Глава XIV

Безлюден был далекий путь

И ночь была темна,

Когда Дженет ушла в Майлз-кросс,

Ушла совсем одна.

Старинная баллада

Предоставим Батлера его новому положению и печальным думам, из которых самой тягостной была мысль, что заключение мешает ему помочь Динсам в тяжелое для них время, и вернемся к Джини, которая рассталась с ним, не сумев объясниться до конца, и испытывала всю ту муку, с какой женщина прощается с мечтами и надеждами, столь поэтически описанными Колриджем{66}:

Желаний, страхов и надежд

Неясный, робкий хор,

Хор приглушенных тайных дум,

Заветных с давних пор.

Не следует думать, что мужественное сердце (а у Джини под домотканой одеждой билось сердце, достойное дочери Катона) легче расстается с этими разнообразными и нежными чувствами. Сперва Джини зарыдала горько и не пыталась удерживаться. Но уже через несколько минут, вспомнив о сестре и отце, погруженных в глубочайшее горе, она упрекнула себя за эти себялюбивые слезы. Она вынула из кармана письмо, брошенное утром в ее открытое окно и столь же странное по содержанию, сколь решительное по выражениям. Если она хочет спасти человека от тягчайшего греха и всех его ужасных последствий, если хочет спасти жизнь и честь своей сестры из кровавых когтей несправедливого закона, если не хочет утратить покой на этом свете и блаженство за гробом, – так начиналось это безумное послание, – пусть встретится с автором письма наедине и в пустынном месте… Только она может спасти его, – говорилось далее, – и он один может спасти ее. Он находится в таком положении, что если она попытается привести кого-нибудь на это свидание или хотя бы сообщить о письме отцу или кому-либо другому, свидание не сможет состояться, а сестра ее неминуемо погибнет. Письмо кончалось бессвязными, но пламенными заверениями, что ей лично свидание не грозит никакой опасностью.

Поручение, переданное Батлером от незнакомца в парке, в точности совпадало с содержанием письма, но для свидания назначался более поздний час и другое место. Видимо, из-за необходимости известить Джини об этих переменах автор письма вынужден был отчасти довериться Батлеру. Не раз хотелось ей показать письмо своему возлюбленному, чтобы оправдаться перед ним и рассеять его полувысказанные подозрения. Но тот, кто гордо сознает свою невиновность, неохотно унижается до оправданий; кроме того, ее пугали содержавшиеся в письме угрозы и требование строжайшей тайны. Все же она, вероятно, решилась бы открыться Батлеру и спросила у него совета, как ей поступить, если бы они дольше оставались наедине. Но их прервали, прежде чем она успела это сделать, и она чувствовала, что несправедливо обидела друга, который был бы ей весьма полезным советчиком и заслуживал полного доверия.

Обратиться в подобном случае к отцу казалось ей крайне неосторожным. Трудно было предвидеть, как он отнесется ко всему этому: в важных случаях старый Дэвид руководствовался собственными правилами, и поступки его оказывались неожиданными даже для его близких. Лучше всего, быть может, было бы взять с собой на свидание кого-нибудь из подруг. Однако угрозы автора письма, уверявшего, что свидание, решавшее участь ее сестры, возможно лишь при полной тайне, и тут остановили бы ее, если бы она даже и знала такую, на которую можно было положиться. Но таких подруг у нее не было. Знакомство ее с соседками ограничивалось мелкими взаимными услугами. Джини мало знала их, а то, что она знала, не слишком располагало ее к доверию. Это были обычные добродушные и болтливые деревенские кумушки, общество их не привлекало девушку, которую природа и одиночество наделили глубиной мысли и силою характера, необычными для большинства женщин любого сословия.

Предоставленная самой себе и лишенная совета людей, Джини прибегла к тому другу и советчику, который всегда внемлет мольбе страждущих и обездоленных. Она опустилась на колени и горячо и искренне помолилась, чтобы Господь указал ей верный выход из трудного положения.

