III

– Кофе? Чай? – спросила она с порога.

– Потом. Дай отдышаться, – ответил Фомский и прошел в комнату.

Фомин с книжкой лежал в халате на своей более чем двуспальной кровати.

– Привет, Фома, – поздоровался Фомский.

– А, Фома! Привет, – отозвался Фомин и обратился к вошедшей Марине: – Принеси нам мадеры и еще чего-нибудь.

Марина, кивнув, исчезла.

– Что читаем?

– Роман Гаденыша.

– Как?

– Гаденыш. Новый писатель. Наш, местный. Возможно, псевдоним. Я, точка, Гаденыш.

– Ну и как?

– Ничего. «Человек-удав» называется. Терпимо. Лучше предыдущего.

– И о чем там речь?

– Человек-удав, его зовут Станислав, питается людьми. Знакомыми и работниками коммунальных служб.

Он их вызывает на дом, как пиццу. Вообще-то, он писатель и на тот момент пишет роман о писателе. У него мягкие кости черепа и, очевидно, всего прочего. Он сразу обхватывает пастью голову и потом лежит в кухне на полу и заглатывает жертву всё глубже и глубже. Происходит это довольно долго. Приляг.

Фомский подошел и прилег в ногах у Фомина.

– Сначала жертва кричит, просит о помощи, а потом, смирившись, начинает, уже изнутри, рассказывать свою жизнь, в некотором смысле исповедоваться. Постепенно речь жертвы становится все глуше и тише…

Фомский, прикрыв глаза, почесывал лоб над бровью (кухня, сумерки; в углу темнеет что-то вроде большого свертка; еле заметное движение, шур-шур, и далекий сдавленный голос, слов не разобрать).

– …пока не затихает совсем. Такое вот познавательное пищеварение. Ничего, читать можно. Предыдущий, «Женщина – паяльная лампа», был послабее.

Вошла Марина и поставила между ними поднос с бутылкой португальской мадеры и блюдом с сушеными фруктами и орешками.

Фомин не выходил из дому несколько лет, с тех пор как его единственная разбогатевшая в браке сестра, десять лет назад уехавшая в Испанию, взяла на себя все расходы по его содержанию. Всегда имевший склонность к такому образу жизни, он, впрочем, сдался не сразу и еще целых полгода продолжал ходить на службу в гимназию, но с того дня, как уволился, больше из квартиры не выходил. Время от времени он порывался прервать свое затворничество, приурочивая это событие то к первой годовщине, то ко второй, а то и еще к чему-нибудь, но всё как-то не складывалось. Последний раз он назначил выход на начало весны и продвинулся дальше, чем всегда, то есть до самой двери. Он уже натягивал с Марининой помощью пальто, когда вдруг, сославшись на дурноту, передумал. Выход был перенесен на конец весны – начало лета.

И вот, в середине мая Фомин и Фомский лежали на кровати, попивали замечательную мадеру, и на этот раз у Фомского были основания полагать, что выход состоится.

– Ты по делу или так?

– И так, и так.

– Интересно, – промолвил Фомин и закурил маленькую сигарку.

Помолчали. Три книжных шкафа, шифоньер, комод, еще две этажерки с книгами, кресло, столик, кушетка, два глухо зашторенных окна, ковры – ничего, как и следовало ожидать, не изменилось, и взгляд Фомы, пройдясь по комнате, вернулся к Фоме.

– Ты ведь собирался где-то в этих числах выйти, помнишь?

Фомин вздохнул и задумчиво покивал.

– Да… но… – опять вздох, – ой, не знаю…

– У тебя появился повод, – сказал Фомский. – С тобой хочет поговорить Вера.

Фомин поднял брови.

– Есть телефон. И она может зайти, – сказал он. И добавил: – В крайнем случае.

– Может. Но не хочет. Она хочет, чтобы ты приехал к ней. Завтра.

– Она с ума сошла? С чего вдруг? Я…

В комнату вошла Марина. Широко расставив ноги, она наклонилась и провела ладонями вниз по черным кожаным брюкам, потрясла ногами, расправляя складки (и все-таки: спит он с нею или не спит?), сдула со лба челку и сказала:

– Я могу идти? Кофе в кухне на столе.

