1. Еще там, на станции, едва распростившись с попутчиками, нагрузив мелкий багаж на бричку, договорившись насчет доставки в слободу вагона с товаром, следовавшим малой скоростью, и угнездившись по-молодому верхом на беговых дрожках, Демьян Васильевич услышал шепоток старшего приказчика и ахнул:
– Кто? Кто напаскудил?!
И, наливаясь лютым бешенством, так погнал рысака, что притулившийся за спиной хозяина козлобородый и почтенный Никодим Маркелыч света белого не взвидел, возлетая на ухабах чуть ли не под небеса, едва не становясь на руки, намертво вцепившиеся в сиденье, и лязгая зубами.
– Не… Не… Известно-с…
– Ах вы, сукины дети!.. Аспиды! Язви вас в корень! В душу вашу богомерзкую! Убили! Изверги! Вся репутация псу под хвост! Ах вы, христопродавцы!.. Душегубы!.. – кричал он, наяривая ополоумевшего, готового понести коня кнутом.
– Я и так здесь как бельмо в глазу! Ни роду ни племени! Свои колют – шашку на аршин променял. А сквалыги слободские только и знают на меня клеветы возводить! Только и мостятся сковырнуть меня! Разорить! Я один, яко кедр ливанский среди долины ровныя! А вы гады низменные! Кобели похотливые! Ты куда смотрел?!
– Так ведь баба… – блеял старший приказчик. – Баба – известное дело, выйдет курочек покликать… и то…
– А уж не ты ли сам, козел тверской?! – оборотив на приказчика вывороченный, в кровавых прожилках ярости белок, рыкнул хозяин.
– Бог с вами! Демьян Васильич! – простонал приказчик. – Мы – старики-с… Уж и про стыдное дело не помним-с! Нам об Страшном Суде думать!
– Черт те разберет! – ожигая рысака по обозначившимся ребрам, грохотал хозяин. – Много ль ты меня старше?! Тпру… – И откинувшись всем корпусом, чуть не валя коня на спину: – Стый! Кто знает?
– Никто! – задыхаясь в облаке поднятой пыли, забормотал Никодим. – Никто, благодетель! Как дело явилось – мигом мальчишек в чулан, ворота на запор и собак… собак спустили! Ни одна живая душа! Домна Платонна сами-с прислугу допрашивают! Аграфену то есть!
– А торговля как же?
– Закрылись!.. Мол, хозяина ждем с наилучшим товаром!
– Ах… – застонал Демьян Васильевич. – Убытки! Убытки! А по станицам?
– Что ж по станицам? Мы с ними сношений не имели-с! И не ведает никто!
– Да как не ведает! Шила в мешке не утаишь… – стонал, подобно раненому льву, хозяин. – Дойдет до атамана – он меня вида лишит! И то все грозится: «Смотри, Демьян, верну тебя в первобытное состояние!»
– Демьян Васильич! – отдышавшись, сказал старший приказчик. – Да что вам атаман?! Плюнуть и позабыть! Вышли бы в гильдию!
– Ты кому говоришь! Ты кого наставляешь! – рявкнул Демьян. – Ты меня с кацапами вашими равнять вздумал? Чтобы я казачество на купецкую бляху сменял?
Но Никодим Маркелыч не испугался ни рыку, ни крику, разговор этот велся не впервые…
Высоко в небе журчал-заливался жаворонок, и словно от его песни рождался в жарком воздухе прохладный ласковый ветерок: веял в разгоряченное лицо, пьянил родным радостным запахом степных ароматов – донником, полынью… Утешал, успокаивал душу.
– А земля? – совсем уж другим голосом сказал хозяин. – Торговое дело – сам знаешь: сегодня с мошной, а завтра с сумой! А так у меня три пая… Разорился – зараз на баркас и в область Войска Донского… А с Дона выдачи нет! Поймай меня там!
– Потому вам от фабрикантов и кредитов настоящих нет, – съязвил старикан-приказчик.
