Глава 2. Возле самого порога

1


Он в деталях помнил день детства, когда на спор провел на заброшенном деревенском кладбище ночь. Вообще, хвастался он много и врал много, особенно, в моменты вдохновения, получалось у него правдиво и мрачно – как нужно, но он никогда никому не рассказывал, что там было на самом деле. То, что там было, касалось только его.

В темном лесу на отшибе спавшей деревушки несколько мальчишек пугали друг друга, сочиняя замогильные подробности на сюжет кладбища. Кладбище язычников было заброшено давно, еще до наступления болот, оно было первой темой у костра, и когда спускалась ночь, начиналось время пророчеств. В пророчества верили, но требовали доказательств. С ними было плохо. Поскольку с доказательствами была всегда одна и та же проблема, негласно выбиралась жертва – объект давления. Объект подвергался мытью всеми составами и обработке всеми средствами с выкручиванием рук и предложением восстановить авторитет, пошатнувшийся в глазах окружения. Авторитет являлся самым святым, однако достаточно абстрактным, между тем кладбище было абсолютно реальным, лежавшим прямо посреди леса. Как говорили, те, кто его посещал, возвращался другим. Было мнение, что на самом деле возвращался не он, а нечто иное, и на этом месте обычно все брали паузу. Притихший кружок исцарапанных мальчишек сидел, переживая сладкий ужас. Собственно, весь смысл был в нем.

Замогильные подробности обладали тем свойством, что шли на звук голоса сами, стоило только начать. Рассказчик горел глазами и лихорадочно облизывал губы, слушатели зябли, ежились и поминутно вздрагивали. Если не вздрагивали, им помогали – да так, что потом на какое время всем становилось не до покойников. Начали с пустяка, закончили разногласиями и взаимными упреками, однако в этот раз дискуссия увяла. Все решали, что будет, если сейчас из темного леса выйдет ужас.

Ужас давно стоял рядом, прямо за стеной, он касался темных бревен и ждал. Он давно слушал, приникнув к этим бревнам своим большим сморщенным ухом, потом отходил, тихо ступал, старческий и слепой, вокруг бани. Когда пыльная керосиновая лампа выдохлась, торопливо достали свечку. Свечка отражалась в темном окошке, собирала вокруг себя ночь, делала из нее черное молоко, скорбные, ломкие, сутулые тени возле нее теснились и двигались. Тени качались на стенах и жили своей, отдельной жизнью, багровый огонек дергался, осунувшиеся лица молча смотрели. Всем было жутко и хорошо.

Этот прохладный летний вечер особенно располагал к беседам: случилось полнолуние. Было довольно поздно, спать не хотелось, и было жалко. Рассохшиеся, древние, пропитанные ужасом стены старой языческой бани шевелились за спиной, собирали страх по темным углам, незаметно сближались, страх был безвкусный, холодный, он бегал мурашками по спине, осторожно трогал волосы на затылке, держал за плечи и не давал перевести дух. Любой звук был нежелателен, неуместен, за ним могла скрываться опасность, то самое движение, когда ужас просачивается сквозь стены и широко расправляет огромные шершавые длани. Но напоенной сладким ужасом атмосфере не хватало главного. Отчета о пережитых ощущениях непосредственно с места событий. Сделав глубокий вдох, выслушали новое сообщение.

Сегодня антология была посвящена участившимся случаям поползновений неких завернутых в исподнее светящихся объектов. Согласно источникам, пожелавшим остаться неизвестными, все имели место быть со стороны кладбища. Комментировали осторожно, ясно отдавая себе отчет о возможных последствиях, потом сидели, усваивая информацию.

Как всегда, преисполнившись природной недоверчивости, Гонгора имел неосторожность подпортить всё удовольствие, выступив с гипотезой, что, быть может, это имевшийся в организме усопших фосфор с течением времени нашел путь к поверхности земли, после чего едва не поседевшая от напряженных размышлений аудитория, незаметно двинув локтями, выразила безусловное понимание и сочувствие попытке по-человечески объяснить нечеловеческие явления. Гонгора со своим научным подходом уже не раз и не два ломал все планы на вечер, и терпение у населения лопнуло.

