Одной из удивительных особенностей английской читающей публики является ее готовность отводить историкам ведущую роль в мире идей. Так, становление Лейбористской партии как политической силы в начале XX в. было связано с популярными работами Герберта Джорджа Уэллса, Беатрис и Сиднея Веббов и их соратников-фабианцев, для которых слово «социализм» стало синонимом «прогресса». Переписывание истории в социалистическом духе оказалось впоследствии своего рода обязательным элементом левой ортодоксии, а работа Ричарда Генри Тоуни «Религия и становление капитализма» 1926 г. – ключевым текстом для целого поколения британских интеллектуалов. По мнению этого автора, рабочее движение наряду с протестантскими церквями выступало против «стяжательного общества», ранее уже раскритикованного им в книге с таким же названием[13]. Именно в честь известного историка Арнольда Тойнби была названа штаб-квартира Образовательной ассоциации рабочих (Workers Educational Association, WEA) – Тойнби Холл, где Тоуни поселился со своим другом Уильямом Бевериджем, одним из архитекторов государства благосостояния. С тех пор развитие лейбористского движения неразрывно связано с WEA, и почти догмой среди британских левых стало убеждение, что можно объединить свои силы с рабочими, обучая их истории.
Среди историков, чьи работы заложили фундамент движения новых левых в Великобритании, двое выделяются своим блестящим стилем и далеко идущими последствиями их приверженности социалистическим идеалам: Эрик Хобсбаум и Эдвард Палмер Томпсон. Оба были воспитаны коммунистическим движением, затянувшим многих в свои ряды перед Второй мировой войной и во время нее. И оба поддерживали движение за мир в те годы, когда оно представляло собой ключевое направление советской внешней политики. Но если Хобсбаум принадлежал к истеблишменту и был уважаемым членом академического сообщества, то Томпсону никогда не было комфортно в академической среде, и он покинул Уорикский университет в знак протеста против его коммерциализации в 1971 г. Томпсон гордился своим положением независимого интеллектуала наподобие Карла Маркса. Его работы выходили в виде журнальных статей и брошюр, а его magnum opus – «Становление английского рабочего класса», вышедший в 1963 г., не вписывался в существовавшие в то время представления об академической работе по социальной истории.
Хобсбаума много критиковали, причем не столько за его коммунистические симпатии, сколько за преданность партии, даже несмотря на ее преступления. Ученый вышел из нее только тогда, когда выбора не оставалось, т. е. когда в 1990 г. Коммунистическая партия Великобритании распалась, пребывая в смятении из-за событий в мире[14]. Томпсон, напротив, покинул партию в 1956 г. в ответ на советское вторжение в Венгрию, которое Коммунистическая партия Великобритании отказалась осудить. А Хобсбаум подтвердил в газете Daily Worker от 9 ноября 1956 г., что одобряет то, что происходило в Венгрии, хотя и «с тяжелым сердцем». До самой своей смерти в 2012 г. он продолжал с тяжелым сердцем одобрять те зверства, на которые другие бывшие коммунисты смотрели с растущим возмущением, и это в определенной степени сказалось на его репутации. На примере Хобсбаума видно, как далеко можно зайти в пособничестве преступлениям, если это преступления, совершенные левыми. Беззакония, совершенные правыми, не получают такого оправдания. И это говорит нам нечто важное о левых движениях, которые, по-видимому, обладают способностью, характерной для религий: санкционировать преступления и очищать совесть тех, кто потворствует им.
И действительно чарующее воздействие коммунизма на молодых интеллектуалов в период между Первой и Второй мировыми войнами было сродни религиозному. Кембриджские шпионы: Филби, Берджесс, Маклин и Блант – предали многих людей и обрекли их на верную смерть, раскрыв имена восточноевропейских патриотов, которые организовывали сопротивление нацистам в надежде на демократическое, а не коммунистическое будущее. И тем самым обеспечили Сталину возможность «ликвидации» главных противников планируемого им распространения советского влияния в Восточной Европе.
Это не вызвало никаких явных угрызений совести у шпионов, воодушевленных навязчивым желанием отречься от своей страны и ее институтов. Они принадлежали к элите, потерявшей уверенность в своем праве на наследственные привилегии и создавшей религию из отрицания ценностей, прививаемых обществом, в котором они родились. Шпионы жаждали философии, которая оправдывала бы их разрушительную манию. И Коммунистическая партия давала ее, предлагая не только доктрину и вовлеченность, но еще и членство, авторитет и послушание – все то, что в унаследованной форме шпионы были полны решимости отвергнуть.
