Они жили славой, устремленной вперед, Босоногие и без хлеба.
Каждый спал на твердой земле, С рюкзаком под головой.
Я плохо знал своих родителей, наверное, потому, что мало жил с ними. В тех случаях, когда мы были вместе, они предоставляли меня самому себе. Может быть, именно детские впечатления оказали существенное влияние на формирование моего характера. Жизнь моя, сколько я себя помню, всегда была наполнена трудностями и разными кризисными явлениями, что в то бурное время сделало меня восприимчивым ко всяким переменам и революционным идеям. Она была похожа на жизнь многих людей моего поколения. Думаю, что история моей жизни может в какой-то мере помочь читателю понять, что происходило в России.
Моя мать была одной из восемнадцати детей егеря и выросла в деревне, не видев в жизни ничего, кроме трудностей, хотя семья никогда не испытывала недостатка в пище. Она всегда была занята со своими младшими братьями и сестрами, следила за тем, чтобы они были вымыты и накормлены. Тот факт, что все восемнадцать детей достигли зрелого возраста, свидетельствовал о том, что условия жизни хотя и были трудными, но вполне сносными. В пятнадцатилетнем возрасте она работала в имении баронессы Браницкой, за двадцать пять копеек в день с утра до вечера убирала свеклу. В семнадцать лет она вышла замуж за школьного учителя, который недавно овдовел, был намного старше ее и имел двух сыновей. Я был у нее единственным ребенком.
Я помню шумные ссоры моих родителей, крики и хлопанье дверьми в нашем маленьком домике. Я также помню страшные дни, когда за долги у нас должны были конфисковать имущество. Готовясь к такому ужасному исходу, моя мать по ночам увязывала наши вещи в узлы, которые выносила из дома не через дверь, а через кухонное окно, выходившее в сад. Когда наконец это случилось, меня отправили жить к соседям.
Теперь мои родители часто отсутствовали, надолго оставляя меня одного, возвращались они ненадолго, но в хорошем настроении.
В возрасте шести лет меня отправили жить к дедушке с бабушкой. Я совершил очень интересное путешествие на поезде и на подводе по проселочным дорогам мимо бескрайних полей и лесов. Несколько рек мы пересекали на паромах. Все было для меня ново и интересно.
Дедушка с бабушкой жили в старой деревенской избе, а когда их детям становилось трудно, они брали к себе внуков. В любое время их в доме было не меньше дюжины. Это был побеленный домик, окруженный вишневым садом недалеко от Умани, маленького города на Украине со смешанным русско-еврейским населением. Город был довольно невзрачный, но солнечный, с красивыми садами. Располагался он на берегу грязной и довольно вонючей реки.
Бабушка все свое время проводила у плиты, в окружении кастрюль, сковородок, мисок и многочисленных детей. Чтобы поддерживать их, ей приходилось постоянно решать бесчисленные проблемы. Я часто видел ее с карандашом в натруженной руке: «Столько за огурцы, столько за мыло… а сколько останется на сахар?». Она творила чудеса, и у нас появлялся сахар. А по праздничным дням мы даже надевали ботинки и чистые рубашки.
У нее не было времени заниматься нашим воспитанием, и мы все, мальчишки и девчонки, вечно сопливые и неумытые, в драных штанах и с всклокоченными волосами представляли собой какую-то независимую республику. Мы целые дни проводили на улице, лазая по деревьям, купаясь в реке или бегая по окрестным местам в поисках нехитрых развлечений.
Больше всего нам нравилась гроза. Завидев надвигающиеся тучи, мы готовились к дождю, а когда он начинался – голые выскакивали на улицу и с воплями диких индейцев танцевали под обильными струями, низвергавшимися с небес. После сильных ливней мы, как и все другие крестьяне, должны были чинить глиняные стены нашей избушки. Дедушка расчищал угол во дворе и приносил глину с берега реки. Дети собирали навоз на дороге. Глина смешивалась с навозом, разводилась водой, и мы с наслаждением месили ее ногами, делая отличную штукатурку для стен. Бабушка пользовалась этим случаем, чтобы подновить побелку. По верхней кромке под крышей она всегда рисовала голубой орнамент.
