Первая часть. Святой Игнатий

Глава I. Личная духовная жизнь св. Игнатия

Чтобы хорошо понять духовную школу, необходимо прежде всего рассмотреть тот благодатный опыт, который послужил ей отправной точкой и основанием. Поэтому всякому, кто хочет познакомиться с духовностью Общества Иисуса, необходимо в первую очередь отдельно изучить духовный опыт св. Игнатия. В сущности, эквивалентность двух терминов – духовность св. Игнатия и духовность иезуитов – ставилась под вопрос, ибо первый был великим мистиком, принадлежавшим к самому чистому течению католической духовной традиции, а вторые, несмотря на примечательные и относительно многочисленные исключения, по причине своего аскетизма в целом держались на обочине этого течения[11]. Верно, что другие критики, напротив, считают самого основателя виновником различных изъянов, в которых упрекают духовность его сынов[12]. Но, дабы точным изложением фактов рассеять сложности и неясности, связанные с обеими точками зрения, в первой части нашей книги мы должны задаться вопросом: какова была личная духовная жизнь св. Игнатия? Каким образом осуществлял он духовную подготовку своих первых товарищей и последователей? Какое учение излагал в своих духовных сочинениях? Как только мы уточним для себя ответы на эти вопросы, мы сможем взглянуть на истоки этой личной духовности св. Игнатия и указать ее отличительные черты.

Духовную жизнь этого святого можно четко подразделить на несколько этапов: обращение в 1521 г.; Монтсеррат, Манреса и Иерусалим с марта 1522 г. по февраль 1524; студенческие годы вплоть до отъезда из Парижа в 1535 г.; годы евангельской и апостольской жизни в Верхней Италии и Риме вплоть до учреждения Общества как монашеского ордена с одобрения Павла III; и наконец, с 1540 г. до смерти в 1556 г., жизнь в качестве генерала Общества, вершина его духовного восхождения.

Обращение

Св. Игнатий пережил обращение, причем в 1521 г., когда он перешел от мирской к жизни к жизни всецело христианской, к жизни в благочестии и святости, он был уже зрелым человеком примерно тридцати лет, почти как св. Августин во время своего обращения. Но если оба этих обращенных схожи друг с другом многими чертами характера: подвижным и пылким темпераментом, удивительной силой размышления и самонаблюдения, – то начисто непохожи друг на друга отправной точкой своего восхождения к святости. Августин – теоретик, утонченный мыслитель, страстно увлеченный высокими вопросами философии и религии, давно привычный к самонаблюдению и напряженной внутренней жизни, окруженный друзьями и товарищами, которые будут сопровождать его на пути возвращения к Богу. Игнатий – человек действия, лишенный подлинной интеллектуальной культуры, не знающий, в сущности, никаких тонкостей, кроме изысков двора и рыцарской галантности. Это необычайно храбрый и решительный офицер, убежденный и непоколебимый христианин, верный и доблестный, уже обладающий выдающимся даром инициативы и руководства, но в то же время человек гордый и чувственный, честолюбивый и вспыльчивый. Его секретарь Поланко скажет о нем: «Будучи весьма привязанным к вере, он все-таки не жил согласно своим верованиям и не избегал греха; особенно же неразборчив он был в игре, в связях с женщинами и в дуэлях»[13]. В 1515 г. Игнатия и его брата Перо Лопеса преследовал в судебном порядке коррехидор Аспейтии за «тяжкие» правонарушения, совершенные во время карнавала, под покровом ночи и предумышленно[14].

Что до духовного влияния, которое он испытал на себе в этот период, то указывалось на возможность и даже вероятность такого влияния со стороны Марии де Гевары во время службы святого в Аревало в качестве пажа казначея Кастилии. Но ничто не свидетельствует о том, что советы этой благочестивой женщины глубоко впечатляли Игнатия, который оставался «человеком, озабоченным собственной привлекательностью, охотником угождать дамам, смелым в галантных делах и щепетильным в делах чести, не боящимся ничего, ни во что не ставящим ни свою собственную жизнь, ни чужую, готовым на любые подвиги, даже на пустую демонстрацию силы. И если мечты его и наполняет некий идеал, то это идеал рыцарских романов, чтение которых очень занимает его»[15]. Тем не менее не нужно забывать, что в этих рыцарских романах, об Амадисе и других, как и у поэтов cancionero[16], чьи строфы он, должно быть, часто слышал и читал, также присутствуют религиозные мысли, мысли, которые не могли не оставить следа в уме и сердце Иньиго, как не мог он позабыть и многочисленные скиты и маленькие святилища вокруг Лойолы[17]. Но ничто не говорит о том, что в то время у него была настоящая духовная жизнь[18]. И только вынужденный досуг, на который обрекла его долгая болезнь после ранения в Памплоне (12 мая 1521 г.), заставил его волей-неволей углубиться в себя и таким образом погрузиться в эту внутреннюю жизнь, даром каковой он был, впрочем, очень богато наделен.

Не стоит останавливаться на внешних обстоятельствах этого поворота: на мучительной транспортировке его в Лойолу несколько дней спустя после сражения; на ухудшении его состояния после хирургических истязаний; на последнем причастии в канун дня св. Петра и на последующем нежданном выздоровлении; на новой операции, призванной выправить деформацию раненой ноги; на длительном исцелении, когда чтение и размышление привели его к обращению[19]. Каковы были мотивы и значение последнего?

Двумя сочинениями, которые, за отсутствием рыцарских романов, попали в руки раненого, были, как мы знаем с его собственных слов, «Жизнь Христа и книга житий святых на народном языке»[20], то есть перевод «Жизни Христа» Лудольфа Картузианца, выполненный Амбросио Монтесиносом, и кастильский перевод «Цвета святых» (Flos Sanctorum), житий святых Якова Ворагинского, почти несомненно тот, который сопровождался предисловием и дополнениями фрая Гауберто Вагада и был издан в Сарагосе в неизвестное время и перепечатан в Толедо в 1511 г. Как кажется, главным образом именно этот, последний, труд поначалу влиял на Игнатия, что можно легко объяснить тем, что эти разнообразные рассказы, полные часто необычайных, подчас даже романтичных приключений, привлекали его, должно быть, куда больше, чем аскетические размышления Лудольфа Картузианца.

Первым шагом на этом новом пути стал для больного растущий интерес к этому чтению и подсказанные им размышления, которые стали чередоваться в нем с мирскими мечтами и доставляли удовольствие его богатому воображению. В самом деле, как сам он говорит нам, он проводил по «два, три и четыре часа», воображая себе, «что́ сделал бы, служа некой сеньоре; представлял себе те средства, к которым прибегнул бы, чтобы отправиться туда, где она находилась; остроты и слова, которые он ей сказал бы, а также ратные подвиги, которые совершил бы ради служения ей»[21].

На фоне этих возвышенных дел, этого мирского рыцарства и служения, «Цвет святых» (Flos Sanctorum) открывает ему подвиги, рыцарство и служение иного порядка, которые, в свете его неизменно живой веры, не могут не представляться ему еще более возвышенными и благородными и тем самым начинают давать новую пищу его размышлениям и фантазиям: теперь он думает о том, «чтобы пойти в Иерусалим босиком, питаться одними травами и совершать все прочие подвиги покаяния, которые, как он увидел, совершали святые», делать то, что делали св. Доминик, св. Франциск и тот легендарный св. Онуфрий, чье жизнеописание, как кажется, особенно его привлекало и чьим подвигам он стремился подражать ради Бога[22].

Не что иное, как пролог Гауберто Вагада, направил размышления читателя в это русло, подчеркивая возвышенные деяния тех, кого Вагад называет «caballeros de Dios» – «рыцари Божии», – величественные подвиги святых основателей, чью религиозную и просветительскую деятельность он вспоминает на страницах своей книги, открывая тем самым взору Игнатия неожиданные перспективы славного служения. Но прежде всего, в самом центре всех этих восхитительных людей, фрай Гауберто изображал несравненного Вождя, за Чьим «знаменем, вечно победным», следуют все эти рыцари Божии, «вечного Князя Иисуса Христа», Чья «удивительная» жизнь и страсти открывали том «Цвета святых» и сопровождались пространными объяснениями и размышлениями в переводе Лудольфа, сделанном Монтесиносом.

Святой замечает также[23], что его мирские размышления в то время услаждали его, пока он им предавался, но потом он чувствовал «скуку и недовольство»; когда же он, напротив, воображал себя соперничающим со святыми в служении Христу, то утешался не только тогда, когда на этих мыслях задерживался, но даже и после оставался «доволен и радостен». Поначалу, добавляет он, он не обращал внимания на эту разницу; но «однажды у него немного открылись глаза, и тогда он стал удивляться этому разнообразию и размышлять о нём». Это послужит отправной точкой для его наблюдений на предмет различения духов.

Между тем он часто и подолгу смотрел «на небо и на звёзды <…>, ибо благодаря этому чувствовал величайшее стремление служить нашему Господу»[24]. Это служение тогда состояло для него в том, чтобы пойти босиком в Иерусалим и жить в непрестанном покаянии. Его посетила мысль удалиться в далекий картузианский монастырь, где бы его никто не знал, но он опасался, что это воспрепятствует его стремлению к великим делам покаяния…[25]

Видение Богоматери, которое, если судить по его плодам, было «делом Божиим», оставляет новообращенного с таким отвращением к его прошлой жизни, в особенности к делам плоти, что ему кажется, будто все воспоминания о них навсегда стерлись из его души[26].

Таким образом, у истоков его духовной жизни мы находим господствующую идею «возвышенного служения» Христу, Вождю «Божиих рыцарей», размышление и созерцание, которым уделяется значительное место, и самонаблюдение, бдительное внимание к тому, что происходит у него внутри, а также внешне не столь заметную, но решающую роль Марии – черты, которые во многих отношениях останутся отличительными особенностями его духовности.

Манреса

В марте 1522 г. Игнатий покидает Лойолу и отправляется в Мотсеррат и Манресу. Так начнется первый этап его внутренней жизни, который продлится вплоть до его возвращения из Иерусалима в феврале 1524 г. На всем этом этапе в нем преобладает желание вершить великие дела ради Христа и мысли, образующие в Упражнениях размышления «О Царе Небесном» и «О двух хоругвях». И теми великими делами, в которых он хочет подражать св. Франциску или св. Доминику, являются, по крайней мере поначалу, «не столько тонкость и глубина духовной жизни или сила апостольского рвения, сколько бедность, покаяние, самобичевание и посты»[27]. Как в свое время он не соглашался никому уступать в отваге и верности в служении королю, так теперь он не намерен отставать ни от кого из святых.

И дабы торжественно приступить к своему новому служению, 25 марта в Монтсерате, с головой, еще полной воспоминаний об Амадисе и Эспландиане, он совершит свое бдение над оружием согласно рыцарским традициям. Чтобы скрыться еще дальше, он спешно покидает Монтсеррат и удаляется в Манресу Он намеревался всего лишь провести несколько дней в местном «госпитале» и «занести кое-что в свою книгу, которую он тщательно хранил и в которой черпал немалое утешение». Это была та самая книга, в которую он уже начал записывать в Лойоле наиболее замечательные слова и события жизни Христа и святых. Еще одна черта, которая была свойственна ему всю жизнь, – привычка заботливо записывать мысли и наблюдения, которые могли пригодиться ему или другим.

На самом деле Игнатию предстояло провести в Манресе почти год, с конца марта 1522 г. по февраль 1523 г. Это был период первостепенной важности для его духовной жизни, ибо именно он преобразит новообращенного воина, все еще очень грубого и неотесанного даже в своем стремлении доблестно служить Богу, в подлинно духовного человека, уже опытного учителя, способного наставлять и направлять души; тот же период откроет ему за подвигами покаяния перспективы апостольского служения. Каковы были факторы и этапы этого преображения?

В воспоминаниях, написанных им в 1547 г.[28], Лаинес четко разграничивает начальный период в четыре месяца длиной со «многими устными молитвами» и делами покаяния, которые подорвали его крепкое здоровье. «Тогда он не понимал почти ничего в делах Божиих; Бог же помогал ему, поддерживая в нем стойкость и отвагу». Описание этих четырех месяцев соответствует тому, что говорит сам святой о своих первых шагах в Манресе, когда он жил подаянием, постился, умышленно пренебрегал уходом за волосами и ногтями, ходил на мессу и службы, пение которых доставляло ему немалое утешение, посвящал многие часы молитве, пребывая тем самым «почти в одном и том же состоянии духа, испытывая весьма стойкую радость, ничего не ведая о вещах «внутренних», духовных»[29].

Это начало, относительно спокойное в своей строгости, сменяется периодом резкого чередования оставленности и утешения, бурей жестоких сомнений, которые доведут его до искушения совершить самоубийство, и наконец, потоком необычайных милостей, которые сделают его «другим человеком». Сам Игнатий четко различает эти три состояния, но не говорит ничего определенного об их хронологической последовательности, как и об их связи с двумя тяжелыми болезнями, которые он перенес в Манресе; несомненным представляется лишь то, что духовные испытания сменяются великими мистическими милостями[30].

Сомнения и оставленность его были обычны; более любопытным представляется искушение в форме видения змеи, покрытой блестками, сверкающими, словно глаза. Как кажется, кающийся находил мало помощи, по крайней мере, помощи действенной, у исповедников, к которым ходил каждые восемь дней. В частности, если один исповедник и оказал ему услугу в связи с его сомнениями, заставив его прекратить полный пост, который он хотел продолжать вплоть до их исчезновения, то последнее было все же делом одного лишь Бога, Который пробудил его «как будто ото сна» и внушил ему твердую решимость больше не возвращаться к своему прошлому ни под каким видом[31]. Мы знаем, что он исповедовался канонику коллегиальной церкви, несомненно, также кому-то из приютивших его доминиканцев; возможно, он также вновь виделся с домом Шаноном, который в Монтсеррате выслушал его генеральную исповедь[32]; но мы не найдем никакого следа духовного руководства в собственном смысле слова и хоть немного постоянного. Он сам скажет потом Рибаденейре[33], что, если в два первых года своего обращения он искал бесед с людьми духовными, о которых слышал, то делал это не столько ради пользы, которую мог извлечь из этих бесед, сколько для того, чтобы увидеть, ведет ли их тот же дух, что и его самого; но потом он отказался от этого, сумев найти лишь одного или двух духовных людей, чей дух и образ жизни отвечали его собственным. Таким образом, он с самого начала отдает себе отчет в том, что путь, которым ведет его Бог, – путь особенный, на котором его будут наставлять не столько люди, сколько его собственные переживания и озарения.

