О так называемом папаше информации почти не было. Дочь молчала как партизан. Сказала одно:
– Мам, что о нем говорить? Сопляк и кретин.
Меня очень подмывало спросить: а что же ты легла с сопляком и кретином? Но я вовремя остановилась. Глупый вопрос – что понимает четырнадцатилетняя девчонка, сама дурочка и соплячка? Поисками папаши я заниматься не стала – во-первых, не было сил, во-вторых, надо было сосредоточится на главном, а в-третьих, на черта он нам был нужен, этот пацан?
Я много думала тогда о Нике и этом ребеночке. В какую-то минуту мне показалось, что он должен быть. А потом нашла в себе силы признать – он нужен был мне, этот младенец, чтобы помочь, помочь именно мне! Чтобы вытащить меня из темной пропасти, поддержать и спасти.
А Нике? Что поймет она, что почувствует, когда настанет время рожать? Сможет ли она стать ему матерью? Скорее всего, не сможет, надо быть объективной. Станет им тяготиться. И что тогда? Тогда матерью стану я. Конечно же, стану! Я ни минуты не сомневалась, что полюблю этого малыша. Полюблю на всю жизнь, сильнее всех и буду ему замечательной мамой. Но – имею ли я на это право? Кто, кроме меня, станет от этого счастливее? Ника? Вряд ли. Большие сомнения. Она станет раздражаться – я знаю свою дочь, она не из сентиментальных, будет стесняться своего раннего материнства. Ей будет труднее учиться и устраивать свою судьбу. И непонятно, как ранние роды скажутся на ее организме. И потом – кто будет нас всех кормить? Кто? Если я сяду дома с ребенком? Мама-пенсионерка? Ника-школьница? Да и по дочери я видела – ей нужно было скорее избавиться от беременности. Она считала часы.
Я позвонила своей давней школьной подруге Лере, акушеру. Рассказала ей про свои сомнения. Лера рассмеялась:
– Рожать – не рожать? Ты что, мать, рехнулась? Да и дочка, говоришь, не рвется? Тем более! Сережи нет, вы одни – три глупые и беспомощные бабы. Одна старая, другая малая, а третья – бестолковая, уж прости.
– Я поняла – перебила ее я, чтобы она не мучилась, подыскивая эпитеты. – Я поняла, Лер! Рожать мы не будем. Только вот… Не дай бог, осложнения! И Ника потом не родит…
– Бредни все это, – отрезала Лера. – Есть приблизительная статистика – о-о-очень приблизительная, надо сказать. Не рожают после первого аборта три-пять процентов. А все остальные – пожалуйста, милости просим! А в эти три-пять еще надо попасть! И если нормальный врач, нормальный срок и нормальная больничка – ты понимаешь.
Нормальный врач был – Лера постаралась. Нормальный срок мы поймали, не пропустили. Нормальная «больничка» наличествовала.
А вот Ника… Мы долго были уверены, что девочка попала в те самые пресловутые три-пять процентов. Забеременеть она долго не могла. Хотя об этом потом.
И все-таки – хотя и страшно так говорить – ситуация с дочкой к жизни меня возвратила. Хлопоты, суета, забота о родном человеке – я встрепенулась, проснулась и стала жить.
Потом, когда Ника начинала рыдать о своем несостоявшемся материнстве, мне делалось невыносимо стыдно – я должна была тогда настоять. Решиться. Взять на себя. А я испугалась: хватит ли сил, хватит ли денег, как посмотрят соседи, что скажет мама. А не испугалась бы, растила бы сейчас своего внука (почему-то я была уверена, что будет внук, мальчик. Конечно, Сережа!). Гуляла бы с ним, читала ему книжки, рассказывала сказки, пекла пирожки. Учила бы его музыке! И он был бы счастлив. И я была бы счастлива. И моя дочка Ника – пусть не сразу, позже, потом когда-нибудь тоже была бы счастлива.
Говорят: «Бог дает ребенка и дает на ребенка». Полная чушь! На тебя не сваливается богатство – все остается по-прежнему. Только прибавляется еще один человек. Рожать в нищете? Глупости, бред. Лишать ребенка всего того, что ему необходимо? Медицины, образования. Бытовых условий, в конце концов. Это тоже имеет значение! Чтобы он чувствовал себя нищим, изгоем? У него не будет отца – это комплекс, почти не будет матери – одна бабка с расшатанной нервной системой, неуверенностью и вечным страхом в глазах. Нет. На это я была не согласна. И еще так я оправдывала себя. И я абсолютно поверила Лере, потому что очень хотела поверить – в три-пять процентов еще надо попасть. А почему, собственно, мы? С нас уже хватит несчастий! Бог нас пожалеет. Мы и так настрадались, и так никому не нужны, одинокие несчастные – мама, я и наша бедная Ника.
