Милька

Поля завела дружбу с двумя своими ровесницами. Одна была мощной молодящейся бальзаковской тетенькой, служившей еще при бывших хозяевах Соллогубах гувернанткой. Бальзак, конечно, был бы в ужасе, если б узнал, что таких женщин будут связывать с его именем. Милиция, все ее звали Миля, хорохорилась до смешной невозможности и мечтала, с одной стороны, умереть молодой, но с другой – как можно позже. Привыкнув, видимо, всю свою женскую жизнь держать себя в строгости, накрахмаленности и вечной борьбе с соблазнами, чтобы сохранить хорошее место при соллогубовском «дворе», Миля морально распоясалась, когда хозяева сбежали, а «двор» (придворных в смысле) после революции разогнали. И в свои 45 Миля выглядела как бандерша дешевого провинциального борделя, хотя ей самой казалось, что она неотразима и вполне строга. Она красила волосы, как подозревала Поля, луковой шелухой, поэтому просачивающаяся седина приобретала неровный желтоватый цвет старых выцветших газет (разве что без большевистских лозунгов), взбивала как могла волосья, чтобы казаться еще выше своих 180, и пришпиливала в середину прически бант. То, как выглядел бант, зависело от настроения, дня недели и времени года. Летом прилепляла полупрозрачный, газовый, невесомый со свисающими на ухо вялыми концами. А зимой? Какой бант может быть зимой? Только теплый – вязаный шерстяной или меховой. Причем ближе к весне Миля начинала носить бантики цвета молодой зелени – чтобы приманить весну, как объясняла она, – а в феврале это смотрелось диковато. Каждые выходные, когда погода позволяла уже выходить во двор без пальто, то есть с поздней весны до середины осени, Миля, во что бы то ни стало, надевала свое многолетнее длинное бордовое бархатное платье с белыми болтающимися погончиками из горностая и выходила к Поле на лавку. Сидеть откинувшись ей было неудобно – мешали крупные пуговицы из фальшивых бриллиантов на спине. Иногда Миля выносила погулять старинную зеленую, местами протертую шаль в огурцах. Устраивались они с Полей на лавке у беседки лицом к арке, в которую виден был почти весь двор, и начинали свои бабьи разговоры, слышаные-переслышаные, но каждый раз обрастающие новыми подробностями и легендами.

– Ты что, Поль, думаешь, оставили бы мне тут угол? Когда случился переворот, сюда сразу ВЧК заехала! В момент! Основные с Феликсом в Петрограде присели, а тут у нас московское отделение, стало быть, устроили. Начальник всю обслугу нашу бывшую собрал во дворе, все стоят, потупив глаза, словно нашкодившие дети, а я гляжу на него – вперилась прямо взглядом ему в пенсне – и понимаю: выкинет он нас всех на улицу в момент, как пить дать, даже вещи собрать не успеем! И перевернулось что-то во мне, вылезла наружу какая-то потаенная свобода, ведь если не взяла бы я в тот момент ситуацию в свои руки, то она бы сама взяла меня. Выхожу спокойно из шеренги притихших баб и мужиков и иду прямо на начальника, ну я тебе рассказывала. Тот даже опешил от такой моей наглости. А я тогда еще в самом соку была, хороша, как писаная миска, хоть, конечно, увядание уже началось. Но ни одного седого волоса, ни морщины, рост мой гренадерский, грудь – всё при мне, ничего лишнего, двадцать пять давали, ей-богу! А начальник этот с голодным блеском в глазах сразу приосанился, очки поправил, ремень подтянул, рот открыл что-то сказать, а тут я ему на ухо:

– Чувствую внутреннюю зыбь вашу, товарищ начальник, нутром чувствую. Излечить берусь, – и смотрю на него так по-особенному, как удав на мышь. Он аж поперхнулся от такой неожиданности, его ж обычно боялись все и глазки прятали. А тут я во всей своей красе! Так что ты думаешь, тем же вечером ввела начальника в восторг! Ушел от меня не просто как выжатый лимон, а уже как цукат, не побоюсь этого слова! В общем, связь ту скоротечную описывать не буду, главное, выделил он мне комнатку в поварской бывшей и документы даже успел оформить. Но их вскоре всем кагалом на Лубянку перевели, им тут, видишь ли, удобств было мало для борьбы с террором, или с чем там они боролись, – ни одного каземата, ничего такого, кроме подвалов наших обычных, вот работа и не пошла…

