Хочу заранее предупредить читателя, что персонажи рассказа – фигуры вымышленные, а возможные совпадения с известными историческими событиями и их участниками не были задуманы автором и носят скорее случайный характер. Главный герой рассказа увлекался книгами современных чеченских писателей Султана Яшуркаева и Германа Садулаева – и, видимо, по этой причине во многих его размышлениях о судьбе чеченского народа слышны отголоски мыслей этих писателей, а подчас есть и прямое цитирование.
Мы любим вспоминать о благословенных временах, когда по земле бродили неисчислимые толпы супергероев и любое их начинание неизменно завершалось удачей и грандиозной победой. Одному удалось похитить золотые яблоки, другому – захватить священный Грааль. Теперь же вдохновенные поиски наших литературных персонажей (даже самых одержимых из них), как правило, обречены на оглушительный провал. Гарпун капитана Ахава настигает в конечном итоге Моби Дика, но и сам он гибнет при встрече с китом; героев Франца Кафки, Маргерит Дюрас, Джона Кутзее, Дино Буццати и многих других каждый раз ждет неминуемое поражение. Да и читатели наши, увы, не верят больше в рай, и когда-то популярный счастливый конец представляется им теперь надоевшим популизмом на потребу массовым вкусам.
Имя Виктора Ивановича Исаева, младшего лейтенанта топографической службы Советской Армии, явилось однажды из небытия и мгновенно стало широко известно в нашей стране и даже за ее пределами, но подноготную и реальный смысл, казалось бы, нехитрой истории его неожиданного возвышения и мгновенного падения нам вряд ли удастся когда-нибудь выяснить. Так же, впрочем, как и некоторые другие детали его запутанной жизни, наскоро и небрежно сшитой словно из разноцветных лоскутков, мимоходом подкинутых для нашего сведения сложнейшей машиной глобального исторического процесса. Почему так получилось? Почему Виктора Исаева носило по просторам Советского Союза, словно листок, оторванный от родного дерева порывами осеннего ветра? А могло ли вообще быть иначе в период могучих тектонических сдвигов, кровавых войн и передела сфер влияния великих держав? Кого тогда могла интересовать судьба отдельно взятого человека, а подчас и целых народов?
Восстановить прошлое – почти безнадежная задача. Прошлого уже нет, а воспроизвести его – даже мысленно – вряд ли возможно… Каждый новый очевидец, все более убежденный в правдивости именно его версии событий, уводит нас, своих слушателей и читателей, все дальше от действительной фактуры истории. Прошлое неуловимо. Оно столь же туманно, как и будущее, – а может, и больше.
Я подумал, что жизнь и приключения Виктора Исаева могут оказаться интересными и поучительными для многих читателей, и от меня теперь потребуется безошибочный пересказ всего того, что удалось узнать от самого Исаева или почерпнуть из других, мне кажется, весьма достоверных источников. Надеюсь, читатель проявит мудрость и проницательность и сумеет составить собственное мнение о том, получился ли из Исаева героический абрек, бескорыстный борец за свободу советского народа, или он так и остался жалким и неадекватным маргиналом с завышенными претензиями на собственный вклад в новейшую российскую историю, куклой в руках спецслужб брежневской и послебрежневской России.
Мне довелось встретиться с Виктором Исаевым в январе 2019 года. Ему было семьдесят два. Я разыскал его в спальном районе большого города N – квартира на первом этаже, ржавая металлическая дверь с облупившейся краской, неумело врезанный замок, звонок отсутствует – видно, что хозяин живет одиноко, никто его не навещает. Я постучал и через некоторое время услышал неторопливое шарканье. В двери стоял интеллигентного вида старичок – сухой, но довольно бодрый. Темное лицо, седые волосы, старомодные очки из шестидесятых… Удивленный пенсионер окинул меня вопросительным взглядом, но, услышав «Хотелось бы поговорить о вашей жизни», торопливо протараторил: «Нет, нет, нет, это абсолютно невозможно, уж вы поверьте – совсем-совсем невозможно». И в тот же момент дверь передо мной захлопнулась. Я в отчаянии закричал:
– Виктор Иванович, сегодня исполнилось ровно пятьдесят лет с того памятного дня; хотя бы сейчас вы можете рассказать о своем преступлении?
Удалявшиеся шаги неожиданно остановились.
– Я пытался говорить правду, но оказалось: это все бесполезно, бессмысленно, – послышалось из-за двери. – Вопрос закрыт. Знаете, сколько журналистов ко мне приходило? Я никому не даю интервью.
– Но скажите хотя бы, почему вы решились пойти на это?
Дверь вновь открылась.
– Эх, мил человек… понимаете, вы должны сами дать ответ на этот вопрос.
– Вам хотелось стать известным?
– Видите, галиматья какая, если люди не могут дать внятный ответ себе, почему я это сделал, то обсуждать что-либо еще – бессмысленное занятие.
Вы, наверное, поняли: разговор наш все-таки состоялся, вначале на лестнице, потом мы вышли на улицу. Как ни странно, Виктор Иванович охотно отвечал на мои вопросы. Что-то смущало меня в его небрежном говорке. Акцента не было, но говорил он странно – быстрая бесцветная речь, чуть невнятная, открытый звук без обертонов. Что-то мне это напоминало. Возможно, так говорят чеченцы, ингуши… Но Виктор Иванович… Из его последующего рассказа мне многое стало понятней. Многое, но далеко не все.
И вот что поведал этот с виду невзрачный пенсионер.
Родился Виктор Иванович в декабре 1947 года. Детство провел в чеченской семье, депортированной в Казахстан. Что у него было записано в настоящем свидетельстве о рождении, похоже, он и сам не знал, но тогда, в юные годы, его звали, оказывается, не Виктором, а Хамзатом.
Мучительно выживая в холодных азиатских пустошах, вайнахи нередко вспоминали утерянную родину и депортацию 1944 года. Виктор Исаев наслышался рассказов об этом от родителей и стариков. В начале нашей встречи ему самому неожиданно захотелось поговорить об одной из самых тяжелых страниц истории своего народа. Возможно, ему казалось, что, не зная этого, я не смогу правильно понять его и оценить его последующие поступки.