Были высказаны новые соображения относительно границ человеческой психики, а также ее возможности выдержать встречу с нечистыми силами.

Обеспокоились интенсивностью наступления старого болота на предместья деревни. Согласились, что мысль о назревшей необходимости дознания, а также детальном рассмотрения дела на месте выглядит как нельзя более трезвой. Потом все сильно усомнились в способности Гонгоры как признанного авторитета в области научного анализа и просто как самого начитанного возглавить экспедицию в одном лице с целью выяснить, наконец, что происходит. Что представляет собой имевшее место поползновение с научной точки зрения – при таком интеллекте более не могло оставаться предметом домыслов.

Кладбища Гонгора не боялся, сами вы покойники, говорил он, ночной лес любил, со своими же суевериями боролся в основном с помощью самих чертиков.

Он рисовал их на моющихся обоях пачками, выводил гуськом, лепил парами, стаями, стоящими, сидящими, бегущими, отдыхающими в мягких дорогих креслах, возлежащими на канцелярских столах с худощавыми ягодицами, обнаженными всем ветрам; проходящими сквозь стальное игольное ушко; путешествующими на цыпочках по лезвию бритвы; предупредительно стучащимися одним пальчиком в приоткрытую дверь; задумчиво пригубляющими от чашечки; прикуривающими папиросу; разгоняющими кистью сигаретный дым, сутулясь и закрывшись от пронизывающего ветра плечом; переворачивающими газетную страницу; мучительно зевающими, деликатно прикрыв губы пальчиками; обороняющимися из-за угла посредством естественной струи от неприятно взбудораженных лысых дядей в квадратных очках и белых халатах; поправляющими на себе шляпу, аккуратно ухватясь щепотью пальцев за краешек, чуть запрокинув голову и обворожительно выстрелив из-под полы шляпы прищуренным глазом; сосредоточенно пытающимися сложить фигу из четырех пальцев морщинистой худенькой ступни; нюхающими цветочек, скучая, анфас, в профиль, боком, задом, в клеточку – и терпеливо ночами потом ждал, что будет. В конце концов он здорово преуспел в этом занятии и уже опытным движением карандаша парой росчерков мог придать глазам на узкой, плоской, наглой, щекастой и милой мордочке любое выражение – от преисполненного брезгливым вниманием доктора наук, с мутным взглядом, ворсистыми большими ушами и слегка отвисшей от задумчивости губой, – до непристойного созерцания шустрого губастого бесенка на момент обнародования результатов самого страшного суда.

Рисовал он действительно неплохо. Его одно время сильно удивляло, в силу каких причин бесовское отродье, такое падкое, по свидетельствам очевидцев, до неокрепших детских душ, не торопится за ним. Неоднократно (и при свидетелях) предлагая собственную нематериальную часть в обмен на полное собрание «King Crimson» в виниле с их берущими за душу образными формами, он был далек от мысли, что такого рода соглашение виделось другой высокой стороне ценой слишком большой.

И чтоб без дураков, подчеркнули особо искушенные в вопросах кладбищ люди. Тут знали, о чем говорили. Все, чего от него ждали поколения, идущие следом, это провести там полнолуние. И вернуться не раньше первых петухов. Все предания, советы, наставления и рекомендации о том, что нужно делать, чтобы суметь вернуться назад, сходились в одном: нельзя оборачиваться.

Не оборачиваться оказалось сложнее, чем он думал. В темноте он всегда ориентировался лучше других и постоянно этим пользовался, доводя самых осторожных до истерик, но сейчас эти его сверхспособности даже были не нужны. Безукоризненно правильный яркий лунный диск, дикий и слегка замутненный, висел прямо за спиной. Он отбрасывал силуэты, неровные и неестественно четкие. Со скукой проблуждав в безмолвном лесу и едва не заблудившись, он все же набрел на трухлявые остатки какой-то ограды. Круглое синее пятно луны проступало за черными плетьями ветвей, делая тени резкими, накладывая тени одна на другую, в отдалении подробностей было уже не разобрать.