В Манресе он будет переживать, главным образом, те чередования и испытания сомнениями и искушениями, о которых мы только что говорили, излишества в делах покаяния с их тягостными последствиями; ежедневные семичасовые молитвы[34], участие в литургической жизни; наконец, первый опыт дел милосердия в пользу бедных и больных и даже апостольства, когда, как он нам говорит, «он был занят также помощью в делах духовных неким душам, приходившим, чтобы отыскать его»[35].

Но не столько переживания, сколько озарения приведут его к преображению: «В это время, – рассказывает он да Камаре, – Бог обращался с ним точно так же, как школьный учитель обращается с ребёнком, его наставляя. То ли так было из-за его неотесанности и умственной неповоротливости, то ли потому, что некому было его наставить, то ли из-за данной ему Самим Богом твердой воли служить Ему – только он и в то время, и впоследствии всегда уверенно считал, что Бог обращался с ним именно так. Более того: если бы он усомнился в этом, то подумал бы, что оскорбляет Его Божественное Величие»[36]. И чтобы дать некоторое представление об этих милостях, он рассказывает об обретенных им озарениях о Троице, о сотворении мира, о евхаристии и о человечестве Христа. Однажды «ум его стал возноситься ввысь, и он словно бы узрел Святейшую Троицу в виде фигуры из трёх клавиш (enfigura de tres teclas)» (п. 28). В другой раз ему «с великой духовной радостью мысленно представилось, как Бог сотворил мир, и казалось ему, что он видит нечто белое, откуда выходило несколько лучей, и что из этого Бог творил свет. Но объяснить этого он не мог и не вполне хорошо помнил те духовные «известия», которые в те времена Бог запечатлел в его душе» (п. 29). В другой день, при вознесении освященной гостии, «он увидел внутренними очами словно бы белые лучи, ниспадавшие сверху. И, хотя спустя столько времени он не может этого толком объяснить, тем не менее то, что он видел мысленно, было, несомненно, тем, как пребывает в этом Святейшем Таинстве Господь наш Иисус Христос» (п. 29). Часто и подолгу во время молитвы «он видел внутренними очами человеческую природу Христа: фигуру, которая представлялась ему белым телом, не слишком большим и не слишком маленьким, но отдельных частей её он не различал. Это он видел в Манресе много раз: если бы сказать «двадцать» или «орок», он не осмелился бы счесть это ложью. Ещё раз он видел это, находясь в Иерусалиме, и ещё раз – в пути, возле Падуи. Богородицу Деву он тоже видел в подобном облике, не различая отдельных частей» (п. 29). Он добавляет, что эти видения так укрепляли его в вере, что он часто говорил: «Если бы не было Писания, которое наставляет нас в этих вопросах веры, то он решился бы умереть за них – уже за одно то, что увидел».

Наконец (п. 30) он рассказывает о великом озарении, обретенном на берегах Кардонера, каковое описывает следующим образом: «…у него стали открываться очи разумения. Не то чтобы ему было какое-то видение, однако он понял и узнал множество вещей – как духовных, так и относящихся к вере и к наукам, – и притом с таким великим озарением, что всё это показалось ему новым <…> ему показалось, будто он стал другим человеком, с другим разумом, нежели прежде. <…> тогда он получил столь великую ясность понимания, что ему кажется: если собрать всю помощь, полученную им от Бога на всём протяжении его жизни, за прошедшие шестьдесят два года, а также всё то, что он познал, и даже если соединить всё это вместе, то он не обрёл бы столько, сколько в тот единственный раз» (п. 30–31).

Какова в точности природа тех милостей, которые описаны в этих строках, продиктованных святым под конец своей жизни в присущем ему осторожном и неровном стиле, в котором ощущается, как вдумчиво он взвешивал каждое слово, прежде чем произнести его? Прежде всего поражают два обстоятельства: очень бедная образность его видений и важность, богатство содержания, которое Игнатий по-прежнему видит в них даже тридцать лет спустя. Это было бы необъяснимо, будь перед нами простые образные видения, пусть даже сверхъестественного происхождения: в таких видениях, в сущности, предмет видения постигается разумом лишь через посредство видимых образов и лишь постольку, поскольку эти образы способны его явить. Однако образы, описанные Игнатием, могли явить ему лишь самые простые истины о Троице и Христе. Все это было бы тем более необъяснимо, если бы мы пожелали видеть в этих образах простые зрительные галлюцинации самого скудного содержания. Посему приходится признать, что со времен Манресы, как мы вновь убедимся позже, милости, обретаемые нашим святым, были на самом деле высокими умственными озарениями, даруемыми Богом непосредственно разуму, а образы, им описанные, – всего лишь отзвуком этих озарений в душе человека, от природы наделенного богатым воображением, однако еще слишком бедным символическими образами, пригодными для такого рода постижений. Мы уже обращали внимание на то, какое место занимает в жизни Игнатия образное размышление, воссоздающее видимые сцены прошлого или рисующее воображению возможные сцены будущего; но совсем другое дело – сила воображения символического, которое, как кажется, было у него очень слабым, бесконечно более слабым, чем у многих других мистиков. Кроме того, сам святой, как кажется, призывает нас к такому пониманию, настойчиво говоря в приведенных текстах об очах разумения, о вознесении ума, о мысленном представлении…[37]

Это обстоятельство чрезвычайно важно, ибо оно показывает нам, что еще в Манресе Игнатий был поставлен на путь высшего излиянного созерцания. Если богословы и мистики единодушно проводят четкое различие между образными видениями и даром излиянного созерцания в собственном смысле слова, то столь же единодушно рассматривают они чисто умственные озарения, особенно о Троице, как признак высокого уровня излиянного созерцания. В случае нашего святого стезя созерцания с самого начала представляется совершенно иной, нежели та, что столь искусно описана великим учителем мистики св. Иоанном Креста, и мы увидим, что все развитие его мистической жизни пойдет совершенно особым путем; но уже в Манресе мы видим его одаренным тем опытным умственным знанием Божественного присутствия в душе, которое составляет необходимый фон излиянного созерцания.

Вторую часть этого первого этапа духовного пути составляет паломничество в Иерусалим. Плодом этого путешествия станет еще более нежная любовь святого к человеческой природе Христа и тайнам его земной жизни, а также, как кажется, возросшее стремление помогать ближнему, что он вознамерился делать на Святой Земле, не открывая этого окружающим. В то же время представляется, что в основных чертах его духовной жизни никаких заметных перемен не происходило: в ней по-прежнему господствовала мысль о молитвенной жизни и выдающихся делах покаяния в служении Христу, Вечному Царю. «Автобиография» ограничивается такого рода идеями и упоминанием нескольких видений Христа, подобных манресским, которые поддерживают паломника в самые трудные моменты путешествия[38].

Напротив, очень важны были те рассуждения, которым предавался Игнатий на обратном пути в Венецию, с того времени как вынужден был заключить: воля Божия не в том, чтобы он остался в Палестине. О деталях этих рассуждений и об этапах изменения своего идеала он умалчивает; он отмечает лишь итог: «…он всегда ходил, размышляя о том, quid agendum, и в конце концов склонился к тому, что некоторое время ему нужно поучиться, дабы он мог оказывать помощь душам, и решил идти в Барселону»[39]. Это решение заняться учебой показывает, что он не намерен больше оказывать помощь душам просто благочестивыми беседами, как он уже делал в Манресе и мечтал делать на Святой Земле; он хочет получить возможность вершить подлинное апостольское служение. Отныне первое место среди его занятий займет возвышенное апостольское служение как дело, превосходящее все подвиги покаяния, которым он сможет отличиться среди верных рыцарей Христовых.

Студенческие годы

Так открывается второй период духовной жизни Игнатия, период, который начинается вместе с уроками магистра Ардеволя в Барселоне в 1524 г. и продолжается до отъезда Игнатия из Парижа в Аспейтию в марте 1535 г.: десять лет учебы, чередующейся с апостольством, более или менее активным, в зависимости от времени и обстоятельств, но всегда относительно умеренным. В разговоре с Лаинесом, изложенном им в 1547 г.,[40] святой четко отличает этот второй период от предшествующего и последующего: «То, что он обрел в Манресе, сказал он, и то, что во времена, когда отвлекся на учебу (en el tiempo de la distraction de su estudio), имел обыкновение превозносить (magnificar) и называть своей ранней Церковью, было очень мало в сравнении с тем, что переживал он теперь». Теперь – значит в момент разговора, то есть между 1537 и 1547 г. Таким образом, великому изобилию даров в Манресе приходит на смену период «отвлечения на учебу», который, в свою очередь, уступает место еще более великим милостям. То же разграничение этих трех периодов можно найти в «Автобиографии»[41], там, где Игнатий говорит, как он был в Виченце во время своего рукоположения во священство в 1537 г.: «…его посещало много духовных видений и он много раз (почти регулярно) испытывал утешение – в противоположность тому, как было в Париже. Особенно тогда, когда он начал готовиться стать священником в Венеции, когда готовился служить первую Мессу, <а также> во всех этих путешествиях он пережил великие сверхъестественные “посещения” того рода, которые он обычно переживал, находясь в Манресе». Рибаденейра, со своей стороны[42], сообщает, что во время учебы Игнатий всецело предавался занятиям, довольствуясь посещением мессы и короткой молитвой (con oyr missa у роса oratión).

Как понимать это «отвлечение» во времена учебы? Прежде всего, ясно, что, если вспомнить о его семичасовой молитве в Манресе, то «краткую молитву» в Париже можно толковать как понятие довольно растяжимое. Что до двух лет, что он провел в Барселоне, то Хуан Паскуаль, который спал тогда в той же комнате, что и святой, свидетельствует нам о его долгих ночных молитвах, прерываемых слезами, вздохами и восторгами[43]; дочь Хуана также будет говорить о его восторгах во время трапез при виде изображения Тайной вечери[44]. Мы не располагаем прямыми свидетельствами о его пребывании в Алькале и Саламанке, но детали свидетельских показаний, представленных в ходе двух судебных процессов в Алькале, в 1526 и 1527 гг., говорят о том, что Игнатий много занимался преподаванием Духовных упражнений и наставлением ближних в благочестии, вместе с ними предаваясь многочисленным делам молитвы и покаяния. Таким образом, как явно подсказывает нам сам святой в своей беседе с да Камарой, этот период его проживания в Париже мы должны рассматривать собственно как время учебы, отличное от двух других периодов.

К сожалению, у нас нет никаких точных данных о том, какова была внутренняя жизнь Игнатия в эти семь лет, с февраля 1528 г. по март 1535. Мы знаем лишь, по эпизоду его путешествия в Руан[45], совершенного пешком, без еды и питья, что он не отказывался, по меньшей мере в крайних случаях, от святых безумств Манресы и что Бог вознаграждал его великими утешениями; не отказывался он – мы это знаем – и отдел милосердия и апостольства, предаваясь им в разной мере в зависимости от времени[46]. Но мы не знаем, какова была тогда его молитва – та, которую он ограничивает во времени, – и какие сокровенные мысли больше всего занимали его душу и руководили его поступками.

Поскольку Игнатий был человеком очень наблюдательным и вдумчивым, уже пережитой апостольский опыт, происшествия в Алькале и странное поведение некоторых женщин, которых он наставлял в этом городе, знакомство, пусть весьма несовершенное, с испанским и французским гуманизмом, с зарождающимся протестантизмом, занятия философией и богословием не могли не оказать глубокого влияния на ход его духовной жизни, однако подробности этой внутренней перемены полностью от нас сокрыты. И только позже мы сможем попытаться распознать некоторые плоды этого влияния.

Однако можно с уверенностью сказать, что «отвлечение», о котором говорит святой, ничто не позволяет толковать как «расслабление»; напротив, все, что мы знаем о его внешней жизни в этот период, заставляет нас предполагать, что это было время великого интеллектуального обогащения, хотя и в совершенно иной форме, нежели в Манресе. Также нет никаких причин полагать, что и в молитве он временно лишился излиянных даров и вернулся к простой рассудочной или образной молитве и даже молитве весьма упрощенной; его единение с Богом, должно быть, сохранило тот пассивный характер, который Божий промысел, как кажется, обыкновенно не отнимает у душ воистину верных, однажды им его сообщив. Таким образом, Игнатий по-прежнему остается под водительством особой и великой благодати, которая сохраняет в нем нечто главное – излиянное единство, – но самые яркие и необычные проявления этого божественного действия в его душе уже не таковы, какими были в Манресе и какими снова станут в Италии и в Риме.

Косвенным, но очень точным свидетельством мыслей, привычно вдохновлявших в то время жизнь святого, служит нам письмо от 10 ноября 1532 г. к его барселонской благодетельнице Исабель Росер[47]. Идея служения и хвалы остается на первом плане: «служение и хвала Его Божественному Величеству» (р. 83); служение Богу; служение Богу и слава Божия, слава Божия и служение Богу (р. 84); болезнь есть благо, ибо она учит «направлять и устремлять свою жизнь к славе Божией и служению» (р. 85), служение же это мы совершаем, сражаясь с миром, воздевая знамя против века сего и снося, по примеру Христа, обиды и оскорбления… (р. 86). В письме того же, 1532, года, которое Игнатий написал своему брату Мартину[48], мы трижды находим на одной и той же странице выражение «служение и восхваление Божие», в сочетании, впрочем, с довольно туманными разъяснениями о порядке дел любви, несомненным отголоском богословских дискуссий в Париже. Таким образом, существует полная преемственность между теми мыслями, что занимали его в Манресе, и теми, которые мы позже найдем в Конституциях.