Позже, когда дочь долго не могла забеременеть, она попрекнула меня. Однажды – больше не повторялось. Но мне хватило.
– Как ты могла! – закричала она. – Почему ты меня не остановила? Это я была соплячкой и дурой! А ты? Ты же была взрослой женщиной! А ты отвела меня за руку! И твоя рука не дрогнула – ни на минуту! Ты отвела меня туда, на это пыточное кресло, и заплатила за это деньги! За то, чтобы из меня выскребли моего ребенка!
– А меня тогда не было, Ника! Ты забыла? Меня просто не было! Кто бы тебе помог воспитывать малыша?
Я понимала, всегда легче переложить на другого, чтобы оправдать себя. Я и сама так часто делала. Я понимала ее отчаяние. Понимала ее боль. Я все понимала…
Но… сказать мне это? Обвинить во всем только меня? Это было жестоко.
Однако я проглотила, стерпела. Понимала – у нее своя правда. И еще я понимала, что Ника очень страдала.
А я мать. Что тут объяснять? И я ни разу не напомнила ей наш тогдашний разговор. Точнее – ее монолог, слава богу, у меня хватило ума. И это было не благородство с моей стороны, а нормальная, обычная материнская реакция. Когда ребенка жальче, чем себя.
Я не напомнила ей, как она кричала: «Мама! Если ты не найдешь мне врача, я найду его сама! Кого угодно, слышишь? Первого, кто попадется!»
После больницы, где всё, как меня убеждали, прошло хорошо, Ника быстро пришла в себя. Успокоилась. Развеселилась. Кажется, она ни минуты не думала о том, что это было. Как вырвали зуб – забыто на следующий день. Подумаешь, что вспоминать? Я ни разу не видела, чтобы она плакала, тосковала, печалилась. Или скрывала свою боль от меня? Не думаю. Я бы заметила. Просто она была совсем ребенком – глупым и избалованным ребенком. Смахнула, как комара со щеки, как волос с юбки, как песок с босоножек, – и все. И ничего не было – ни беременности, ни больницы, ни укола в вену, ни металлического звука инструментов, ни пузыря со льдом на животе. Девочка жила дальше. Молодость брала свое. Впереди были институт, студенчество, романы и – долгая, интересная жизнь. Так ей казалось. Так кажется всем в пятнадцать, шестнадцать и восемнадцать. И дальше – наверное, до тридцати. У всех с небольшими амплитудами – зависящими от того, во сколько тебя стукнет по башке. Ее, Нику, стукнуло в двадцать шесть. Судьба дала продышаться.
Мама так ничего и не узнала тогда – мы ее пожалели. И ничего не заметила – она по-прежнему жила дачей, огородом и садом, походами за грибами.
– Марина! Так много грибов! Жаль пропускать даже день! – И перечисляла по телефону свои подвиги: – Соленых грибов десять банок. Маринованных уже двенадцать. Огурцов квашеных, маринованных…
Далее шли помидоры, сладкий перец, варенья и компоты.
– Нам же надо как-то выживать! – оправдывалась и одновременно хвасталась она. – А это такое подспорье!
Я радовалась, что мама при деле. Беспокоилась, что все это ей дается с трудом, с большими усилиями. Знала, как она устает. И все-таки на этом она держалась. На том, что мы без нее пропадем. Помрем с голоду. Не переживем зиму. Словом – она наш главный кормилец. Маме было так легче – ей казалось, что она нас спасала!
Ника быстро пришла в себя. Через месяц уехала с компашкой школьных друзей на Селигер. Я была спокойна – компашка подобралась хорошая, знакомая. Да и ехали они не одни – с родителями ее одноклассника. Ставили палатки, готовили на костре, пели под гитару. Я не возражала: увезти дочь на море я не могла, не было денег. Заставить ее сидеть на даче с бабушкой было наивно. Правда, перед отъездом не выдержала, сказала:
– Ника! Ты хоть там… Поосторожней! Хватит с нас экстрима, тебе не кажется?
Она покраснела:
– Мама, хватит! Я что, дура? Не понимаю сама?
Я вздохнула и махнула рукой:
– Дура, не дура. Главное – ты поняла.
Кажется, она на меня обиделась.