Подпольные организации создают группы проповедников, подобные ангелам, иногда спускающимся на землю. Они ходят среди обычных людей, как ангелы, излучая божественный свет, видимый только таким же, как они. Но эта тайная власть избранных не была единственным источником привлекательности Коммунистической партии. Ее доктрина сулила блестящее будущее и героическую борьбу на пути к нему. Европейское общество практически уничтожило себя в Первой мировой войне, которая обернулась для простых людей одними потерями при полном отсутствии приобретений, способных хоть как-то это компенсировать. Для молодых интеллектуалов, разочарованных в реальном будущем, утопия стала ценным достоянием. Только ей можно было доверять, причем именно потому, что в ней не было ничего реального. Она требовала жертвы и преданности. Она наполняла жизнь смыслом благодаря формуле, которая позволяла превратить отрицание в утверждение, а любое разрушительное действие представить актом творения. Приказы утопии безжалостные, тайные, но не терпящие возражений, предписывали предать всех и вся, что стоит у нее на пути, а это означало: всех и вся вообще. Перед этим не мог устоять никто из пытавшихся взять реванш над миром, который они отказались принять у предыдущих поколений.
Не только на жителей Великобритании Коммунистическая партия оказывала свое пагубное влияние. В сильной и не оставляющей никого равнодушным книге Чеслав Милош описал сатанинскую власть коммунизма над польскими интеллектуалами его поколения, закрывшими сознание для любых контраргументов и поочередно искоренявшими все формы приверженности, которыми жили их сограждане, а именно преданность семье, церкви, стране и правопорядку [Miłosz, 2001; Милош, 2011]. Писатели, художники и музыканты Франции и Германии также подпали под чары. Коммунистическая партия привлекала не конкретными политическими мерами или какой-либо внушающей доверие программой действий в рамках существующего порядка. Она обращалась к глубинному разладу представителей интеллигенции, вынужденных жить в таком мире, где не осталось ничего реального, во что еще можно было верить.
Способность партии превращать отрицание в утверждение, а отречение в освобождение служила именно тем средством психотерапии, в котором нуждались потерявшие всякую религиозную веру и гражданскую привязанность. Их состояние от имени всей французской интеллигенции хорошо описал Андре Бретон во «Втором манифесте сюрреализма» 1930 г.:
Все годится, все средства хороши для разрушения прежних представлений о семье, о родине, о религии <…>. [Сюрреалисты] замечательно умеют пользоваться прекрасно разыгранными сожалениями, с которыми буржуазная публика <…> встречает никогда не покидающее сюрреализм желание дико смеяться при виде французского флага, выплевывать свое отвращение в лицо любого священника и обращать против каждого случая соблюдения «первейших обязанностей» весьма болезненное оружие сексуального цинизма[15].
Как бы ребячески все это ни выглядело в ретроспективе, это был довольно прозрачный призыв о помощи. Бретон вопиет о системе верований, которые дали бы новый порядок и форму включенности, способной превратить все негативное в позитивное и переписать все отрицания на языке самоутверждения.
Хобсбаум имел больше причин присоединиться к Коммунистической партии, чем многие другие ее новобранцы. Он родился в Александрии, в еврейской семье, осиротел в детстве и жил с усыновившими его родственниками в Берлине, где в самые уязвимые свои годы перенес травму прихода Гитлера к власти. В последний момент перебравшись в Англию вместе со своей приемной семьей, он оказался лишенным корней, травмированным, с умом, начисто очищенным от каких бы то ни было привязанностей. И все-таки он жаждал участвовать в интеллектуальной жизни, которая так ему подходила и звала на войну с фашизмом. Он с непоколебимой преданностью присоединился к коммунистическому делу и изучал способы, которыми мог продвинуть его путем научных изысканий.