– Зимой сорок четвертого почти полмиллиона чеченцев и ингушей насильственно выселили в Казахстан и Киргизию, – с жаром заговорил Виктор Иванович.
Позднее я проверил, не преувеличивал ли он. Нет, не преувеличивал. Некоторые источники называли и большую цифру – шестьсот пятьдесят тысяч. Выселены были все чеченцы и ингуши, независимо от места проживания. Наравне с другими депортировались и семьи Героев Советского Союза. Многих из тех, кто воевал в рядах Красной Армии, освобождали от статуса спецпереселенцев, но все равно лишали права проживания на Кавказе.
Тайная операция НКВД носила кодовое имя «Чечевица», мой собеседник называл ее иначе – Дбхадар, что на чеченском означает «разрушение». Энциклопедии сухо сообщают, что в результате погибли десятки тысяч человек. Виктор Иванович не пытался говорить за весь народ, он делился тем, что пережила его семья.
Как рассказывала вырастившая его мать, в семь утра двадцать третьего февраля всех мужчин их села Ангушт вызвали на митинг, посвященный Дню Красной Армии. На центральной площади горцы радостно переговаривались между собой, обмениваясь на кавказский манер острыми шуточками о горестях и трудностях военного времени. Всем было ясно: до победы рукой подать. Ожидалась торжественная речь представителя администрации. И вдруг Хасан, будущий отец Хамзата, заметил стволы пулеметов в окнах школы, выходящей на площадь. Дернул за рукав стоявшего рядом брата… Поздно убегать. Через миг все увидели, что плотные ряды солдат приступили к окружению селян.
Вместе с солдатами появились и грузовые машины. На кузов одной из них поднялся подполковник Гуков. В селе многие знали его в лицо. Он прибыл несколько недель назад вместе с другими военнослужащими и вел себя тихо-мирно. Даже проговорился кому-то из стариков, что его солдаты направлены в горы на учения, чтобы подготовиться к боевым действиям в немецких Альпах. Теперь же подполковник Гуков, не дав никому опомниться, объявил:
– Советское правительство и лично товарищ Сталин в связи с непростой обстановкой на Кавказском фронте приняли решение, что вайнахов необходимо переселить. От репатриантов требуется сдать скот и зерно, но не волнуйтесь, все запишем. На новом месте жительства получите столько же…
«В подавляющем большинстве случаев, – объяснял Исаев, – это осталось пустым обещанием».
Впрочем, тогда никто не думал о том, окажутся ли слова Гукова правдой. Мужчин под прицелом погнали на железнодорожный переезд консервного завода. А затем солдаты двинулись к домам. Красноармейцы криками и угрозами выгоняли на улицу растерянных женщин с орущими младенцами на руках и босых детей постарше. Не церемонились и со стариками. Некоторых из них, с трудом ходивших, насильно выволакивали на улицу – всех вели на железнодорожный переезд для воссоединения с главами семей. Там их ждали грузовики. Загудевшие моторами военные «студебеккеры» приступили к спешному вывозу горцев прочь от родного Ангушта.
Женщины плакали. Сосед родителей Хамзата, несмотря на то что ему было уже под сотню, оттолкнул солдат, сам вышел из родного дома и прокричал:
– Люди, запомните все: мы – вайнахи! Не надо, чтобы оьрсий[13] видели наши слезы!
Одна из женщин, выйдя из дома, пронзительно закричала:
– А как же мой отец?
Ее отец-старик в зябкой домашней одежде переминался у крыльца дома, но не мог идти до переезда, потому что с трудом передвигал ноги.
– Не волнуйтесь, гражданочки! – проорал оказавшийся рядом лейтенантик. – Больных и пожилых чуть позже заберет специальная санитарная команда.
Виктор Иванович прервал свой рассказ, а потом, закурив и нервно затянувшись, добавил:
– Действительно, вскоре за ними пришла специальная команда солдат: стариков и больных вывезли, уложили на возвышенное место и с другого кургана расстреляли.
После этого он с минуту вглядывался в мое лицо, пытаясь понять, наверное, поверил я ему или нет. Я поверил. Еще до встречи с ним я читал о трагедии в высокогорном ауле Хайбах, где убили более семисот человек. Вина их состояла в том, что двадцать третьего февраля в горах шел сильный снег, жители не могли спуститься с гор и срывали установленный Кремлем график депортации. Комиссар госбезопасности Михаил Гвишиани (впоследствии – сват премьера Алексея Косыгина) приказал загнать людей в конюшню и сжечь[14].
Вереницы «студебеккеров» непрерывным потоком везли изгнанников на железнодорожные станции и перегружали в холодные товарные вагоны, обычно используемые для перевозки скота. С целью сокращения расходов организаторы «великого» переселения народов в дощатые двухосные вагоны вместимостью до тридцати человек загружали по сорок пять, а в некоторые – трудно даже представить – до ста пятидесяти. И это на площади менее восемнадцати квадратных метров!
– В вагоне, где оказались мои родители, не было даже нар, – вспоминал Виктор Иванович. – Правда, когда вайнахи чуть не подняли бунт, переселенцам выдали доски. По четырнадцать штук на вагон. Чтобы их приладить, нужны были инструменты – их не дали. Мать не могла вспомнить почему. То ли отговорились, что нет или не положено. То ли пообещали, что скоро выдадут, но состав отправился раньше.
Сто восемьдесят эшелонов, до отказа набитых растерянными, ничего не понимающими горцами, мчались, не уступая дороги даже воинским составам, в дальние морозные степи Киргизии и Казахстана.
В «телячий» вагон, в котором ехали родители Хамзата, свет попадал только вместе с холодным ветром через щели в досках, которыми были обшиты стенки. Вскоре стало понятно, что темнота сбережет их хотя бы от лишнего стыда. Дело в том, что в качестве отхожего места была лишь дыра в полу, не огороженная от остального вагона. И это им еще повезло. В некоторых вагонах не было и дыры. Переселенцам приходилось справлять свои нужды на пол в одном из углов.