За спиной стоял лес, и это был настоящий, невозделанный Лес, реальный, как брошенные захоронения у ног, он начинался прямо здесь и нигде не кончался. Там изредка возникали и исчезали, тускнея, неясные слабые огоньки – было время светлячков. Различалось еще что-то, что-то вроде разреженного мерцания фосфоресцирующей гнилой древесины, что могло быть также игрой воображения. Там, по-видимому, и начиналось знаменитое болото. Казалось, временами с той стороны исходил тяжелый дух; тишина, Тишина с большой буквы не была полной, где-то далеко слышалось некое изможденное сухое поскрипывание. Сверчки молчали. Хотя их тоскливое пение сопровождало всю дорогу сюда.

Совсем некстати память набросала унылую картинку: из необъятного ржавого ковша экскаватора загорелые мужские руки извлекают забитые землей белые куски раздавленных черепов и кости. При застройке нового микрорайона на окраине случайно разрыли кладбище. Тогда его детское воображение потрясло другое видение. Что когда-нибудь из огромного ржавого ковша другого экскаватора кто-то достанет и его череп, чтобы тем же движением вместе с комьями земли отправить ближе к брезенту собранных костей.

Торчавшие из темноты длинные косые жерди и полуразвалившиеся от старости метла могли быть только кладбищем. Здесь хорошо росла елка и рябина. Неповрежденных насестов практически не было, те, что еще не падали, навевали уныние. В траве темнели остатки надгробий.

Он никогда не жаловался на зрение, больше того, он не знал никого, кто бы сравнился с ним в чтении под луной, но сейчас он видел такие детали, которые не замечал даже при свете дня.

Перед глазами мелькнула новая сцена: немногочисленная деревенская делегация общины язычников, состоящая из числа наиболее отважных ее представителей, находит его свежий поседевший труп. Он какое-то время смотрел, как осматривают поле будущей деятельности, потом вытер ладонь о штанину, положил руки на иссохшую жердь и впервые спросил себя, что он тут делал. Так выглядел конечный замысел жизни.

Гонгора легко представил себе всю нескончаемо долгую, размеренно-печальную жизнь этих полянок. Сколько остывших безвольных тел успели они принять, прежде чем заросли кустами и стали тем, чем стали. Было совершенно ясно, что никого здесь быть не могло, что оборачиваться нельзя, будет хуже, но не обернуться было невозможно. Он чувствовал, что за спиной кто-то стоит. Он знал, что это только работа воображения, чувства ничего не хотели слышать. Они знали лучше. Они вопили, перебивая друг друга. Как было бы хорошо, если бы это шутили приятели. Но после ужасов за свечой их невозможно будет выгнать перед сном даже на моцион. Они полночи будут жаться друг к другу, смотреть в огонь и без конца пережевывать один сюжет о дураках, которые ищут неприятностей. В глухом, заболоченном, мертвом лесу эти неприятности любого найдут сами. Он подумал, что если обернется, то уже не сможет остановиться. Так и будет пятиться, лихорадочно всматриваясь и мучительно вслушиваясь. Стиснув челюсти, он начал перебираться через перекладину. Треск сухого дерева больно ударил по нервам.

Шурша травой, он пробрался мимо того, что торчало, и того, что блестело, дальше кто-то стоял, кто-то непонятный и длинный, – он туда не смотрел. Обзор достопримечательностей кладбища он решил отложить. Поскольку стоять до утра смысла не было, он сел, потом встал, так ничего не было видно. Он не знал, что нужно видеть, он просто хотел сохранить максимально возможный угол обзора. Это была проблема. С одной стороны, заросли и трава скрывали любой угол, с какого ни смотри, с другой, усесться на остатки ограды прямо под луной на виду у всех покойников казалось не лучшей идеей. На него смотрели. Он знал, что что бы он ни сделал, обратный счет пошел. Он совсем собрался заняться поисками какого-нибудь возвышения, чтобы быть в курсе событий, когда увидел тень.