Невозможно узнать, да, вероятно, и неразумно интересоваться, сколько коммунистов-интеллектуалов его поколения были вовлечены в подрывную деятельность, которую мы связываем теперь с кружком Филби, Бёрджесса и Маклина. Подозревали историка гражданской войны в Англии Кристофера Хилла. Он работал в Форин-офисе в два последних ключевых года Второй мировой войны, когда лондонские шпионы облегчили Сталину распространение советского влияния в Восточной Европе. Хилл, впоследствии ректор Баллиол-колледжа, после войны входил в оксфордскую Группу историков Коммунистической партии Великобритании наряду с Хобсбаумом, Томпсоном и Рафаэлем Самуэлем. В 1952 г. он и Самуэль основали влиятельный журнал Past and Present, посвященный марксистскому взгляду на историю. В этой работе принимал участие и радикальный социолог Ральф Милибэнд, бежавший из Бельгии в 1940 г. Его отец-поляк сражался в рядах Красной армии против своей страны в Польско-советской войне 1920 г., в ходе которой Ленин предпринял неудачную попытку навести мосты между коммунистическими движениями России и Германии.
Милибэнд был активным колумнистом журнала New Reasoner, созданного Э.П. Томпсоном и др. в 1958 г. В 1960 г. New Reasoner был объединен с Universities and Left Review, став New Left Review (см. гл. 7). Симпатии Милибэнда были на стороне международного социалистического движения. Но, насколько мне известно, он никогда не был членом Коммунистической партии, хотя и склонялся к революционному, а не парламентскому «пути к социализму». Разочарование в Лейбористской партии, в которую ученый вступил в 1951 г., вылилось в ядовитую критику, изложенную в его книге «Капиталистическая демократия в Великобритании» 1982 г. В этой работе Милибэнд утверждает, что Лейбористская партия, принимая институты британской политики, заглушила голос рабочего класса. Тем самым она способствовала сдерживанию «давления снизу», которое в противном случае привело бы к революционному взрыву. В то же время Милибэнд неохотно признавал, что способность британских институтов сдерживать протесты, идущие снизу, объясняет беспрецедентный мир, которым британский народ имеет возможность наслаждаться с конца XVII в. Замените слово «сдерживать» на словосочетание «реагировать на», и вы получите начало достойного ответа правых на искаженное ви́дение Милибэндом национальной истории.
Какими бы ни были масштабы участия этих авторов в коммунистической политике, они отличаются от кембриджских шпионов и тех, кто им сочувствовал, прежде всего интеллектуальной основательностью. Они рассматривали коммунизм как попытку воплотить философию Карла Маркса на практике и приняли марксизм как первую и единственную попытку придать истории статус объективной науки. Сегодня они нам интересны в первую очередь своим желанием переписать ее в духе марксизма и использованием исторического знания как инструмента социальной политики.
Исторические работы Хобсбаума действительно увлекательны. Широта знаний, которую они демонстрируют, сочетается в них с элегантным стилем. О научном и писательском дарованиях Хобсбаума свидетельствует его избрание почетным членом одновременно Британской академии и Королевского литературного общества. Четырехтомная история становления современного мира: «Век революции. 1789–1848», «Век капитала. 1848–1875», «Век империи. 1875–1914» и «Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век. 1914–1991» – служит выдающимся примером синтеза знаний. Серьезные искажения содержатся только в последнем томе, где попытка обелить коммунистический эксперимент и возложить вину за все беды на «капитализм» выглядит отчасти зловеще, отчасти эксцентрично. Повествование Хобсбаума о промышленной революции и ее империалистических последствиях – «Промышленность и империя: с 1750 года до настоящего времени» [Hobsbawm, 1969] – заслуженно стало обязательной книгой для чтения по этой проблеме. Она переиздавалась практически каждый год после того, как впервые увидела свет в 1968 г. Рассуждая об используемом им методе, Хобсбаум писал: «…ни одно серьезное обсуждение вопросов истории невозможно без обращения к Марксу, а точнее, даже к тому, с чего начинал он сам. И в сущности, это означает… материалистическую концепцию истории» [Hobsbawm, 1998, p. 42]. Именно с этого заявления и следует начинать любую оценку вклада Хобсбаума в интеллектуальную жизнь.
