Алексей Леонов
В маленькой деревне Листвянка, затерянной в советской Центральной Сибири, где я родился 30 мая 1934 года, температура зимой опускается ниже −50 °C. Малышом я слушал по ночам звуки из леса рядом с нашей бревенчатой избой, где покрытые льдом ветви деревьев трещали и раскалывались от мороза. От воды из горного ручья, которой наполнялся наш глубокий колодец, шёл пар, когда мы поднимали деревянную крышку над ним, чтобы обколоть сосульки. Эти сосульки мы с братьями обсасывали. Таким был наш способ быстро попить холодной и свежей воды.
Небо в этой глуши было всегда таким прозрачным, что я без труда верил в сказку, которую рассказывала мама, о том, что каждый вечер на луне зажигают тысячи костров, чтобы светить всю ночь.
Мне было всего три года, когда нам пришлось покинуть дом на околице Листвянки, что недалеко от города Мариинска. Это случилось в январе 1938 года. В самые трескучие морозы середины зимы соседи вломились в наш дом, чтобы его разграбить. Они унесли наши съестные припасы, мебель и даже содрали с нас одежду. Один из соседей приказал мне снять штаны, и я остался в одной только длинной рубахе.
Я живо помню, как в страхе, замерзая, бежал через лиственничный лес, чтобы попасть к старшей сестре, которая должна была в тот день приехать домой в гости.
– Нам нечего есть! – заголосил я. – Мама плачет!
Она дала мне две большие буханки хлеба, которые я зажал под мышками и попытался бегом отнести домой. Но я был мал, а хлеба были тяжелыми. Я то и дело ронял их, поднимал и бежал дальше.
Наша семья потеряла все средства после того, как моего отца Архипа Алексеевича обвинили в том, что он враг народа. Его бросили в тюрьму по ложным свидетельским показаниям продажного соседа. Отец не один оказался в таком положении, арестовали многих. Это была часть сознательно проводившейся властями акции по уничтожению каждого, кто вел себя слишком независимо или проявлял характер. Это были годы сталинских чисток. Многие сгинули без следа в далеких исправительно-трудовых лагерях ГУЛАГа. Тогда мы не знали всех масштабов того, что происходило.
В те дни папа поддерживал Сталина и его политику коллективизации. Он верил в большевизм и идеалы революции. Но моя семья была связана с революционным движением задолго до 1917 года: еще во времена русской революции 1905 года отца моей матери выслали за революционную деятельность из украинского Луганска[3], где он работал механиком на мукомольной мельнице и организовывал нелегальные забастовки рабочих. Из Луганска мой дед отправился сперва в Ростов, а затем в Сибирь, где нашел работу шахтера. В молодости отец тоже работал углекопом в городе Шахты недалеко от Ростова, пока его не призвали в армию в начале Первой мировой войны. Когда война закончилась, он тоже переехал в Сибирь, где люди пользовались большей экономической свободой. Там он женился на моей будущей матери и начал крестьянскую жизнь на окраине деревни Листвянка. У родителей появилось 12 детей – семь девочек и пятеро мальчиков, но двое из моих братьев и сестра умерли, и нас осталось девять.
Отца выбрали председателем сельсовета Листвянки, и он пожертвовал всю свою собственность местному колхозу, в том числе свою красу и гордость – коня, которого он специально вывел, чтобы тот был быстрым, сильным и выносливым, чтобы переносить сибирскую зиму. Но вскоре председатель колхоза – насколько помню, какой-то татарин – забил отцовского коня на мясо. Когда отец поклялся отомстить, татарин состряпал историю о том, что отец якобы пересушил зерно, предназначавшееся для посевной. И тогда папу бросили в заключение без суда и следствия.
Нас стали считать семьей врага народа, на нас смотрели как на шпионов и диверсантов. Нашим соседям разрешили прийти в наш дом и взять себе все, на что они положат глаз. Бери что хочешь. Старшего брата и сестер выгнали из школы. Мы могли остаться вообще без жилья. У нас не было выбора, пришлось уезжать из деревни.
Нам оставалось только поехать жить к другой моей старшей сестре, которая недавно вышла замуж и работала на стройке электростанции в Кемерове, за несколько сот километров от нас. Ей и ее мужу, который тоже работал на строительстве, выделили одну комнату в рабочем общежитии недалеко от предприятия. Моя тогда беременная мать, пять сестер, старший брат и я, младший из всех, на телеге, запряженной лошадью, отправились на железнодорожную станцию, чтобы переехать в общежитие к сестре. Я горько плакал и не хотел никуда уезжать. От холода нас защищали лишь несколько одеял.
Помню, как на станции нас с нежностью и заботой встретил свояк. Он приехал на больших конных санях; уложил нас, детей, в низ саней, как сардин в банке, и укрыл своим тулупом. Пока мы ехали к общежитию электростанции, он то и дело спрашивал меня:
– Ты не замерз, Леня? – так меня называли в детстве. А я отвечал:
– Да, я замерз.
Он останавливал сани и плотнее подтыкал тулуп вокруг меня перед тем, как продолжить путь.
Следующие два года наша семья из 11 человек ютилась в комнатушке в 16 квадратных метров. Я спал на полу под кроватью.
В конце концов отца реабилитировали и сняли с него все обвинения. Его бывший командир в полку латышских стрелков в период Первой мировой войны, который очень уважал моего отца как храброго солдата, потребовал провести над ним честный суд. Отцу не только выплатили компенсацию за неправомерное заключение, но даже предложили занять пост председателя колхоза, чтобы заменить нечестного и жестокого татарина. Но отец вместо этого предпочел приехать к нам в Кемерово и пойти работать на ту же самую электростанцию, где работали его дочь с мужем. Отец обладал волевым характером, он был сильной личностью. Он не вступил в Коммунистическую партию, но в коллективе заслужил уважение. Ему даже выдали одну из немногих «тарелок»-громкоговорителей, подсоединенных к общественной радиостанции, транслировавшей новости и информацию, что было знаком признания, которое он заслужил.
Нашей семье выделили еще две комнаты в рабочем общежитии. На денежную компенсацию папа приобрел кое-какую мебель, посуду и по пальто каждому ребенку. Правда, на обувь для всех нас ему не хватило. С тех пор нас считали одной из самых богатых семей в Кемерове. И в общежитии мы оказались единственными, у кого была машина для изготовления фарша. Мы превратились в «Леоновых, у которых мясорубка». После этого мы не испытывали большого недостатка в еде. Но жить было по-прежнему нелегко.
Я приучился зарабатывать на лишнюю корку хлеба для семьи, рисуя картинки на беленых печах в соседских комнатах. Я любил рисовать, и родители помогали мне, покупая краски и карандаши. Бумага была в дефиците, так что я использовал оберточную. Позже я стал зарабатывать, расписывая полотна для соседей, чтобы они могли закрыть свои голые оштукатуренные стены. Мое рисование мало-помалу стало семейным предприятием. Папа помогал мне натягивать простыни на простой деревянный подрамник. Я превращал их в незатейливые картины, сначала грунтуя смесью муки с костным клеем, а потом разрисовывая масляными красками, изображая горные и лесные пейзажи. С раннего детства я очень хотел стать художником.