К вершине (1535–1540)

Двадцать лет его жизни по окончании учебы (июль 1535 – июль 1556), как кажется, довольно четко подразделяются на два периода, разделенных утверждением Общества 27 сентября 1540 г. и избранием Игнатия на должность генерала в Великий пост 1541 г.: период «евангельской жизни» в Верхней Италии и в самом Риме после путешествия в Испанию; затем, в последние пятнадцать лет, жизнь главы, организатора, законодателя и, прежде всего, отца в разных римских домах нарождающегося Общества.

Первый из этих периодов – еще только подготовительный и переходный[49]: в декабре 1535 г. Игнатий прибывает в Венецию и здесь проводит в одиночестве 1536 год, завершая учебу при точно не известных нам обстоятельствах. Его товарищи воссоединяются с ним в январе 1537 г. и, благодаря разрешению, полученному от Павла III в Пасху 1537 г., те, кто еще не стал священнослужителями, 24 июня того же года принимают рукоположение во священство. В качестве подготовки к первой мессе, с конца июля до начала сентября все проводят сорок дней в молитве и покаянии в разных уголках венецианской земли. Совместно проведя несколько недель в Вивароло, невдалеке от Виченцы, его товарищи снова стали заниматься делами милосердия и апостольства в различных городах Верхней Италии, а сам Игнатий вместе с Лаинесом и Фавром в ноябре добирается до Рима. Игнатий был вдохновлен приемом, который оказал ему Папа, и апостольскими успехами членов своего небольшого союза. Срок действия монмартрского обязательства (отправиться на Святую Землю) вскоре должен был истечь в связи с невозможностью отплыть на Святую Землю в 1538 г. Тогда на Пасху святой собирает своих учеников в Риме. Год проходит в плодотворных делах служения, несмотря на разразившуюся бурю нападок на «иньигистов», которая завершилась только в ноябре публичным заявлением губернатора Рима. Во время следующего Великого поста, в 1539 г., движимые, прежде всего, желанием сохранить то благо, которое Бог творит их руками, Игнатий и его товарищи задались вопросом, следует ли им создать постоянную монашескую организацию и, если да, то как. Из их собеседования, протокол которого сохранился[50], родились решения, которые составят основу «Уложений», документа, который позже одобрит Павел III, сначала устно, затем наконец письменно, буллой 1540 г. Такова была внешняя сторона этих пяти лет. Какой же была внутренняя жизнь Игнатия?

Мы уже видели, что сорок дней молитвенного уединения, которые Игнатий провел с Фавром и Лаинесом в Виченце, а также путешествия того периода были отмечены жизнью в более глубокой молитве и покаянии и новым излиянием небесных милостей[51]. Несмотря на эту подготовку, святой говорит нам, что «став священником, он решил в течение года не служить Мессу, готовясь <к этому> и моля Богородицу, чтобы она соизволила поместить его рядом с Её Сыном». На самом же деле ждал он еще дольше, ибо мы знаем из его письма, что он совершил свою первую мессу лишь в Рождество 1538 г. в Санта-Мария Маджоре[52]. То было необычное ожидание, которое следует связывать как с глубоким чувством почтения к Божественному Величию, так и с центральным местом, которое занимает месса в его мистической жизни, что станет заметно из его Духовного дневника за 1544 год. Сам он в своей автобиографии связывает эту отсрочку с необычайным даром, ниспосланным ему в 1537 г. в часовне Ла Сторта незадолго до его прибытия в Рим[53]. Главная милость, которая была ему тогда дарована и которую он упоминает особо, состояла в следующем: он «почувствовал такую перемену в своей душе и настолько ясно увидел, как Бог Отец поместил его рядом со Христом, Своим Сыном, что у него не хватило духа усомниться в этом: да, Бог Отец поместил его рядом со Своим Сыном!» Таким образом, именно эта связь с Сыном, с Иисусом, дарованная ему Отцом, осталась для Игнатия главной деталью этого знаменитого видения, а не другие подробности, которые сообщали его товарищи на основании его собственных рассказов Фавру и Лаинесу: видение Иисуса под тяжестью креста и обещание помощи.

Как ясно показал о. Ранер, то, в чем так настоятельно просил Игнатий заступничества Марии и что дарует ему Отец, не оставляя места для сомнений и преображая его душу, есть та же милость, что служит предметом трех бесед в конце размышлений «О двух хоругвях». Это милость быть принятым под знамя Христа и вместе с Ним сносить нищету и оскорбления. Видение в Ла Сторте есть, прежде всего, мистический ответ на эту молитву: в жизни святого она представляет собой эпизод, подобный обручению св. Екатерины Сиенской. Только что Игнатия связала со Христом благодать священства. К этим узам Отец прибавляет еще одни, которые навсегда свяжут его и его товарищей с нищей и распятой жизнью Того, Кто на новом основании станет их Главою. Теперь легко объяснить, как связано с этим видением твердая решимость Игнатия назвать орден «Обществом Иисуса»: он и его собратья стали общниками Иисуса не просто усилием собственной воли, решив следовать Ему во всем, но по воле и под действием Небесного Отца. Мы видели, что отправным пунктом для всей внутренней жизни Игнатия послужила эта идея возвышенного (insigne) служения Богу; в Ла Сторте Бог Отец утверждает эту установку теми словами, которые передает Лаинес, рассказывая об этом видении римским отцам в 1559 г.:[54] «Я желаю, чтобы Ты взял этого человека Себе в слуги», – говорит Отец Иисусу, несущему крест. Иисус же, со Своей стороны, прибавляет: «Я хочу, чтобы ты служил Нам». Позже из всех деталей этого видения чаще всего будут вспоминать обещание неустанной защиты, то, которое помещено в верхней части большой фрески в церкви св. Игнатия в Риме: «Ego vobis propitius ero». На самом деле то огромное значение как для истории Общества, так и для жизни самого Игнатия, которое придает этому видению традиция, куда больше оправдано тем, что в нем Бог торжественно задал духовной жизни основателя и его сынов ее особое и окончательное направление, превратив ее в служение Богу со Христом, через Христа, во Христе и подобно Христу.

Именно забота о возможно лучшем служении Богу будет главенствовать и на собеседовании во время Великого поста 1539 г. Все согласны друг с другом в отношении цели: «искать воли Божией соответственно сути нашего призвания»; «во всесожжении предать себя Богу, хвале, чести и славе Которого должно служить всё, что они имеют»; «искать вящего служения Богу». И когда, после долгих молитв и рассуждений, Игнатий и его товарищи принимают решение дать обет послушания одному из них как настоятелю, решающей причиной им служит возможность тем самым «лучше и вернее следовать во всем воле Божией»[55].

Вершина

В жизни нашего святого воистину значимым стал период с 1540 по 1556 г.; в сущности, он знаменует собою и полную зрелость его святости, вершину его восхождения к Богу, полное осознание его миссии основателя и окончательное исполнение этой миссии. Все прежнее было лишь подготовкой и началом.

Полная зрелость: это время, когда божественной благодати остается лишь добавить последние штрихи к тому благодатному облику, который она терпеливо и властно ваяла уже двадцать лет. Ибо я думаю, что никто не может полагать, будто внутренняя жизнь Игнатия уже с самого начала, со времен Манресы, обладала той полнотой и глубиной, какая будет ей присуща в римские годы. В 1547 г. Лаинес говорит, что он «так заботится о своей совести, что каждый день сравнивает неделю с неделей, месяц с месяцем, день с днем, ища всякий день преуспеяния»[56]. Трудно допустить, что во внутренней жизни души, столь верной и ревностной в своем стремлении лучше служить Богу, происходило какое-либо иное развитие, кроме постоянного умножения заслуг.

Одно утверждение святого способно – я знаю – породить сомнения. Мы видели, что в своих признаниях Гонсалвишу да Камаре он завершает рассказ о великом озарении на берегах Кардонера в Манресе утверждением: даже собрав вместе все милости, обретенные им с тех пор, «он не обрёл бы столько, сколько в тот единственный раз»[57]. Значит ли это, что сей дар на Кардонере представляет собой кульминационный пункт внутренней жизни Игнатия? Это сразу можно счесть маловероятным, и представляется, что точный смысл этого признания состоит, скорее, в следующем: никогда в жизни святой не переживал духовного обогащения, сравнимого с тем, какое было ему даровано в этот раз; никогда его разум не обретал сразу столько света и столь богатых благодатных познаний. Но это ни в коей мере не исключает того, что после этого излияния света, единственного в своем роде на его мистическом пути, он продолжал возрастать на этой стезе излиянного единства с Богом и обретать милости все более возвышенные. Последние уже не переносили его в одно мгновение в новый мир, не открывали перед ним неожиданные горизонты, как в Манресе, но помогали ему глубже проникать в тайны, которыми он с тех пор жил, основательнее, крепче связывая его с тремя божественными Лицами, овладевшими тогда его душой.

Кроме того, святой и сам подтверждает подобное толкование: согласно его рассказам Лаинесу, а позже Рибаденейре, «то, что он обрел в Манресе, было мало в сравнении с тем, что он обретал сейчас», «то были только азы и упражнения послушника, но совершенно иным было [нынешнее] ощущение милостей в его душе; все прежнее было лишь наброском и вступлением»[58]. В другом месте Рибаденейра сообщает со слов Кристобаля де Мадрида и Лаинеса, что «когда его спросили в 1554 или 1555 г., когда у него было больше всего божественных посещений, то он ответил, что в начале, но чем дальше он шел, тем больше было у него ясности, твердости и постоянства в вещах божественных»[59].

Наконец, завершая свои признания Гонсалвишу да Камаре, Игнатий возвращается к общей картине своей жизни: «<Говорил он> также, что нанёс немало оскорблений нашему Господу после того, как начал служить Ему, однако никогда не потакал смертному греху; напротив, он всегда возрастал в благоговении, id est, в способности встретиться с Богом, причём ныне – больше, чем когда-либо в своей жизни. И всякий раз, в любое время, когда он хотел встретиться с Богом, он с Ним встречался. И ныне его посещает множество видений, особенно таких, о которых сказано выше, <при которых он> видит Христа как Солнце. Это часто случалось с ним, когда он шёл, беседуя о важных вещах, и <такие видения> расценивались им как подтверждение <его правоты>. Когда он служил Мессу, его тоже посещало множество видений…»[60]. Трудно истолковать этот текст, где взвешено каждое слово, иначе, как взгляд на внутреннюю жизнь святого теперь, в 1555 г., как на вершину его восхождения к Богу в этой жизни.

Полная зрелость, а также полное осознание своей миссии основателя. Представляется, что неверно истолкованное да Камарой признание Игнатия лежит в основе утверждений тех историков, которые уверяют нас, будто еще в Манресе, одновременно с великими размышлениями Упражнений «О Царе Небесном» и «О двух хоругвях», Игнатий полностью придумал план будущего Общества, которому предстояло родиться двадцать лет спустя. И свидетельства самого Игнатия в его автобиографии, и свидетельства Поланко и других очевидцев первых лет Общества, и прежде всего совокупность недавно опубликованных документов собеседования 1539 г. и подготовки «Уложений» и Конституций показывают, что «в момент их встречи в Риме весной 1538 г. никто из иньигистов еще не думал о создании нового ордена»[61]. И лишь теперь маленькая группа товарищей, маленькое «Общество»[62] задается вопросом об основании нового ордена, нового общества «реформированных священников» (уставных клириков), подобного тем, что были основаны св. Гаэтаном и св. Антонио Заккариа и одобрены Святым престолом в 1524 и 1533 гг. С утверждением «Уложений» Павлом III в 1540 г., с избранием Игнатия на пост генерала и первыми торжественными обетами в храме св. Павла «за стенами» 22 апреля 1541 г. все важнейшие черты новой семьи монашествующих были уже определены. Определена была и роль святого в последующие пятнадцать лет, роль, которая изменит внешние обстоятельства его жизни, всецело посвященной теперь миссии основателя и организатора. Какова теперь его внутренняя жизнь – жизнь основателя, всецело сознающего свою миссию?

Какова бы ни была важность предшествующих периодов его жизни, именно эти пятнадцать лет станут решающими для духовности Общества; именно духовный опыт этих лет сыграет определяющую роль в формировании отличительных особенностей иезуитской духовности. Об этих личных переживаниях Игнатия мы знаем в основном из двух источников: это слова его товарищей о том, что они наблюдали в нем в те времена или узнавали из его признаний, и то, что он сам писал в духовном дневнике со 2 февраля 1544 г. по 27 февраля 1545 г. Этот отрывок духовного дневника чудесным образом избежал уничтожения и был впервые полностью опубликован в томе 1 критического издания Конституций[63].

Этот фрагмент дневника состоит из двух тетрадей, из 12 и 13 листов, полностью исписанных рукой св. Игнатия и соседствующих сегодня со старинным итальянским переводом под красивым переплетом XVIII в., хранящимся в Архивах Общества. Первая тетрадь охватывает период со 2 февраля по 12 марта. Она с одержит довольно длинные заметки за те сорок дней, когда святой пред лицом Божиим решал, следует ли Обществу отказаться от всякого рода доходов, даже на содержание церквей. Вторая тетрадь охватывает период с 13 марта по 27 февраля следующего года. Уже в самом начале заметки становятся короче, а начиная с мая месяца сводятся к нескольким словам, записанным полностью или же при помощи алгебраических значков, которые появляются в этой тетради начиная со второго дня. Любопытно, что в Национальной библиотеке Мадрида имеется отдельный листок, также собственноручно исписанный Игнатием, куда святой переписал часть собственных заметок из дневника за 18–27 февраля, а именно те места, которые он обвел чернильной линией в первой тетради. Этот листок, помеченный цифрой 2 и обрывающийся на середине фразы, представлял собой, таким образом, часть целого, включавшего, по меньшей мере, три листа. Они были, как кажется, написаны Игнатием для того, чтобы всегда иметь под рукой важнейшие отрывки дневниковых записей. Это типичная черта, которая показывает, сколь большое значение для его личной жизни имели эти заметки, явно предназначенные для него одного[64].