Другим развлечением был местный рынок. Там были горы фруктов и овощей, были гадалки и представления, там можно было купить ряженку, пряники и даже резиновые мячики. Крестьяне, приезжавшие из дальних деревень на повозках, громко спорили по каждой сделке. Мы таращили глаза на книги в красивых цветных обложках, в которых были русские народные сказки, или слонялись вокруг прилавков, заваленных леденцами, ярко раскрашенными пирожными и петушками из ячменного сахара. Я до сих пор помню, как все это было дешево. Ведро черешни, мешок картошки или груш стоили меньше американского цента; за половину этой цены можно было купить пару огромных арбузов. Сегодня эти цены вызывают изумление. Но тогда мы не всегда ели досыта и нередко по нескольку дней питались жидкой овсянкой.
Дедушка приходил с работы вечером, а утром на рассвете снова уходил. По вечерам он делал всякую работу по дому: рубил дрова или чинил ограду. Дети пользовались полной свободой при условии, что они не ссорились и не хныкали. Если кто-то приходил с жалобой на синяк под глазом или на порванную одежду, дедушка ворчал: «Если не можешь постоять за себя, не ввязывайся в драку. Иди умойся». По натуре он был добрым патриархом, который просто смотрел на жизнь. Он считал, что серьезные проступки заслуживают крепкого шлепка или березового прута. Естественно, и я получал свою долю. Один из таких случаев сохранился в моей памяти ярким воспоминанием.
Я был очень голоден. Мы все сидели за столом, куча чумазых, непоседливых сорванцов с жадными голодными глазами. Перед нами стоял дымящийся чугун тыквенно-овсяной каши, и мы с деревянными ложками ждали, пока, как этого требовали приличия, дедушка с бабушкой зачерпнут из котелка первыми (в нашей бедной деревенской жизни не было тарелок, но заверяю вас, мы не замечали их отсутствия). Я в тот раз был особенно нетерпелив и грубо нарушил устоявшийся порядок, а подсознательное понимание того, что я поступаю неправильно, видимо, сделало меня еще и очень неуклюжим. Не дожидаясь своей очереди, я перегнулся через стол и первым зачерпнул себе каши. Неожиданно я потерял равновесие, и моя рука угодила в чугунок с кашей. Чугунок перевернулся, и обжигающая масса расплескалась по ногам моих двоюродных братьев. Это была полная катастрофа, о чем свидетельствовали крики боли и ужаса. Каша погибла. Я был настолько потрясен тем, что натворил, что даже не почувствовал ожогов.
Дед встал из-за стола со зловещим выражением на лице.
– Иди за мной, – сказал он.
Бабушка робко попросила о пощаде:
– Никифор, не бей ребенка, – взмолилась она.
Но дед ничего ей не ответил. Он сам знал, что ему надо делать. Мы вышли в соседнюю комнату, и он притворил дверь. Затем он сел, зажал мою голову между колен и отодрал меня по голому заду своим кожаным шлепанцем. Я молчал и не плакал. С горящими щеками и ушами я вернулся в общую комнату, не решаясь ни на кого взглянуть. Бабушка смазала обожженные места простоквашей и перевязала их. Позже, когда меня снова позвали за стол и налили супа, у меня потекли слезы и я отказался. Еще много лет, вспоминая эту сцену, я испытывал острое чувство вины. Я взял за правило никогда не есть из общего котелка прежде других, однако эта привычка сослужила мне плохую службу в суровые последующие годы моей жизни.
Однажды приехала мать. В городском нарядном платье, в каком мы ее никогда не видели, она выглядела молодой и красивой. Она привезла всем подарки и приехала забрать меня в школу в Вильно, где теперь жила. Уезжая, я раздал все свои сокровища своим братьям: пустые спичечные коробки, пачки от папирос, рогатки, бабки, камешки необычной формы и гвозди. Мы расстались со слезами.
На вокзале в Вильно нас никто не встречал. Моя мать жила одна в небольшой чистой двухкомнатной квартире. На вопросы об отце отвечала уклончиво. Сама она работала в больнице, уходила в семь утра и возвращалась поздно вечером.
В школе я учился хорошо, хотя был замкнут и склонен к уединению. В одиночестве я начал читать все, что мне попадалось под руку: Фенимора Купера, Жюля Верна, Майн Рида, Марка Твена, Стивенсона, Джека Лондона и Киплинга. Чуть позже у меня появился вкус к Пушкину, Виктору Гюго, Золя, Толстому и Диккенсу.
Однажды мать застала меня углубившимся в том Мопассана. «Не читай это, – сказала она строго. – Там много такого, что ты не поймешь».
Меня это удивило, потому что в то время я был в таком возрасте, когда мальчишка думает, что он понимает все. В итоге я стал еще внимательней читать Мопассана, стараясь найти какую-то тайну, но так и не нашел ее.