Но потом, когда мне исполнилось шесть, меня захватила другая мечта – стать пилотом. В первый раз она проснулась, когда я увидел летчика Военно-воздушного флота РККА[4], который приехал пожить к нашим соседям. Помню, как лихо он смотрелся в темно-синей форме, снежно-белой сорочке, при галстуке и кожаной портупее, пересекавшей его широкую грудь. Я был так потрясен, что все время таскался за ним, разглядывая его издалека. Однажды он приметил, что я крадусь за ним по пятам.
– Почему ты ходишь за мной? – спросил он.
И я ответил прямо:
– Хочу когда-нибудь стать как вы!
– Почему бы и нет? – ответил летчик. – Тебе ничто не мешает этого добиться, если по-настоящему хочешь. Но, чтобы стать пилотом, тебе надо быть сильным. А еще надо прилежно учиться и каждое утро мыть лицо и руки с мылом.
Как почти все маленькие мальчишки, я не очень-то уважал мыло и воду. Но летчик потребовал у меня ответа:
– Ты обещаешь, что так и будешь делать?
Я едва сумел выдавить из себя «да», помчался в свою комнату, схватил кусок мыла и яростно стал тереть им лицо. И потом каждый раз, когда видел пилота, я подбегал к нему, чтобы показать чистое лицо и руки. Он улыбался и одобрительно кивал мне.
Пока рос, я был без ума от советских фильмов о летчиках, которые показывали в кинозале местного дома культуры. Помню, что у нас шел фильм под названием «Мужество»[5], а потом еще один, «Истребители»[6] – о пилоте самолета-истребителя и о маленьком мальчике, которому этот пилот спас жизнь. Я любил эти фильмы. Наверное, я их посмотрел больше десятка раз. Я начал мастерить модельки самолетов Красного воздушного флота. А потом появилась книга, которая мне тоже очень понравилась – «Повесть о настоящем человеке». В ней рассказывалось о летчике, которому ампутировали ноги после того, как его самолет сбили в бою, и он вновь научился не только ходить, но даже танцевать, а потом вернулся в небо. Эта книга многие годы лежала рядом с моей койкой. Она научила меня, что нельзя сдаваться ни при каких обстоятельствах.
Дэвид Скотт
Три десятка бипланов «Де Хавиланд Джени» плыли в безоблачном небе Техаса в тесном строю, образуя буквы «USA». Вспоминаю, как мама, склонившись ко мне, кричала, стараясь перекрыть рев двигателей и указывая на кончик буквы S:
– Там твой папа, Дэйви!
Я сидел на трехколесном велосипеде на переднем дворе нашего домика на аэродроме Рэндолф-филд недалеко от города Сан-Антонио. Помню, что держал маму за руку и был потрясен видом прекрасных аэропланов с открытыми кабинами, которые так легко скользили над нашими головами. Мама взяла карманную фотокамеру и запечатлела этот миг на фотопленку.
Фото, которое она сделала в тот день, с тех пор занимало самое почетное место в комнате отца. Несмотря на то что мне едва исполнилось три, когда мать сделала тот снимок, он всегда напоминал мне о той минуте детства, когда я вдруг захотел стать летчиком, как отец. Потом я иногда одевался в его коричневую кожаную куртку пилота Корпуса армейской авиации с толстым меховым воротником, натягивал кожаный шлем и летные очки и представлял, будто тоже парю в небе над нашим домом на аэродроме Рэндолф (в честь которого мне дали второе имя). Отцовская офицерская форма из френча, бриджей, ремня с портупеей и церемониальной сабли была мне, конечно, чересчур велика. Но эта летная куртка, казалось, была впору даже маленькому мальчику, пусть даже ее полы и свисали мне до пят.
Лишь когда мне исполнилось 12, отец впервые смог взять меня с собой в полет: правила авиационного Корпуса были очень строги. Но когда я был младше, иной раз он сажал меня в кабину аэроплана, стоящего на аэродроме, и позволял почувствовать в своих руках рычаги и прикоснуться к панели управления самолетом. А еще бывало, что папа, пролетая над нашим участком, выбрасывал из кабины маленькие парашютики, утяжеленные камешком. Камни были обернуты в бумагу с простыми посланиями для меня, например: «Дэвиду. С любовью, папа». Эти маленькие записки, которые, трепеща на ветру, спускались ко мне, еще больше укрепляли во мне намерение однажды устремиться в небо навстречу приключениям.
Притом мой отец, Том Уильям Скотт, попал в летчики чуть ли не случайно, заключив пари на пятничной вечеринке. Чтобы учиться в колледже, он работал на нефтепромыслах Южной Калифорнии. Там он каждое лето бурил скважины и качал нефть, стараясь разделять заработок на свое образование и на то, чтобы обеспечить свою мать после ее развода с моим дедушкой. После распада того брака бабушка покинула канзасский Уичито и сперва отправилась во Фресно в Калифорнии, а после – в Лос-Анджелес. И хотя мой отец не любил говорить об этом, для него то время явно было непростым.
Окончив университет, отец устроился на административную работу в одну голливудскую киностудию. И как-то на пятничной вечеринке они с другом поспорили, что смогут пройти испытание по физподготовке, которое проходили желающие попасть в Военно-воздушный корпус Армии США. Уже в субботу они отправились сдавать норматив, выполнили его и записались в Корпус. Через пару дней папа уволился с работы и стал летчиком. Он обучался той летной профессии, которая в те дни именовалась «летчик-перехватчик»; в Америке термин «летчик-истребитель» не приживался до самой Второй мировой войны. Тогда прошло лишь 10 лет после окончания Первой мировой войны, разгар Великой депрессии. Военно-воздушный корпус был небогат, поэтому отец летал лишь на старых бипланах наподобие «Де Хавиланд Джени». Но ему нравилось летать на таких аэропланах. Он жил этим. Когда родился я, он уже стал летчиком-инструктором и подолгу оставался дома, иногда отправляясь в рекламные турне Военно-воздушного корпуса Армии США.
Отец был шотландского происхождения и довольно прижимист. Пока я рос, деньги у нас не особо водились, но жили мы неплохо: армия заботилась о военнослужащих. После того как родители поженились, и папу перевели на Рэндолф-филд, где я родился 6 июня 1932 года, мы жили в большом двухэтажном доме с оштукатуренным фасадом. Из удушающей жары Сан-Антонио, спастись от которой до изобретения кондиционеров было просто невозможно, мы ненадолго переехали на авиабазу в Индиане, а потом отца отправили служить на Филиппины.