Из сочинений очевидцев этого последнего периода жизни Игнатия на первое место, с интересующей нас здесь точки зрения, следует поставить две серии заметок Рибаденейры и «Мемориал» Гонсалвиша да Камары, который был министром Игнатия в римском доме обетников с сентября 1554 по октябрь 1555 г. и потому видел его постоянно: изо дня в день он записывал в записной книжке полученные распоряжения, сделанные наблюдения, услышанные слова. Позднее, в Эворе в 1573 г., он проиллюстрировал эту записную книжку очень интересными разъяснениями, которые все же не представляют для нас такой ценности, как его повседневные заметки: последние, в сущности, представляют собой непосредственное отражение духовной жизни Игнатия через десять лет после дневника, незадолго до его смерти 31 июля 1556 г.[65]

Какое представление дают нам все эти документы о духовной жизни Игнатия, достигшей своей полноты?

Мистическая жизнь

Прежде всего нужно признать, что перед нами жизнь мистическая в самом точном смысле этого слова, душа, ведомая Богом стезями излиянного созерцания в той же мере, что и душа св. Франциска Ассизского или св. Иоанна Креста, хотя и по-другому. Чтобы осознать это, достаточно выделить в этих текстах характерные особенности излиянного созерцания. Они одинаково описываются богословами, хотя по-разному ими объясняются. Это переживание присутствия Божия в форме знания, обобщенного и неясного, но одновременно богатого и насыщающего; переживание любви, пронизывающей душу и овладевающей ею до самой сокровенной ее глубины, любви, которой душа бессильна противостоять; ощущение бессилия перед всемогущим действием Божиим; полное неумение вызывать, продлевать или возобновлять эти переживания и даже предвидеть их начало и конец; неумение передавать пережитое обычным языком и в особенности давать более или менее ясное представление об этом тому, кто еще не испытывал ничего подобного…[66]

Один из людей, знавших Игнатия наиболее близко, Херонимо Надаль, считает, что особый дар его состоял в умении «во всех вещах, действиях и беседах ощущать и созерцать присутствие Божие и сохранять любовь к вещам духовным, оставаясь созерцателем даже в действии (simul actione contemplativus)». В другом месте Надаль говорит о его «постоянном сосредоточении (actuatioperpetua spiritus), таком, что ему нарочно приходилось отвлекаться и заниматься другими вещами»[67]. Рибаденейра, в свою очередь, слышал, как святой в 1554 г. сказал, что «насколько он может судить, он не смог бы жить без утешения, то есть не чувствуя в себе чего-то, что не исходит и не может исходить от него самого, но всецело зависит от Бога»[68]. Рибаденейра прибавляет: «Невероятно, с какой легкостью отец наш умел сосредоточиться даже в гуще дел, словно бы, так сказать, имел под рукой дух благоговения и слезных потоков». Гонсалвиш да Камара также многократно отмечает это постоянное видение Бога и непрестанную молитву в круговороте повседневной жизни[69].

Те же свидетели единодушно отмечают наряду с этим непрестанным ощущением присутствия Божия, что питало и поддерживало душу Игнатия, еще более всепоглощающую власть действия Божия, которую Игнатий начинал чувствовать, как только всецело предавался молитве в своей комнате или в часовне, власть такой силы, что он не мог уже усмирять реакции своего организма. «На мессе, – говорит Надаль[70], – он обретал великие утешения и крайнюю чувствительность к Божественному; по временам ему приходилось даже пропускать мессу, потому что потрясение было так велико, что ослабляло и подрывало силы и здоровье…». Что до прочих богослужений, тот же свидетель говорит нам, что после своего рукоположения Игнатий «по причине обилия духовных утешений, внутренних чувств и слёз испытывал такие трудности, что был вынужден посвящать этим службам большую часть дня, и его здоровье и физические силы значительно от этого страдали; поскольку же найти какое-либо средство против этих трудностей представлялось невозможным, но, напротив, они, казалось, возрастали день ото дня», его товарищи испросили для него у Павла III разрешения заменить уставные часы определенным числом «Отче наш» и «Радуйся, Мария». И Надаль добавляет: «Но даже при чтении этих молитв он часто бывал вне себя от силы духа и благодати». Лаинесу Игнатий сообщает, «что располагает благодатью утешения и небесных посещений настолько свободно, что, как он сказал, пожелай он находить Бога сверхъестественным путем десять раз в день и даже еще чаще, он, с Божией помощью, мог бы делать это с легкостью, но между тем обыкновенно от этого воздерживается по причине вреда (nocumentum) таких божественных посещений для его тела и припадает устами к сему неиссякаемому источнику не чаще раза в день; тем самым тело его не ослаблялось чрезмерно, а дух подкреплялся – несомненно, не так, как ему бы хотелось, но настолько, насколько это было необходимо человеку, столь занятому и надломленному болезнью»[71]. Дневник за 1544 г. в точности подтверждает это свидетельство, показывая нам, как Игнатий ежедневно во время мессы отдается сему божественному действию.

Тогда он служит мессу каждый день за редким исключением по причине болезни. Позже, когда силы его убыли, он уже мог служить мессу лишь изредка. В 1555 г. Камара отмечает[72] «великий урон, который несет его тело, когда он слушает или служит мессу, не будучи крепок; и даже когда он крепок, мы видели, что в день после мессы он бывает болен». В тот же период он мог служить мессу только «по воскресеньям и праздничным дням». Это подтверждает и Оливье Манар, который был тогда в Риме: «Месса его длилась немногим больше часа, потому что частые вознесения духа и слезы мешали ему. Еще одним большим препятствием служила его слабость; поэтому несколько месяцев я почти каждый день служил для него в его отдельной часовне»[73].

Камара нам говорит[74], что во времена, когда он был его министром, Игнатий, встав поутру, сразу принимался «читать “Радуйся, Мария”, что заменяло ему богослужение; завершив это, он входил в часовню по соседству со своей комнатой, чтобы слушать мессу в те дни, когда не служил ее сам. После мессы он два часа предавался молитве; в это время, дабы его не беспокоили, он распоряжался, чтобы все, что в это время поступит для него в привратницкую, передавали мне, ибо я замещал его как министр». Если же какие-то наиболее важные дела Гонсалвиш приносил ему прямо в часовню, то заставал его углубленным в Бога совершенно иначе, чем это бывает со всеми прочими набожными людьми, которых ему часто приходилось видеть молящимися[75].

Фрагменты дневника за 1544 г. завершают и уточняют эти свидетельства[76]. Здесь часты выражения, которыми автор пытается передать пережитой им самим и в то же время невыразимый аспект обретенных озарений. Например, 19 февраля на мессе он обрел постижения об «усвоении» молитв, когда говорят с Отцом, с Сыном и т. д., о действии Божественных Лиц и об Их исхождении, и все это он «скорее чувствовал или видел, нежели разумел» (mas sentiendo о viendo que entendiendo) (с. 101, 35). 21 февраля он «узнал, почувствовал или увидел (Dominus scit)», что каждое из трех Лиц есть в каждом другом (с. 102, 29). 27 февраля он «почувствовал или, точнее, увидел, за пределами естественных сил, Пресвятую Троицу и Иисуса, Который точно также представлял или помещал меня либо был посредником при Пресвятой Троице, чтобы это умозрительное видение мне передалось. При этом чувстве и видении нахлынули слезы и любовь». И ниже он прибавляет, что, когда писал это, его «разум испытал влечение увидеть Пресвятую Троицу, и увидел, хотя и не так отчетливо, как прежде, три Лица» (с. 108, 83 слл.).

Часто Игнатий подчеркивает эту невозможность выразить пережитое: 15 февраля у него были такие постижения, «что и не описать» (с. 94, 92). 25 февраля он «чувствовал и видел такое, что невозможно так объяснить» (с. 129, 69). 17 марта каждое слово, которым он именовал Бога, проникало в него «так глубоко, со столь дивным преклонением и почтительным смирением, что, кажется, и объяснить невозможно» (с. 129, 69). 2 апреля он пишет о постижениях «столь сильных и утонченных, что не могу найти ни памяти, ни разумения, чтобы суметь растолковать или разъяснить их» (с. 13, 84). Такое подчеркивание невыразимости этих милостей тем более примечательно, что святой не пытался объяснить их тому, кто никогда не обретал их. Он делал записи для самого себя и хотел всего лишь найти такие выражения, которые бы потом оживили в нем самом воспоминание. Такой способ выражения мыслей, чтобы он сам смог потом понять себя с полуслова.

Полным властителем этих даров остается Бог. Игнатий здесь не противоречит тому, что сказал Лаинесу о легкости, с какой находит Бога благодатным путем так часто, как пожелает, и об ограничениях, которые соблюдает, припадая к сему источнику. Но, хотя это по-прежнему верно в целом, он замечает, что не всегда может по своему желанию уклоняться от божественных проникновений, как и останавливать свой выбор на предмете, связывающем его с этими милостями. 8 марта он «старался не возвышать очи разумения горе и быть полностью удовольствованным; более того, просил о том, чтобы к равной славе Божией слёзы меня не “посещали”. Тем не менее несколько раз разумение мое возвышалось горе безответно, и казалось, что вижу нечто такое из Божественного Существа, чего в другое время и при желании не способен был увидеть» (121, 52). Подобным же образом 6 марта перед ним «предстало то же Самое Божественное существо, так что не увидеть Его я не мог». Несколько позже в том же месте он пишет, что желал «увидеть прежнее и искал, но ничего не было» (с. 118, 70 слл.).

Эти общие замечания о мистической жизни Игнатия можно завершить двумя его признаниями, которые на первый взгляд удивляют, но, принадлежа человеку, столь привыкшему взвешивать каждое слово (это подчеркивают все очевидцы, и об этом повсеместно свидетельствуют его выражения, сложные из-за предосторожностей), предполагают исключительную глубину и высоту божественных даров.

Лаинесу он признался, что, «прочтя жития множества святых, если только в их жизни не было на самом деле больше, чем написано, он не согласился бы с легкостью обменяться с ними тем, что сам ощутил и вкусил от Бога, хотя он не набрался бы отваги предпочесть им себя или дерзости сравнивать себя с малейшим из них – он, не святой, но грешный и ничтожный»[77].

Рибаденейре, простодушно сказавшему ему в ответ на слова об обретенных милостях, что не знающий его может узреть в его словах тщеславие, Игнатий ответил, «что никакого греха не боится он меньше этого; более того, вопрошая себя, назвал ли он сотую или пятисотую часть даров, что обрел от Бога, он заключил, что это не была и тысячная часть, ибо ему казалось, что говорить о них не подобает; он имел в виду, что слышащие их бы не поняли». Рибаденейра добавляет: «Он имел обыкновение говорить, что не верит, что в ком-то еще могут сочетаться, как в нем, две вещи: с его стороны такой грех, со стороны же Бога такое обилие даров… Он желал, когда грешит, испытывать некое страдание, физическое или духовное, например, лишение даров, утешений и т. д., но этого не происходило, и, напротив, ему казалось, что Бог посещает его тем больше»[78]. Лишь изучив более тщательно заметки Духовного дневника 1544 г., мы сможем в какой-то мере понять значение этих странных слов в устах человека, столь сдержанного в своих выражениях. В то же время мы помним об основных особенностях мистической жизни этого святого в годы его правления Обществом в Риме.

Особенности игнатианской мистики[79]

В этом дневнике она предстает нам как мистика, главным образом, тринитарная и евхаристическая, с точки зрения объекта; скорее как мистика служения любви, чем как мистика любовного единения, с точки зрения общей ориентации; скорее как итог божественного действия на всю человеческую жизнь, умственную и физическую, чем как мистика самоуглубления, с точки зрения психологической.

Это, прежде всего, мистика тринитарная и евхаристическая. В 1553 г., диктуя свою автобиографию Гонсалвишу да Камаре, Игнатий заметит по поводу своих видений Троицы в Манресе, что с тех пор он «с крайним благоговением почитал Святейшую Троицу и потому каждый день молился трём Лицам по отдельности». И заключит словами о том, что «на всю жизнь у него осталось это впечатление от чувства великого благоговения при молитве Святейшей Троице»[80]. Было бы трудно, я думаю, обнаружить больший мистический расцвет этого чувства, чем тот, который угадывается в дневнике за 1544 год. Этот расцвет материально осязаем: на 50 страницах издания Monumenta, содержащих подробности обретенных милостей, мы находим 170 пассажей, относящихся к Троице. Но исключительно значима не столько частота этих упоминаний, не столько даже количество месс, отслуженных Троице[81], сколько место этой тайны среди излиянных милостей, дарованных святому. Из отрывков, которые он обвел чернилами, потому что в них описываются важнейшие дары (частично эти отрывки были переписаны на мадридский листок), дюжина описывает видения Троицы, а еще четыре касаются Иисуса, Христа-Человека, в роли Посредника Троицы.

Очень разнообразны сообщенные Игнатию «постижения», связанные с этой тайной. 11 февраля он «ощутил или увидел» Святого Духа, но не мог так «ни увидеть, ни ощутить ни одно из двух других Божественных Лиц» (с. 91, 15). 27 февраля он видит себя погруженным в лоно явленной Пресвятой Троицы ему, хотя и различает «не так отчетливо, как прежде, три Лица» (с. 108, 85; 109, 8). 28 он видит человеческую природу Иисуса «у ног Пресвятой Троицы» (с. 109, 20). 29 он обретает постижение «трех Лиц, и в Отце – Второго и Третьего» (с. 110, 30).