– Не могу даже представить, что перенесли тогда наши женщины, – горестно вздохнул Виктор Иванович. – Мусульманка не может себе позволить справлять нужду при всех. Замужним женщинам, наверное, было легче преодолеть стыдливость. А для молодых девушек это иногда становилось концом всего. Однажды, когда я был школьником, случайно услышал разговор матери с соседкой – они вспоминали соседкину дочь. Во время депортации та была красавицей на выданье; на третий день пути умерла от разрыва мочевого пузыря.
Еще одним страшным испытанием стали жажда и голод. Мать Хамзата успела захватить с собой немного лепешек и мешочек с початками кукурузы. Столь же скудные запасы, которые можно растянуть лишь на несколько дней, были и у остальных. Кто мог подумать, что нужно было брать с собой еще и воду? Когда на второй день во время долгой остановки солдаты открыли дверь вагона, отец Хамзата и другие переселенцы ринулись наружу с имевшейся посудой, чтобы набрать снега.
Раздалась автоматная очередь в воздух. Стоявший на платформе офицер закричал:
– Отошедшие от вагона на пять метров будут расстреляны на месте!
Горцам ничего не оставалось, кроме как набирать в посуду утоптанный сапогами снег, надеясь, что грязь останется на дне, когда он растает.
Виктор Иванович замолчал. И у меня невольно вырвался неосторожный вопрос:
– Некоторые источники утверждают, что для переселенцев на станциях были организованы пункты питания. Неужели этого не было?
– Почему не было? – мой собеседник иронично прищурился. – Я читал так называемую «Инструкцию по конвоированию спецпереселенцев»[15]. Там говорилось: чуть не на каждой станции их должно было ждать горячее питание.
Виктор Иванович в который раз закурил и вновь долго вглядывался в меня, оценивая мою реакцию. А потом продолжил:
– Разумеется, пункты питания были. Моя семья провела в пути почти месяц. Никто не остался бы в живых с той малостью, которую удалось взять с собой. Но чуть не половина вагона умерла в дороге – в том числе и от голода. Гладко на бумаге. Тех пунктов питания было раз, два и обчелся.
В переполненных «телячьих» вагонах, без света и воды, почти месяц следовали они в никуда… Среди переселенцев начался тиф – лечения никакого, шла война… Во время коротких стоянок, на глухих безлюдных разъездах, в почерневшем от паровозной копоти снегу возле поезда хоронили они умерших близких – уход от вагона дальше пяти метров…
Мрачные мужчины, подавленные женщины, голосящие дети; в углах – горки замерзших фекалий и обледеневшая моча. Холодно, ни воды, ни еды. Есть уже несколько мертвых тел – их вынесут на ближайшей остановке. Если вынесут. Если не вынесут, мертвые поедут дальше, вместе с еще живыми, в новые земли, в Великую Степь.
– Моему братику было три месяца, – вздохнул Виктор Иванович, – когда мама оказалась с ним в том эшелоне. От горечи тревог и переживаний у нее пропало молоко. Пыталась кормить ребенка хлебной тюрей, но малыш скончался. А когда конвойные в очередной раз обыскивали вагон, нашли мертвое тельце, выкинули на обочину – с горцами обращались как со скотом. Мама умоляла, чтобы дали хоть прикрыть его снегом, – сказали: нет времени. Поезд трогался, чтобы продолжить путь. Отец рванулся, чтобы безоружным наброситься на них. К счастью, братья навалились на него и удержали. А то бы и его, застреленного, бросили там же.
Что значит для вайнахов оставить тело родного человека непогребенным? Кое-что об этом я узнал из воспоминаний ингушского писателя Иссы Кодзоева, родившегося в тридцать восьмом в Ангуште и также оказавшегося участником и свидетелем тех событий.
Родителям Хамзата повезло, что они оказались в одном вагоне. Но порою членов семей увозили разными поездами. Кодзоев рассказал об ингушской женщине, которую вместе с ее пожилым свекром запихнули в отходящий состав, разлучив с остальной семьей. Год они странствовали по неприветливой чужбине, надеясь разыскать родных. Свекор скончался от голода, но похоронить его женщина так и не смогла: ни в одном селе местные не дали ей лопату.
Тогда ингушка решила: воля Аллаха такова, чтобы ее свекор был погребен с должным уважением. Обернула чехлом из материи его иссохшее тело, положила на маленькие санки – решила идти, пока не дойдет до вайнахов. Встретила двоих чеченцев, ехавших на санях в бычьей упряжи. Ингушку усадили рядом, чехол с неизвестным грузом положили в сани, поделились скудной пищей. На второй день пути узнали ее историю. «Почему ты сразу не сказала? – спросили. – Разве мы не вайнахи?» – «Пусть Аллах избавит вас от несчастий, – ответила женщина и заплакала. – Не хотела омрачать вас, и без того несчастных, рассказом еще и о моем горе».
На третий день добрались до места. Весть о твердой духом вайнашке разлетелась по окрестным селам. На траурную церемонию собрались сотни горцев – немолодые уже чеченцы проходили пешком по пятьдесят-шестьдесят километров, чтобы высказать соболезнования мужественной ингушке. Вокруг нее оказалось много новых друзей. Умершего старика схоронили на новом чеченском кладбище – спи спокойно!
Но вот вайнахи прибыли в казахскую степь… Родителей Виктора Исаева поселили в казахском селе у Иртыша. Там проживали всего две семьи казахов, остальные – разных национальностей: чеченцы, ингуши, две молдавские семьи – их еще в тридцатые годы выселили как кулаков, три семьи белорусов, украинцы и даже один курд, корейцы, много немцев, семей десять. Немцы оказались в ужасном положении: шла война с Германией, местное население относилось к ним как к фашистам.
От непривычного холода и ветра лица вайнахов покрывались болячками, которые подолгу кровоточили и не заживали. Лекарств не было, и аптек, естественно, тоже.
– Некоторые мои родные, оказавшиеся в других селах, вспоминали, что их каждое утро еще до рассвета выгоняли на изнурительные работы, – рассказывал Виктор Иванович. – Но так было не везде. Местные совхозы не справлялись с огромным потоком переселенцев. У моих родителей в первые годы не было ни работы, ни пропитания. Они жили в землянке, как и многие из вайнахов. Чтобы прокормить себя и детей, люди искали пищу в полях, супы варили даже из ремней.