– Что я перед ними в лампасах хожу?
– Демьян Васильич! Благодетель! Не льститесь мечтанием! Да они про всю вашу родню до седьмого колена, про родственников и свойственников давно справки навели! Да нешто сурьезный кредитор доверится сумнительному хозяину?
– А мне кредиторы не надобны, я завсегда в наличности.
– До великого часа! До великого! – сказал поднаторевший в делах и весьма осведомленный приказчик. – Нонече такие времена, что нужно все менять! Деды наши, прадеды в кубышку копили и тем капитал приращивали, а ноне, что не в обороте – как в песок уходит!
– Ну, положим, мой-то дед, прадед, кроме пики да шашки, никаких капиталов не имели! – ухмыльнулся торговый казак. – Вот их честное имя и есть мой первейший капитал. Ради них я на Дону первый!
– Пока, конечно, рынок есть! – согласился Никодим Маркелыч. – Однако начнись настоящая конкуренция – вам несдобровать! Разорят.
– Кто?!
– Да любой и каждый! Хоть с Малороссии, хоть из России!
– Да их на Дон ежели и пустят, так на полдня – семечками торговать!
– Не токмо пустят, а и в ноги поклонятся! Особливо как пойдет у них товар дешевше вашего!
– С чего это дешевше? Себе в убыток?! – прищурился казак.
– Спервоначалу! Они свое потом стократ вернут, когда все ваши пункты прикарманят…
Этот давний тяжелый разговор шевельнул больную струну в душе Демьяна Васильевича. Давно цепким своим умом понимал он, что недолго предстоит ему монопольно держать кожевенную торговлю на Верхнем Дону. Случись какому изменению – нахлынут купцы из России и тогда конец его процветанию.
Однако сейчас, пока гром не грянул, выгоднее ему числиться в казаках, не платить податей и налогов и торговать на правах своего! Была и еще одна страшная тяжесть, которая висела над головою каждого казака, готовая в каждую минуту сорваться и, как горный обвал, смести все – достаток, планы, мечтания… – служба.
Сам-то Калмыков отслужил давно, а вот сыновья! За сынов у Демьяна Васильевича болело сердце. Васятка еще мал, а Никите через год предстояло встать в строевое стремечко. Каково это ему, воспитанному в чистых купеческих покоях, на господский манер, окончившему коммерческое училище, будет ломать хребет на царевой службе? Ему, отроду не казаковавшему в седле, махать шашкой и колоть пикой на строевом плацу?
Как ни странно, а именно это обстоятельство заставляло Калмыкова держаться за свое войсковое сословие. После военной реформы, когда была объявлена всеобщая воинская повинность, согласно закону надлежало служить всем сословиям, в том числе и купцам, и дворянам, и всем подданным Российской империи, и Калмыков понимал, что в монолите губернского купечества ему – без году неделя принявшемуся торговать – щель, в которой можно было бы укрыть сыновнюю головушку, не найти. В казачестве же он нашел бы выход, где таской, где смазкой найдя способ вывести сына если не сразу на льготу, то на службу в местные команды. Это только считалось, что казаки служили все поголовно «покуда в силах», как было писано в старинном уложении. Однако, на деле только треть тянула четыре года лямку в очередных казачьих полках, остальные хотя и знали воинское дело досконально, но, бывало, что и ограничивались сборами, обучением в местной подготовительной команде. Сие, разумеется, стоило денег: кроме подписи атамана нужно было еще согласие станичного круга, где все были равны, однако, шанс не служить или служить легко – был!
– Мой капитал! – сказал приказчику Калмыков. – Честное имя!
И тут же вспомнил про скандал, причиной коему была Аграфена.
– Ох! – застонал он опять. – Убили! Зарезали! Погубила меня энта потаскуха. Что делать?
– А ничего! – спокойно сказал, снимая с белоснежной, расчесанной на прямой пробор раскольничьей головы картуз, приказчик.