За несколько дней до Рождества 1936 года мы взошли на борт старого армейского транспортного корабля, направлявшегося к Маниле на Филиппинских островах, где нам предстояло относительно комфортно провести следующие три года. Теперь мама распоряжалась небольшой армией слуг, взявшей на себя заботы по дому, и у нее появилось время на игры в бридж и маджонг, а еще на путешествия. Оба моих родителя ездили в Китай, хотя и по отдельности из-за рискованности такого вояжа. После японского вторжения в Китай в 1937 году регион стремительно погружался в пучину войны, то же самое происходило на другом краю света, в Европе. Но я был маленьким мальчиком и не замечал того, что творилось. Каждый день, возвращаясь домой из школы на запряженной мулом тележке, я больше всего заботился о том, чтобы научиться залезать на кокосовые пальмы.
Дома у нас, однако, царила жесткая дисциплина. Отец был строгим, но любящим. Он разговаривал сильным, бодрым голосом. Я всегда обращался к нему «сэр», к матери – «мадам», и каждый вечер у нас дома проходил официальный ужин. Папа устанавливал очень высокую планку. Он всегда был очень организованным и аккуратным и ожидал от меня того же. Отец разъяснял правила, и я им следовал, иначе было невозможно. Каждый раз, когда я переходил границы, меня заставляли сидеть в углу носом к стенке. Я был очень тихим мальчиком – не застенчивым, а сдержанным. Это иногда сердило отца, и он говорил мне:
– Ну-ка, выйди и наваляй им!
Помню, когда мне было шесть, я участвовал в общем заплыве на Филиппинах. Это было соревнование в бассейне, но о правилах мне не рассказали. Когда выстрелил стартовый пистолет, я огляделся и дождался, пока все мальчики прыгнут в воду. Когда все нырнули, я подумал: «Окей, теперь моя очередь» – и тоже прыгнул. Мне казалось, именно так я и должен поступить – проявить вежливость. Разумеется, я финишировал последним. Папа очень расстроился. Он объяснил в недвусмысленных выражениях, что мы все должны были оказаться в воде одновременно.
– Не жди других мальчиков. Стартуй с самого начала! – сказал он.
Отец не терпел мягкотелых. Он воспитывал меня без лишних церемоний.
Примерно тогда же, как я помню, мы с отцом вышли в открытое море на маленьком моторном баркасе, чтобы встретить океанский лайнер, на котором мама возвращалась из поездки в Китай. Дул сильный ветер, и нас швыряли по морю высокие волны.
– Вон твоя мама, у перил! – крикнул мне отец. – Помаши маме!
А мне было совсем не весело: я и сейчас помню, как неуютно себя чувствовал в маленькой лодочке. Но мне ничего не оставалось, кроме как ответить: «Есть, сэр!» – и помахать.
Когда отец в декабре 1939 года получил приказ вернуться в Соединенные Штаты, мне было уже семь. Я хорошо понимал, что транспорт, на котором мы возвращались в Штаты, был последним из уходящих с Филиппин судов с военными на борту. Позже разрешали уплывать лишь женщинам и детям. Многие друзья отца оставались на островах, и многие из них погибли, когда разразилась битва. Через два года после того, как мы прибыли домой, буря, которая собиралась все то время, что мы жили в Юго-Восточной Азии, обрушилась на Соединенные Штаты и напрочь перевернула мой маленький мир.
Срочный радиовыпуск новостей 7 декабря 1941 года сообщил, что японцы атаковали Пёрл-Харбор. Услышав это, отец дернулся как от удара электрическим током. Он тут же посадил меня в машину, и мы помчались к ближайшей аптеке, чтобы купить свежую газету. Мы не успели оглянуться, как отец уже получил приказ отправляться «за границу». Никто не знал, что значит «за границу». Я тогда и не подозревал, что не увижу папу следующие три года.
Мы вернулись в Сан-Антонио, штат Техас, и после того, как отец уехал, мама решила продать наш большой дом и перебраться в жилье поскромнее. Тогда у меня был братик – младенец Том, на семь с половиной лет меня младше. У мамы была довольно активная социальная жизнь, поэтому я много сидел с ним. Теперь нам приходилось жить без отца. Власти ввели карточную систему, и мама купила мне мотороллер, чтобы я сам мог добираться до школы и обратно. Тому нравилось, когда я катал его на мотороллере. Мама моя была не столь строга, как отец, и она решила, что, пока папа на войне, мне нужно больше дисциплины.
Так я попал в небольшую военную школу при Епископальной церкви. Там ко всем относились очень строго. Мы носили форменную одежду. Нас учили ходить строем. Каждому присвоили воинское звание. Если кто-то из нас острил или слишком умничал перед учителями, то мог заработать подзатыльник и оказаться под замком после занятий.
Но впереди нас всегда ждали летние каникулы, и это было невероятно прекрасное время. Мама понимала, что без отца мне нужен был другой живой образец мужского поведения, и на каникулах она оставляла меня с ближайшим другом отца по колледжу Дэвидом Шаттеком, в честь которого меня и назвали. Он жил в калифорнийском городке Эрмоза-Бич. Уезжая туда, я к тому же меньше рисковал попасть под удар эпидемии полиомиелита, которая тогда гораздо сильнее свирепствовала в Техасе, чем в Калифорнии.
Для десятилетнего мальчишки Эрмоза-Бич походил на рай. Из Сан-Антонио на поезде туда нужно было добираться трое суток. Я ездил самостоятельно, и вагонные проводники присматривали за мной. В городке я целые три месяца мог вообще не надевать обувь. Участок земли дяди Дэйва находился прямо на берегу, и на этом огромном акре песка можно было играть в волейбол и плавать. Вместе с жившими по соседству мальчиками мы брали с собой завернутые припасы для ланча и отправлялись в походы на мыс Палос-Вердес или на Венис-Бич, чтобы сходить в парк развлечений Фан-Хауз и покататься там на американских горках.
Дома же, в Сан-Антонио, я при любой возможности, когда выдавалась свободная минута, строил авиамодели. Я в деталях знал каждый американский, британский и немецкий самолет. С потолка моей комнаты свисали «мессершмитты», «спитфайры», «харрикейны», «мустанги» и «лайтнинги». Не помню, чтобы хоть раз усомнился в своем намерении стать пилотом, как отец. Я очень увлекался и фильмами об авиации, смотрел «Ангелы ада»[7], «Утренний патруль»[8]. О, сколько раз я пересматривал эпизод, когда Эррол Флинн швыряет бокал в камин и отправляется в бой! Мне тогда такое нравилось. Разумеется, герои фильма летали на самолетах времен Первой мировой, и я не мог себе представить ничего великолепнее. Именно таким и должен быть настоящий полет. Пока мой отец во Вторую мировую войну находился в Европе, у нас был принят режим затемнения по ночам, причем даже в Техасе. Я был еще маленьким и воспринимал все как развлечение, но мы не знали, вторгнутся ли враги в Америку. Ходили слухи, что в Калифорнии заметили японцев. Мы погружались в новости о подготовке к высадке в Нормандии. Мы слушали выступления Черчилля и ловили в радиоприемнике знаменитые рузвельтовские «беседы у камина»[9]. Но об отце мы почти ничего не знали. От него нам приходили письма через почтовый адрес в Нью-Йорке. И мы понятия не имели, где же папа находился. Лишь в первое Рождество, которое мы праздновали без отца, я получил от него посылку с книгой об авиамоделях, в которой была открытка с текстом: «Дорогой Дэвид, веселого Рождества! Привет откуда-то из Англии. С любовью, папа».
