Дед, как назло, все никак не возвращался домой. Еще с утра уехал в Арзамас, на свой склад, куда должны были прислать из Нижнего новый товар. И вот уж вечер настал, а его нет и нет!
– Ну где он там запропастился?! – нетерпеливо шептала Антонина, когда и отобедали, и к ужину накрыли, а дед так и не появился.
– Угомонись, милая, – ласково увещевала Дорофея. – Погляди, какой калабан[8] нынче выпекся: известное дело, коли часть отслоилась от каравая, кому-то поездки не миновать. Знать, Андрей Федорович уже в дороге!
– Если тебя послушать, у нас ежедень хлебы с такими горбами должны выпекаться, потому что Андрей Федорович ежедень в дороге, – огрызнулась Антонина, нетерпеливо возя ножом по столу.
– Не балуй, нечистую силу навлечешь! – наставительно изрекла Дорофея и потянулась было забрать у девушки нож, однако Антонина отдернула руку:
– Вели мясо нести, я есть хочу! Не буду больше ждать!
Она перевернула каравай уродливой горбушкой вниз (смотреть противно!) и принялась резать хлеб.
– Поверни горбом кверху! – погрозила пальцем Дорофея. – Беду накличешь!
Антонина, неуступчиво сдвинув брови, продолжала кромсать хлеб. Нож противно скрипел в корке.
– Экий квёлый[9]! – сморщила нос Антонина.
Ломти получались неровные, где толще, где тоньше.
– Коли неровно и трудно хлеб режешь, такова и жизнь у тебя будет неровная и трудная! – проворчала Дорофея, которая была набита приметами, словно подушка пером. Обычно приходилось выслушивать не меньше десятка предостережений подряд: дед только посмеивался и называл Дорофею бармой бесценной[10], а Антонина пропускала воркотню няньки мимо ушей, ибо та по старости иногда завиралась, – однако сейчас не выдержала и, отбросив нож, воскликнула:
– Хватит! Надоела!
Нож слетел со стола и вонзился в пол.
Дорофея громко ахнула и зажала рот рукой, уставив на Антонину вытаращенные глаза.
– Что еще? – рявкнула та.
Дорофея забормотала сквозь пальцы что-то невнятное, Антонина даже не сразу разобрала, что там пророчит нянька:
– Да ведь это к покойнику! Коли выпадет из рук нож, когда хлеб резали, да воткнется острием в пол, – жди покойника в доме!
Антонина вскочила, выдернула нож, застрявший острием между половицами, и, поигрывая им, выпалила угрожающе:
– Если не перестанешь попусту болтать, примета сбудется. И знаешь, кто будет этим покойником?..
Дорофея так и ахнула, так и замахала руками:
– Да ты что, Тонюшка? Не ума ли решилась? Ишь как глазами засверкала – ну точно цыганка! Вся в отца!
И снова зажала себе рот, и снова вытаращила глаза, и даже не обратила внимания, что нож вывалился из рук Антонины и опять вонзился в пол.
У девушки застучало в висках.
– Что ты сказала? – пробормотала она, не слыша собственного голоса из-за шума крови в ушах. – Что?!
Дорофея растерянно заморгала, заюлила глазами, забормотала:
– Да я что… да ничего… просто так… я и раньше говорила, что ты вся в отца, он такой же чернющий был да глазищами сверкал…
Да, она так говорила, правда. И дед говорил. Раньше Антонина не обратила бы никакого внимания на обмолвку Дорофеи насчет цыганки, но после утренней встречи, после того, что ей сказали Яноро и Флорика, все изменилось!
– Да разве ж Федор Иванович Коршунов, батюшка мой, был цыганом? – спросила Антонина как можно спокойней, чтобы Дорофея тоже успокоилась.
– Каким цыганом, окстись, не болтай чего попало! – решительно махнула рукой Дорофея, но тотчас опять заюлила глазами, забормотала: – А может, и был, откуда мне знать, если я его никогда не видела?