И сейчас же за спиной шаркнули, приближаясь, – и он обернулся, растягивая движение до бесконечности, до боли в мышцах, словно зная, что ждет дальше, что увидит то, чего видеть не должен, и вначале не увидел ничего, а потом у него онемели конечности и в стянутом холодом животе стало сквозить. Глаз теперь отчетливо видел в нагромождениях пятен далеко в сторону протянутую черную тень и то, что могло служить её началом.

Оно было, как начало старого немого кино, как выход в сумасшедшее состояние. Темная неподвижная фигура, прислоненная к обломку светлой плиты.

И когда до него дошло, что это, он понял, почему не выдержал испытания тот молодой пьяный приор, о котором не говорили и о котором помнили, как помнят, как о плохой примете.

Он стоял не двигаясь. Нужно было время, чтобы отделить реальность от игр света, но он думал о другом. Теперь стало по-настоящему страшно. В памяти всплыло старое мрачное воспоминание, предостережение, которое он даже не помнил, что знал. На заброшенных кладбищах нельзя касаться могильной ограды. Никогда и ни при каких обстоятельствах. Это было вторым главным правилом, чтобы вернуться тем, кем был.

Обходя, он задел одну из них локтем.

Ты слышишь шорох движения за спиной? – спросил его вкрадчивый голос.

Знаю, что слышишь. Так просыпается обратная сторона тебя. Самая темная из тех, каких ты когда-либо касался.

Ты держишь перед глазами старую книжку и видишь трюмы затонувших кораблей. Там в тесных проходах пробки из тел тех, кто не успел спастись. Были дети и были куклы и респектабельные джентльмены, топорами с пожарных щитов прокладывавшие дорогу к к опрокинутым палубам. Джентльмены с тактом сидели, говорили умные вещи, неспешно ходили и ласково трепали за щечку – но это было в другой жизни.

Редкую поросль гнилых кольев рядом делили деревья и темнота между ними. Дальше различалось затихавшее шуршание. Неясная угловатая фигура, до того прислоненная к мертвому возвышению, отделилась и, неловко размахивая непомерными конечностями, удалилась в непроглядный сумрак.

Гонгора догадывался, чья это работа. Отвлеченным сознанием он понимал, что на самом деле все не так просто, что его прославленное воображение, собственно, в событиях еще участия не принимало – оно пока только еще разминало свои не знающие жалости жесткие пальцы.

Гонгора не слушал вкрадчивое нашептывание, которое не могло сказать ничего нового. Повторяя старое, то, что уже было, прокладывавшее себе путь к пожарному щиту и выходу, оно сокращало расстояние к пропасти, которое он старался увеличить. С бесом противоречия у него были старые счеты, и до этого дня он держал его в узде.

И еще понял он: если он несмотря ни на что отсюда уйдет, этот лес и эта луна останутся в нем навсегда.