Лишь вернувшись домой после окончания войны, он смог рассказать нам, что служил командиром авиабазы Бёртонвуд около города Блэкпула на севере Англии. Он отвечал за обслуживание и ремонт бомбардировщиков B-17 и B-24. Когда началась война, он был в звании лейтенанта, а вернулся с нее полковником. К тому времени, когда он ушел в отставку в 1957 году, его чин вырос до генеральского.
Алексей Леонов
Когда утром 22 июня 1941 года у нас дома зазвучало радио, мы сразу поняли, что Вячеслав Михайлович Молотов, тогдашний народный комиссар иностранных дел, выступает не просто так.
Помню, как он говорил:
– Сегодня, в четыре часа утра, германские войска пересекли западные границы Советского Союза и начали широкомасштабное наступление от севера до юга нашей страны. Красная армия сражается, чтобы отбросить эти войска[10].
Женщины начали плакать, услышав это. Вот так мировая война оборвала мое детство. Для моей страны началось время горя и мрака.
Линия фронта пролегала за многие тысячи километров от нас. Но уже очень скоро во временные госпитали в Кемерове, так же, как и в другие места по стране, начали прибывать поезда, полные раненых солдат. Приходили и другие поезда, с заводскими рабочими и разобранным производственным оборудованием, чтобы воссоздать заводы и фабрики вдали от фронта. Население Кемерова очень быстро удвоилось. Буквально за ночь вырастали химические заводы. Наш край быстро стал главным центром химической промышленности Советского Союза.
В последующие годы два таких завода взорвали те, кто принял сторону немцев. Погибли тысячи людей. Многие другие были ранены, в том числе одна из моих сестер. Все боялись, что фашисты могут использовать авиабазы в Иране, чтобы начать бомбить химические заводы в Сибири. Каждой семье приказали выкопать на огороде траншею, чтобы прятаться в ней во время возможного воздушного налета. Хмурая и тревожная атмосфера в стране начала меняться к лучшему лишь после того, как Красная армия нанесла поражение Гитлеру под Сталинградом в 1943 году.
Осенью того года я пошел в школу. Мне едва исполнилось восемь. Свой первый день в школе вспоминаю с неловкостью и гордостью одновременно. Было лишь первое сентября, но доски деревянного тротуара уже покрылись инеем. Моя мама, Евдокия Минаевна, вела меня за руку. Помню, как она останавливалась поговорить со знакомыми и каждому с гордостью заявляла:
– Вот, еще один мой сегодня начинает учебу в школе!
А я глядел на свои босые ноги – ведь у меня не было обуви – и видел, как лед тает и вокруг моих ступней собираются лужицы.
Когда мы вошли во двор начальной школы № 35, я увидел, что и некоторые другие ребята были босиком. В ознаменование начала учебного года перед началом урока нас всех выстроили в ряд, и мы должны были скандировать: «Спасибо, товарищ Сталин, за наше счастливое детство!» Через несколько дней школьный комитет доставил к нам домой пару туфель для меня. Они были шоколадного цвета и восхитительно пахли свежей кожей. Но когда пригляделся к ним, я понял, что у них не шнурки, а ремешки: это оказались туфли для девочки. Но все равно я получил настоящее сокровище.
Вспоминаю, как в первый день в школе я таскал свои самые дорогие вещи в сумке от противогаза, которая низко свисала, колотя меня под коленки и мешая ходить. Там лежали несколько мелков, кусочки сухих акварельных красок, разложенных по спичечным коробкам, журнал, репродукции моих любимых картин и несколько моих собственных рисунков. Весь первый урок я думал, стоит ли показать одноклассникам, что у меня в сумке. Но решать не пришлось. На переменке мальчик, которому потом дали кличку Таракан, выхватил мою сумку и рассыпал все ее содержимое по полу.
Когда учительница вернулась, она увидела, что мои картинки валяются на полу.
– О, Алексей, – воскликнула она. – Да ты художник!
Это был первый раз, когда я понял, что могу делать что-то такое, что умеют не все. Это доброе воспоминание. Но те годы несли и много скорби.
Страшная жатва, которую собирала война, выкашивала жизни и советских солдат, и граждан. Нашей семьи горе коснулось точно так же, как и любой другой в стране. За несколько лет было убито 20 000 000 советских людей. В западной части страны у меня оставалось четыре дяди и шесть двоюродных братьев – все они пошли сражаться за Родину и погибли. Многие наши соседи вернулись с фронта чудовищно искалеченными.
День, когда война закончилась в 1945 году, помню так же живо, как и тот, когда она началась. Я пас коров в поле, и вдруг мимо пробежали люди, крича и подпрыгивая. Они крикнули мне, чтобы я бросил коров и бежал с ними. Когда я добрался до дома, там все собрались вокруг радиоприемника-громкоговорителя, плача и смеясь. Все потихоньку доставали небольшие заначки еды, прибереженные от пайков. У кого-то было немного вяленой рыбы, у кого-то – капуста или пара ломтиков хлеба. Мяса и фруктов во время войны не было ни у кого; правда, однажды детям на Новый год подарили по мандарину, которые нам прислали из Китая – нашего союзника в то время. У других нашлось немного выпивки. И мы устроили праздничный пир: пусть и очень скромный, но это был наш праздник.
Дэвид Скотт
День высадки союзных войск в Нормандии, или так называемый День D, 6 июня 1944 года, пришелся на мой день рождения. У меня еще ни разу не случалось такого. В каждой компании праздновали высадку, и казалось, что празднуют и мой день рождения тоже. До дня, когда Германия капитулирует, оставалось еще 11 месяцев, и вскоре после этого отец сможет вернуться домой. Там, в Европе, ему выделили легкий бомбардировщик Mitchell B-25, и, чтобы долететь на нем до США через Африку и Южную Америку, у него ушло несколько недель.
Я знал, что к его возвращению буду уже достаточно взрослым, чтобы он смог взять меня в мой первый полет на самолете. Я не мог дождаться полета. Он был потрясающим, пусть даже вначале я немного испугался. Как только мы взлетели, папа отправил самолет в каскад замысловатых фигур высшего пилотажа. Когда мы начали первую мертвую петлю, мне показалось, что нос самолета будет подниматься до бесконечности. Это было неожиданно, и я почувствовал себя неуютно. Но мы взмыли высоко над облаками, а потом спикировали обратно к земле, и поля, деревья, домики и машинки проносились под нами, как игрушечные, и я пережил самый большой восторг в моей жизни. Накатило головокружительное чувство свободы. Когда пришло время приземляться, я начал понимать, почему отец так страстно любил полеты. Лишь через много лет я ощутил трепет возбуждения, в первый раз самостоятельно пилотируя самолет. И я всегда твердо верил, что этот день настанет.