Книги делали мою жизнь богатой, в то время как в материальном плане она становилась все беднее. Случайно я узнал, что мой отец «ушел к другой женщине». Он продолжал оказывать мне материальную помощь, но делал это нерегулярно. Мать молча страдала. Я понимал ее, но ничем не мог помочь. Эта сдержанность с обеих сторон одинаково нас печалила и со временем переросла в какое-то отчуждение. Мама упрекала меня за отсутствие внимания, а я ничего не мог придумать и с горечью замыкался в своих собственных мыслях. В таком состоянии я жил до тринадцати лет.
Однажды мать спросила меня, хотел бы я переехать жить к отцу. Сама мысль снова увидеть отца так взволновала меня, что я обнял ее и воскликнул:
– Конечно!
По лицу матери было видно, что я причинил ей боль, и я попытался смягчить удар:
– Но я ведь вернусь, мама.
Отец встретил меня на станции. В Гомеле у него был большой удобный дом, окруженный садом. Как только мы пришли, он завел меня в свой кабинет и осмотрел с некоторым смущением.
– Теперь ты уже совсем большой, – сказал он. – Я могу открыто говорить с тобой даже о взрослых делах. Я снова женился. У тебя есть маленький брат. Сейчас ты встретишься с ним… и с твоей мачехой. Будь с ними добр.
– Катя! – позвал он.
Вошла женщина с ребенком на руках. Она напомнила мне женщин, которых я видел на репродукциях картин датских художников. У моей «второй матери» было пухлое лицо с довольно курносым носом, большие серые, постоянно смеющиеся глаза Она всегда была веселой, но скоро я узнал, что за ее доброй внешностью скрывалась злобная и расчетливая душонка.
Первые месяцы прошли достаточно хорошо, но вскоре я понял, что мое присутствие в этом доме не совсем желательно. Моя мачеха, по-видимому, считала, что каждый кусок для меня она отрывала от ее собственного драгоценного младенца. Небольшая сумма на карманные расходы, которую выделял мне отец, стала предметом горьких укоров. Затем отцу пришла в голову гениальная идея – нанять меня к себе на работу и таким образом давать мне какие-то деньги под предлогом оплаты моих услуг. Я набивал ему папиросы по пятнадцать копеек за коробку. Он также научил меня пользоваться топором и пилой, что мне в дальнейшем очень пригодилось. Потрудившись хорошо на поленнице, я зарабатывал рубль в неделю. Этого мне хватало и на кино, и на конфеты.
Учеба в школе шла хорошо, но в конце концов случилось то, что рано или поздно должно было случиться. Однажды отец пригласил меня в кабинет и после долгого хождения вокруг да около сказал, что лучше бы мне переехать к матери, которая была очень одинока и от этого страдала.
– Ты поедешь завтра. Я уже сообщил матери о твоем приезде по телефону, – сказал в довершение разговора отец.
«Если мне тут нет места, – с горечью подумал я, – то где же оно?..»
Я ничего не ответил отцу, но сам был близок к отчаянию, к чувству, которое я ни под каким предлогом не мог никому открыть. Я стал находить утешение в мечтах.
«Когда я вырасту, – продолжал я фантазировать, – то стану моряком или путешественником, богатым и знаменитым. И они все захотят, чтобы я к ним вернулся, мы снова будем жить вместе. Я больше никогда не позволю им ругаться и ссориться…» Но это были пустые мечтания, сбыться которым вряд ли было суждено.
В Вильно меня ждало новое разочарование. Моя мать тоже собиралась вторично выйти замуж. Когда она сообщила мне эту новость, я стал упрашивать ее не делать этого.
– Ты снова будешь несчастлива, мама, – умолял я. – Давай жить с тобой вдвоем. Так будет лучше.
В день ее свадьбы, которая проходила в то время, когда я был в школе, мы переехали в более комфортабельный дом. Однако я с чувством грусти вошел в свою новую комнату. На полу стояли связки моих книг. Это было все, что осталось у меня от прежней жизни. Внизу веселилась свадьба. Мать несколько раз приходила за мной, но я отказывался выходить.
– Ты огорчаешь меня, – твердила она. – Не упрямься, выходи!
Но я слишком был занят своими оскорбленными чувствами, чтобы прислушаться к ней. Не раздеваясь, я лег на кровать и в смятении чувств заснул. Когда я проснулся, то на ночном столике нашел тарелку с пирожными и мороженым. Мороженое растаяло и превратилось в тягучую желтоватую жидкость. Я опять вспомнил веселье вчерашнего вечера и неожиданно расплакался.
