«Аравия»[4]

Заканчивавшаяся тупиком Норт-Ричмонд-стрит была тихой улицей, если не считать того часа, когда школа Братьев-христиан[5] отпускала мальчиков по окончании уроков. В слепом конце улицы, посреди квадратного участка земли, в отдалении, стоял пустовавший двухэтажный дом. Остальные дома, в осознании добропорядочности протекавшей в них жизни, глядели друг на друга невозмутимыми коричневыми фасадами.

Прежний жилец нашего дома, священник, умер в дальней гостиной. Воздух во всех долго остававшихся закрытыми комнатах был спертым, а по всей кладовке за кухней валялись старые ненужные бумаги. Среди них я отыскал несколько книг в мягких обложках, с отсыревшими и загнувшимися страницами: «Аббата» Вальтера Скотта, «Благочестивого причастника»[6] и «Записки Видока»[7]. Последняя нравилась мне больше всех, потому что бумага в ней была желтой. В центре запущенного сада позади дома росла яблоня, а вокруг – давно не стриженые кусты, под одним из которых я нашел заржавленный велосипедный насос бывшего жильца. Священнослужитель был человеком благочестивым и завещал все свои деньги благотворительным учреждениям, а всю свою мебель – сестре.

По наступлении коротких зимних дней сумерки опускались еще до того, как мы успевали закончить обед. Когда мы встречались на улице, дома́ уже погружались в темноту. Лоскут неба над нами имел фиолетовый цвет, непрерывно сгущавшийся, и от уличных фонарей к нему восходил тусклый свет. Морозный воздух больно жалил, но мы играли до тех пор, пока тело не начинало гореть от холода. В тишине улицы эхо разносило наши крики. Сюжет игры вел нас через грязные темные переулки позади домов, где мы бросали вызов диким племенам из окрестных лачуг, к задним калиткам темных мокрых огородов, от которых тянуло неприятным гнилым душком, и к темным вонючим конюшням, где какой-нибудь конюх обычно чистил лошадь, чесал ей гриву или возился со сбруей, которая музыкально позвякивала в его руках. Когда мы возвращались на улицу, свет из кухонных окон уже местами рассеивал темноту. Если из-за угла появлялся мой дядя, мы прятались в тени, пока не убеждались, что он благополучно вошел в дом. Или если сестра Мэнгана выходила на крыльцо, чтобы позвать его пить чай, мы из своего укрытия наблюдали, как она оглядывает улицу в один, потом в другой конец, и ждали: уйдет в дом или останется. Если она оставалась, мы выходили из тени и смиренно приближались к крыльцу. Она нас ждала, свет, падавший из полуоткрытой двери, очерчивал контур ее фигуры. Прежде чем повиноваться, брат всегда поддразнивал ее, а я стоял возле перил и смотрел на нее. Когда она двигалась, платье на ней колыхалось, и мягкий жгут заплетенных волос на спине раскачивался из стороны в сторону.

Каждое утро я ложился на пол в передней гостиной и следил за ее дверью. Между опущенными жалюзи и оконной рамой оставалась щель не более дюйма шириной, так что снаружи я не был виден. Когда она выходила на порог, сердце у меня подпрыгивало. Я бросался в переднюю, хватал учебники и шел следом за ней, не упуская из виду ее коричневую фигурку. Когда мы приближались к месту, где наши пути расходились, я ускорял шаг и проходил мимо. И так утро за утром. Я никогда не разговаривал с ней, если не считать нескольких случайно оброненных слов, и, тем не менее, ее имя звучало для меня как зов, откликавшийся во всей моей глупо бурлившей крови.

Ее образ сопровождал меня даже в местах, решительно несовместимых с романтикой. Субботними вечерами, когда моя тетя отправлялась за покупками, я должен был носить за ней сумки. Мы шли по шумным улицам, забитым пьяными мужчинами, торгующимися женщинами и оглашаемым руганью трудяг, пронзительными, назойливыми криками мальчишек-зазывал, стоявших на страже бочек со свиными щечками, и гнусавым завыванием уличных певцов, исполнявших балладу об О’Донаване Россе[8] или какую-нибудь народную песню о тяготах родной земли. Для меня все эти шумы сливались в единое ощущение жизни: я воображал себя бесстрашно несущим свою чашу сквозь скопище недругов. Порой имя ее срывалось с моих губ, вплетенное в молитву или гимн, смысла которых я сам не понимал. Зачастую глаза мои наполнялись слезами (сам не знаю почему), а иногда грудь затоплял поток, изливавшийся из глубины сердца. Я не задумывался о будущем. Не знал, заговорю я с ней когда-нибудь или нет и если заговорю, то как смогу выразить свое невнятное обожание. Но собственное тело представлялось мне арфой, а ее слова и жесты – пальцами, перебирающими струны.

Загрузка...