Обувь, которая была у горцев, не годилась для морозных казахстанских зим и быстро изнашивалась. То же и с одеждой… Дети весь день сидели дома под кусками ткани – им нечего было надеть. Женщины и мужчины носили мешки, в которых вырезались отверстия для рук и ног. Если удавалось разжиться бараньей шкурой, то изготовляли шапки и зимнюю одежду, а когда могли раздобыть подходящую кожу, то и новую обувь шили сами.
– Видя такое, один из моих дядьев попытался бежать обратно на Кавказ, – вспоминал Виктор Иванович. – Его поймали и через несколько дней привезли избитым обратно в село. Не посадили, потому что это было еще в самом начале, когда наш народ только переселили. Но и тогда вайнахам запрещалось даже ненадолго куда-то уезжать. Каждый месяц требовалось отмечаться у коменданта и помкоменданта, которого в народе прозвали «полкоменданта». А местные тем временем наперегонки доносили на нас, кто чем занимается и кто на что способен.
Хамзат родился на чужой земле через три года после депортации вайнахов. Вскоре после его рождения постановление Совмина СССР от 1948 года подтвердило, что ингуши и чеченцы депортированы навечно — без права когда-нибудь вернуться домой. За самовольный выезд с мест поселения беглецам грозило до двадцати, их помощникам – до пяти лет заключения. Побеги тем не менее продолжались, и некоторым кавказцам удавалось даже достигнуть Грозненской области.
Старики вздыхали: «Что теперь останется от нашего народа? Власти выжмут из нас все соки. Нет, не видать нам счастья – будем лишь мучиться, а жить, как люди живут, нам уже вовек не придется».
Голодали все – и дети, и взрослые. Хамзату запомнилось, что у детворы голод становился естественным состоянием. Иногда мальчику удавалось угоститься у предприимчивых родственников, поесть вареной пшеницы, например, – молоть ее было негде, – и это считалось удачей. Вкусно и сытно! А если жаренная на масле… это вообще было настоящим лакомством.
В его рассказе всплывали уроки выживания, полученные в Казахстане: при весенней пахоте находишь мерзлую картошку, режешь тонкими дольками – и сразу на плиту. Мгновение – и вкуснейшая еда готова! Временами маленькому Хамзату доверяли пасти сельское стадо – и тогда в напарники напрашивались голодные сверстники, чтобы в поле разрешил им «доить коров». Забираешься под корову, как теленок, берешь в рот сосок – теплое молоко растекается по голодному телу. А еще ловили сусликов и воробьев, чтобы пожарить их на костре.
– До пятилетнего возраста не помню дня, когда был бы сыт, – рассказывал Виктор Иванович. – Кавказ, родина отцов, казался нам красивой легендой. Рассказы о больших яблоках и грушах особенно удивляли меня, не видевшего на деревьях ничего тяжелее шишек и боярышника. Я не мог понять, как столь огромные плоды могли удерживаться на ветках. Пересказами историй о прекрасном сказочном Кавказе мы очаровывали своих сверстников – немцев, корейцев, казахов.
Хамзату не было еще шести, когда он начал с друзьями-мальчишками бегать купаться и рыбачить на Иртыш. Много ли поймаешь на удочку в таком возрасте? И все же его улов становился подспорьем для семьи. А взрослея, Хамзат не раз думал о том, что Иртыш – великая река, которая течет четыре с лишним тысячи километров и в России, и в Казахстане, и даже в каком-то далеком Китае. Но ведь даже никчемные, по сравнению с такой рекой, караси и плотва, не говоря уже о более мудрых рыбах, таких как язь, лещ или нельма, могли приплыть к их селу из-под Омска, а то и из забугорного Китая. Однако преодолевший долгий путь лещ не превращался в карася или осетра. В Советском Союзе могли менять направления рек. Но рыбы все равно оставались собой и могли плыть даже против течения. Главное – не попасться на крючок. Как Виктор Иванович понял позднее, в его детских размышлениях, возможно, уже был ответ и на вопрос стариков: как теперь выживать народу вайнахов? Не бояться, плыть против течения и на крючок не попадаться…
В 1954-м Хамзат пошел в школу. Его мать была русской, отец – чеченцем. Свидетельства о рождении ребенка не сохранилось; отец с матерью решили – лучше, если у мальчика будут русские имя и фамилия, отчество заодно тоже. Были и другие причины для такого решения, но он тогда об этом не знал. Мать – Исаева; так Хамзат впервые стал Виктором Ивановичем Исаевым. Но он сам, как и все окружающие, продолжал считать себя Хамзатом, сыном Хасана Ахмадова. Привели двоих свидетелей, те подтвердили: «Да, мы знаем эту семью, мальчика зовут Витя, родился тогда-то, именно в этой семье, родители такие-то». А что Хасанович стал Ивановичем – никого не интересовало. Пожалуй, такое даже приветствовали.
После депортации чеченцев и ингушей московские власти приложили немало усилий, чтобы не оставалось следов пребывания вайнахов на их исконных территориях. Населенным пунктам давали новые русские и осетинские имена: Назрань стала называться Коста-Хетагурово, село Ангушт переименовали в Тарское, Базоркино – в Чермен. Осквернялись и разграблялись мечети и кладбища, надгробные камни использовались для строительных и дорожных работ, при издании новых книг удалялись упоминания о вайнахах, ликвидировались «неполиткорректные» экспонаты музеев, расхищались золотые и серебряные украшения, оружие, одежда, именные вещи, ковры, драгоценности, картины, утварь, мебель… Уничтожались книги и рукописи – в огне погибли редчайшие фолианты древности, прозаические и поэтические сборники писателей Чечено-Ингушетии, фольклорные книги, учебники…
Несмотря на то что в документах он значился Виктором Исаевым, в школе Хамзата продолжали называть его чеченским именем – все знали, что он чеченец. Кем еще он мог быть – смуглый, темноволосый? Некоторые учителя называли вайнахских детей бандитами. немецких – фашистами. Могли сказать: «А ну-ка, ты, фашистенок» или «Эй, бандитенок». Вайнахские дети привыкли к подобному обращению и даже, пожалуй, немного гордились этим. Если ты бандитенок — значит, все-таки нормальный. Когда какого-то малыша ингуша или чеченца не называли бандитом, это означало лишь то, что он «стучит» учителям на одноклассников.