– Как не видела? – насторожилась Антонина. – А на свадьбе? Ты же говорила, что с матушкой моей не расставалась никогда! Была сперва у нее горничной, а потом моей нянькой стала! Кто же ее к венцу прибирал, если не ты?
Лицо Дорофеи перекосилось, из глаз хлынули слезы:
– Отвяжись, Тонюшка! Не мучай ты меня! Лучше кого другого спроси!
– Другого? – возмущенно повторила Антонина. – Кого же другого мне прикажешь спрашивать, если и ты, и дед – оба рассказывали, что венчались отец с матерью не в Арзамасе, а в Нижнем Новгороде? Что отец оттуда на войну ушел, с которой так и не вернулся, а матушка родами умерла, после чего дед в Арзамас привез ее в гробу, а меня в корзинке плетеной? Кого мне спросить, если никто из наших арзамасских соседей на той свадьбе не был? В Нижний поехать? Там что-нибудь разузнать? Но у кого узнавать, если батюшка мой, Федор Иванович Коршунов, был круглым сиротой и ни одного родного человека у него не осталось? В этом и ты, и дед меня с самого детства уверяли…
– Да ведь у деда крестильная запись есть! – затравленно, исподлобья глядя на Антонину, выпалила Дорофея. – В ней сказано, что мать твоя – Глафира, в девичестве Гаврилова, дочь Андреева, отец – Федор Коршунов, сын Иванов, оба православные. А разве цыгане бывают православные? Все нехристи, все язычники!
– Запись-то есть, да ведь… да ведь крестили меня в Арзамасе, наш батюшка Иннокентий и крестил, – напряженно сузив глаза, пробормотала Антонина. – Ни матушки, ни отца при этом не было – ее уже схоронили, отец погиб… Отец Иннокентий записал все с дедовых слов, ему поверил! Они же с самого детства дружили, не разлей вода…
– Ты чего буровишь?! – возмутилась Дорофея. – Да неужто твой дед мог священнику солгать?
И отвела глаза так быстро, словно отдернула…
– Это не я сказала, – медленно проговорила Антонина, не отводя взгляда от заалевшего Дорофеиного лица. – Это ты сказала.
– Чего, чего я сказала? – закудахтала та, напряженно сводя брови.
– Ты сказала, что дед мог священнику солгать.
– Да нет же, я сказала, что он не мог! – всплеснула руками Дорофея.
– Конечно, не мог, – со спокойствием, которого не чувствовала, кивнула Антонина. – Зачем? Ведь все проверить можно. Небось в Нижнем, в храме Печерском, где отец с матушкой венчались, в церковной книге запись об этом венчании есть. Или… нет?
– Что значит – нет?! – взвилась Дорофея. – Ты чего на мать родную наговариваешь, на голубицу мою, на Глашеньку? Неужто она могла нагулять дитя невесть от кого, а Андрей Федорович ее грех ложью бы прикрывал?
Она багровела лицом, она кричала, она всплескивала руками… И это Дорофея, которая всегда говорила тихо-тихенько, опасаясь, что «люди[11] подслушают, а люди – первый враг господ»! Что и говорить, к прислуге домашней Дорофея относилась недоверчиво, сплетен, которые могут от слуг исходить, боялась как огня – и вдруг словно забыла обо всех тех ушах, которые сейчас настороженно ловят каждое ее слово. Забыла, забыла, совершенно власть над собой потеряла – до того встревожилась, до того старается убедить Антонину, будто о цыганочке всего лишь обмолвилась, будто эти ее слова не значат ничего! Однако чем больше она старается, тем сильнее щемит у Антонины сердце…
Слова Яноро оказались камнем, который был брошен в тихий пруд ее спокойной жизни. Кто знает, может быть, круги разошлись бы, снова воцарились бы тиши да гладь, но обмолвка Дорофеи еще сильнее взбаламутила воду. Поднялись волны, которые уже подмывают берега! Что еще брякнет Дорофея? Что еще пугающе-неожиданного о себе и своих родителях узнает Антонина?