Фомин кивнул.

– До понедельника, – сказала Марина и вышла.

Фомин вопросительно уставился на Фомского.

– Пропал Сыч, – наконец сообщил тот.

– Давно?

– Неделю назад.

– Ну и?

– Фома, я ничего толком не знаю. Мне вчера позвонила Вера, сообщила, что пропал Сыч, и попросила, я бы даже сказал, потребовала, чтобы ты пришел к ней. Всё. Если хочешь, можешь ей позвонить, но я думаю, что она будет стоять на своем, то есть на том, чтобы ты приехал к ней. По-моему, у нее истерика.

– Ерунда какая-то, – сказал Фомин; он погасил сигарку, лег на спину и, заложив руки за голову, прикрыл глаза.

– Да… что ж… видно, судьба, – тихо произнес он минуту спустя.

– Значит, я могу ей сказать, что завтра ты будешь?

– Только при одном условии: один я не поеду, поедем с тобой.

– Хорошо, я ей скажу.

Когда через полтора часа Фомский уходил, они договорились с Фоминым вечером созвониться и условиться о времени встречи.

Выражение лица при этом у Фомина было очень грустным.

* * *

Чтобы стало понятно, почему Фома так легко согласился выйти из дому после нескольких (четырех? пяти? – я уже счет потерял) лет самоизоляции, надо бы, хотя бы в самых общих чертах, рассказать довольно запутанную историю его отношений с Верой и ее пропавшим мужем. Надо бы, конечно, но мне, честно говоря, лень. Если только очень коротко, по пунктам. Ну, в общем, когда-то Сыч и Фома крепко-крепко дружили (я в их компанию попал гораздо позже). До тех пор пока Сыч не познакомился с Верой. Фома увел Веру у Сыча, и они поженились. Потом Веру потянуло за границу, в Америку. В самый последний момент Фома передумал и решил никуда не ехать. Думается, что к тому времени он к Вере остыл и предпочел такое вот романтическое завершение их совместной жизни: дескать, она туда, а ему, не нашедшему в себе сил расстаться с родиной, пришлось остаться здесь. Как говорится, с глаз долой – из сердца вон, но только в облагороженном, возвышенном смысле. Не вышло. Вера наотрез отказалась ехать без Фомы. Вскоре они разошлись, и Вера вышла замуж за Сыча, который только того и ждал.

В конце концов всё разложилось следующим образом:

а) Вера живет в полной уверенности, что Фома погубил ей жизнь;

б) Сыч, в свою очередь, пребывает в уверенности, что, женившись на Вере, он выполнил унизительную роль запасного игрока, и изначальной причиной своих бед (жизнь у них с Верой не очень складывается) тоже считает Фому;

в) Вера утверждает и всячески дает понять, что искренне, всем сердцем привязана к Сычу, при этом, как мы помним, считая свою жизнь непоправимо загубленной, но их счастливому существованию мешает его комплекс запасного игрока (крик Веры: «Да ты же сам, сам испоганил всё что можно было своими комплексами! Сам, понял?!» Из соседней комнаты к ней выскакивает Сыч и, задыхаясь от возмущения, кричит: «Я испоганил?! Это я испоганил?! Ну ты и сука!» Через минуту хлопает входная дверь, и Вера видит в окно, как Сыч быстро пересекает двор; она обессиленно опускается на стул, ставит на стол локоть и закрывает ладонью лицо), и потому во всем винит Фому, виноватого в данном случае самим фактом своего существования;

г) все эти годы Фома чувствует себя вполне виноватым и перед Верой, и перед Сычом и как умеет пытается как-то скрасить их жизнь, в том числе выслушиванием бесконечных жалоб Веры по телефону и небольшой финансовой помощью, выделяемой им из сестринских пособий.

Кажется, так.