Марксистская, «материалистическая» теория истории была ответом Гегелю. Он считал, что эволюция общества направляется сознанием тех, кто в него входит, выражающимся в религии, морали, праве и культуре. Но Маркс, как известно, думал иначе: «Не сознание определяет жизнь, а жизнь определяет сознание»[16]. Жизнь – не сознательный процесс, возникающий в мире идей, а «материальная» реальность, укорененная в потребностях организма. И основа социальной жизни также материальна. Она включает производство продуктов, а также последующие распределение и обмен. Экономическая деятельность – это «базис», на котором зиждется «надстройка» общества. «Духовные» факторы, которые столь часто считают двигателем исторических изменений: религиозные движения, изменения в законодательстве, самопознание и культуры локальных сообществ, даже институты, формирующие идентичность национального государства, – следует рассматривать в качестве побочных продуктов материального производства. Общества развиваются потому, что растущие производительные силы требуют изменений в производственных отношениях. Это становится причиной революций, знаменующих переход от одной общественной формации к другой: от рабовладения к феодализму, а потом к капитализму и далее. Надстройка меняется в ответ на потребности и возможности производства приблизительно так же, как виды адаптируются к давлению эволюционного отбора. И общественное сознание, проявляющееся в религии, культуре и праве, является результатом этого процесса, обусловленного в конечном счете законами экономического роста.
Как все это понимать – нетривиальный вопрос. И, насколько мне известно, правдоподобный ответ на него дал только один современный мыслитель, а именно Дж. А. Коэн в книге «Теория истории Карла Маркса: защита» [Cohen, 1979]. Основную мысль в общих чертах можно понять на нескольких примерах. Возьмем изменения в английском земельном праве на протяжении XIX в. Пожизненным землевладельцам разрешили продавать свои имения без обременений. Следовательно, отныне эти территории могли быть использованы для разработки недр и промышленного производства. Таким образом, экономические силы привели к радикальным изменениям в производственных отношениях. А те, в свою очередь, повлекли за собой перераспределение власти и инициативы от земельной аристократии к растущему среднему классу. Еще один пример – возникновение реалистического романа как разновидности литературы во второй половине XVIII в. Он отражал самовосприятие нарождающегося общества и внедрял идеи свободы и личной ответственности в планы на жизнь представителей класса собственников. Так, под влиянием фундаментальных изменений в экономическом порядке возникла новая художественная форма. Или возьмем, к примеру, разные избирательные реформы XIX в. Они способствовали сосредоточению власти у новых классов собственников и обеспечивали законодательную защиту их интересов. Следовательно, политические институты изменились, чтобы удовлетворить экономические нужды.
Во всех этих случаях мы видим запрос производительных сил на институты и культуру, которые облегчат рост этих сил. Их экспансия – это факт, относящийся к базису. Он объясняет все социальные изменения, возникающие как ответ на подобный рост. Институты и формы культуры существуют для того, чтобы подкреплять экономические отношения. Точно так же крыша дома поддерживает стены, на которых покоится. Равным образом и экономические отношения существуют потому, что позволяют производительным силам расти под влиянием технологических и демографических изменений.
Одно дело – утверждать: институты появляются потому, что выполняют определенные функции. Но совсем другое – и это достаточно ограниченно – заявлять, будто они исчезают, когда перестают их выполнять. Так, когда наследственное право стало препятствовать разработке природных ресурсов в Англии, оно оказалось экономически неэффективным. В результате под давлением общества его должны были изменить. Но из этого не следует, что в первоначальном варианте такие законы возникли, потому что выполняли некую экономическую функцию. Это могло произойти – и так было на самом деле – под влиянием амбиций отдельных семей и династий. Более того, социальные институты могут быть экономически бесполезными и все равно существовать из-за того, что выполняют другие функции, или просто в силу привязанности, делающей их «нашими». Скажем, политика сёгуната Токугавы, изолировавшего Японию от большей части мира в 1641–1853 гг., экономически была вредной. Она препятствовала бурному росту международной торговли, который впоследствии привел к резкому увеличению национальных богатств. Но эта политика выполняла другие функции. Так, Японии был дарован период продолжительного мира, имевший мало аналогов в других странах. Кроме того, изоляция послужила толчком к развитию утонченной синтоистской культуры с ее глубоким почтением к усопшим.
Итак, что же такое марксистская теория истории? Между общественной и экономической жизнью, бесспорно, множество связей. Но где тут причины, а где следствия? Это нельзя выяснить, поскольку не существует экспериментов, которые позволили бы проверить ту или иную гипотезу. Поэтому на практике марксистская история не столько объясняет ход развития общества, сколько смещает акценты. Пока одни изучают право, религию, искусство и семью, марксисты фокусируются на «материальных» реалиях, под которыми подразумевается производство еды, жилья, машин, мебели и транспортных средств. Если вы достаточно избирательны, вы можете создать впечатление того, что производство материальных благ – это реальный двигатель социальных изменений. Ведь без них в любом случае никакие другие блага существовать не могут. Хотя такой подход дает полезный стимул к поиску важных фактов, он не объясняет причинно-следственные связи. К тому же он формирует совершенно неверное представление о современной истории, в которой законодательные и политические нововведения одинаково часто влекут за собой экономические изменения и выступают их последствиями.