В те дни я просила прощение у Сережи. Каялась, извинялась за то, что не смогла уберечь нашу дочь. Я была уверена, что виновата в этом именно я – я пропустила ее, проморгала. Слишком отдалилась от нее, погрязла в своих страданиях.
Я была абсолютно убеждена – если бы Сережа был жив, ничего подобного бы не случилось. У Ники бы продолжалось счастливое детство и не случился бы ранний дурацкий секс с сопляком.
Я осталась одна. И мне снова было хорошо с самой собой. Я снова была свободна от обязанностей – магазинов, готовки, стирки, уборки. Приходила с работы и, как всегда, плюхалась на любимый диван. Вспоминала свою прежнюю и счастливую жизнь. Нашу с Сережей общую жизнь. Вспоминала ее по капелькам, собирала по крупицам, песчинкам, по крошечным бусинкам, нанизывала на тончайшие нитки. Я не мучила себя, нет. Только в эти минуты я была спокойна и счастлива.
И никто не трогал меня. Я вообще не была кому-то интересна – ни я сама, ни моя жизнь, ни мои мысли, печали, сомнения. Никто ни разу не спросил у меня, о чем я думаю, что у меня на душе.
Дочка была слишком юна и увлечена собой. Мама – в своих заготовках, дачных проблемах и болячках. Нет, она беспокоилась за меня – что я поела, что купила, что надела. Не промокла ли под дождем. Не болит ли у меня голова. Как настроение. Это были обычные дежурные вопросы – я понимала, что за ними ничего нет, обычное материнское беспокойство, и все. Ни разу она не спросила, что у меня на сердце, какие мысли мучают меня, не тоскую ли я по Сереже. Она вообще не говорила о нем. Наверное, боялась поднять эту тему, потревожить меня, расстроить. Вернуть туда, в то время, в нашу счастливую жизнь.
Наверное, она думала, что я успокоилась, не страдаю, как раньше. Просто живу – отболело. Ведь она всегда говорила: «Время лечит, Марина! Только время, поверь!»
А мне так хотелось поговорить о Сереже. Ведь мама его так любила! Неужели она так быстро забыла его?
Как-то я робко начала разговор:
– Мам, а помнишь, Сережка…
Она меня прервала:
– Марина, хватит! Хватит жить прошлым, живи настоящим! И в конце концов, устраивай жизнь! Сережи давно уже нет! А ты есть, ты живая! Вот и живи и радуйся, что живешь! Ты посмотри на себя. На кого ты стала похожа? Смотреть ведь тошно!
Этот ее короткий и беспощадный монолог был жесток и ужасен, она перечеркивала всю мою жизнь, с пренебрежением перечеркивала. Обрывала ее, окорачивала, обесценивала. Пыталась стереть Сережу как пыль.
Как мне было больно.
Нет, я понимала – она хотела как лучше, хотела вывести меня из анабиоза, встряхнуть, привести в чувство. Но это было оскорбительно для меня. Я ничего не ответила. Просто еще глубже ушла в себя. И еще раз поняла – у них по-другому. Они – и мама, и Ника – продолжают жить, как будто ничего не произошло.
Почему так случилось? Ведь мы были вместе. Все вместе, семья – Сережа, Ника, я и мама. Мы дорожили друг другом, ценили друг друга, волновались и переживали друг за друга. Как быстро они смирились с нашей потерей. После Сережиного ухода нас вместе больше нет и не будет! Мы все по отдельности – мама с огородом и банками. Ника с друзьями и весельем. Я – со своей тоской и одиночеством.
Вот как получилось.
Перед сном я разглядывала себя в зеркало. Тошно смотреть? А ведь мама права! Мне и самой стало тошно – зеркал я тогда избегала. Как я постарела, господи! Я никогда не была красавицей – обычная женщина, таких миллион. Среднего роста, средней упитанности, чуть курносая, сероглазая, светло-русая. Женщина приятной наружности – никакой красоты. Сережа говорил, что я милая. В смысле, что у меня милое лицо. Он любил, когда я красилась – тушь, помада, любил, когда я наряжалась, например, перед походом в гости или в театр. Я видела, как загораются его глаза:
– А ты, оказывается, Маруська, красавица!
Я кокетничала и делала вид, что обижалась:
– Ах так? Ты только заметил?
И мы смеялись.
Сейчас я не была ни красавицей, ни милой – я была замученной и измученной, блеклой и серой. Я была никакой. Думаю, если бы меня увидел Сережа, то вряд ли бы он подошел познакомиться.