Согласно верованиям своего времени и своей секты, она полагала, что в тяжелую минуту молящийся может получить прямой ответ и ощутить как бы вдохновение свыше. Не вдаваясь в богословские прения, мы можем сказать, что одно тут, во всяком случае, верно: искренне излагая терзающие его сомнения, молящийся тем самым очищает душу от накипи земных страстей и корысти и приводит ее в то состояние, когда решение подсказывается прежде всего чувством долга, а не низменными побуждениями. Помолившись, Джини ощутила в себе больше стойкости и готовности подвергнуться опасностям и испытаниям.

– Надо повидаться с этим несчастным, – сказала она себе, – несчастным, ибо я подозреваю в нем виновника несчастья бедной Эффи. Будь что будет, а я с ним увижусь. Иначе я вечно буду упрекать себя, что из себялюбивого страха не все сделала для ее спасения.

Приняв это решение и почувствовав себя гораздо спокойнее, она пошла помогать отцу. Верный принципам, усвоенным с юности, старик не допускал, по крайней мере внешне, чтобы семейное несчастье нарушало его обычное суровое спокойствие. Он даже попенял дочери на некоторые упущения в хозяйстве.

– Что ж это, Джини? – сказал старик. – Молоко от бурой четырехлетки не процежено, крынки не высушены… Если горе заставляет тебя пренебречь ежедневными обязанностями хозяйства, как могу я надеяться, что ты позаботишься о спасении души? Ведь все эти крынки, да горшки, да сливки, да хлебы – увы! – дороже нам, чем пища духовная.

Довольная тем, что мысли отца отвлеклись от его несчастья, Джини повиновалась и принялась за хозяйственные хлопоты. Старый Дэвид тоже взялся за обычные дела и ничем не выдавал своего тяжкого горя – разве только изредка подавлял судорожный вздох и не мог долго оставаться на одном месте.

Наступил полдень; отец и дочь сели за свою скромную трапезу. Произнося предобеденную молитву, бедный старик добавил к ней мольбу, чтобы хлеб, вкушаемый в скорбях, и горькая вода Мары напитали их так же, как чаша благодарения. Призвав благословение на пищу и снова надев головной убор, который он перед тем почтительно снял, он стал убеждать дочь поесть, хотя сам не мог подать ей пример.

– Богу угодно, – сказал он, – чтобы человек и в горести совершал омовения и вкушал пищу, показывая тем свое смирение перед ниспосланным испытанием. Христианину и христианке не пристало ради привязанностей к спутнику жизни или детям, – тут голос его прервался, – забывать о первом своем долге: смирении перед волей Господней.

Чтобы показать пример, он положил кусок себе на тарелку, но есть не мог: природа взяла верх над принципами, которыми он пытался обуздать ее. Устыдившись своей слабости, он встал и вышел из дому с поспешностью, весьма непохожей на его обычные размеренные движения. Спустя несколько минут он усилием воли обрел присущее ему спокойствие, вернулся и попытался оправдать свое бегство, пробормотав, что ему послышалось, будто «бычок сорвался с привязи».

Он не решился более вернуться к предмету их разговора, и дочь с облегчением увидела, что он избегает касаться мучительной для него темы. Между тем часы текли, как они текут всегда – окрыленные счастьем или отягощенные горем. Солнце село за темной громадой крепости и грядой западных холмов, и Дэвид Динс с дочерью приготовились к вечерней молитве. Джини с горечью вспомнила, как часто при приближении этого часа она выходила на порог, поджидая сестру. Увы! Вот к чему привели беззаботность и праздные прогулки! И разве нет тут доли ее вины? Заметив, что Эффи пристрастилась к развлечениям, зачем не прибегла она к отцовской власти и не удержала ее? «Но мне казалось, что так лучше, – подумала она. – Кто мог ожидать, чтоб от одного плевела, зароненного в эту чистую и невинную душу, могло произрасти столько зла?»