– Наше детство, казахстанское, депортированное, – вспоминал Виктор Иванович, – хотя и было горьким, но все равно это детство – в чем-то даже красивое, со своими особыми приметами, по которым мы отличаем себя от других. Наша учительница Раиса Владимировна ходила между рядами парт и говорила, что сегодня день рождения Иосифа Виссарионовича, «самого доброго отца всех детей на белом свете». Но я-то знал, что это неправда: дяди Гаца, Году, Шуайп, Мада каждый вечер рассказывали, что Сталин – нехороший человек. А дядя Алман говорил: «Мы, дураки, на фронте орали: “За Сталина! ” – а он как с нами?!.» Вот я и сказал учительнице: «Сталин мне не отец, он плохой». Раиса Владимировна назвала меня бандитенком. Я встал, подошел к стене, на которой висел портрет в застекленной раме, залез на парту, снял портрет и бросил его на пол, стекло – вдребезги, а Сталин не обиделся – как и раньше, усмехался в усы с пола, да и только. Учительница побледнела, потом стала совсем серой, затем густо покраснела, пыталась произнести что-то, но не сумела и со сдавленным криком выбежала из класса. А я выпрыгнул в окно и подался в другое село, оттуда – на кошару, к дальнему родственнику дяде Алману пасшему колхозных овец.
Комендант вскоре отыскал меня, колотил по голове, спрашивая: «Кто велел тебе разбить портрет?!» А потом почему-то сжалился и вернул домой, где в школе меня догнала кличка «разбивший портрет»[16].
Когда скончался «отец народов», с вайнахов сняли запрет на поездки по стране, но возвращаться на родину им все равно не разрешалось. А в феврале 1956 года вдруг из всех репродукторов стали вещать о разоблачении культа личности Сталина. С высоких трибун заявили, что ингушей, чеченцев, кабардинцев, балкарцев, карачаевцев репрессировали в 1944-м незаконно. Сообщили об этом и на собрании жителей в селе, где рос Хамзат. Местные чеченцы и ингуши разволновались, стали переглядываться. Один из них сказал стоящему рядом русскому: «Ты, наверное, забыл… А я ведь тебе и раньше говорил: мы ни в чем не виноваты!»
– В общем, объявили публично: вайнахи – не бандиты… Получается, что мы самые обыкновенные люди – такие, как все, – вспоминал Виктор Иванович. – Трудно передать наши переживания того времени. Это был день, когда меня словно окунули в какое-то огромное море радости, в океан чего-то особенно светлого и безбрежного. Будто с сердца разом сняли всю накопившуюся копоть и коросту. Мы все ходили и хвастались перед другими мальчишками этой необыкновенной бумагой. Потом приезжали люди из обкома, читали письмо, разъясняли, что да как. Хрущева тогда все просто обожали – в каждом вайнахском доме висел его портрет. Сколько лет после этого прошло, а мои дядья, как бывали в Москве, обязательно навещали могилу Хрущева.
В январе 1957 года Чечено-Ингушская Республика была восстановлена даже в большем, чем при упразднении, размере. Но при этом в Северной Осетии остался Пригородный район, а вместе с ним и поселок Ангушт, расположенный на берегу реки Камбилеевки, правого притока Терека.
Семья Хамзата одной из первых отправилась домой – в родной Ангушт, переименованный в 1944-м в Тарское. Хамзату было десять. Вначале отец с матерью привезли его в большое село, которое называлось станцией, там они сели на «огненную почту», которую русские называли поездом, – ничего такого он раньше не видел. Ехали долго-долго. Пассажиры в вагоне ели больших рыб, перевязанных веревочками, – Хамзат решил, что их связали перед тем, как готовить, чтобы они не убежали обратно в воду. Ему тоже давали кусочки. Говорили, что рыба печеная, а какая именно – не запомнил. Что ж, и вправду нет разницы, карп ты, лещ или даже осетр, если позволил, чтобы тебя сделали печеной рыбой.
Мальчик ехал домой, на Кавказ, и вспоминал холодный, сырой сельский клуб из самана: как много там было людей – лежали на соломенных подстилках, плавились в тифозном поту, как по больным косяками бродили вши, как несчастные тихо засыпали, видя в смерти долгожданное избавление от страданий. Несколько человек, еще кое-как державшиеся на ногах, выносили погибших на улицу и засыпали снегом. Подошли отнести и Хамзата. Кто-то взял его на руки, но в этот момент мальчик открыл глаза, и его положили обратно…
Последепортационный Ангушт неприветливо встретил возвращавшихся вайнахов. Их земли и дома были отданы осетинам. Отец Хамзата отправился к своему былому жилищу, но там его уже ждал местный милиционер, предупредивший: «Появишься здесь снова – пойдешь по этапу».
В тот же день отец узнал, что его дальний родственник Идрис, вернувшись на неделю раньше, пытался выдворить чужаков из дома, построенного еще дедом, но тут же появился наряд милиции. Идриса скрутили, словно какого-то преступника. Было ясно, что осетинский суд не встанет на его сторону. Потом это подтвердилось. Местные правоохранители жестко пресекали попытки возвращенцев проникнуть в собственные дома. Чеченцам не осталось ничего другого, как вновь рыть землянки на окраине поселка, а то и на пустых землях поодаль. Семье Хамзата повезло – им удалось поселиться у дальних ингушских родственников отца в родном Ангуште.
Оказалось, что в свои прежние дома вайнахи зачастую не могли вернуться не только на территориях, отошедших Северной Осетии, но и по всей Чечено-Ингушской Республике.
Сложная ситуация сложилась также и в Дагестане – в селах Новолакского (до 1944 года Ауховского) района, коренными жителями которого были чеченцы-ауховцы, или по-другому – аккинцы. Власти Дагестана, формально не препятствуя возвращению аккинцев, в то же время явно не хотели восстановления чеченского Ауховского района.