А если и ей самой бросить камень в тот же разволновавшийся пруд? Что, если назвать сейчас имя баро Тодора? Может быть, не только дед, но и Дорофея знает, кто он такой и какое имеет к ней отношение?..
Ох, как страшно, как стынут руки, язык немеет… Однако не такова Антонина, чтобы бежать от опасности! На Сивке мчится не разбирая дороги, бесстрашно – и сейчас дерзко бросится вперед навстречу неизвестности!
– А скажи, Дорофея, знаешь ли ты, кто такой…
Она не договорила – вдруг заголосили во дворе бабы, потом с грохотом распахнулась дверь в столовую комнату и на пороге вырос Никодим – кучер дедов.
Антонина и Дорофея замерли, в ужасе уставившись на кучера, всегда такого спокойного, благообразного, важного. А сейчас каков он?! Весь в пыли да грязи, волосы всклокочены, рубаха в кровище, глаза блуждают, борода трясется, словно у Никодима зуб на зуб не попадает. Еле стоит, вцепившись в дверной косяк…
Да что это с ним?!
Они не успели спросить: Никодим вдруг рухнул на колени, ударился головой об пол и завыл:
– Прости, голубушка, Антонина Федоровна, не уберег я нашего хозяина, не уберег…
– Что с дедом? – вскричала Антонина. – Где он?
– Убился! Убился чрез волшебную порчу, чрез того проклятущего цыгана! – прорыдал Никодим, не поднимая головы.
Дорофея коротко взвыла, но Антонина сильно топнула, и нянька замолкла. Девушка прыгнула вперед, схватила Никодима за волосы и рывком подняла его голову:
– Что ты сказал?! Про какого цыгана речь? Говори!
Никодим залился слезами и кое-как, с запинками, начал рассказывать:
– Со счетами Андрей Федорович покончил и заспешил домой. Допрежь такой осторожный был, все меня осаживал, когда я начинал гнать, а тут как подменили его. Проголодался, говорит, я, так что поспешай, Никодимка! И все понукал: шибче да шибче, экий ты, говорит, тенятник, экий лентяй! Ну я как присвистнул – пошел было наш Силач, да вдруг замер как вкопанный. Мы с Андреем Федоровичем насилу в возке удержались! Я коня и так, и эдак, и по матушке, и по батюшке… нет, стоит неподвижно! Вдруг слышу – хохочет рядом кто-то, аж закатывается. Глянул – а там цыган молодой. Сам в какое-то отрепье одет, а на шее, да на пальцах, да в ушах золота небось полпуда! Я Силача охаживаю плетью, аж криком кричу, а он не шелохнется, только пена с него клочьями летит. Я цыгану: «Пошел вон, колдун чертов!» – а он опять ржет во всю глотку. Потом пальцами щелкнул и говорит, уставивши на Андрея Федоровича свои глазищи чернющие, бесовские: «Ладно, поезжай, господарь, да только не забудь внучке про баро Тодора рассказать!» И пошел восвояси. Я ему вслед: «Чего ты тут чиликаешь, язва бы тя расшибла?!» А он и не оглянулся. Я на хозяина покосился, а тот сидит белый весь, как стенка беленая, да крестом себя осеняет. Потом прохрипел: «Поехали!» Я Силача ни вожжами не дернул, ни кнутом не тронул, ни криком на него не кричал, а он вдруг ка-ак рванул с места, во всю прыть понесся, словно над землей полетел! А Андрей Федорович все на того клятого цыгана оглядывался – ну и не удержался на выносе[12]… И не больно круто поворотили, а хозяину хватило. Я пока остановил Силача, пока выскочил – а Андрей Федорович уж мертвый лежит, да в кровище весь…
Дорофея схватила Антонину за руку, пальцем показала на пол, где между половицами торчал нож.
– Вот и покойник! – хрипло крикнула она да и рухнула без памяти.