Еще больший интерес для марксистских историков поколения Хобсбаума представляла идея класса. И как мы это увидим на примере Перри Андерсона (см. гл. 7), такие историки особое внимание уделяют периодам общественных потрясений и бунтов в надежде найти доказательства «классовой борьбы», подпитывающей социальную и политическую неразбериху. В связи с этим Маркс проводил различие между классом «в себе» и классом «для себя». В капиталистической системе пролетариат составляют все, кому нечего предложить для обмена, кроме рабочей силы. Объективно говоря, члены пролетариата образуют класс, потому что они разделяют общие экономические интересы, в частности стремление к освобождению от «наемного рабства» и контролю над средствами производства. Буржуазия является классом по той же причине, а именно потому, что ее представителей объединяет заинтересованность в сохранении контроля над средствами производства. Из этого столкновения интересов и возникает «классовая борьба» – соперничество в мире материальных сил, которое сами участники могут полностью не осознавать.
Люди не просто имеют экономические интересы. Бывает так, что они осознают их. И в процессе понимания вырабатывают детальные представления о том, что им причитается, и о справедливости или незаслуженности своего положения. Когда это происходит и когда осознание разделяемых экономических интересов само становится общим, возникает класс «для себя». И в этом, по Марксу, заключается первый шаг на пути к революции.
Все это поэтично и захватывающе. Но верно ли? И если да, то, может быть, перед нами открывается новый способ заниматься историей? Хобсбаум, Томпсон, Хилл, Самуэль и Милибэнд дали утвердительный ответ на оба вопроса. В результате они занялись переписыванием истории английского народа как истории «классовой борьбы». Отсюда постоянное подчеркивание материальных благ и социальных преимуществ растущего среднего класса на фоне обнищания и деградации рабочих. Вот типичная выдержка из книги Хобсбаума о правлении Георга IV. Этот текст следует за продолжительным высмеиванием сельской аристократии с ее охотой, стрельбой и закрытыми частными школами:
В спокойствии и процветании протекали жизни многочисленных паразитов из сельского аристократического общества, верхов и низов: чиновников из деревень и маленьких городов, снабженцев аристократии и джентри, а также представителей традиционных, вялых, коррумпированных и по мере развития промышленной революции все более реакционных профессиональных сообществ. Церковь и английские университеты спали, убаюканные своими доходами, привилегиями и злоупотреблениями, связями с высшей знатью и коррупцией, борьба с которой более последовательно велась в теории, чем на практике. Что же касается юристов и тех, кто поступал на государственную службу, то они были неисправимы… [Hobsbawm, 1969, p. 81].
Несомненно, в этом есть правда. Но она сформулирована на языке классовой борьбы и в терминах, не оставляющих места для защиты этих людей и системы, частью которой они были. Под «паразитами» в равной степени могут пониматься как лавочники и торговцы, так и представители «реакционных» профессий вроде учителей, врачей и деловых посредников, т. е. тех, кто, несмотря на все свои недостатки, способствовал тому, чтобы социальный капитал в течение XIX в. передавался и улучшался. Как и в любой период истории, среди них, вероятно, было немало хороших людей, в том числе выступавших против коррупции. Хобсбаум признает: коррумпированность церкви подвергалась активной критике. Но он принижает значение этого факта, говоря, что осуждение было более последовательным «в теории, чем на практике». Что же касается юристов и государственных служащих, то у них нет даже права быть выслушанными. Даже исключительная социальная мобильность Британии XIX в., позволившая сэру Роберту Пилю, отцу премьер-министра, проделать путь от мелкого землевладельца до титулованного капитана промышленности, ведется тем же самым обличающим языком. Как будто классовая система повинна в том, что могла облагодетельствовать тех, кто сумел при ней пробиться.
Новый рабочий класс описывается иначе. Его традиционный мир и «моральная экономия бедноты», по выражению Э.П. Томпсона, были уничтожены промышленной революцией. Пролетарии стали заложниками новых, все более крупных городов. Им по любому поводу напоминали об их «исключенности из человеческого сообщества». Рабочие были обречены работать за рыночную ставку, определяемую либеральными экономистами как наименьшая цена, по которой труд может обмениваться на деньги. Они спасались от голода благодаря «Закону о бедных», «направленному не столько на помощь несчастным, сколько на обличение социальных провалов, признанных самим обществом» [Hobsbawm, 1969, p. 88].