После войны мы снова переехали. На этот раз на авиабазу ВВС Марч около калифорнийского Риверсайда. Там я поступил в старшую политехническую школу. Она была огромной, в ней училось больше 3 000 ребят, и это заведение очень отличалось от маленькой военной школы, куда я ходил в Сан-Антонио. Во-первых, в риверсайдской школе учились и девочки. Из них готовили машинисток, и многие мальчики тоже записались на курсы машинисток, чтобы познакомиться с девочками. Это было замечательное время: вечеринки, игры в бильярд и свидания. Я не особо хулиганил в школе. Обычно я сидел где-нибудь на галерке и больше слушал, чем говорил, стараясь не встревать в споры. Но, как и раньше, отец требовал от меня «навалять им».
– Кончай торчать в задних рядах, – говорил он мне. – Выходи вперед и спорь.
На моих баскетбольных играх он сидел на боковой трибуне.
– Давай, вперед! Покажи им, на что ты способен! – кричал он.
Папа в детстве был заслуженным бойскаутом, поэтому я тоже пошел в бойскауты. Еще он любил играть в гольф, и я возил за ним по полю тележку с клюшками. Он брал меня с собой на футбольные матчи, а еще учил водить машину.
Начав заниматься в риверсайдской команде пловцов, я стал рекордсменом. Я и не думал, что особенно хорош в плавании, но, видимо, годы, проведенные на берегу океана в Эрмоза-Бич, не прошли даром. Как потом оказалось, спортивная карьера в плавании многому меня научила. Я привык к соревнованиям, командной работе, привык терпеть нагрузки, показывать наилучший возможный для меня результат и приучился готовиться к важному событию мысленно и физически. Кроме того, на меня сильно повлияли три великих тренера: один – в старшей школе, два других – в Университете Мичигана и в Вест-Пойнте. В итоге меня заслуженно отобрали в команду страны по плаванью и в студенческую звездную команду по водному поло Восточного дивизиона.
Поэтому, когда отца снова по приказу перевели, на этот раз в Вашингтон, округ Колумбия, мы долго сомневались, оставаться ли мне в Калифорнии, чтобы окончить старшую школу и продолжать заниматься плаванием. В конце концов я все-таки поехал с родителями и закончил учебу в Джорджтауне. Но уже тогда я твердо знал, что мое самое большое желание – поступить в Военную академию США в Вест-Пойнте. Я лишь сомневался, смогу ли туда попасть. У меня не было связей ни с какими конгрессменами или сенаторами, которые могли бы оплатить мое обучение. Я сдал государственный экзамен на допуск к гражданской службе, чтобы иметь хоть какое-то преимущество при поступлении. И одновременно выиграл на соревнованиях по плаванию персональную стипендию для обучения в Университете Мичигана. Осенью 1949 года я покинул дом и отправился туда, чтобы провести там год, такой короткий и в то же время такой длинный.
Иногда задумываюсь, почему же я решил тогда бросить все, что у меня появилось в Мичигане? Ведь я вошел в одну из самых лучших команд пловцов Америки. У меня был друг – сосед по комнате с собственным автомобилем, у меня появилась девушка. Мне там было здорово. Но уже следующей весной меня вызвали на медосмотр перед поступлением в Вест-Пойнт. И скоро предложили обучаться в академии. 4 июля 1950 года я сел на поезд в Оклахоме, куда теперь переехали мои родители, и отправился в Вест-Пойнт, в северную часть штата Нью-Йорк.
Хотя я отчаянно хотел быть пилотом, но не так уж сильно стремился к военной службе. Однако в вооруженных силах мне нравилось армейское товарищество и чувство локтя. После Второй мировой войны американская армия стала такой огромной, что чувство принадлежности к особому содружеству, как во времена молодости моего отца, уже пропало. Тем не менее за моим решением бросить учебу в Мичигане и пойти в Вест-Пойнт явно стоял отец. Он знал, что я мечтал летать, и хотел, раз ему так нравилась его собственная карьера, чтобы и я стал летчиком военно-воздушных сил. В те годы начать настоящую военную карьеру можно было двумя способами: окончить Военно-морскую академию США в Аннаполисе или Военную академию в Вест-Пойнте. Мне редко удавалось впечатлить папу успехами, но он всегда готов был дать мне хороший совет. И он был по-настоящему счастлив, когда мне досталось место в Вест-Пойнте. Этим достижением я его крайне порадовал.
Самый лучший совет в жизни, однако, я получил от молодого лейтенанта, с которым мы случайно встретились в плавательном бассейне, когда я приехал к родителям на лето. Когда я заявил, что собираюсь в Вест-Пойнт, он ответил, что самое главное – не терять чувство юмора. Я никогда этого не забывал. Лейтенант оказался абсолютно прав. Я понял это, как только оказался в Вест-Пойнте.
Там очень любили муштру, но в форме психического давления. Никто никого не бил. В академии были очень строгие правила, касающиеся физического контакта; вышестоящий по званию не мог прикоснуться к нижестоящему без его разрешения.
– Могу я дотронуться до вас, мистер? – спрашивал тебя офицер, если замечал приставшую к мундиру ниточку, перед тем, как ее смахнуть.
Но курсанты очень быстро приучались вести себя уважительно, дисциплинированно и исполнять приказы. Основная работа проводилась в первые два месяца. В это время курсанты жили в так называемых зверских казармах.
Ох уж эти зверские казармы… Там ты «становился зверем», и тебе говорили, что ты должен делать с утра и до самого вечера. Конечно, это унизительно, но в том-то и смысл. Каждый, кто попадал в Вест-Пойнт, был отличником и выдающимся парнем, но всех новичков надлежало сбросить с тех пьедесталов, на которые они уже успели влезть, и дать им понять, что каждый из них снова рядовой мальчишка, которому только еще предстоит всему научиться.
В самый первый вечер нас строем привели на мыс Трофи-Пойнт, где мы принесли курсантскую присягу. Это было замечательно и незабываемо. А потом началась тяжелая работа. Побудку трубили в 5:30; кто-то начинал орать, выстраивая курсантов в строй, и с этой секунды ты мчался во весь опор без остановки весь день. Ботинки должны быть начищены, винтовка должна быть начищена, форма должна быть безукоризненна. Времени на все постоянно не хватало. Когда мы заходили в столовую, нам давалось всего полчаса, и пока жевали еду мы, кто-нибудь непременно жевал мозги нам, постоянно задавая вопросы. Мы обязаны были учить наизусть и без запинки цитировать, например, определения дисциплины Скофилда[11] из маленького вест-пойнтовского учебника – методички под названием «Подъём!».