Дядья Хамзата вернулись в Шали. Узнав об этом, Хамзат сразу помчался повидаться – добирался на попутках, зайцем на автобусе. Мальчик был привязан к ним, больше даже, чем к отцу. В Казахстане, в самое голодное время, братья отца были ему вторыми родителями. И там, в Шали, выяснилось, что переселенцам приходится строить новый поселок рядом со старым селом.
Дядя Алман и тетя Балаша делали саманы – сырые кирпичи из глины с соломой. Чуть подсохнут – и сразу идут в кладку. Хамзат был шустрым и работящим – за несколько дней в гостях слепил более тысячи саманов. Новый поселок рос «по щучьему велению». Построив дома, мужчины шли потом в совхоз скотниками, трактористами, водителями, а женщины – доярками. «Нашему народу не нужно было чего-то особенного, – подытоживал Виктор Иванович. – Нам просто хотелось вновь стать хозяевами на своей земле».
Стрельба в цель – любимое развлечение чеченцев. Если нечем было стрелять, кидали камушки. Национальный вид спорта – борьба, все виды борьбы. А еще любили поднимать тяжести, на всем скаку выдергивать из ямы козу, чтобы кинуть ее перед собой на седло. Почетно было завалить быка, укротить необъезженного коня. В таких состязаниях принимали участие в основном родственники – дело было внутритейповое, потому что потерпеть поражение от джигита другого тейпа стало бы куда как зазорно – забава вполне могла закончиться нешуточной стычкой.
На равнине неподалеку от аула Большие Атаги проводилось что-то вроде национальных «олимпийских игр», в программе которых были скачки, борьба, стрельба. В ямку клали двадцатикопеечную монету – всадник на полном скаку должен был попасть в нее выстрелом из пистолета. Когда мальчику исполнялось два-три года, его сажали на коня. После бритья головы его спрашивали, чем намазать голову – солью или маслом. Если маслом, над ним смеялись, говорили, что из мальца мужчина не получится, и тот, конечно, больше никогда не выбирал масло – терпел жгучий раствор соли.
«Пусть из смешанной семьи, – рассказывал Виктор Иванович, – но я считался потомком известного и почетного клана, тейпа Эрсной. Большинство родственников жило в Шали; старики там знали двенадцать поколений моих отцов.
Я рос как трава. Выучился драться на палках. В республике уже существовал футбольный клуб “Нефтяник”, переименованный в 1958-м в “Терек”, и все мальчишки бредили футболом.
Наши соседи в Ангуште, семья Сабировых, были пришлыми, какими-то кабардинцами, что ли, осевшими в Осетии сравнительно недавно. Все низкие, коренастые, похожи на неандертальцев. Ингушей в селе было немного, а чеченцев – и подавно. Мне, как недавно приехавшему, приходилось подтверждать статус смелого чеченца в постоянных схватках с Бисланом, мальчишкой из семьи Сабировых. Тот был на три года старше, что в мальчишеском возрасте имеет немаловажное значение, но драться так драться! На ангуштской улице никто не станет смеяться над проигравшим. Но если откажешься от схватки, все будут презирать. Я в основном проигрывал более крепкому Бислану, но каждый раз при встрече не задумываясь вновь бросался в бой. По традиции, если не можешь одолеть соперника, за тебя вступается старший брат, у меня старшего брата не было».
Сразу по приезде на Кавказ Хамзат всерьез увлекся вольной борьбой. После занятий в школе бежал в сельский Дом культуры. Когда-то это была станичная церковь Казанской Иконы Божией Матери, вначале деревянная, потом – каменная, построенная еще терскими казаками. Здание сохранилось до наших дней. Здесь подросток проводил немало времени – занимался борьбой, вечерами оставался на танцы. За несколько лет он вырос, окреп. От постоянных занятий борьбой его запястья и лодыжки стали широкими и тяжелыми… Был ли он в те годы хорошим борцом, не знаю, но известно, что с Бисланом вскоре не раз посчитался за прежние поражения. А еще, говорят, Хамзат в совершенстве овладел навыками ножевого боя – хорошо использовал локти для защиты, а нож так и порхал у него из руки в руку, словно бабочка, чтобы противник не мог понять, куда будет направлен удар. Правда, тогда это были еще деревянные ножи…
Хамзат не раз навещал родственников в Шали. Оттуда хорошо видны Черные горы, вершины которых обычно затянуты облачной пеленой. Но в ясный день могло случиться чудо чудное – словно сон, словно мираж, над горизонтом всплывали синие вершины, волшебные и манящие… Подросток со сверстниками подолгу разглядывал скалы и ущелья, длинные языки ледников и вьющиеся серебристые ленточки рек.
И вот тогда он однажды услышал песню своего сердца: «Чего ты ждешь, джигит? Иди в горы. Там до сих пор стоит твоя родовая скала, на ней башня из камня, рядом склеп. Там небо становится ближе, там – тишина и музыка горных рек, в которых плавают вольные рыбы. Там ты сможешь переждать это время, страшный железный век, в котором люди словно сошли с ума»[17]. А потом долго еще звучала в нем эта незнакомая прежде музыка.
По дороге из Шали в Ведено, за Сержень-Юртом, у самого подножия Черных гор, покрытых буковым лесом, стояли пионерские лагеря. Хамзат провел там не одно лето. Утром были линейка, зарядка, завтрак. Вечером – танцы на площадке, покрытой асфальтом.
Хамзат вспоминал неизменно жестокие мальчишеские обряды: отлавливали змей, потрошили и вывешивали их на деревьях, разоряли вороньи гнезда, расстреливали крыс из рогаток и самопалов. Но при этом мечтательно вглядывались в дальние горы. Они такие, эти пылкие дети Кавказа, – беспричинная жестокость в них легко уживалась с романтической мечтательностью.