В действительности это было время обществ взаимопомощи и жилищно-строительных обществ, которые давали трудящимся возможность стать собственниками жилья и членами нового среднего класса. На средства меценатов из среднего класса учреждались институты механиков. Они позволяли тем, кто работал полный день, получать образование. Это было время библиотек для рабочих, шахтерских оркестров. Законы о фабриках последовательно искореняли худшие злоупотребления, созданные процессом развития промышленности. Но все эти достижения отвергались Хобсбаумом, для которого они являлись не добрыми делами, а просто способами продления эксплуатации.
Таким образом, Хобсбауму удается описать процесс – заведомо небезболезненный – приспособления наших социальных и политических институтов к промышленной революции с позиций «классовой борьбы». Пусть даже в каждый момент этого противостояния принимались меры, чтобы не допустить революционного взрыва со стороны рабочих. Те факты, которые противоречат марксистской истории, Хобсбаум, очевидно, пытается обойти. Например, Маркс сделал известное открытие, предсказав падение заработной платы при капитализме. Рабочие вынуждены будут соглашаться на все менее выгодные условия, чтобы оставаться в «наемном рабстве» при полном отсутствии других предложений. Исследования опровергли это предсказание и показали, что уровень заработной платы и жизни, за некоторыми исключениями, неуклонно рос на протяжении всей промышленной революции [Lindert, Williamson, 1983, p. 1–25]. Вместо того чтобы принять это и, соответственно, внести коррективы в свою историческую теорию, Хобсбаум полностью вынес данную проблему за скобки, дабы не нарушить целостности своих убеждений:
О том, усилилась [их материальная бедность] или нет, среди историков велись горячие дебаты. Но сам факт, что этот вопрос может быть поставлен, наводит на печальные размышления. Когда всем очевидно, что условия не ухудшались, как, например, в 1950-е годы, не возникает и споров об этом [Hobsbawm, 1969, p. 91].
Иначе говоря, историку достаточно рассматривать просто то, о чем спорили: нет необходимости продвинуться хоть на шаг к истине.
Факты предстают куда более увлекательными и врезаются в память, когда образуют драму. И если истории отведена важная роль в политике, то это должна быть драма современной жизни. Но утверждать, что результат будет отличаться новизной, научностью и теоретической обоснованностью, тогда как старые повествования о национальных достижениях и институциональных реформах такими качествами похвастаться не могут, вне всяких сомнений, несправедливо. Марксистская история подразумевает переписывание истории, когда во главу угла ставится класс. Ее непременные атрибуты – демонизация высшего класса и романтизация низшего.
Перекраивание истории Хобсбаумом по марксистскому лекалу «классовой борьбы» включает развенчание тех источников лояльности, которые связывают простых людей не с классом (как того требует марксистская доктрина), а с нацией и ее традициями. Класс – привлекательная идея для левых историков, поскольку она указывает на то, что нас разъединяет. Рассматривая общество в классовых терминах, мы программируем себя на поиски антагонизма в основе всех институтов, посредством которых люди пытались такие противоречия сгладить. Нация, закон, вера, традиция, суверенитет – понятия, которые, напротив, нас объединяют. В этих терминах мы пытаемся сформулировать фундаментальную совместность, смягчающую социальное соперничество, будь оно связано с классом, статусом или экономической ролью. Поэтому жизненно важно левым проектом, в который Хобсбаум внес свой особый вклад, было показать, что такие вещи в каком-то смысле иллюзорны и за ними не стоит никакого долговечного или фундаментального элемента социального порядка. Если говорить в терминах марксизма, то концепт класса относится к науке, а понятие нации – к идеологии. Идея нации и национальных традиций является частью маски, надетой на весь социальный мир для удовлетворения буржуазной потребности видеть его в ложном свете.