Нас учили всему подряд – от академических дисциплин и военной истории до военной гигиены, разбивки лагеря и штыковой атаки. О, как я вспоминаю эти тренировки! Это самое тяжелое физическое испытание, через которое я когда либо проходил. Ты надеваешь берцы, футболку, берешь винтовку весом в пять с половиной килограммов с примкнутым штыком в ножнах, а затем бежишь к «дальней штрафной» ускоренным маршем – на дистанцию около 1200 метров. Там ты выполняешь эти самые упражнения со штыком: удар прикладом, режущий удар, укол, извлечение штыка, – а затем ускоренным маршем обратно. Мы были в отличной форме, но эти упражнения выматывали абсолютно. Они учили нас не останавливаться на полпути: даже если довел себя до физического предела – все равно продолжай действовать. Вторая мировая война закончилась лишь пять лет назад. На нас все еще влиял образ мыслей тех, кто шел на войну. Тогда мне это не нравилось. Я не видел в этом ничего веселого. Но оглядываясь назад, думаю, что, возможно, те четыре года стали самыми важными и решающими в моей жизни.
Я научился многому: дисциплине и подчинению, уважению и организованности, выработал привычку планировать все заранее, серьезно развил лидерские качества. Я понял, что быть лидером – значит, увлекать за собой, давать живой пример для подражания, а не давить. Я многое понял о людях и о самом себе. Я научился идти на компромиссы и уважать чувства других. Вест-Пойнт обвиняли во многих грехах, и не раз академию пытались дискредитировать. Но из нее вышли непревзойденные лидеры: Дуайт Эйзенхауэр, Дуглас Макартур, Джордж Паттон. В мое последнее лето в академии нас отправили в Форт-Джексон в Южной Каролине, где мы набрались опыта в тренировке солдат и командования ими. Как офицеры мы отвечали за начальную подготовку новобранцев, которые после 16 недель в учебном подразделении отправлялись прямо на линию фронта в Корее.
В Форт-Джексоне требовалась уже серьезная работа, нужно было включать голову. Некоторые новобранцы приходили совсем юными, только что с фермы, не умели даже читать и писать. Но их набирали по призыву и отправляли на войну. Я многое узнал о том, как люди размышляют и реагируют, что их мотивирует, а что вводит в замешательство, почему они часто не понимают, зачем делают то, что делают, но все равно это делают. Позже это помогло мне разобраться в происходившем во Вьетнаме, понять, почему возникло антивоенное движение. Но этому только предстояло случиться.
Тогда все решал конфликт на Корейском полуострове. Война в Корее началась в том же месяце, когда я начал учебу учебу в Вест-Пойнт. Мы, курсанты, через год очень внимательно слушали речь генерала Макартура в Конгрессе. Президент Гарри Трумэн отстранил его от командования после попытки расширить военные действия, развернув их и против Китая. Мы не могли пропустить эту речь. Она называлась «Старые солдаты никогда не умирают», и держал ее генерал великолепно. В сердца всех старых выпускников Вест-Пойнта его отставка вселяла чувство горечи. Макартур был гениальным человеком. Но нам преподали урок, что нашей демократией управляет гражданская, а не военная администрация. Послание звучало предельно ясно: одно лишь то, что ты храбрый солдат и выдающийся генерал, не дает тебе права решать за всю страну. Такое право есть только у президента. Так мы узнали, как работает наша государственная система.
Но я мало следил за политикой. Кажется, я вообще не читал газет. У меня не оставалось на это времени. В основном мы изучали историю. Я знал о советской блокаде Берлина в 1948 году и о доставке еды в город союзниками по воздуху. Я знал о победе Мао Цзэдуна в Китае через год. Но Корейская война затмила для меня все эти события, особенно с тех пор, как отца послали туда командовать базой в Японии на острове Окинава еще в самом начале, и я знал, что он совершает боевые вылеты над Кореей. Мы думали, что тоже отправимся на фронт, как только выпустимся из Вест-Пойнта. Но война закончилась за год до моего выпуска. Ну а лекции по военной стратегии, конечно же, нам читали с прицелом на страну, где должна была разразиться следующая война – Россию, или, точнее, Советский Союз.
Многие наши инструкторы были профессиональными военными на трехлетнем контракте. Почти все они прошли поля Второй мировой войны. Помню, один из этих парней служил в Третьей армии генерала Паттона и читал нам лекции по военной тактике. Это был неугомонный тип, который не уставал нас будоражить. Бывало, выставит вперед указку и задаст аудитории сакраментальный вопрос:
– А кто будет враг в следующей войне?
И потом, не давая никому времени ответить, хлестнет указкой по столу и как гаркнет:
– Россия!
Хлестнет снова:
– Россия!
И еще раз:
– Россия!
Мы читали дневники немецких генералов, воевавших на Восточном фронте. Дневники представляли собой непритязательные издания на родном для авторов немецком языке. Мы искали, что они писали о русских. «Остерегайтесь партизан», – писал один такой генерал. Немцы боялись русских. Нас же учили, что коммунизм плох по определению, что никто по доброй воле не согласился бы жить при коммунистическом режиме, поистине кошмарной общественной системе. И все же мир уже чувствовал в каждом уголке дыхание Советов и коммунизма, которые готовились весь этот мир захватить. Невзирая на смерть Сталина в 1953 году, никто не питал иллюзий, будто цель Союза изменится. Коммунисты не останавливались. Они пробирались повсюду. Угроза с их стороны сгущалась. Советы были врагом. Даже в нашей стране многие боялись «внутреннего врага». Эти страхи достигли пика, когда сенатор Джо Маккарти развернул кампанию «по искоренению красных». В те дни я придерживался крайне консервативных взглядов и верил, что нам надо сметать коммунистов с дороги, где бы мы их ни встретили.
Алексей Леонов
В детстве я свято верил, что наша страна – самая лучшая в мире. Я полагал, что все, что делает Советский Союз, непременно самое лучшее; что нет мощнее советских танков, быстрее советских самолетов и поездов, что никакая страна не может хотя бы сравниться с нами. Пропагандистская машина работала без перебоев.
Как одного из лучших учеников в классе меня пригласили в кружок во Дворце юных пионеров, и там я стал углубленно изучать искусство.
Несмотря на историю, которая случилась с отцом, он не переставал твердить нам, что надо верить в идеалы революции.
– Не надо критиковать всю систему из-за ошибок или преступлений отдельных людей, – говорил он.
Но никто не мог открыто говорить о том, что происходит в стране. Когда наша семья переехала в Калининград – порт на Балтике, где отцу после войны дали новую работу, – я познакомился с одним мальчиком в новой для меня средней школе № 6, и то, что он говорил, заставило меня во многом сомневаться. Он спрашивал, знаю ли я, сколько получает рабочий в Америке и какие хорошие там машины. Так я впервые задумался: а нет ли на свете такой страны, которая смеет быть в чем-то лучше нас? Тогда мне исполнилось четырнадцать. Я был смышленым и начитанным. Но мне ни разу не попадалась книга, в которой я нашел бы правдивое описание американской жизни.
О том, что там бывали черные рабы и расовая дискриминация, я знал из «Приключений Тома Сойера» Марка Твена. Но потом меня разобрало любопытство. Я искал в местной библиотеке книги, в которых описывался бы американский стиль жизни. Я начал больше читать, включая Джека Лондона, Теодора Драйзера, Джеймса Фенимора Купера. Я не сразу изменил свои политические взгляды. Я все еще верил, что Советский Союз – самая лучшая в мире страна. Но постепенно начал понимать, что есть страны, где уровень жизни выше нашего.