На следующий день мы сидим у Веры. На столе бутылка водки, нехитрая закуска; над столом дым коромыслом. Фома в распахнутом плаще и Вера в коротком летнем платье сидят за столом визави, я – сбоку у немытого окна, листаю какой-то журнал. С самого утра я не в духе. Помню свою злорадную усмешку, когда я увидел Фому в плаще и шляпе (на дворе +25, на минуточку) у выхода из подворотни, где мы договорились встретиться в 16.00, чтобы я лишний раз не поднимался к нему. По лицу его – так в уличной луже всеми цветами радуги переливается бензинное пятно – сменяя друг друга, проплывали гримасы ужаса, брезгливости, недоумения, отвращения и проч. «Что, сукин сын, отлежал себе бока, пока мы тут суетились да бегали, высунув языки… Ну вот теперь и ты попробуй».

Итак, сижу, листаю журнал, о чем они там говорят, не слушаю. Заложив пальцем страницу, кладу журнал на колени и тянусь к столу за своим стаканом. Тут до моего слуха долетает странное, выпадающее, как мне кажется, из контекста, словосочетание «египетское метро». Я выпиваю, закуриваю и прислушиваюсь.

– Ну, как тебе сказать, – горячо говорит Вера (в бутылке уже меньше половины), это что-то вроде визионерской реконструкции. Оно ему явилось, понимаешь? Ты же знаешь, сейчас такое время, когда вокруг открывается масса информационных каналов…

Фома (осторожно):

– Где открывается?

Вера:

– Везде. Вокруг нас. Не придуривайся. И вот он однажды всё увидел в подробностях и потом еще видел. Ему это открывается.

Вера опрокидывает в себя треть стакана, икает, морщится и вытирает ладонью слезящиеся от дыма глаза. Между прочим, весьма недурной из себя девицей была всего лишь несколько лет назад, но:

Если уж крепких мужей, не живущих вседневной заботой,

Как бы наружность свою поберечь, не сносить раньше срока,

Долгий и тесный союз с алкоголем не делает краше,

Что ж говорить о девицах с их нежною кожей, которым

Год такой дружбы идет за все три, а кому и четыре…

Странно, но у нее и сейчас еще ноги очень даже ничего; кстати, никогда не обращала на меня никакого внимания.

Фома:

– Я так понимаю, что это что-то вроде фантаз…

– Нет! – резко обрывает его Вера. – Нет! Абсолютно. Я же тебе говорю: ему открылось. Это гениальное прозрение, понятно? Гениальное! Переворот в истории! Там никаким шлиманам нефиг делать!

Фома:

– Я понял. А он много пил в последнее время?

Вера (пожимая плечами):

– Да нет… как обычно.

– А наркотики?

– Нет. Ты же знаешь, он не по этому делу. И причем здесь это?

– Просто спрашиваю.

– Это здесь ни при чем.

Фома грустно кивает.

– Нет, это и в самом деле что-то удивительное! – горячо продолжает Вера. – Как будто снисходит на него, понимаешь? Когда его слушаешь, то прямо видишь все эти станции: Луксор, Карнак, как их там еще… Если у греков был их греческий огонь, то можно допустить, что он был известен еще египтянам, и вот они использовали его как реактивную силу для своих повозок – понимаешь, да? Таким образом они пытались оживлять покойников. Там, под Долиной Царей. Они верили, что, набрав определенную скорость, можно пустить процессы вспять, воскресить умершего, и тогда уже он приобретет бессмертие. Представляешь? Ты где-то такое слышал?

– Нет, конечно. Где я еще мог такое услышать?

– Только не надо вот этой твоей иронии.

– Какой иронии, Вера? Никакой иронии. Ты только не волнуйся.

– А я и не волнуюсь. Перестань из меня идиотку делать, ладно? Я тебя не для этого позвала.

– Вера, ну зачем ты… я ничего, просто…

– Не надо! Он должен закончить вот это!

Вера со всего размаха хлопает по папке перед собой; бутылка на столе падает, я ее тут же поднимаю.

«Эге, ребята, – думаю я, – да вы, я вижу, времени тут зря не теряли».

Фома:

– А почему ты решила, что он исчез надолго? Такое ведь бывало. Может быть, надо просто подождать?

– Нет!

– Почему?

– Я говорю: нет! Я чувствую. Ладно. В общем, мы сильно поругались. Очень сильно. Ему надо помочь. Тебе недостаточно?