В других местах божественная Сущность являет Себя в Своем единстве: 3 марта он благоговеет перед Пресвятой Троицей, не видя «так, как в прошлые дни, Лица по отдельности», но чувствуя, «будто бы в какой-то светлой ясности, одну Сущность». Его благоговение направляется «к Пресвятой Троице, без “узнаваний” или узрений трех Лиц по отдельности: просто восприятие или представление Пресвятой Троицы». И он прибавляет: «Точно так же несколько раз чувствовал то же самое, устремляясь к Иисусу[82], как будто нахожусь в Его тени, как будто Он ведет меня; но благодать от Пресвятой Троицы не уменьшалась: напротив, казалось, что еще теснее соединяюсь с Его Божественным Величеством. И на молитвах к Отцу не мог и не чувствовал желания обрести благоговение – разве что всего несколько раз, когда другие Лица представлялись мне в Нем, так что опосредованно или непосредственно все обращалось к Пресвятой Троице» (с. 118, 88 слл). 6 марта, на словах Те igitur во время мессы, святой видит «не тускло, а ясно, и очень ясно, Само Божественное Существо, или Сущность, в виде шара <…>, и из этой Сущности показывался или происходил (yr о deribar) Отец, так что на словах «Тебя», то есть «Отец», Божественная Сущность предстала мне раньше Отца» (с. 117, 40). В тот же день после мессы имеет место то же видение Божественной Сущности в виде шара, но на этот раз с Тремя Лицами, Которые все выходили или происходили (saltan о se derivavan) из Сущности, «не выходя за пределы шарообразного видения» (с. 116, 63)[83]. 10 марта его вновь посещает видение Сущности и Отца, сначала Сущности, а потом Отца, «то есть, – добавляет он, – устремлялось благоговение сначала к Сущности, а затем к Отцу» (с. 122, 89 слл.).

В нескольких из приведенных текстов уже обозначилась еще одна черта этих видений: явное преобладание Троицы, Которая повсюду предстает здесь как средоточие всего. Душа Игнатия видит или ощущает человеческую природу Христа, Пресвятую Деву, святых, но всегда явно как посредников и заступников, чья главная роль – вести его к Троице, испрашивать для него благосклонность или прощение Трех Божественных Лиц. Слова intercessores и mediatores встречаются в его заметках множество раз.

23 февраля, во время подготовки к мессе, святой чувствует побуждение следовать Иисусу. Ему представляется: поскольку Иисус – глава Общества, это самый веский довод в пользу того, чтобы принять, по Его примеру, полную бедность, – и ему кажется, что «это некоторым образом дело Пресвятой Троицы, явление Иисуса или его ощущение», что напоминает ему видение в Ла Сторте, когда «Отец поместил меня вместе с Сыном» (с. 122, 89 слл.). На следующий день он чувствует, что утверждение, которое он желал получить от Пресвятой Троицы по поводу своего выбора относительно бедности, передано ему через Сына (с. 106–107). Он молит Иисуса получить для него прощение у Троицы, за то что несколько дней назад проявил к ней недостаток почтения[84]. 25, на мессе, в молитвах, обращенных к Отцу, он чувствует, что Иисус «представляет или препровождает произносимые им молитвы к Отцу» (с. 107, 43).

15 февраля, после оплошности, упомянутой чуть выше, он краснея просит заступничества у Пресвятой Девы и чувствует, что Отец доволен тем, что за него молится Мария, «видеть Которую я не мог». На мессе он «чувствовал и видел», что Пресвятая Дева ходатайствует перед Отцом; это чувство сопровождает его в молитвах к Отцу и Сыну, и он не может не чувствовать, что это благодаря Ей к нему приходят все обретаемые им милости, и не знать при освящении, что Ее плоть – в Ее Сыне, «с такими постижениями, что и не описать» (с. 94, 72 слл.).

Мистика Игнатия является не только тринитарной, но и в высшей степени евхаристической. Однако не в том смысле, что в ней мы находим столь же многочисленные озарения по поводу этой тайны, какие только что отметили в связи с тайной Троицы. В Манресе, как мы видели, у него были великие евхаристические просветления; в «Дневнике» мы не находим ничего подобного. Единственное «постижение», связанное с этой тайной, – только что процитированное, обретенное 15 февраля. Можно присовокупить к нему «мысль или суждение» от 10 марта «о том, что, исполняя обязанность служить Мессу, мне нужно действовать или быть как ангел» (с. 122, 88); и это все. Зато ежедневная месса является очевидным средоточием милостей, которые он отмечает весь остаток дня. Пробуждение[85] и подъем с мыслью о мессе, молитва и внутреннее приготовление к мессе, приготовление алтаря и облачения, начало мессы и различные ее части, благодарственная молитва – вот моменты, с которыми связано огромное большинство отмеченных им милостей. И даже те, что он обретает в течение дня, почти всегда представляются продолжением или завершением утренних. В первой части рукописи нет ни дня, когда бы в записях Игнатия явно не упоминалась связь обретенных даров с мессой[86]. Во второй части, где, начиная с 13 марта, записи становятся более краткими и наконец, в конце мая, сводятся почти полностью к упоминаниям обретенных слёз, эти пометки делаются всегда и представлены алгебраическими значками, предваряющими записи каждого дня и означающими связь этих даров с мессой: «перед, на, после».

Приведенные примеры позволяют заметить: озарения относительно Троицы касаются Лиц, к Которым обращены, к Которым «применяются» молитвы мессы, тех Лиц, которые связаны со словами этих молитв. Днем 25 февраля дары, связанные со святым человечеством Христа и обретенные после беседы с кардиналом Карпи, продолжают дары мессы (с. 106, 17). То же происходит и 4 марта с дарами, с озарениями о Троице, обретенными у кардинала Бургоса, а потом на улицах (с. 114, 62), и 6 марта с видениями Божественной Сущности, посещавшими Игнатия в базилике св. Петра: ему предстает «все в том же светлом цвете <…> То же Самое Божественное Существо» и «точно так же», как и прежде, во время его собственной мессы (с. 118). Таким образом излиянные дары, которыми Бог щедро осыпает Игнатия, предстают сосредоточенными на жертвоприношении Христа, а главное место занимает в них Пресвятая Троица.

Если, рассмотрев их предмет, мы остановимся на их природе, их общей направленности, то заметим, прежде всего, следующее: в жизни этого святого ни дары познания, даруемые разуму, ни дары любви, даруемые воле, не пользуются ярко выраженным перевесом. Мы уже отмечали многочисленные и великие озарения, в особенности связанные с Троицей; дары излиянной любви не кажутся ни менее многочисленными, ни менее достойными восхищения. В воскресенье мясопуста, 17 февраля, во время мессы и в особенности во время чтения послания дня (2 Кор 11, 19 слл.), он проливает обильные слезы, не чувствуя «ни постижений, ни различий в Лицах или в чувствованиях по отношению к ним, но сильнейшую любовь, жар и великую усладу в Божественном, с весьма возросшим душевным утешением» (с. 97, 70). 4 марта он, в частности, просматривает «Входное песнопение» (Introitum) мессы, «весь подвигнутый ко благоговению и любви, устремляясь к пресвятой Троице». Потом, во время подготовки к мессе, он «залился слезами, зарыдал и ощутил столь сильную любовь, что показалось, будто чрезвычайно тесно приблизился к Его любви [к Пресвятой Троице], столь светлой и сладостной, что подумалось: это насыщенное “посещение” и любовь отмечены особо и выделяются из числа других “посещений”». Когда он вошел в часовню и облачился, он «в огромном изобилии залился слезами, зарыдал и ощутил сильнейшую любовь, все из любви к Пресвятой Троице». В начале мессы от изобилия слёз он чувствует в одном глазу такую боль, что опасается его испортить… В конце, говоря: «Placeat tibi, Sancta Trinitas», – он ощущает «чрезвычайно сильную любовь», заливается «обильными слезами» и замечает, что все дары, обретенные до и во время мессы, «устремлялись к Пресвятой Троице, вознося и увлекая меня к ее любви». После мессы, когда он молится у престола, то переживает «такие сильные рыдания и излияния слёз, целиком устремляющиеся к Пресвятой Троице, что подумалось: не хочу подниматься с колен, чувствуя такую любовь и такую духовную сладость». Таким образом, если мы пожелаем обратиться к старинному делению созерцательных душ на серафические и херувимские, в зависимости от того, направляет ли их Бог при помощи излиянных даров, затрагивающих более явно и непосредственно волю либо разум, то не сможем отнести св. Игнатия ни к одной из этих двух категорий. Скорее, мы сможем причислить его к третьей, прибавленной монсеньером Содро, категории под названием «души ангельские». В этих душах излиянные дары сосредоточиваются не только для того, чтобы связать с Богом лишь чисто духовные способности человека. Они затрагивают и способности конкретные и практические, память и воображение и тем самым, посредством этих способностей и непосредственно, побуждают человека не только к единению, но и к служению[87].

Очень заметной и отчетливой чертой дневника Игнатия, как и всех имеющихся у нас документов о его внутренней жизни, является полное отсутствие того, что можно было бы назвать «брачным» аспектом мистического союза. В Упражнениях (353 и 365) он будет представлять нам Церковь как Невесту Христа, но нигде он не рассматривает душу как невесту Бога, Христа. Нигде то единение с Троицей и Иисусом, которое он описывает всевозможными способами и представляет как нечто глубоко интимное, не рассматривается им как духовный брак. Не предстает это единение и как преобразующий союз, расплавляющий жизнь души в жизни Бога, некоторым образом заставляющий нашу собственную жизнь исчезнуть в жизни обитающего в нас Христа. Ничто в нашем святом не напоминает лиризм «Духовной песни» или «Живого пламени» св. Иоанна Креста: не только великолепный поэтический дар кармельского учителя полностью отсутствует в основателе Общества; самой сущности мыслей, изложенных на страницах его сочинений, этого пылающего стремления к равенству любви, к совершенному единству в полной наготе духа, этого предвосхищения присутствия Возлюбленного за завесой, что становится все тоньше и тоньше, этого движения к ясному видению – всех этих характерных черт мистики св. Иоанна нет и следа в заметках Игнатия.

Напротив, во всех его отношениях с божественными Лицами, со Христом преобладает смиренный и исполненный любви взгляд служителя, забота о том, чтобы различить тончайшие нюансы того служения, которого Он жаждет, великодушное стремление исполнить желаемое всецело и совершенно, чего бы то ни стоило, в радостном порыве любви, но в то же время с глубоким чувством бесконечного величия Бога и Его трансцендентной святости. Таким образом, более двадцати лет спустя мы снова находим те мысли о возвышенном служении величайшему из Учителей, Чья благодать уже отрешила от мира раненого из Памплоны.

Очень значима с этой точки зрения вся первая часть «Дневника», со 2 февраля по 12 марта, полностью занятая размышлениями о бедности церквей Общества: должна ли последняя исключать всякий твердый доход, не только на содержание обетников, но также и на богослужебные расходы церквей домов обетников[88]? Сорок дней Игнатий, со своей стороны, сам будет применять все советы, которые дает в Упражнениях для совершения хорошего выбора, для постижения воли Божией в определенном вопросе. Но милости, которые будут дарованы ему в это время, пусть безвозмездные (gratuites) и излиянные, также будут устремлены к одной цели: к различению воли Божией. Главное место в этих размышлениях занимает, согласно второму времени выбора в Упражнениях (176), опыт внутренних движений, которые тщательно записываются с первых же дней: 2 февраля обилие благоговения и слёз, и все склоняет скорее к «ничто», к тому, чтобы не иметь ничего; то же происходит 3, 4, 5, 6, и 7 февраля. Игнатий преподносит Богу свое решение не принимать никакого имущества для церквей и отмечает обретенные милости в качестве его подтверждений, например, 10 февраля (с. 89, 66). В соответствии с тем, что советует своим упражняющимся, он не довольствуется одним каким-нибудь указанием, но хочет обрести достаточную ясность (asaz claridad) в своих переживаниях, он просит долго и настойчиво, он обращается к своим Посредникам, чтобы они упросили Бога ясно утвердить его решение. Такая мольба, пылкая, порой тревожная, почти нетерпеливая, об обретении сего божественного утверждения займет большую часть записей за эти сорок дней и 12 марта, пройдя сквозь потемки и искушения, завершится последним излиянием света и бесповоротным решением, отмеченным написанным жирным шрифтом словом «Finido» (с. 125, 70)[89].

Ту же общую ориентацию обнаруживает ряд постижений (lumieres) и ощущений в начале второй части «Дневника», связанных со смиренным преклонением перед божественным Величием. 14 марта со множеством слёз и с обычным благоговением, устремлявшимся то к Отцу, то к Сыну, Игнатий чувствует, как душу его пронизывает мысль о том, с «каким почтением и преклонением (reverencia у acatamiento) должен я, идя на Мессу, именовать Господа Бога нашего», и о том, что искать следует не слёз, а сего почтения и преклонения. Он отдается этому чувству преклонения, исходящему не от него, но от Бога, что лишь усиливает благоговение и слезы. Он убежден, что «это и есть тот путь, который Господь хотел мне указать, когда в прошлые дни я думал, что Он хочет показать мне что-то; и потому, служа Мессу, я убедился, что эта благодать и познание более способствует духовному преуспеянию моей души, нежели все прежние» (с. 127, 11 слл.). Этот дар излияного преклонения сохраняется и в следующие дни: слова acatamiento, reverencia, umildad каждый день повторяются в его записях с 14 по 27 марта. 30 марта свет проливается на любовный характер этого преклонения: оно должно порождаться не страхом, но любовью (с. 131, 38). 4 апреля святой отмечает, что «не обретая почтения или преклонения, исполненного любви, нужно искать преклонения, исполненного страха, взирая на собственные промахи, чтобы достичь того преклонения, что исполнено любви» (с. 133, 95). Это размышление подсказано, несомненно, тем, что накануне, 3 апреля, ни до мессы, ни на ней, ни после нее у него не было слёз, каковое лишение он принял со смирением и упованием, в то время как 4 апреля смог отметить изобилие слёз, постижений и внутренних чувств.