…Среди непреоборимых воинов храмовых, у которых тут не редкостью случались анахореты со следами на телесах говяжьих жил, без ушей, без носов, а некоторые без рук и языков, он скорее выглядел мокасином в крапиве, этот неунывающий бледнолицый отрок. С длинными рыжими ресницами, рыжими лохмами, в давно не стираной на милю вокруг попахивавшей потом рясе бенедиктинца, неизвестно какими ветрами занесенного в эти глухие места, с узелком под мышкой и крупными веснушками во всю щеку, он смотрелся не в тему даже на взгляд ребенка. Поселение было языческим, время – не легким, обстоятельства не располагали к продолжительным экскурсиям, и было ясно, что здесь он не задержится. На болотах еще покрикивали о древнем благочестии, хотя, в общем-то, среднестатистическая величина освящения огнем заметно потеряла в весе, и странник усиленно демонстрировал безусловно благостные намерения и всеобъемлющую терпимость. Впрочем, что ему еще оставалось – в общине сразу дали понять, что ему тут официально не рады. Он не возражал. Однако в то время в предместьях гукавшего ночами Болота с неуклонным постоянством ползли слухи о неких старых черных захоронениях, не то по ошибке был заживо погребен младенец (по одной версии), не то наставляли на путь к истине местную ведьму (по другой версии), не то прямо туда по инициативе местных ревностных в вопросах морали активистов и прочих старух без молитвы высыпали пепел девушки, невинно сожженной, неосторожно родившейся слишком красивой и будившей в мужском населении Зверя (по третьей версии).

И бенедиктинец, или кто он там был, вооружившись небесным словом и бутылью с вином, отправился очищать кладбище от детей Тьмы. Кто-то смотрел ему вслед, но в основном все постарались о нем сразу забыть.

Дальше версии сходились в одном. К тому времени уже успела созреть еще одна новость: что это и не монах вовсе. Что будто бы видели именно его рыжие веснушки у соседей босыми и в рубахе, «а я ж с ним, немытым, пил вместе», и вообще, это паломник Черт знает кто, с неведомо какими целями ушедший к Проклятому Месту. Поселение содрогнулось.

И без того уже настрадавшееся за период преследований со стороны всех, кому было не лень, ущербное сообщество сидело, что называется, на гвоздях, когда наутро отрок был найден прямо на кладбище мертвым: черные от земли пальцы со сломанными ногтями крепко сжимали пустую бутыль, черный открытый рот на белом лице выглядел, как высохшее гнездо паука. И ни на его платье, ни на могилах никаких следов предосудительной деятельности обнаружить не удалось. Как и его томик вед, с которыми тот не расставался.

С тех пор кладбищем больше не пользовались.

Правильнее сказать, его обходили стороной, неприятностей тогда хватало всем, и продолжалось это до самого последнего времени, пока однажды не угораздило какого-то солдата расположиться на ужин прямо здесь. Солдат возвращался домой не то в отпуск, не то по демобилизации, так или иначе, время было уже другим. Трудно сказать, почему ужин состоялся именно там, разумно объяснить этого никто потом так и не смог – то ли он таким образом проверял силу духа, то ли вдруг возникла смертельная необходимость подкрепить утраченные в дороге силы (старики после настаивали, что именно необходимость и именно смертельная) и непременно вот тут, под сенью елок, – однако кто-то, получивший до того телеграмму и несколько обеспокоенный, по какому-то наитию решил сходить на заброшенное кладбище. На голом пустом отшибе лежало тело в шинели и бутсах с черным открытым ртом на высохшем старом лице, выглядевшим, как гнездо паука, у ног сияла пустая консервная банка – и никаких следов насилия. Ни на теле, ни на местности. Однако, как утверждалось в ходе расследования, лицо у него уже раньше было таким, еще до демобилизации, старым и серым, несмотря на совсем юные годы.

Вообще, сторонники трансцендентной трактовки происходящего впоследствии особенно налегали на эту пустую посуду и ее загадочную роль во всех событиях. Так или иначе, подол шинели убиенного (старики в этом не сомневались) был ножом пригвожден к земле рядом с местом одного из захоронений. Юный неразговорчивый представитель от местного национального собрания молча походил вокруг тела, посмотрел, сминая карандаш в заложенных за спину руках, поправил пальцем очки и сказал буквально следующее: что покойный, по-видимому, сам воткнул в шинель нож, когда ел, не заметив, – а когда решил встать, почувствовал, что кто-то держит, сердце не выдержало.