У меня осталось очень мало хороших воспоминаний от школы, где по-казенному сухие и одетые в форму учителя убивали всякую естественную радость учения. Однако мне хотелось бы вспомнить одного человека, который отказывался носить форму и в отличие от других наставников оказывал на нас заметное влияние. Это был протестантский священник. Он обучал нас немецкому языку весьма оригинальным методом. В качестве поощрения он угощал нас конфетами, их он покупал на собственные деньги. Это был веселый и шумный здоровяк, совершенно лишенный профессиональной торжественности, свойственной служителям церкви. Он всегда ходил в костюмах светлого цвета. Вопреки школьным распорядкам он требовал, чтобы каждое утро мы приветствовали его хором: «Гутен морген, либер стор!». Мальчишки очень охотно исполняли этот ритуал. Ему достаточно было только заглянуть в класс, и это вызывало такой энтузиазм, что никакая серьезная работа в течение последующих пятнадцати минут была просто невозможна.
Именно благодаря «дорогому пастору» я приобрел своего первого друга, мальчика по фамилии Кусков. В учебе он как-то проиграл в соперничестве со мной, и мы разделили с ним полученную мною в качестве приза шоколадку.
Однажды летом 1914 года я отправился навестить своего друга на даче, где он проводил каникулы. Я нашел дачу холодной и заброшенной, такой она может быть только в отсутствие хозяев. Я напрасно ждал целый день и следующую ночь, но мой друг с семьей так и не появился. Я был очень обеспокоен и внезапно вспомнил, что на станции мальчишка-газетчик выкрикивал какую-то фразу, которую я сразу не понял: «Приказ о мобизации!». Когда я возвращался назад, в поезде меня поразили странные выражения лиц и возбужденные голоса пассажиров.
– Что случилось? – спросил я сидевшего рядом человека.
– А случилось то, мой мальчик, что мы собираемся воевать и дадим Кайзеру по зубам. Скоро наши казаки будут в Берлине.
Из книг я знал, что война – это что-то героическое и всегда победоносное. Я думал, что теперь жизнь будет похожа на приключенческий роман. Все были в хорошем настроении. Я, несмотря на то, что не встретился со своим другом, тоже предался настроению всеобщего подъема.
На следующий день мой отчим вернулся домой с сияющим взглядом.
– Слава богу! – сказал он. – Это война! Россия победит!
На улицах было много демонстраций: люди несли трехцветные флаги, церковные хоругви и портреты царя, обрамленные вышитыми полотенцами. Атмосфера была очень эмоциональной. Люди пели песни. Казаков, скакавших верхом, приветствовали радостными возгласами и осыпали их цветами.
В школе наш класс дружно охнул, когда узнал, что немецкие орды вторглись в Бельгию. «Ничего, наши казаки скоро освободят Бельгию, – решили мы все вместе. – Бошам уж точно не поздоровится…»
«Почему я еще слишком молод для армии? Когда я достигну призывного возраста, все уже давно закончится. Какая несправедливая судьба!» – эти мысли искренне терзали мою душу.
Когда через наш город проследовали первые немецкие военнопленные, мы смотрели на них с любопытством и превосходством. Мне они показались совсем не страшными, а просто жалкими. Грязные и изможденные, они отвечали на наши взгляды жалкими улыбками. Похоже, что завоевателям Бельгии русский плен был вполне по душе! Они делали нам дружеские жесты и кричали: «Киндер, киндер!». Мне пришло в голову, что у них могли быть дети нашего возраста. Один из моих друзей выкрикнул:
– Дойче швайне!
Пленные отвернулись. В наших сердцах, кстати сказать, не было ненависти к ним, и мы почувствовали какое-то неясное чувство стыда за то, что сказал этот мальчик. Но тем не менее немцы оставались нашими врагами, поэтому прощения, пока шла ужасная смертоносная война, они не заслуживали. Простить их могла только наша победа.
Война набирала обороты. Мы уже забыли о мирном времени. Наша армия одержала несколько побед и взяла много пленных. Но почему-то в народе не стало разговоров о взятии казаками Берлина. Наоборот, немецкие уланы вошли в Варшаву. Немцы оккупировали всю Польшу и угрожали Литве. Все это было трудно понять. Кто был постарше меня, надевали военную форму. Мои сводные братья Николай и Григорий тоже отправились на фронт. Они жили с теткой в Петрограде, но по пути на фронт заехали к нам. Они, как павлины, гордились своими золотыми нашивками. Я смотрел на них с завистью.
Младший, Григорий, был убит 1 августа 1915 года в возрасте девятнадцати лет.