Когда я учился в старших классах, умер Иосиф Виссарионович Сталин, и мы чувствовали настоящую скорбь. Каждый из нас получил по черной нарукавной повязке, и мы по очереди стояли на посту рядом с огромным портретом Сталина в вестибюле школы. Эту черную повязку я даже хранил как сокровище. Один приятель заметил, что лучше бы мне перестать цепляться за нее, но я не придал тогда этому значения.
– Запомни мои слова, – говорил он. – Придет день, и ты сам сожжешь эту повязку.
Прошел год-другой, и с «верхов» начали доноситься сигналы о том, что при Сталине творилось противозаконие. Постепенно я начал осознавать, что происходило тогда. Я заключил, что Сталин был кровавым тираном, который нанес огромный ущерб моей стране.
Когда Никита Сергеевич Хрущёв занял его место на верховном посту и сделал заявление о развенчании культа личности Сталина, я нашел черную повязку, которую так берег, и бросил ее в огонь. Еще у меня был портрет Сталина, который я сам нарисовал. Я колебался, что с ним делать, – нарисовать что-нибудь поверх или тоже сжечь? И сжег его.
Лишь спустя годы страна стала меняться. Целое поколение, выросшее в атмосфере страха, не могло за ночь изменить свои взгляды и поведение. Еще целый десяток лет после смерти Сталина все старались следить, чтобы не сболтнуть лишнего.
– Осторожно. Оглядись, – предупреждали все друг друга. – Замечай, кто тебя может услышать, до того, как начнешь говорить.
Жилось так, словно каждый в стране продолжал ждать стука в дверь – стука тех, кто придет его арестовать. Хрущёв начал десталинизацию. Он отменил некоторые самые репрессивные законы и начал демонтировать государственную машину угнетения. Но обстановка стала меняться лишь спустя время.
Дэвид Скотт
Близились мои выпускные экзамены в Вест-Пойнте, и я думал уже не о том, как бы извести красных на корню, а о более насущном. Я хотел быть уверен, что после выпуска попаду именно в Военно-воздушные силы. Не всех выпускников направляли в тот род войск, куда им хотелось. За такую возможность жестко соревновались. За каждый предмет каждый учебный день мы получали оценки, и те, у кого сумма оценок оказывалась наивысшей, получали приоритетное право выбора. У меня были неплохие шансы. Я был одним из лучших в потоке: среди выпускников 1954 года я был пятым из 633 человек.
Когда пришло время собеседования для выбора места службы, я точно знал, чего хочу. Моим консультантом по выбору стал капитан Джон У. Майли, профессиональный солдат самого крупного калибра. Со мной он держался очень откровенно и был по-настоящему заинтересован в моем карьерном успехе.
Когда я зашел в кабинет Майли и отдал честь, он перешел сразу к делу.
– Вы уже решили, в каких войсках хотите служить?
Когда я сказал: «ВВС», – он явно удивился.
– Военно-воздушные силы? Но почему вы хотите именно туда?
– Но, сэр, я хочу летать, – ответил я. – Хочу быть пилотом.
– Пилотом? – переспросил Майли. – Вам не кажется, что это несколько опасно?
Опасно? И это мне говорит ветеран Корейской войны. Кавалер Серебряной звезды и нескольких медалей «Пурпурное сердце»[12]. Тот, кто прошел через множество боев. Хромой вояка, повидавший многое. Воздушный десантник, гордость всей армии.
– Э-э, нет, сэр, – ответил я. – Думаю, меня все устраивает.
Когда я поднялся, чтобы уйти, он дал мне последний совет.
– Мистер Скотт, я хочу, чтобы вы запомнили одну вещь. В пехотных войсках для вас всегда найдется место.
– Большое вам спасибо, сэр, – сказал я.
На самом деле меня так и подмывало ответить: «Капитан Майли, я хочу по ночам спать в теплой постели, а не в какой-нибудь промерзшей лисьей норе». Но я лишь отдал ему честь и ушел. Я получил место в ВВС. Но должен признаться, что если бы я не смог попасть туда, то последовал бы совету капитана Майли: я глубоко уважал его самого и его сослуживцев.
В конце лета 1954 года, прибыв для прохождения службы на авиабазу Марана в Тусоне, штат Аризона, я наконец-то оказался там, куда действительно хотел попасть, и начал летать. Полгода я проходил начальную летную подготовку, и делал это блестяще. Со мной работал отличный инструктор, Чонси П. Логан с позывным Цыпленок[13]; я же должен был к нему обращаться «Мистер Логан, сэр». Цыпленок был усатым и румяным, с грубой кожей. Он был из тех авиационных бродяг, которые ремонтировали и приводили в порядок самолеты времен Первой мировой войны, а потом летали на них от одного захолустного городка к другому, ночуя в сараях и на сеновалах и устраивая авиашоу для местных жителей, катая их в аэроплане за доллар. Цыпленок Логан учил меня летать, и учил хорошо.
Настоящее счастье летчика нельзя выразить лучше, чем в сонете «Высокий полет», написанном девятнадцатилетним пилотом ВВС Канады Джоном Гиллеспи Мэги, который погиб, когда его «Спитфайр» столкнулся с другим самолетом в облаках в декабре 1941 года. Незадолго до смерти он написал родителям в письме:
Пыль и печаль земли остались позади[14],
И рев винта мажорной стал сонатой.
Я чайкой мчался в вантах бригантин,
Клубившихся в косых лучах заката.
Свобода! В лучших снах не знали вы,
Что можно так скользить, кружить и реять.
В просторе света с ветром мы смели́
В чертогах туч туманной влаги двери…
Но выше – вверх, в темнеющую высь,
В манящий сонм потоков быстротечных,
Куда и лучшим из орлов не вознестись,
Легко поднялся я. И робко подступил
К подножью лестницы, ведущей в бесконечность,
И длань Господню на плече я ощутил.
В этих строфах выражено то самое пьянящее наслаждение, что я испытал, когда моя детская мечта стала явью. И я сам ее воплотил в реальность.
После Мараны меня перевели на авиабазу Уэбб около Биг-Спринга, штат Техас, – где-то посреди нигде, одна голая степь. Там мне предстояло научиться пилотировать реактивные самолеты, которые тогда были еще в новинку. И там же стало появляться много выбывших – летчиков, так или иначе не справившихся с программой подготовки. Но после шести месяцев на Уэббе я получил свои «крылышки». На самом деле, получил я их от отца, он был уже в звании полковника. Он приколол свои собственные старые крылышки к моей форме. Меня очень взволновала такая церемония.