Так, в книге «Нации и национализм после 1780 года» Хобсбаум стремится показать, что нации не возникают естественным образом, как полагали прежде. Это человеческое изобретение, придуманное, чтобы фабриковать показную лояльность той или иной господствующей политической системе. В сборнике «Изобретение традиции» под редакцией Хобсбаума и Теренса Рейнджера [Hobsbawm et al., 1992] целый ряд авторов доказывают, что многие социальные традиции, обряды и знаки этнической принадлежности представляют собой недавние изобретения, побуждающие людей воображать незапамятное прошлое, куда восходят их корни, и придающие нашей включенности в сообщество обманчивую форму постоянства. Две эти книги входят во все разрастающуюся библиотеку исследований, посвященных «изобретению прошлого», включающую такие классические работы, как «Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма» Бенедикта Андерсона и «Нации и национализм» Эрнеста Геллнера.
В этой литературе полагается за непреложный факт, что, когда люди осознают свое прошлое и претендуют на него как на коллективное достояние, они думают не так, как историки, опирающиеся на факты, и специалисты по социальной статистике. Они мыслят, как пророки, поэты и мифотворцы, перенося на своих предков переживаемое ими сейчас чувство идентичности, чтобы претендовать на прошлое как на свое. И что с того? Точно такой же процесс можно наблюдать в историографических трудах Хобсбаума, Томпсона и Самуэля, в которых на прошлое проецируется не осознание национальной идентичности, а опыт классовой принадлежности, переживаемый в настоящем. В нападках новых левых на нацию и национальную идентичность проявляется их неспособность всерьез относиться к собственному интеллектуальному наследию. Маркс проводил различие между классом «в себе» и классом «для себя» именно потому, что верил, будто классовая структура современных обществ существовала задолго до того, как люди осознали это. Хобсбаум в своем описании промышленной революции демонстрирует способ, с помощью которого современное «классовое сознание» прочитывается в предшествующих ему условиях, чтобы создать таким образом чувство принадлежности к давней традиции «борьбы», связывающей современного профессора с поколениями рабочих, уже умерших и чтимых их нынешними соратниками, и возвеличить свои собственные труды.
Точно так же мы должны отличать нацию «в себе» от нации «для себя». Конечно же, последняя – недавнее изобретение. Она выражает форму сознания, которая вырабатывается в течение долгого времени в ответ на чрезвычайные обстоятельства. Впрочем, это ни в коей мере не делает преданность нации больше похожей на вымысел, нежели классовую солидарность, импонирующую авторам вроде Хобсбаума. В пьесах Шекспира мы наблюдаем раннюю форму национального самосознания. Его расцвет пришелся на время войн с Наполеоном, а затем оно сплотило британцев в борьбе с нацистской Германией[17]. Перед лицом набиравшего силу Третьего рейха эта нация «для себя» оказалась гораздо более эффективной, чем международная солидарность пролетариата, обернувшаяся просто мечтой интеллектуалов.
Легко отметать традиции как выдумку, когда это делается на таких примерах, которые обсуждают авторы сборника под редакцией Хобсбаума и Рейнджера. Шотландские танцы и килты, процессия в честь лорда-мэра и Фестиваль девяти уроков и рождественских гимнов, униформа и обычаи полков графств – все это, конечно, продукты воображения. Но воображение дает нам и символы глубокой и долговечной реальности. К тому же эти конкретные примеры традиции «для себя» малозначимы, если сопоставить их с традицией «в себе», которую консерваторы хотят усилить и сохранить.
Рассмотрим пример, который, если понять его правильно, оставляет марксистскую теорию истории в руинах: общее право англоязычных народов. Оно не только существует уже в течение тысячи лет и содержит прецеденты из XII в., которые имеют силу в судах XXI в. Общее право развивается в соответствии с собственной внутренней логикой, сохраняя преемственность в разгар перемен и сплачивая английское общество во всех национальных и международных чрезвычайных ситуациях. Оно показало себя двигателем истории и первопричиной экономических изменений и ни в коей мере не может быть отнесено к эпифеноменальной «надстройке», которая, по мнению марксистов, не обладает самостоятельной причинной силой. Выдающиеся работы Кока, Дайси и Мейтленда не оставляют в этом сомнений. Конечно, вы не найдете упоминаний о них в левой литературе, ведь они не оставляют камня на камне от здания, построенного Марксом [Coke, 1628–1644; Dicey, 1889; Maitland, 1919].
Общее право – это только один пример прочной традиции, которая живет в себе независимо от того, существует ли она для себя. Среди других примеров: католическая месса; диатоническая тональность в музыке; симфонический и духовой оркестры; движение Па-де-Баск в бальных танцах; костюм двойка и галстук[18]