Готовясь приступить к «духовным упражнениям», как это называется у пресвитериан, Динс увидел, что глаза дочери остановились на пустом стуле, где обычно сидела Эффи, и налились слезами. Он нетерпеливо отодвинул стул, как бы отстраняя все земные помыслы, прежде чем обратиться к Богу. Они прочли главу из Писания, пропели псалом, произнесли молитву; при этом старик избегал всех мест, столь многочисленных в Писании, которые могли относиться к их горю. Он, видимо, щадил чувства дочери, а кроме того, стремился сохранить, хотя бы внешне, стоическое равнодушие к земным горестям, обязательное по его понятиям, для того, кто знал ничтожность всего земного.

По окончании вечерней молитвы он подошел к дочери, пожелал ей покойной ночи и задержал ее руки в своих; затем привлек ее к себе, поцеловал в лоб и произнес:

– Бог Израиля да благословит тебя благословением обетования, милое дитя мое!

Отеческая нежность была не в характере и не в обычаях Дэвида Динса, он не часто испытывал и, во всяком случае, не часто обнаруживал, даже к самым близким ему людям, ту полноту чувств, которая ищет выражения в нежных словах и ласках. Напротив, он порицал подобные излияния как слабость. Особенно доставалось от него за это бедной вдове Батлер. Но именно потому, что порывы нежности были крайне редки у этого сурового и сдержанного человека, дети его особенно ценили скупые похвалы и ласки отца, справедливо видя в них знаки сильных, переполняющих его чувств.

Вот почему Джини с глубоким умилением приняла взволнованное родительское благословение и ласку. «А тебе, милый отец, – воскликнула она, когда дверь за почтенным стариком закрылась, – да ниспошлет Господь благодать; да пошлет Он покой высокому духу твоему! Ты и в миру живешь словно не от мира сего, и все мирское для тебя – не более чем мошки-однодневки, которых уносит вечерним ветром».

Она начала готовиться к своему ночному походу.

Отец ее спал в другой части дома и, верный своим привычкам, никогда почти не выходил оттуда с вечера до утра. Поэтому ей легко было в назначенный час выйти из дома незамеченной. Но, не боясь вмешательства отца, Джини все же дрожала перед шагом, который собиралась предпринять. Жизнь ее в этом строгом и мирном доме текла до тех пор уединенно, спокойно и размеренно. Самый час, который для многих нынешних девиц – как, впрочем, и для ее современниц из высшего круга – означал начало обычных вечерних забав, для нее был полон устрашающей торжественности. Теперь, когда близился час его осуществления, решение ее казалось ей безрассудным. Она дрожащими руками перевязала свои светлые волосы лентой – единственным украшением и головным убором тогдашних девушек – и накинула красный плед, в который шотландские женщины кутались на манер черных шелковых мантилий, до сих пор принятых у женщин Нидерландов. Отодвигая засов, она чувствовала, что, уходя из отцовского дома в такой час, одна и без ведома своего законного покровителя, она решается на нечто не только опасное, но и не подобающее ее скромности.

Выйдя в открытое поле, она испытала новые страхи. Смутно видимые утесы и разбросанные по зеленому лугу обломки скал, между которых лежал ее путь в эту светлую осеннюю ночь, вызвали в ее памяти многие кровавые дела, совершенные, по преданию, в этих самых местах. Некогда они служили приютом разбойникам, как видно из указов магистрата и даже шотландского парламента, которые неоднократно постановляли истребить разбойничьи шайки, угрожавшие мирным жителям под самыми стенами столицы. Имена этих разбойников и повести об их злодеяниях еще хранились в памяти окрестного населения. Позднее, как уже говорилось, эта безлюдная местность, изобиловавшая укромными уголками, стала излюбленным местом встречи дуэлянтов. С тех пор как Динсы поселились в Сент-Леонарде, таких дуэлей состоялось уже несколько, и одна – со смертельным исходом. Мысли Джини были полны этими ужасами, а каждый шаг по пустынной, едва приметной тропе уводил ее все дальше от людей, в глубь этих зловещих мест.

Когда они озарились неверным, зыбким и таинственным светом луны, мысли Джини приняли иное направление, столь характерное для тогдашних нравов, что мы решаемся посвятить этому особую главу.

Загрузка...