С сердцем у него в самом деле было не очень здорово, и не только с сердцем, медэкспертиза дала это понять ясно. Потом среди населения была проведена соответствующая работа, и постановили: деятельность кладбища возобновить. Возобновить не получилось. Оно какое-то время, действительно, пофункционировало, без охоты и больших слов, появилась даже пара полированных камней вполне современного вида, но дальше них дело не ушло.

Еще говорили, что кто-то видел потом того солдата – в шинели и с рабоче-крестьянским приветом вместо лица, но в это уже никто не верил. Больше на то кладбище никто не ходил.


Отсюда возвращалсь другими: он понял это, когда сзади ему на плечо легла старческая сухая рука. Здесь были свои законы, и они касались только тебя. Сюда никого не звали, границы эти не следовало пересекать вовсе. Выполняя установленные правила, тут становились надгробием прежних людей. Очень не многие – далеко не все.

Это кладбище убивало детство – в каждом, в ком оно еще было. Но в ком его уже не было, оно убивало то, ради чего стоило жить. Обстоятельства, которые приводили сюда, закрывали страницы жизни – тех, кто был мертв, и тех кто еще жив. Но только поняв это, взгляд становился взрослым, и только сумев разглядеть утро за стеной мрака, у тебя еще был шанс коснуться его рукой.



2


Его представления об утре как концепции имели определенные последствия, требовавшие некоторых комментариев. Не являясь слишком легкими для внятного изложения, те представления вместе с тем были для последующих событий наиболее важными.

Строго говоря, дело было не в утре. Он любил ночь. Ночи в горах уже сами по себе были событием, не нуждавшимся ни в каких новых обоснованиях и трактованиях. С теми представлениями и концепциями всё складывалось не до конца ясно с самого начала, если брать к рассмотрению такой аспект, как спятившее детское воображение, но тут приходилось вступать на такие скользкие плоскости, что нельзя было сделать шага, чтобы не уйти в трясину собственной ограниченности – и в ней остаться. Конечно, определенную роль не могло не сыграть тяжелое детство, оно всегда играет роль, невзирая на последующие годы и тысячи сеансов медитации, но здесь все было сложнее.

Трудно сказать, чего там содержалось больше, полезной работы воображения или простого упрямства. С одной стороны, воображение довольно успешно уравновешивало последствия самого себя – чтобы не сказать, нейтрализовало их; с другой, исключительное упрямство самой высокой пробы, далеко не всегда замешанное на похвальном понятии упорства, цепко взаимодополняло представления мальчишки о безупречно уместном и единственно возможном. Результаты получались непредсказуемыми. Говорят, силу не следует путать с упрямством, и это справедливо.

Но когда обстоятельства лишают последних сил, а такое случается, то упрямство, самое обычное упрямство – это тот последний упор на отвесной стене, который не дает сорваться вниз. Зачастую лишь оно позволяет остаться в живых – и сохранить в себе утро лета. Как концепцию.

Понятно, что послушанию при таком подходе оставалось не много места, и едва ли не весь контингент преподавателей в полном составе, встречавшихся когда-либо на том пути, при всех условиях ценивших прежде всего жемчужины послушания и именно по послушанию себе определявших степень ума, чистоты и одаренности, демонстрировали одну готовность поставить на нем надгробный камень. «Твоя индивидуальность должна соответствовать моим представлениям». Так это выглядело в рамках их концепции о добре и справедливости.

На их добро и справедливость ему было наплевать, их представления не вписывались в его сюжет летнего утра, и это служило неистощимой темой для конфликтов. Он не был «трудным ребенком», по крайней мере, клише к нему не клеилось, но и легким он не был тоже.

Хотя дело здесь, наверное, было уже не в одном упрямстве – не столько в упрямстве, временами его посещало такое чувство, словно его аномальное воображение по прихоти, без всяких усилий с его стороны принималось смотреть глазами их воображения. Глазами окружения. И то, что он видел, отталкивало настолько, что о каком-то консенсусе речь не шла в принципе. И здесь уже вступала в силу юрисдикция упрямства. Кое в каких вещах его воображение разбиралось с безусловным преимуществом, но преподавателям, остальным, этого, конечно, знать было не нужно.