– Хорошо. Он что-то в последнее время писал еще?

– Да. Есть один незаконченный роман, в той комнате.

– Дай мне его почитать, можно?

– Зачем?

– Не знаю. просто так. Люблю читать.

– Бери.

– И этот с подземными поездами, если можно.

– Только ненадолго. Я сама еще не читала.

– Не читала? Откуда же ты знаешь.

– А всё рождалось вот здесь, при мне!

– Понятно. И дай мне еще адреса людей, у которых он мог бы быть.

Фома с Верой встают и выходят в другую комнату.

На обратном пути Фома уговаривает меня помочь в поисках Сыча. Я соглашаюсь. Вид у Фомы убитый, просто убитый.

– Да… – тихо произносит он. – Кажется, я влип. Выпить хочется. Давай?

* * *

Среди ночи Фомский, спавший на кушетке, проснулся от почти физического ощущения, что на него смотрят, и тихо позвал:

– Фома…

– Чего тебе? – отозвался Фома.

– Спишь?

– Нет, как видишь. Вернее, как слышишь.

– Извини.

– Ничего. Что-то хотел сказать?

– Да… Не знаю… Мне как-то не по себе…

– Плохо?

– Да. Вроде того… И еще почему-то лезет в голову египетское метро Сыча. Все эти огромные подземные станции с колоннами, стены в иероглифах, чаши с огнем… и поезда… черт бы их побрал.

– Ты уже читал?

– Нет.

– Ну в общем похоже.

– А ты прочел?

– Нет, только пролистал.

Пауза.

– Что-то мне худо, Фома…

В изголовье кровати бесшумно загорелся светильник, и Фомский увидел на высоко поднятой подушке бледное лицо Фомина, который устало и недобро глядел на него. Они некоторое время смотрели не мигая друг на друга; у Фомского перехватило дыхание.

– Тебе страшно со мной? – произнес Фомин.

– Да. Если честно.

– Мне с тобой тоже.

Фомский медленно, стараясь, чтобы под ним не заскрипела кушетка, приподнялся, сел; Фомин молча исподлобья следил за ним.

– Я хотел тебя спросить, Фома… – начал Фомский осторожно и запнулся.

– Спрашивай.

– Нет, лучше как-нибудь в другой раз.

– Спрашивай сейчас.

– Ну хорошо… – Фомский, вздохнув, опустил глаза, продолжая искоса следить за Фоминым. – Скажи, Фома, только честно… у тебя ведь под подушкой…

– Да.

– Это ведь на тот случай, если бы я подошел?

– Да.

– Только на этот случай?

– Да, – опять произнес, словно выронил, Фомин; за всё время он не шелохнулся.

– Я бы не подошел. И не подойду. Можешь быть уверен.

– Хорошо.

Помолчали.

– И что же нам делать? – спросил Фомский.

– Надо выпить. Принеси чего-нибудь.

– Ты очень бледный.

– Я знаю. Неси.

Фомский откинул одеяло, опустил на ковер босые ноги. Не сводя глаз с Фомина, поднялся и пошел в кухню. Пока он шел по коридору, его трясло от холода и страха, ему казалось, что Фомин, выскользнув из-под одеяла и прихватив из-под подушки заранее приготовленный нож, уже бесшумно бежит за ним на заплетающихся, непослушных ногах. И бежит вовсе не для того, чтобы зарезать, зарежет он потом, в самом-самом конце, а до этого произойдет что-то невыразимо ужасное. Фомский вбежал в кухню, ударил по выключателю. В стенной кладовке был целый склад самых разных вин, но сейчас требовалось что-то покрепче. Панически оглядываясь на темный коридор, Фомский открыл холодильник, выхватил бутылку джина, открутил крышку, сделал большой глоток и кинулся к буфету за стаканами. Там он сделал еще пару глотков из горлышка и замер, дожидаясь, когда начнет легчать. Дождавшись, вытер холодный пот со лба, разлил джин по стаканам, нарезал сыр и хлеб, всё поместил на поднос и понес в комнату.

Загрузка...