Вскоре отец Исаева скончался – сказались годы лишений в Казахстане. Мать уехала в Шали, там родственники отца дали ей жилье и нашли работу в колхозе. Парнишка остался в Тарском – закончить семилетку. Здесь все считали его своим, звали Хамзатом, несмотря на русские имя и фамилию. А в Шали каждому придется объяснять – как объяснишь-то? После десятилетки в вуз не пробиться: «нефтяной» в Грозном – только для детей партноменклатуры, а в пед – огромный конкурс. Русская фамилия ничего не решала: в пятом пункте паспорта будет записано: чеченец. Хамзат не пошел в восьмой класс, после окончания семилетки подал документы на заочный факультет в грозненский техникум геодезии и картографии. Так дядья посоветовали: «Хоть какое-то, но образование все же. И военная кафедра – в армию офицером попадешь… А на жизнь и так заработаешь – ты у нас шустрый получился». Они были правы – на жизнь он легко зарабатывал, деньги, словно завороженные, сами шли ему в руки.
Холодное оружие – ножи, кинжалы, шашки – издревле определяло характер вайнаха и становилось неотъемлемой частью его жизни. В пятнадцать лет – возраст совершеннолетия – чеченец должен владеть навыками стрельбы из пистолета и карабина, освоить искусство обращения с ножом, кинжалом и шашкой, стать умелым наездником. Сегодня это пытаются заменить умениями бороться, правильно двигаться в боксерской стойке и привычкой с поводом и без повода заносчиво палить из пистолета в воздух. В былые времена вайнахи после прохождения обязательного обряда и вручения им кинжала до смерти снимали его лишь на ночь, кладя по правую сторону, чтобы быстро схватить при неожиданном пробуждении.
Говорят, в тридцатые годы на каждый район спускался план не только по шерсти, но и по изъятию оружия. Забирали человека в НКВД, ставили перед ним таз и, наклонив, били по лицу. Кровь стекала в посудину, и пол оставался чистым. После столь убедительного предисловия предлагали сдать оружие. Чеченец отвечал, что у него нет. Тогда предлагали хоть купить, но сдать, иначе расстрел. Где купить? По секрету сообщалось, что у одного работника НКВД есть на продажу винтовка. Одна и та же винтовка сдавалась раз двадцать. А потом из Москвы приезжали комиссары и удивлялись, откуда берутся абреки-разбойники.
Из рассказа Виктора Ивановича я не понял, прошел ли он, тогда еще Хамзат, обряд посвящения в мужчины, но боевой нож и папаха в пятнадцать лет у него уже были. Папаха, неотъемлемая часть одежды, – символ чести и достоинства вайнаха. Чеченцы говорят: «Если не с кем посоветоваться, посоветуйся с папахой».
«В день своего совершеннолетия я пытался убежать в горы, – рассказывал Исаев. – Приехал в Шали, собрались школьные друзья и подруги еще со времен депортации. Взрослые ушли, мы пили сладкую обжигающую водку. С непривычки алкоголь лишил меня контроля над собой; словно сомнамбула, я встал и вышел из дома. Уходящая дорога манила в дальние горы: был ясный и прозрачный вечер, в воздухе торжественно парили синие хребты и вершины, завораживали незнакомыми древними песнопениями, звали к себе. И я пошел к ним. Меня схватили, тащили обратно; я вырывался, кричал: “Мне надо идти, я должен уйти в горы, мы все должны уйти в горы, иначе будет поздно, скоро будет уже совсем поздно!” Меня не слушали, но я твердо знал: осталось совсем немного – и все равно я буду там…
Потом силы мои иссякли, я обмяк, позволил увести себя домой и уложить спать. Проснулся через час, едва не захлебнувшись рвотными массами»[18].
«Нелегко быть чеченцем, – рассказывал Виктор Иванович. – Чеченец обязан накормить и приютить врага, постучавшегося гостем в непогоду; не задумываясь умереть за честь девушки; убить кровника ударом кинжала в грудь, потому что чеченец в спину не бьет и не стреляет; отдать последний кусок хлеба другу; должен встать, выйти из автомобиля, чтобы приветствовать идущего мимо старца; должен принять бой, даже если его врагов тысяча и нет шансов на победу. Ты не можешь плакать, что бы ни происходило. Пусть уходят любимые женщины, пусть нищета разоряет дом, пусть на твоих руках истекают кровью товарищи, ты не должен плакать, если ты чеченец, если ты мужчина.
Когда мы доехали до ее дома, – продолжал Исаев, – мама, наверное, была еще жива… может, и нет – не знаю точно. Слышала ли она нас, поняла ли, что мы рядом, чувствовала ли, что я держал ее руку? Мама оставалась без сознания всю ночь. Утром упокоилась.
В доме занавесили зеркала – я не мог увидеть себя. Дочь дяди Алмана посмотрела на меня и сказала: “У тебя седые виски”. Я поседел за ночь.
Только раз в жизни может плакать мужчина… провожая мать, он выплачет все слезы наперед – за свою будущую жизнь, за все, что было и что будет с ним»[19].
Чувствуя внутри легкую, звенящую пустоту, Хамзат вышел утром на улицу и будто впервые посмотрел на Черные горы. Что-то с ним произошло, в то утро он перестал бояться – у него исчезло чувство страха. Все уже случилось – ничего плохого с ним больше никогда не произойдет. Больше не будет слез.
Матери не стало – Хамзат так и остался в Тарском.
– Бывают вещи, которые понимаешь с годами, – рассказывал Исаев. – То, что случилось в одну очень памятную мне ночь, началось и будто задумано было кем-то давным-давно, такая вот белиберда получается…
Тарское для него было и оставалось Ангуштом, родиной его братьев-ингушей, селом с богатой историей. Богатая история и нищее село – жалкая, никчемная дыра, которую, к счастью, сейчас все-таки привели в порядок. Какая разница, где ты вырос? Этого никто не выбирает. Прогресс и цивилизация настигнут тебя везде.
Однажды вечером он сидел с друзьями в пхьормартне[20]; ели жижиг-галнаш (так по-чеченски называется мясо с галушками), запивали бульоном из пиал.
Появился Бислан. Его не было в селе года три – уезжал, наверное, куда-то. Вырос не очень, но заметно раздался вширь и окреп.
Заметил Хамзата и сразу привязался к нему.
– А-а-а, старый знакомый… Нет, ты не нохчо[21]…
– Вы хоть понимаете, что он не нохчо? – обратился он к друзьям Исаева.
Никто ему не ответил, Исаев – тоже, но Бислан был пьян, он и не думал отставать.