Мы можем спросить, не обусловлена ли эта устремленность мистических даров, описанных в дневнике, к служению, поиску и исполнению воли Божией, прежде всего, особыми обстоятельствами, в которых Игнатий писал эти заметки. Но если сопоставить друг с другом все указания, какие дают нам наблюдения, которые мы уже сделали и еще сделаем впереди, мне представляется несомненным, что здесь перед нами постоянная особенность божественного воздействия на душу Игнатия, пребывающая в полном согласии со всем, что известно о его духовной жизни начиная с первых ее шагов. Это покажут нам и дальнейшие наблюдения, которые мы сделаем на основании Упражнений, Конституций и переписки, где мысль о служении Богу, стяжании Его славы, знании и исполнении Его воли направляет и подчиняет себе все. Таким образом, советы и методы святого представляются нам, прежде всего, отголоском тех даров, посредством которых Бог, Своим произволением, задал твердое направление его собственной духовной жизни, а также их практическим переложением для других. Так, например, тройная беседа в Упражнениях, когда мы должны просить у Марии, Христа и Отца необходимой для Упражнений благодати, – что она, как не транспозиция мистических милостей, о которых мы ведем речь?

Мистики любви не исключают разума (lumieres), а мистики разума не исключают любви. Ни те, ни другие не исключают и не забывают служения Богу, плода и необходимого следствия единения. Так и мистический путь Игнатия не исключает единения с Троицей посредством веры и любви во Христе. Но как другим мистикам придает их особый характер свет разума (lumiere) или пламя любви, так особое лицо мистики Игнатия образует великодушное и смиренное служение, исполненное любви, в котором, как в едином центре, сходятся, сосредоточиваются и концентрируются все великолепные излиянные дары, которыми он наделен.

Кроме того, если бы потребовалось, психологические особенности этих даров могли бы подтвердить, что перед нами не мистика самоуглубления, единения с Богом в самой глубине души, так далеко, как только возможно, от всего чувственного, но божественное воздействие, объемлющее всю душу целиком, со всеми ее способностями, какие только могут быть поставлены на службу Богу.

Психология игнатианской мистики

Даже попытка начертить мистический путь Игнатия представляется невозможной: вехи его слишком часто отсутствуют, детальные же сведения есть у нас лишь о двух частях этого пути, о Манресе и Риме в 1544 г., когда писался «Дневник». Однако можно с уверенностью утверждать: каким бы ни был в тайниках души святого этот путь, это, несомненно, была стезя все более полного самоотречения, все более совершенного владения своими страстями и всей чувственной (sensible) частью своей души. Но это отнюдь не был путь постепенного освобождения, все большего бегства за пределы чувственного, и в этом смысле он отличался от того типа духовного пути, который можно назвать «дионисийским».

Поэтому в обретаемых им милостях, даже самых возвышенных, до самого конца его жизни относительно заметную роль играло воображение, чувственность, телесные реакции. И так же до конца жизни эти излиянные дары соседствовали с такими усилиями и делами, которые возникает соблазн всецело отнести лишь на долю простого аскетизма (ascese elementaire).

Мы уже слышали от святого, что он сдержанно отдается божественному воздействию, которое может ощутить в любой момент, дабы окончательно не исчерпать свои силы и не разрушить свое здоровье. Дневник 1544 г. дает нам несколько конкретных примеров этого воздействия излиянных даров на организм. 8 февраля Игнатий чувствует, что оказался пред Отцом, и в этот миг волосы его встают дыбом, и он ощущает «сильнейший жар» во всем теле (с. 88, 47). 19 февраля он чувствует, что грудь его сдавлена из-за сильной любви (с. 100, 62). Часто он отмечает жар, обыкновенно жар внутренний, духовный, но иногда также, например, 9 марта, «внешний жар, вызывающий благоговение и веселость ума» (с. 122, 67), а 14 апреля «сильный жар, внутренний и внешний, кажется, скорее сверхъестественный, и без слёз» (с. 134, 25).

И в высказываниях Игнатия о Манресе, и в приведенных выше отрывках дневника несколько раз встречаются примеры очень простых образных видений, в частности, 6 марта «Божественная Сущность в виде шара, чуть большего, чем тот, каким предстает Солнце», и вновь, после мессы, «то же самое <…> шарообразное видение», и в базилике св. Петра «все в том же светлом цвете <…> То же Самое Божественное Существо, и ночью, когда он писал свои заметки, он «увидел нечто разумением, хотя по большей части не столь ясно и не так отчетливо, и не в таком величии, но как будто крупная искра (centella grandecilla) предстала разумению», предмет, притянувший к себе разумение и показавший, что он – То же Божественное Существо, которое Игнатий созерцал и прежде.

Если бы речь здесь шла об образных видениях в собственном смысле этого слова, где Бог являет душе истину, разъясняя ее посредством образов, трудно было бы понять, почему Бог избрал образы столь несовершенные и бедные. И, прежде всего, не было бы никакой соразмерности между образами и производимым ими интеллектуальным обогащением, какое отмечает святой: 19 февраля его «разумение прояснилось настолько [относительно Троицы], что ему подумалось: даже при усердном учении я не усвоил бы так много <…>, даже если бы учился всю жизнь» (с. 100, 70). Игнатий не указывает на то, что его богатые постижения во время мессы сопровождались какими-либо образами, но добавляет, что потом, в течение дня, даже когда он шел по городу, ему с великой внутренней радостью представлялась Пресвятая Троица, «Которую видел то как трех разумных существ, то как трех животных, то как три другие вещи, и так далее» (с. 101, 87). В своих «Правилах распознавания духов»[90] он сам предупреждает нас, чтобы мы заботливо различали то, что является прямым воздействием Бога на нашу душу, и те реакции, которые могут быть следствием наших привычек, предрассудков и т. д. Представляется, что здесь как раз подходящий случай для применения этого принципа. От Бога исходит интеллектуальное постижение (lumiere) и излиянная любовь к Его божественным Лицам. Образные элементы, сопровождающие эти постижения и эту любовь, – всего лишь результат этой непроизвольной реакции чувственной части души на божественное воздействие, воспринятое частью духовной. И бедность их – проявление особенностей воображения самого Игнатия, столь же слабого в создании символических образов, сколь сильного в представлении конкретных жизненных ситуаций.

Та же тенденция передавать при помощи очень простых выражений чувственного порядка явления в высшей степени духовные проявляется и в том, какие определения дает Игнатий благоговению и прочим милостям, которые он обретает. 6 марта «благоговение <…> с отменной сладостью и ясностью, смешанной с цветом»; 18 февраля некое благоговение «жаркое и как будто бы красноватое». Мы видели, что это ощущение жара встречается у него очень часто. Напротив, ощущение прикосновения, столь обычное у других мистиков, встречается у него только раз, 4 марта, когда он отмечает «в высшей степени ощутимые прикосновения (tocamientos)» (с. 114, 42)[91].

Насколько можно об этом судить по имеющимся у нас документам, божественные известия (communications divines), обретаемые св. Игнатием, почти всегда имели форму простых видений. Наиболее известным исключением являются здесь знаменитые слова, услышанные в Ла Сторте. Другим исключением является, возможно (если только речь не идет здесь о харизме еще более непонятного характера), милость, отмечаемая в «Дневнике» с 11 по 28 мая и обозначенная латинским (не испанским) словом «loquela», дар loquela («говора»), данный свыше (divinitus). 11 мая он говорит нам о двойном «говоре» – внутреннем и внешнем, и о «такой внутренней гармонии относительно внешнего “говора”, что и не расскажешь». На следующий день он отмечает «внутренний “говор” с такой сладостью, что подобен был небесному “говору” или музыке»; благоговение возрастает «со слезами от чувства того, что чувствовал или усваивал свыше». 13 мая внутренний «говор» дивен и сильнее, чем в предыдущие дни. 22 его посещают сомнения относительно «вкуса или сладости “говора”: не под действием ли злого духа прекратилось духовное “посещение” слезами? Ему показалось, что он слишком услаждается «тоном “говора”, т. е. его звучанием, не слишком обращая внимание на значение слов и “говора”» (с. 139, 38). Слезы возвращаются, он успокаивается и действительно продолжает отмечать этот «говор» до 28 мая. Чем был этот «говор», внутренний и внешний, приятный для слуха, словно музыка, который в то же время обладает смыслом и наставляет Игнатия? Идет ли речь о внутренних словах, обычных в мистике, но, как мы сказали, мало привычных, как кажется, для Игнатия? Возможно. В любом случае, дар этот остается неясным.

Но самым необычным и поистине озадачивающим в мистической жизни Игнатия, в особенности в том, что открывает нам его «Дневник», является то место, какое занимают в ней слезы, дар слёз. В первой части рукописи, за сорок дней, со 2 февраля по 12 марта, слезы упоминаются 175 раз, или в среднем более четырех раз в день; во второй части с 14 марта появляются алгебраические пометки (а 1 d, потом О С Y), к которым впредь, вплоть до 27 февраля 1545 г., будут сводиться заметки, ежедневно отмечающие присутствие, изобилие или отсутствие слёз до мессы, на ней и после нее, на молитве, в комнате или в часовне; с конца мая более развернутые записи исчезают и на оставшиеся девять месяцев «Дневник» превращается в реестр, в котором тщательно регистрируется этот дар слёз. Добавим, что упоминание о слезах 26 раз сопровождается упоминанием рыданий (sollozos); четырнадцать раз отмечается, что слезы мешают святому говорить: например, 3 марта в начале мессы он испытывает все мыслимые трудности, когда пытается начать и сказать «In nomine Patris»; иногда изобилие слёз таково, что он опасается потерять зрение, если продолжит служить мессу, например, 5 февраля, 4 марта, а также 5, 6, 7 и 21 октября.

Таков факт в своей материальной действительности, факт, которому я не знаю подобных в католической литературе. Если католическая традиция всегда с большим почтением относилась к слезам и к сокрушению (сокрушению из страха и сокрушению из любви) и с еще большим – к мистическому дару слёз[92], то мне не кажется, что кто-то из святых, будь то мужчина или женщина, на деле отводил им подобное место[93].

Истолковывать этот факт как учащение слёз вследствие болезненного, старческого ослабления нервной системы или же проявление чрезмерно эмоциональной натуры, не способной совладать со своими чувствами, объяснять заботливое наблюдение святого за своими слезами детской иллюзией ценности чисто физиологического явления – гипотеза удобная[94], но не выдерживающая никакой серьезной проверки. Игнатий никогда не считался ни слабоумным, ни неврастеником: друзья и недруги единодушно видят в нем сильную личность с железной волей, управляемой твердым рассудком. Самих его дел достаточно, чтобы это засвидетельствовать: в 1544–1545 гг. в разгаре работа по организации и расширению Общества; это момент основания первых коллегий, а сам Игнатий учреждает в Риме Casa Santa Marta (дом св. Марфы) и собирается основать Римскую коллегию и Германикум…

С другой стороны, известно недоверие святого к любителям видений и осязаемых даров: достаточно вспомнить его письмо от июля 1549 г. к Франциску Бордже на тему телесных откровений Овьедо и Онфруа, письмо, написанное Поланко, но проверенное и исправленное им самим[95]. В частности, по поводу слёз можно обратиться к письму от 22 ноября 1553 г., которое Поланко отправил от лица Игнатия о. Николасу из Гауды: «Дара слёз не нужно просить как такового: он не обязателен и не для всякого человека хорош и подходящ сам по себе… У некоторых он есть, потому что натура их такова, что переживания высшей части их души вызывают реакции в части низшей, или же потому, что Бог, видя, что этот дар им подходит, дает им его; но от этого они не начинают любить сильнее или творить больше блага, чем другие люди, лишенные этих слёз, хотя в высшей части души они любят не меньше… И я говорю Вашему Преподобию, что некоторым, даже если бы наделить их этим даром было в моих силах, я бы его не дал, потому что эти слезы не умножают в них любовь, но наносят ущерб их телу и уму, тем самым препятствуя некоторым делам любви»[96].

Но если слезы обладают, таким образом, ценностью второстепенной, почему они занимают такое значительное место в «Дневнике»? Я, со своей стороны, вижу лишь одно правдоподобное объяснение, и состоит оно в следующем допущении: у Игнатия, будь то по причине темперамента или по произволению Божию, как напоминает только что приведенное письмо, материальное явление слёз действительно было связано с определенными излиянными милостями, духовными и внутренними дарами, которые были для него исключительно ценны; тем самым, бесчисленные заметки о слезах имели целью напомнить ему, когда и при каких обстоятельствах эти милости были ему оказаны[97].

И это не голословная гипотеза. В письме Бордже от 20 сентября 1548 г. святой различает три вида слёз: слезы, вызванные мыслью о наших и чужих грехах; слезы, вызванные созерцанием тайн жизни Христовой; наконец, слезы, порожденные любовью к Божественным лицам. Эти, последние, наиболее совершенны сами по себе, хотя для каждого лучшими являются те, «посредством которых Господь наш Бог главным образом с ним общается, делясь с ним Своими святейшими дарами и духовными милостями». 14 марта в «Дневнике» он говорит о слезах, «устремлявшихся то к Отцу, то к Сыну, то – и т. п., и также ко святым, однако без каких-либо видений, но лишь так, что благоговение устремлялось то к одному, то к другому» (с. 126, 6); 11 мая слезы «показались мне весьма, весьма отличны от всех прошлых, ибо протекали так медленно, внутренне, сладостно, без шума или сильных порывов, что казалось, будто исходят они настолько изнутри, что и объяснить невозможно» (с. 137, 85). Таким образом, представляется, что для Игнатия существовала тесная связь, почти равнозначность между слезами и внутренними дарами, чьим проявлением они являлись.