Улица наша с легкой руки Милиции стала зваться Поварской-Воровской, когда в конце 1930-х у нее увели одеяло и две пуховые подушки, теплые еще, промятые дородным женским ночным телом, не застеленные пока и брошенные хозяйкой только-только на кровати. Миля, хорошенько потянувшись, заскрипела пружинами, встала, чтоб открыть настежь окно (на ночь не открывала – опасалась: первый этаж все-таки). Выглянула, вдохнула густого последождевого утреннего воздуха, пощурилась на солнце и, ничего интересного на улице не увидев, пошла по своим туалетным делам. Потом вернулась довольно быстро – чего там: лицо ополоснуть, глазоньки промыть ото сна, зубы порошком наполировать, благо все свои пока, папильотки поснимать, локоны настропалить, да бант выбрать из большой коллекции. Ну и тело прикрыть утренним халатом в розах. Пришла в комнату, что-то щебеча, а вместо постели ее белой, льняной, с вышивкой гладью, объемистой, с белым по белому вензельками, увидела полосатый ватный матрас, грустный и с пролежнями в районе задницы. Всплеснула руками и застыла посреди своей надруганной спаленки. Что теперь делать-то! А потом как заорет попугайным голосом на всю улицу: «Спасите! Помогите! Насилуют! Пожар! Скорееееей! Ааааааааа!»

Через минуту уже стали ломиться в дверь, но Миля стояла непоколебимо в центре комнаты и крепко обеими руками держалась за лицо. Дверь попрыгала от напора с той стороны и затихла, но через мгновение в окне появилось испуганное, но решительное лицо Тараса; видно было, что он готов на все, хоть и не понимал, на что именно. В руке он держал дымящийся чайник – то ли решил тушить пожар на случай пожара, то ли заливать насильника на случай случки. Когда Миля увидела в окне Тараса, она, поначалу не узнав его, заверещала еще страшнее. Тарас перемахнул через подоконник и замычал, активно жестикулируя. Милька очухалась, перестала держаться за лицо и грузно осела на дощатый пол. Села, вытянув перед собой голые ноги в синих жилках, и начала причитать:

– Ах ты, хмыстень сучий! Ведь надругаться ж мог! А если б я не вышла из комнаты, а спала б еще? А если б чуток раньше из ванной вернулась? Может, застала бы вора прям здесь! Ох, страшно представить, Тарас! Чужой мужик в моей спальне! Прямо тут был! Вот на этом самом месте, где ты стоишь! – Она немного разнервничалась и разгорячилась, и было непонятно отчего: то ли от страха, что залезли к ней в комнату и украли добро, то ли от сожаления, что не надругались.

А потом нужно было слышать, как этот простецкий, в общем-то, бытовой в то время случай оброс легендами и домыслами, изощренными фантазиями и эротическими намеками. Спустя энное количество лет пожилая уже Миля называла этот эпизод не иначе как «роман в подушках», но врала на этот счет красиво и, в общем-то, интеллигентно в отличие от других дворовых жителей.

– Вхожу в спальню в неглиже (был у меня такой шелковый халатик в розах, скользящий такой, холодящий тело) и вдруг вижу его. Боже, думаю, какой красавец, как сложен… Но вслух говорю совсем другое: «Гражданин, видимо, вы ошиблись квартирой». А он высокий, черноволосый, волосы так волнисто спадают на лоб, а глаза горючие, махровые какие-то – как надо глаза, в общем… Стоит, не двигается, одет просто, но рубаха расстегнута до груди, а там соски, как два розана.

– Мать моя, позорница, ты розан-то не перепутала, забыла, небось, географию! – обычно встревала Поля – это была ее роль.

– А не надо за меня волноваться, гражданочка! – продолжала свои фантазии Миля. – Сел он на мою девичью кровать, ни слова не говоря, и стал взбивать подушки. Представляете мое изумление? Избил их до полусмерти, потом встал, все молча и молча (я сначала подумала, что глухонемой), снял пиджак, снял рубашку, медленно, длинными тонкими пальцами расстегивая пуговицы, повесил всё на фикус, как на елку, и снова сел на кровать. Положил ногу на ногу, и я увидела его вот такущий размер сапог и поняла, что мужчина он очень и очень интересный. Внутренне что-то во мне поднялось, волна какая-то, которая ни разу в жизни еще не захлестывала. А сама стою, не знаю, то ли звать на помощь, то ли сама справлюсь.

Загрузка...