– Вот скажи, ты нохчо или все-таки подлый таски[22]? – допытывался Бислан.
– Пусть будет хорошим твой день, сосед! – произнес Хамзат распространенную кавказскую формулу приветствия.
Лицо «соседа» перекосило от злобы:
– Тебе того же не обещаю… Ну что, выйдем, свинья гаски, поговорить… Или испугался?
Он повторял и повторял без конца: «Испугался, ну что, испугался?»
– Поговорим, – ответил наконец Хамзат.
Они вышли; уже с тротуара Бислан обернулся и крикнул в приоткрытую дверь:
– Погодите, я скоро вернусь!
Нож у Хамзата был с собой; они шли к берегу Камбилеевки – медленно, не спуская глаз друг с друга. На юге рано темнеет, фонарей в селе не было, но месяц неплохо освещал стены домов, отбрасывая на дорогу длинные тени. Бислан – старше и, возможно, сильнее; они не раз дрались, и, глядя на мясистый затылок Бислана, Хамзат внезапно осознал, что на сей раз «любящий сосед» собирается его прирезать. Тот шел по правой стороне проулка, Хамзат – по левой. «Сосед» споткнулся о кучу мусора, качнулся, и Хамзат не раздумывая бросился на него. Первым же ударом разбил Бислану лицо, они сцепились, упали и покатились по дороге… В такие минуты может произойти что угодно; в конце концов Хамзат ножом нанес противнику решающий удар и только потом заметил, что «сосед» тоже ранил его, вернее, слегка царапнул. В ту ночь он открыл для себя, что убить человека совсем не трудно, и узнал, как это делается. Река была далеко внизу, и, чтобы не терять времени, он спрятал убитого за кирпичной печью какого-то разрушенного дома.
Исаев прервал свой рассказ.
– В чеченском языке есть слово «ях», – подумав, произнес он. – «Ях» означает героизм, честь и благородство; «ях» – это гордость, сила и дерзость, готовность вынести все, но совершить, что должно… «Ях» – то, что яснее ясного семилетнему ребенку в глухом чеченском ауле, но совсем непонятно тем, кто отправлял на верную гибель целые народы. В этом слове уложены высшие качества души. В Чечне была война. Парни с оружием – одни шли в бой, другие выходили из боя. На их лицах улыбки, настоящие – не показные и не вымученные, потому что они находились в состоянии «ях». Триста спартанцев у Фермопил находились в состоянии «ях». В числе защитников Брестской крепости оказался чеченский учебный батальон. Три курсанта-чеченца по очереди танцевали лезгинку на крепостной стене, когда немцы шли на очередной штурм крепости, находившейся к тому времени уже в глубоком тылу Советской Армии[23].
Как я понял Исаева, «ях» – путь человека от рождения до подвига и достойной смерти, до высшей точки духовного и физического подъема. Дошел ли сам Хамзат до этой высшей точки, испытал ли состояние «ях» после убийства Бислана – об этом он не сказал.
По глупости Хамзат забрал перстень Бислана. Нашел свою упавшую папаху, отряхнул ее, надел и вернулся в пхьормартне. Вошел не спеша и нарочито безразличным голосом произнес:
– А похоже, что вернулся-то я.
Хамзат заказал стакан водки, столь необходимой ему в тот момент. Кто-то обратил его внимание на пятно крови.
Всю ночь он проворочался на раскладушке – не мог уснуть до рассвета. Утром пришли двое милиционеров. Покойная тетушка, у которой он жил, плакала, бедняжка, и кричала во весь голос. Потащили Хамзата, словно преступника. Два дня и две ночи ему пришлось провести в обезьяннике, как теперь говорят. Никто не приходил навестить его, только Якуб, верный друг, но тому не дали разрешения на свидание. На утро третьего дня милицейский опер велел привести подозреваемого. Опер сидел, развалясь на стуле, и говорил, глядя куда-то в сторону, будто Хамзата здесь не было:
– Так, так, Исаев… А ну, признавайся, ты отправил на тот свет Бислана?
– Это вы сказали… – ответил Хамзат.
– Тебе надо бы знать, что зовут меня Мустафа Гиреев, я майор, оперуполномоченный МВД из Владикавказа. И называть меня следует «товарищ майор» или «товарищ Гиреев». Тебе нет смысла отказываться и запираться. У меня есть показания свидетелей и перстень, найденный у тебя дома. Подписывай признание, и делу конец.
Майор с сомнением посмотрел на собственную авторучку «Паркер», потом обмакнул перо обычной ручки в чернильницу – шариковых ручек тогда еще не было в России – и протянул Хамзату.
– Надо бы подумать, товарищ оперуполномоченный, – догадался тот попросить.
– Даю двадцать четыре часа на размышления, посиди в одиночке, подумай хорошенько. Торопить не стану. Не образумишься – переведем во Владикавказ в КПЗ.
Поначалу Хамзат не понял, что ему предлагают.
– Если согласишься подписать, просидишь всего несколько дней, – добавил опер. – Потом тебя выпустят, и подполковник Албочиев – между прочим, бывший нарком внутренних дел соседней республики – уладит твое дело в лучшем виде.
Дней оказалось десять. В конце концов менты договорились с ним.
Хамзат подписал все, что они хотели, потом еще непонятные бумаги «о неразглашении», и какие-то люди в военной форме на машине повезли его в Шали на улицу Орджоникидзе. В отделе МВД, у дверей и внутри, толпилось людей больше, чем на местном рынке, у коновязи стояли лошади. Прошло немало времени, прежде чем подполковник принял наконец Хамзата – в руках его были бумаги, подписанные «подозреваемым» еще в Ан-гуште. Небрежно листая их, подполковник попивал калмыцкий чай и объяснял, что война не закончилась, что в горах до сих пор немало разбойников, воюющих против советской власти и ее органов. Этих бандитов незаслуженно называют борцами за народную справедливость, абреками. Органы МВД с некоторыми из них поддерживают постоянную связь, чтобы точно знать, где они скрываются и что замышляют. Подполковник не торопясь объяснил Хамзату, что пошлет его в горы, укажет место, где скрывается знаменитый абрек по прозвищу Мулла – слышал о таком?