Почему в своих заметках Игнатий отмечает, столь щедро в начале и почти исключительно в дальнейшем, скорее слезы, чем духовные милости, которые они означали? Для простоты, ибо слово это имело для него хорошо известный и очень богатый смысл и одним штрихом напоминало ему о целом комплексе внутренних состояний? Возможно, хотя вопрос остается непроясненным. Но каковы бы ни были объяснения, неизменным остается сам факт этих слёз, непрестанных и тщательно подмечаемых, в жизни, исполненной высочайшего созерцания, факт причудливый и особенный.

Просуществовал ли этот факт, столь ясно засвидетельствованный в 1544 г., вплоть до смерти святого? Представляется, что нет, если придерживаться свидетельства Гонсалвиша да Камары и Рибаденейры. Первый говорит нам в своем «Мемориале», что Игнатий «имел обыкновение плакать столь беспрерывно, что, если во время мессы не плакал трижды, то считал себя обделенным утешением… Врач велел ему не плакать больше, и он послушался; и выказывая в этом послушание, как он обыкновенно делает в подобных вещах, он обретает без слёз много больше утешений, чем прежде. Это отец наш доверил о. Поланко, судя по тому, что сказал мне доктор Олаве»[98]. Рибаденейра, со своей стороны, говорит нам, что Игнатий, несмотря на вред, который эти слезы причиняли его здоровью, не мог смириться с необходимостью их прекратить, опасаясь тем самым остановить и поток божественных утешений, но в конце концов все-таки уступил требованиям врачей, утешения же, напротив, лишь умножились[99]. Можно не соглашаться с тем, как Рибаденейра толкует ощущения своего отца, говоря нам, что он ставил духовные наслаждения выше сохранности здоровья, ибо такой образ мыслей плохо согласуется с вышеупомянутыми наставлениями, но сам факт, что он преградил путь потоку слёз из-за вмешательства врачей, следует принять. Тем самым, то положение дел, которое являет нам «Дневник» за 1544 г., как кажется, не оставалось неизменным до конца, во всяком случае в том, что касается изобилия слёз, ибо мы уже видели, что с ослаблением сил Игнатия последствия божественных утешений и милостей для его организма отнюдь не уменьшились, но, напротив, возросли настолько, что ему пришлось служить мессу уже не каждый день, как было еще в 1544 г., но только «по воскресеньям и праздничным дням»[100].

Упорный аскетизм

Другой чертой внутренней жизни нашего святого является следующее: самые незаурядные излиянные дары до самого конца жизни сосуществовали в нем с аскетическими делами, которые многие сочли бы пригодным только для новичков.

Во-первых, это применение различных испытаний совести вплоть до конца его жизни. Мы уже слышали свидетельство Лаинеса в 1547 г. о том, что он заботливо сравнивал «неделю с неделей, месяц с месяцем, день с днем, ища всякий день преуспевать»[101]. Рибаденейра уточнит: «Он всегда придерживался этого обычая испытывать свою совесть каждый час и спрашивать себя с пристальным вниманием, как этот час прошел. Если же в конце часа он вспоминал о деле более важном или о занятии, препятствующем сему благочестивому упражнению, он откладывал испытание совести, но в первую же свободную минуту или в следующий час восполнял эту отсрочку». Затем следует часто упоминаемый поступок: ни с того ни с сего святой спрашивает у встреченного им отца, сколько раз за этот день он уже совершил испытание совести, когда же тот отвечает, что семь, то он говорит: «Так мало?» – хотя день еще только начался[102]. Гонсалвиш да Камара подтверждает, что на протяжении всех последних лет своей жизни каждый час дня, а также каждый час ночи, когда не спал, Игнатий совершал испытание совести[103]. И это испытание было не просто взглядом на то, сколь совершенно или несовершенно исполнял он свои дела, но также смиренным поиском провинностей, в которые он впадал. И вновь нам свидетельствует об этом Рибаденейра в заметке 1554 года. Игнатий настолько боялся малейшей тени греха, что часто ему случалось анализировать с величайшей заботой, не допустил ли он какого-либо прегрешения в делах, где, казалось бы, не было и следа провинности: в мимолетной мысли, в легком потакании воле или других малейших деталях, в которых мы бы ничего не нашли даже при самом тщательном рассмотрении. «Я узнал от него самого, что однажды он позвал своего духовника, дабы исповедаться в одном прегрешении: в том, что он открыл трем отцам изъян некоего отца, в то время как для избавления его от его затруднений хватило бы сказать и двум, а между тем затруднения его были многочисленны и уже небезызвестны этому третьему отцу, и этот разговор не мог ухудшить его мнение о том человеке»[104].

Каковы были прегрешения, которые Игнатий так сурово преследовал, и какие чувства они внушали ему, на нескольких конкретных примерах показывает нам «Дневник» 1544 года. 12 февраля заметки предваряются следующим заглавием: «Тем Лицам, Которые скрывались», и в тут же перечеркнутом пассаже святой пишет, что, воздавая благодарность Божественным Лицам за обретенные постижения (lumieres), он прервал молитву, чтобы заставить прекратить шум в соседней комнате; на следующий день, 13, он понимает, что «сильно провинился (faltado), оставив вчера Божественные Лица во время благодарения» (с. 92, 34). Он также служит мессу не Троице, как собирался, но Пресвятой Деве, дабы, взяв в заступники Ее и Ее Сына, вымолить прощение за эту провинность. Последующие дни проникнуты живым ощущением этой вины вкупе с упованием на новое обретение утраченного. 18 февраля он чувствует порыв нетерпения, оттого что Бог медлит дать ему то утверждение его решений, о котором он просит, «а также, – говорит он, – негодование на Пресвятую Троицу» (с. 100, 49). На следующий день он чувствует свою вину (elmal espiritupasado – «прежнего злого духа»), но нужно заметить, что это глубокое чувство тяжести малейшей провинности против Божественного Величия не мешает ему ощущать «глубокое, жаркое, светлое, сладостное благоговение». 24 февраля он чувствует, что утверждение, о котором он просил, передано ему через Иисуса, и просит Его получить для него прощение, «примирение с тремя Божественными Лицами». Нетерпение его закончилось, и он молится только о сообразовании его воли с волей Пресвятой Троицы тем путем, который будет Ему более предпочтителен» (с. 107, 60). 2 марта Игнатия снова тревожит шум вокруг, и он чувствует искушение не служить мессу. 12 марта он чувствует сходное искушение, опять, как кажется, вызванное шумом и описанное более подробно: «…чувствовал себя совершенно лишенным всякой помощи, не мог найти усладу ни в Ком-либо из Посредников, ни в Божественных Лицах, но был настолько далек и настолько отлучен от этого, как будто никогда не чувствовал ничего такого и никогда не почувствую впредь. Напротив, приходили на ум мысли то против Иисуса, то против Другого, и одолевали различные помыслы: то уйти из дому и снять комнату, чтобы не слышать шума, то ничего не есть…». Затем, с чувством пламенной преданности воле Божией, «потемки стали <…> постепенно рассеиваться», потекли, все усиливаясь, слезы, и произошло Божественное «посещение» с обретением полной ясности (lumiere).

Нет смысла подчеркивать интерес Игнатия к этим трудностям и искушения столь обыденного порядка, исчерпывающиеся порой легкими ослаблениями воли на фоне небывалых даров, какие во множестве обретает святой: немногие тексты, я полагаю, могут дать нам лучшее представление о том, каковы те беспорядочные наклонности и небольшие проявления слабости, от которых даже величайшие святые, как нам известно из богословия, никогда не избавляются полностью. Но эти примеры также позволяют нам лучше понять смысл и мотивы этих столь частых испытаний совести, которые совершал Игнатий.

Испытания совести тесно связаны с чертой, часто отмечаемой свидетелями: «Во всех его внешних поступках ощущается предварявшее их размышление». 21 февраля 1555 г. он сам говорит Гонсалвишу да Камаре, что «он никогда ни за что не берется вдруг (de momento), пусть даже на это есть все причины, не прибегнув прежде к Богу», что дает министру повод вспомнить привычную фразу своего настоятеля, когда, после совещания, он собирался помолиться, прежде чем что-нибудь решить: «Dormiremos sobre ello» – «Поспим на этом»[105].

Это применение всех способностей человеческого разума вкупе с обращением к Богу вновь встречается в том сорокадневном размышлении, которое составляет первую часть дневника 1544 г. Мы видели, сколь настойчиво он просил Бога явить ему Свою волю посредством внутренних движений благодати. Тем не менее, как бы ни ждал он обретения истинной ясности свыше, сколь бы ясно ни сознавал необыкновенное действие Божие в его душе, он в то же время не пренебрегает тем, что в Упражнениях (177) называет «Третьим временем» хорошего выбора, продолжительным исследованием доводов за и против в соответствии с принципами веры: 8 февраля он посвящает полтора часа утром и столько же вечером прохождению по выборам (pasar, andarpor las electiones), дабы пересмотреть и заново взвесить все доводы, которые сохранились у нас до сих пор, записанные его рукой на двух листках[106]. 16 февраля после мессы он вновь посвящает один час тому же делу, а ночью опять достает «бумаги» (с. 95, 15; 21).

С теми же обычаями, несомненно, связана и заботливая запись обретенных постижений (lumieres) и милостей, и в особенности причудливый учет слёз в 1544 г., пролитых до мессы, на ней и после нее. Тем самым, в конце жизни Игнатия мы обнаруживаем черту, совершенно справедливо отмеченную как один из важнейших факторов его обращения[107], эту удивительную силу размышления о самом себе, внутреннего контроля, который, за исключением кризиса в Манресе, никогда не имел ничего общего с угрызениями совести или с ограниченным, эгоистичным самокопанием. Плодом столь сурового внутреннего аскетизма стало его полное владение своими страстями и проистекающая отсюда сила и постоянство в действиях, которое охотно подчеркивают все свидетели и которое повергало их (в частности Камару, который в силу своего положения вполне мог об этом судить) в подлинное изумление. Слово «изумление» (espantar) вновь выходит из-под пера Гонсалвиша, когда он видит, как человек этот становится при желании так грозен, что и такие люди, как Лаинес, трепещут перед ним, как маленькие, но, как только дверь закрывается, вновь обретает полный покой, словно ничего и не было. То же изумление он чувствует, видя, как Игнатий несокрушимо осуществляет однажды зрело составленные планы вопреки всем бурям, трудностям и препятствиям[108]. И вместе с этой силой в нем была теплота, глубина, нежность чувств к тем самым общникам, которых он только что повергал в трепет, такая, что и позднее, в их воспоминаниях, на мысль им прежде всего приходит любовь, какую он умел им внушить, любовь, которая далеко на Востоке заставляла Ксаверия плакать над его письмами.

Заключение

Из всей этой совокупности фактов, кратко, но вместе с тем обстоятельно изложенных, мы можем, как кажется, извлечь достаточно ясное представление о том, каков был личный духовный опыт св. Игнатия, вне которого невозможно в полной мере понять ни его духовность, ни духовность Общества, понять, на какой почве действовала в нем благодать и как она в нем действовала.

Игнатий – натура, наделенная богатым воображением и эмоциями, соседствующими с поразительной силой мысли и самоанализа, соседствующими, прежде всего, что самое удивительное, с железной волей. Поначалу он импульсивен, но опыт и размышления постепенно развивают в нем разум, твердость и точность суждения, чувство ценностей, точное чувство связи между целью и средствами. И в то же время в нем ничего нет от резонера, никакого вкуса к диалектическому фехтованию и к рассуждениям как таковым, но только твердый и уверенный разум. Несмотря на свое воображение и эмоциональность, он не является ни поэтом, ни художником, ни оратором; несмотря на рассудительность и глубину постижений, он не ученый и не теоретик. Лаинес ясно заметит «las pocas partes de eloquencia у sciencia che tenia nuestro Padre», невеликое красноречие и ученость отца нашего[109]. В нем не было и следа любви к форме, к словесному изяществу, разве что как к простому средству воздействия. Не было в нем и вкуса к науке как таковой: учение также привлекает его лишь как средство. Он не был ни поэтом, как св. Франциск, ни теоретиком, как св. Фома, ни поэтом-богословом, как св. Иоанн Креста, ни даже прирожденным писателем, как св. Тереза или св. Франциск Сальский. Красивая, отточенная фраза, яркий образ оставляли его равнодушным. Его стиль жёсток, сложен, труден из-за предосторожностей, соблюдаемых ради точности. Его куда больше заботит суть, чем слова, которые он деспотично таранит и третирует. Он далек не только от литературного обаяния Франциска Сальского, но даже от милого добродушия Винсента де Поля в беседах с лазаристами и с дочерьми милосердия. У него нет недостатка в великолепных высказываниях, но они порождаются исключительно силой мысли. Сочинения его пленят всякого, кто станет размышлять над ними, но пленят не формой, а сутью.

С этой точки зрения, как уже было замечено, Игнатий, в противоположность своим современникам, людям эпохи Возрождения, остается человеком Средневековья, заблудившимся в XVI столетии, в самый его разгар. Разумеется, не в том смысле, что он не понимал свое время: напротив, ему принадлежат гениальные прозрения глубинных нужд его эпохи. Но его вкусы, склонности, его непреклонно серьезное отношение к сверхъестественному резко контрастировали с натурализмом и скептическим дилетантизмом стольких гуманистов, и потому можно с легкостью объяснить его суровые суждения по поводу Эразма и его сочинений[110].