После Уэбба я недолго проходил огневую подготовку на различных авиабазах в Техасе и Аризоне – обучался использовать реактивный истребитель как оружие. Тогда я впервые летал на реактивных самолетах, смоделированных как истребители-бомбардировщики. Еще я научился доставлять к цели ядерную бомбу на одноместном истребителе. Интересная концепция, которая называлась «система бомбардировки с малых высот». После Хиросимы и Нагасаки прошло всего 10 лет, но теперь у нас имелись бомбы куда мощнее, чем сброшенные на японские города. Именно тогда я начал осознавать всю серьезность холодной войны. Быстро приближались дни, когда стратегия «гарантированное взаимное уничтожение» становилась реальностью: и Соединенные Штаты, и Советский Союз понимали, что, независимо от того, кто именно начнет ядерную войну, конец придет обеим странам. Мощность запасов ядерных вооружений на той и другой стороне означала, что в случае войны погибнет весь мир, но тем не менее обе стороны разыгрывали каждую карту в руках, чтобы уравнять свои ядерные силы с ядерными силами противника.
Все это придавало нам воинственности. Если те парни собирались сделать это, значит, придется и нам. Мы не думали о том, как скажется война на мирных людях наших народов. Если ты солдат и получаешь приказ отправляться в сражение, то ты идешь и сражаешься. Но нас вооружили не палицей, щитом и мечом, а ядерной бомбой.
К тому времени, как заканчивалось мое пребывание на авиабазе Люк в Финиксе, штат Аризона, я уже был готовым летчиком. Весной 1956 года меня перевели в Голландию, где я стал пилотом 32-й дневной истребительной эскадрильи, базировавшейся в Сустерберге недалеко от Утрехта. Лучшего летчик-истребитель и желать не мог. Именно к этому я и рвался, к воздушному бою. Самый головокружительный способ летать – когда другой пилот заставляет тебя действовать на пределе возможностей, а ты стараешься обыграть его при помощи мастерства и интуиции.
Можно обучить тому, как стать хорошим пилотом, но не тому, как стать лучшим из лучших. Ключ – в твоей собственной координации и скорости реакции, но, возможно, самое главное – умение почувствовать малейшее изменение в движении собственного самолета. Это реально только в полете, когда сливаешься с самолетом в одно целое, и он становится продолжением пилота. Отчасти красота полета и состоит в этом чувстве превращения в часть прекрасной машины, которая делает тебя сильнее, дает возможность превзойти узкие рамки возможностей человеческого тела.
Погодные условия в Европе часто портились до невозможности, и наши навыки проходили суровую проверку. Летали мы на F-86 «Сейбр», а позже – на F-100 «Супер Сейбр», ведя учебные воздушные бои в любых погодных условиях. Регулярно мы летали в Северную Африку, Ливию и Марокко, чтобы проходить там тренировки по несколько недель, потому что там всегда стояла ясная погода. Труднее всего, однако, летать в плохую погоду в северной Европе. В те времена техника была еще очень простой. Средства навигации оставляли желать лучшего. Все, что имелось в нашем распоряжении, чтобы найти базу, летя сквозь густые тучи – хиленькая стрелочка, указывавшая на 30-ваттный радиомаяк. Но если уж умеешь летать в таких условиях, то сможешь летать везде.
Тем не менее через полгода после прибытия в Европу я чуть было не прошел крещение огнем.
Алексей Леонов
Ближе к окончанию школы я твердо решил учиться в художественной академии. В то время в Советском Союзе было всего две сто́ящие художественные академии. Одна в Ленинграде, а другая чуть ближе, хотя и ее отделяли от меня 600 километров – в Риге, в Латвийской ССР. Весной 1953 года я отправился в Ригу в открытом кузове грузовика, чтобы подать заявление на поступление в этом же году.
Я позаимствовал у отца его лучший костюм, сшитый в стиле маоцзэдуновского френча. Я чувствовал, что все знаю и умею, но, прибыв на место, понял, что смотрюсь белой вороной. Тем не менее я не колеблясь двинулся прямо в кабинет директора академии художеств, убежденный, что меня тут же примут. Я взял некоторые свои работы и начал разговаривать так громко, что миловидная секретарша директора заглянула посмотреть, что тут за шум.
– Я хочу учиться здесь, – напрямоту заявил я директору, когда тот спросил, по какому я вопросу.
– Тогда вам придется вернуться позже и пройти вступительный экзамен, – сказал директор.
Но потом он обратил внимание, что я держу под мышкой кипу рисунков, и попросил показать ему эти работы. Полистав мои карандашные наброски, акварели и копии портретов Шопена, Горького и Петра Великого, он заверил меня, что у меня есть все шансы учиться в этом вузе после окончания школы.
Покинув кабинет директора, я остановил молодого студента-художника, который попался мне в коридоре, и спросил у него, где и как он живет. Он сказал, что снимать комнату в Риге стоит 500 рублей в месяц, и моя мечта стать художником чуть было не пошатнулась. Я знал, что никак не могу позволить себе тратить такие деньги. Отец зарабатывал всего 600 рублей в месяц и должен был по-прежнему обеспечивать семью, а у меня больше никого не осталось, кто мог бы помочь.
Домой я вернулся унылым. Но вскоре решил, что вместо того, чтобы выучиться на художника, исполню другую свою мечту – стану пилотом. И записался на подготовку в военное училище. Родители меня поддержали. Один из моих двоюродных братьев, профессор, пытался меня отговорить, потому что считал, что мне лучше заниматься наукой, но теперь я видел себя только летчиком. Я подал заявление в Кременчугское авиационное училище на Украине. Конкуренция была жесткой. Но в сентябре 1953 года меня приняли в курсанты.
Событие это считалось такой большой честью, что на вокзале меня провожала не только вся семья, но и все одноклассники. Когда мама поняла, что у нее не хватает денег на билет, чтобы пройти на вокзальную платформу, мои приятели скинулись для нее, а сами дружно полезли туда же через ограду. Поезд тронулся, мама начала плакать, а я забрался в угол для багажа и тоже разрыдался оттого, что пришлось расстаться с семьей.
Следующие два года я учился летать на винтовых самолетах в Кременчуге. После этого меня перевели в Высшую летную школу в Чугуеве, тоже на Украине, где я обучался еще два года. Там я осваивал уже военные реактивные самолеты. Я гордился, что добился этого уже в 20 лет. Очень скоро меня назначили помощником командира в звании сержанта для нашей команды курсантов, и я начал осваивать премудрости командования и приучаться нести за все ответственность, будучи еще очень молодым.
Все это время я не переставал рисовать, когда выпадала свободная минута. И чем больше я об этом думал, тем удачнее мне виделся мой расклад: я мог быть пилотом и продолжать заниматься искусством, которое оставалось моим самым серьезным увлечением. Тем не менее я не мог стать и профессиональным художником, и летчиком-истребителем одновременно.
Ко времени, когда я получил офицерское звание, отец уже вышел на пенсию. Он подрабатывал, скашивая траву на военном аэродроме в Калининграде. Там отец часто оставался поболтать с пилотами, чтобы набраться у них всяких военных словечек и потом удивить меня их знанием. Когда я приезжал навестить родителей, он время от времени вставлял какие-нибудь фразы, одна из которых мне очень хорошо запомнилась.
– Не жди конца взлетно-посадочной полосы, чтобы начать тормозить, – улыбаясь, сказал мне отец. – И не откладывай любовь на потом.