Осенью мать перестала ходить на работу.
– Город эвакуируется, и мы станем беженцами, – сказала она мне.
Я знал об ужасной судьбе беженцев и думал, что нас ожидает то же самое. Но когда началась эвакуация, то, против ожидания неразберихи, во всем ощущалась твердая рука. На железной дороге, в условиях военного времени, она проходила, можно сказать, даже довольно комфортабельно. Несмотря на всеобщую сумятицу, которая присутствует практически во все времена на вокзалах во время отхода поезда, нам удалось взять с собой почти все свои вещи. Однако ехали мы в товарном вагоне, и путешествие продолжалось долгих шесть дней. Наконец мы прибыли в город, куда должен был эвакуироваться мой отчим. Это оказался Гомель. Так судьба организовала встречу двух моих семей.
Для меня это было очень тяжелое время. Я был между ними словно между двух огней: с одной стороны – мой отец с новой женой, с другой – мать с новым мужем. Но в общем-то я никому не был нужен и находился в гнетущем одиночестве. Каждое слово ранило меня, а кое-что из того, что говорилось в мой адрес, ранило действительно глубоко. Когда, к примеру, за обедом моя мать клала мне на тарелку кусок мяса, ее рука дрожала под неодобрительным взглядом мужа – моего нежеланного отчима, поскольку мясо было дорогим и денег на его покупку почти всегда не хватало. Видимо, поэтому он считал, что меня должен был кормить родной отец. Его враждебность постоянно держала меня в напряжении, и у нас часто возникали ссоры.
Однажды вечером, после очередной ссоры за столом, когда отчим хотел ударить меня, я убежал из дома и спрятался в соседнем дворе в ящике от рояля. Половину холодной ночи я провел там, накрывшись соломой, а затем отправился на вокзал и уснул в зале ожидания. Я решил не возвращаться домой. Буду искать работу и никогда больше не позволю унижать себя тем, что каждый кусок, который я ем, ставится мне в укор. На следующее утро я отправился в школу, и там меня нашла мать. Она пыталась убедить меня вернуться домой, но я категорически отказался.
Мой друг Кусков, который тоже жил в Гомеле на положении беженца, слышал наш разговор. Он рассказал обо мне своим родителям, и они дали мне приют. Чтобы не ущемлять мою гордость, они попросили, чтобы я помогал готовить уроки их младшей дочери. Таким образом в возрасте пятнадцати лет я стал репетитором и с тех пор всегда сам зарабатывал себе на жизнь. Именно в то время детство мое закончилось.
Жизнь в Гомеле, как и по всей России, с каждым днем становилась все труднее. Цены на продукты росли, а некоторые товары вообще исчезли с прилавков. Из больших городов, Петрограда и Москвы, приходили плохие новости. Там росли очереди за хлебом и иногда возникали беспорядки, которые подавлялись войсками. Госпитали были заполнены ранеными солдатами, мест не хватало, и раненых размещали в школах, которые все чаще переходили в распоряжение Красного Креста.
Веселые дни начальных месяцев войны ушли безвозвратно. Вместо этого распространялось уныние, медленное, но болезненное, как ползучий паралич. Наши армии вязли в грязных окопах, газеты заполнялись монотонными сводками потерь. Вот тогда многие, словно пробудившись от сладкой дремоты, стали задаваться вопросом:
– Когда же все это кончится?
Совершая свои походы в качестве добровольцев Красного Креста, мы уже не встречали в домах такого теплого приема, как раньше. Некоторые женщины, потерявшие своих мужей и сыновей, откровенно говорили нам:
– Мы ничего не дадим вам! У нас самих не на что жить! Скажите им, пусть они нам помогают!
Однажды столичные газеты в провинцию не пришли, и их место тотчас же заняли слухи. Кто-то сказал, что произошла революция. Первыми, кто исчез с глаз долой, были полицейские. На улицу они могли выходить, только надев поверх своей формы гражданскую одежду. Все городские службы стали разваливаться, власть, кажется, перестала функционировать. Потом газеты принесли весть об отречении царя.
Гомель старался идти в ногу со временем. На площадях оркестры играли «Марсельезу». Молодые люди маршировали по улицам с ружьями и красными нарукавными повязками с буквами «ДМ», что означало: «Добровольная милиция».
В школе некоторые ребята тоже появились с красными повязками. Завуч попытался их во что бы то ни стало снять, ссылаясь на то, что это «нарушение школьных правил», но скоро он отказался от своих попыток. Это, как ничто другое, показало нам, что происходят действительно важные перемены.