Наряду со всем тем он человек, который заставляет себя признать силой своего характера, как уже было в Памплоне, человек, чьему авторитету трудно не подчиниться, прирожденный вождь в полном смысле этого слова, который везде, где бы ни проходил, с первых же шагов, со времен Барселоны и Алькалы, будет играть роль проводника душ и могущественного исполнителя замыслов, умеющего видеть точно и далеко, проявлять в руководстве такой авторитет, который никому ни на миг не приходит в голову оспаривать, сочетать суровость требуемых жертв с такой глубокой и подлинной добротой и любовью, что, прежде всего, именно сердцем он будет привлекать к себе тех, кого поведет за собой.

Каково было воздействие благодати на этот великолепный человеческий материал? Мне кажется, его можно обобщить в двух словах: «мистическое вторжение», завладевающее душой, едва вернувшейся к Богу, и больше ее не отпускающее; мужественная борьба с самим собой (я чуть было не сказал «беспощадный аскетизм»), с неустанным самоотречением содействующая сему божественному действию в душе.

«Мистическое вторжение» – вот единственное название, которое подходит его жизни в Манресе, и последние годы в Риме несут на себе тот же отпечаток, столь же глубокий и столь же явственный. Не стоит на этом останавливаться после всех приведенных выше деталей. Но мы не поймем св. Игнатия, если не будем иметь в виду то важнейшее обстоятельство, что сам он был, прежде всего, мистиком в самом полном смысле этого слова, в той же степени, что и св. Франциск Ассизский и св. Иоанн Креста. К этому воздействию излиянных даров присовокупляются ниспосланные Богом испытания, призванные как следует сформировать и обработать его душу: недуги в Манресе, которые дважды чуть не сводят его в могилу, болезнь в Париже, которая вынуждает его в 1535 г. прервать обучение, болезни в Риме, которые будут тяготить его на протяжении всего последнего периода его жизни и вынудят почти полностью передать руководство Обществом Надалю. Этим болезням сопутствовали трудности в учебе, с которыми столкнулся этот человек, уже немолодой, бедный, не слишком одаренный способностями к такого рода работе; этим трудностям – гонения и доносы, которые обрушатся на него в Алькале и Саламанке, потом в Париже, в Венеции и в самом Риме; этим гонениям – внутренние испытания, о которых мы не знаем почти ничего определенного, за исключением пережитого в Манресе, но которые угадываются и в дальнейшем и которые порой бывали, должно быть, необычайно остры, судя по настоящим крикам ужаса на некоторых страницах дневника 1544 г.

В ответ на это божественное действие Игнатий верно и самоотверженно ему содействует, решительно устраняет путем самоумерщвления и самоотречения все препятствия, стоящие на пути этого действия. Эту верность, самоотречение и решительность, которые никогда ему не изменят, также питает и поддерживает благодать. Это, прежде всего, святые безумства Манресы, путешествие в Иерусалим по стопам нищего и униженного Христа, тяжелые годы учебы с их неустанным прилежанием, повторение Манресы в первые годы в Италии и, наконец, после основания Общества, суровый таинственный труд в маленьких комнатах дома Франджипани рядом с Торре-дель-Меланголо, а затем в комнатах Санта-Мария-делла-Страда. Это также непрестанные испытания совести, которых он не оставлял до самого конца, дабы держать в узде свои неистовые страсти, чьи тайные пробуждения еще смутно угадываются в дневнике 1544 г. и которые он сокрушит столь совершенно, что и самые приближенные к нему свидетели будут вспоминать потом лишь его полное самообладание.

В то же время, под неизменным водительством благодати, в нем идет неторопливая внутренняя работа, которой пойдут на пользу эти долгие годы подготовки. Поначалу все подчинено восторженному порыву примкнуть к страстно любимому Христу и блистательно служить Ему. Мало-помалу трудности, неудачи, размышления и сама учеба разовьют в душе Игнатия тот мощный благодатный разум, то столь твердо направляемое верой здравомыслие, которое, ничуть не умаляя его воодушевления и покорности божественному водительству, присовокупятся к ним, чтобы образовать гармоничный союз рвения и любви с могучим разумом, союз, служащий Христу и, возможно, представляющий собой самую характерную черту духовной личности Игнатия.

Таков, как мне кажется, был этот духовный опыт, всецело сосредоточенный на мысли о лучшем служении Богу, Христу, Его Церкви и искупленным Им душам, вдохновляемый непреодолимым порывом мистической благодати, всецело направляемый к цели ясным светом веры и разума, опыт, который является основанием и точкой отсчета для всей духовности Общества, для всего ее развития на протяжении последующих четырех веков.

Это духовный опыт, пережитый Игнатием в его собственной духовной жизни, но также его опыт основателя, опыт подготовки первых учеников; опыт собственного освящения, но также опыт освящения других. Для духовности апостольской второй опыт, будучи, без сомнения, обусловлен первым, практически не уступает ему по важности.

Глава II. Подготовка учеников св. Игнатия

Первые попытки

Когда мы останавливаемся на том, как Игнатий понимал и осуществлял духовную подготовку своих учеников, нас сразу удивляет то, что на этом пути он не добился полного успеха с первого раза, но сначала познал ряд, по крайней мере частичных, неудач.

Мы видели, что уже в Манресе он начинает заниматься «помощью в делах духовных неким душам, приходившим, чтобы отыскать его». Нам известны имена некоторых семей и отдельных благочестивых людей, которые общались с ним в то время, но мы ничего не знаем ни о методах, ни о результатах этого апостольства[111].

По возвращении со Святой Земли, в Барселоне, мы снова видим вокруг паломника небольшой круг набожных людей, и в первых рядах Исабель Росер и Инес Паскуаль. Несмотря на некоторые детали, известные по рассказам Инес и ее сына Хуана, мы еще не различим в них ничего определенного относительно тех советов, посредством которых он руководил тогда душами[112]. Мы знаем только, что эти барселонские семьи сохранили прочную к нему привязанность и остались глубоко христианскими. И находясь вдали, Исабель Росер будет по-прежнему посредством писем прибегать к наставлениям студента, потом основателя, к которому она примкнет в Риме, чтобы между 1543 и 1547 г. учредить здесь под его руководством общину женщин. Трудности, которые она создаст в это время Игнатию, заставляют думать, что, если он и смог превратить эту свою благодетельницу в серьезную христианку, то ему все же не удалось по-настоящему наставить ее на путь святости[113].

Более значимой и более успешной, как кажется, была в то время деятельность Игнатия в некоторых монастырях Барселоны с целью оживить их ослабший пыл и привнести в них более удовлетворительный порядок. Здесь же он занимается апостольством в форме бесед, порой почти ежедневных; и нам известно, что плоды их были достаточно значительны, чтобы спровоцировать покушение на жизнь святого, которое на два месяца приковало его к постели[114].

Наконец, также и в Барселоне он обретает троих товарищей, готовых разделить его образ жизни: Калисто де Са, Хуана де Артеагу и Лопе де Касереса, которые последуют за ним в Алькалу, где к ним примкнет молодой француз Жан Реналь. Эти четверо первых учеников разделят его жизнь в бедности и молитве, не будут поколеблены ни трудностями, ни испытаниями двух судебных процессов в Алькале и последуют за своим наставником в Саламанку. Но когда последний направится в Париж, они останутся в Испании и рассеются: Реналь станет монашествующим, прочие изберут себе различные другие виды деятельности[115]. Из тех, кто общался с Игнатием в Алькале, только его духовник Миона и Диего де Эгиа однажды, много позднее, последуют за ним, вступив в Общество.

Наряду с товарищами у святого было в Алькале несколько слушательниц. Благодаря двум расследованиям викария Фигероа, хотя показания слушательниц содержат некоторые очевидные ошибки, мы относительно неплохо осведомлены о духовных советах, которые они получали[116]. Игнатий им «показывал служение Богу» – отметим это выражение. Он разъяснял им «три способности души, пять чувств, заповеди Божий, грех простительный и грех смертный, он заставлял их дважды в день совершать испытание совести и ходить на исповедь и к причастию каждую неделю…»[117]. Одним словом, все, что составляет первую неделю Упражнений, включая первый из «Трех образов совершения молитвы». Он также учил их не удивляться и не унывать в состоянии оставленности, которое будет чередоваться в них с утешением – совет, который предвещает нам будущие «Правила для распознавания духов» для первой недели Упражнений. Расследования выявляют то состояние нервного возбуждения, в котором пребывали слушательницы Игнатия, их припадки и обмороки. Он явно приписывает эти эксцессы дьяволу, который, будучи раздражен преуспеянием этих женщин в добродетели, терзает их искушениями и заставляет падать в обморок от отвращения, которое они в себе чувствуют; святой утешает их, видя их в таком состоянии, поощряет сохранять твердость в испытаниях и говорит, по их словам, что, если они будут поступать так, все это обязательно исчезнет через два месяца; все это ведомо ему по опыту, за исключением обмороков, которые он не переживал[118].

Эти немногочисленные детали представляют интерес, потому что они показывают, что Игнатий уже тогда располагал, по крайней мере, частью методов, которые составят Упражнения, и был достаточно просвещен и опытен в вещах духовных, чтобы приносить пользу этим душам и помогать им избегать серьезных неразумных поступков, которые так легко было допустить в подобной среде, как показывают первые процессы «алумбрадос», современные этим событиям[119]: благоразумие святого проявляется, в частности, в его настойчивых попытках отговорить Марию дель Вадо и ее дочь от замысла пуститься в путешествие по свету, дабы упражняться в бедности и целомудрии, в которых они могли не хуже и безопаснее упражняться и в Алькале[120]. Но в то же время мы видим, как он проходит «школу» духовного руководства: если мы сопоставим то, что можно извлечь из этих материалов, с теми наставлениями, которые позднее глава Общества будет давать своим монашествующим, мы ощутим прогресс, который этот и последующий опыт повлек за собой для него в непростом искусстве руководства душами.

Ничто не свидетельствует о том, что в Париже он также занимался апостольством среди женщин. Это легко объясняется тем, что Игнатий не знал французского или же знал его весьма несовершенно, в то время как в университетских кругах латынь позволяла ему общаться и с неиспанцами, например, с Пьером Фавром. Между тем и здесь первые свои победы – и на сей раз еще недолговечные – он одержал над собственными соотечественниками. После первого путешествия во Фландрию за средствами к существованию в 1528 г. Игнатий дает упражнения троим испанцам, Хуану де Кастро, Педро де Перальте и Амадору, чьи перемены в образе жизни создали Игнатию серьезные затруднения. В то же время, говорит он нам, «он начал с бо́льшим напряжением, чем обычно, предаваться духовным упражнениям»[121]. Позже, в 1535 г., Игнатий вновь встретит Кастро, теперь картузианца монастыря Валль-де-Кристо, а Перальта, став каноником в Толедо, окажет там поддержку иезуитам во времена трудностей с Силисео[122]… Но никто из троих упражнявшихся в 1528 г. не останется с ним, чтобы основать Общество. Лаинес позволяет нам заглянуть в его более широкую апостольскую деятельность в университетских кругах. «В коллегии, где он пребывал, – рассказывает Лаинес, – многие решились исповедаться и причаститься, другие – полностью оставить мир, став на путь бедности и креста, третьи вступили в ордены, где неизменно подавали добрый пример: одни в орден св. Франциска, другие в орден св. Доминика, третьи – в картузианский»[123]. Как кажется, проходя курс свободных искусств, Игнатий почти полностью отказался от апостольства среди студентов; именно этим воздержанием объясняет он тот покой, каким тогда наслаждался: «Причина в том, что я не говорю ни с кем о вещах Божественных»[124], – рассчитывая, между тем, возобновить беседы, как только закончится курс.

Первые товарищи

Воздержание это, между тем, не было полным: Лаинес показывает нам, что в 1535 г., когда святой должен оставить Париж, его окружают «десять или двенадцать человек, которые путем молитвы решили служить Господу нашему, оставив все мирское; но двое из них стали францисканцами, один остался, другой нет. Прочие из нас, каковых было девять, остались в Париже…». Таким образом, мы приходим кряду «побед» окончательных – побед над теми, кто 15 августа 1534 г. посвятил себя служению Христу и Его Наместнику: Фавром, Ксаверием, Лаинесом, Сальмероном, Бобадильей и Родригесом, – а также над теми, кто примкнет к ним несколько позднее: Ле Же, Броэ и Кодюром. Как Игнатий готовил эту первую группу и всех тех, кто, постепенно возрастая в числе, образовал ядро Общества Иисуса?

В этом процессе подготовки следует различать два периода: первый, когда святой думает лишь о приобретении товарищей по нищей и апостольской жизни; второй, когда, решив вместе с ними в 1539 г. учредить монашеский орден и получив в 1540 г. от Павла III утверждение избранного ими образа жизни, он должен будет заняться обеспечением набора новичков и регулярной подготовки членов новой семьи монашествующих. Рассмотрев те методы, которые он применял в каждый из этих периодов, нужно было бы кратко остановиться на его благодатном воздействии (action sanctificatrice) на людей вне Общества.

О духовной подготовке первых его товарищей между 1530 и 1540 г. мы располагаем лишь очень отрывочными сведениями, позволяющими нам составить некоторое представление только о внешних ее обстоятельствах. Между тем один важнейший факт сомнению не подлежит: для всех главным средством подготовки служили Упражнения, совершавшиеся целиком в течение месяца. Фавр совершает их в начале 1534 г., уже много лет будучи привязанным к Игнатию, по чьему совету он совершил генеральную исповедь доктору Кастро, будущему картузианцу, который сам совершил Упражнения уже в 1528 г. Что касается других, то мы не знаем точных дат, когда они совершали тридцатидневные упражнения, но, как кажется, все они, как и Фавр, делали их лишь некоторое время спустя после знакомства с Игнатием[125]

Загрузка...