Это накладывало отпечаток. Как обнаружилось, воображение не поддавалось управлению и не подлежало администрированию, оно делало, что хотело, без стеснения ставя мироздание на порог концептуального кризиса и мир на грань катастрофы. Некогда, еще в совсем юном возрасте Гонгора проявил чудеса проницательности, заметив, что у людей с убогим наличием такого свойства или даже с его полным отсутствием чье-то воображение вызывало не до конца осознанное беспокойство и состояние животной усталости. Как обычно, этот социум охотнее всего склонялся к мысли, что это не они ущербны, но виноград слишком зелен. Словом, все это отдаляло, и довольно сильно.

Приятели с остальными-прочими его сверстниками (друзей у него никогда не было, если не говорить о книгах – их он сразу зачислил в когорту единственных сподвижников и вассалов, давая тем самым еще один повод отнести себя к законченным изгоям) в эти материи не вникали. Не делали они этого за отсутствием надлежащего инструмента; здесь уже сказывался его дефект речи, и довольно сильно, однако все пошло по наклонной, когда то, что с ним что-то не так, стал подозревать он сам. Еще позднее сказал свое слово синдром дефицита внимания, который оказался много сильнее, чем выглядел, в конечном счете едва не поставив под угрозу все проспекты последующей жизни. Учителя, не имевшие даже отдаленного представления о предмете таких дисфункций, а если слышавшие, никак не соотносившие одно с другим, сразу с легким сердцем ставили еще одно надгробие на его способностях. И на его жизни. В своем диагнозе не сомневался никто. В конце концов в то, что он неполноценен, поверил он тоже. Он сделал это даже еще легче и много раньше, чем они ждали, согласно пожеланию окружения, доказательства тому, что он дефективен, он начал искать и легко находить всюду, теперь единственный мир, оставленный ему, был его воображение.


Для сверстников и их обычных преследований в этом возрасте он должен был стать легкой добычей. Отчасти так и было – его предпочтения не принимали либо принимали слишком близко к сердцу и, случалось, безжалостно начинали учить жизни, в первую очередь, конечно, за чистоплюйство. Откровенно чистоплотная лексика, вопреки всем общепринятым местным нормам, правилам и традициям, детей из обычного окружения рабоче-крестьянского поголовья просто ставила в тупик – дальше список претензий шел по нарастающей. За то, что всегда предпочтет книгу хорошему обществу; от природы незлобив; не знает вкуса спиртного; никогда не пробовал вина и даже не курит; во всем, что ему нелюбопытно, обязательно останется либо в стороне, либо последним; нелюдим и во всем проявляет склонность исключительно к ночному образу существования и мышления; за вызывающую и просто выводящую из себя манеру отвечать только на вопросы, не подразумевавшие очевидного ответа, и только на то, на что считает нужным отвечать; без стеснения говорит правдивые гадости всем, кто пытается строить на нем из своих слабостей достоинства, делая это с равнодушием и не оставляя право на обжалование; занимается неизвестно чем и просто за то, что непонятен и непонятно, чем живет. И с этими правдивыми гадостями все обстояло совсем не просто: они озадачивали.

Однако передразнивать его дефекты речи никто не решался, и это было удивительнее всего. В нем словно что-то чувствовали, что-то такое, что в последний момент отнимало обещанное удовольствие даже у самых разговорчивых из них. И это при том, что в окружении сверстников за ним прочно закрепилась репутация одного из самых безопасных существ. Кажется, именно здесь сказывалось его умение говорить то, чего никто не ждал услышать. Теперь уже даже совсем бестолковые были в курсе, что при определенных условиях он начинал говорить вслух то, что, как оппоненты были уверены, скрыто от всех. Он словно видел их раздетыми и начинал из того, что видел, делать сюжет.

Загрузка...