– Как ничего?!
– Очень просто-с! Спервоначала допытаем – кто! Ежели холостой и наш, женим и грех прикроем! А ежели нет – Аграфену на хутор, а то и к матери Манефе в монастырь! С глаз подале. Вывезем седни ночью, так упакуем – ни одна собака не дознается!
– Эх! – крякнул казак. – Не по душе! Не по душе мне это!
Однако в слободу въехал уже со всем степенством, дождавшись бричку с образцами и тюками французской мануфактуры. Ехал по центральной улице избоченясь, будто на коне, одной рукой держа заказные английские вожжи с латунными дутыми галунами. Неторопливо последовал в лавку. Разгрузился. Усадил Никодима за кассу и только тогда на негнущихся ногах, тяжко вдавливая каблуки фасонных лаковых сапог в мягкую землю улицы, пошел домой.
При его появлении ветер страха прошелестел по комнатам, сдул с лавок томившихся четверых приказчиков и заставил их вытянуться перед хозяином.
Тучей навис над ними Демьян Васильевич. Грозой сверкали его бешеные глаза, и уж совсем разбойно серьга в левом ухе.
– Кто? – спросил он и почувствовал, что вал ярости снова накатывает на него, как там, в степи, и сейчас он пойдет крушить и эти вытянутые в страхе лица, и мебель, и все, что ни станет у него на пути.
– Не мы-с! – прошелестели брехуны и прости-бестии приказчики.
Где работники?
Таковые явились в страхе и трепете.
– Не мы-с… Как перед Богом…
– Привесть Аграфену! – И было сам метнулся к двери стряпухиной каморки, но оттуда навстречу ему нерушимой стеной выступила Домна Платонна.
– Шел бы ты по своим делам, Демьян Васильевич, – сказала она, будто ушат воды на него вылила. – И что ж это ты, не поздравствовавшись, не умывшись, допросы чинишь! Да и статочное ли дело мужчине в таком копаться! Вот перед иконой! – сказала она, выходя на средину комнаты, именуемой зало. – Перед Спасом всемогущим за всех ребят поручаюсь! – И она осенила себя широким крестом.
– Не виновны-с! – прошелестели мужи, юноши и подростки.
– А ты почем знаешь?! – взвился хозяин.
– Да уж знаю! – отрезала хозяйка и, метнув оборкой на лиловой юбке, пошла на свою половину.
– Ай все ли тут?! – крикнул петушком ей вдогон хозяин. В самую то есть хлопнувшую за ней дверь.
– Осипа нет! – капнул кто-то.
– А где ж он?! – закричал Демьян Васильевич, радуясь возможности спустить скандал на тормозах: чтобы и достоинства не уронить, и форму соблюсти. Был он хозяином крепким, оборотистым и скорым на расправу везде, кроме дома, где рачительно и безраздельно правила Домна Платонна. Правила всевластно, достойно и умело.
– На мельнице Осип… – все так же неизвестно откуда прошелестел шепоток.
– Ах на мельнице! – стараясь не показать, что гнев миновал, и радуясь втайне, что можно улизнуть из гнетущей атмосферы дома, притопнул высоким каблуком Демьян Васильевич. – Эй, кто там! Ваську в бричку! Орлик сморился совсем!
Приказчики мышами из снопа метнулись по работам, а те, кому надлежало, уже выводили из конюшни застоявшегося Ваську, который храпел и косился на дрожки.
– Ты что удумал? – спросила, выходя на крыльцо, Домна Платонна. – Ты что же это на Осипа грешишь? Да я за него больше, чем за дочерей своих, поручаюсь!
– Грех да беда на кого не живет, – для порядка пробормотал Калмыков. – К тому ж и на мельницу надо!
– Ворочайтесь скорейча! – приказала хозяйка. – Будем баню топить. С дороги-то следует!
– А давно он на мельнице? – спросил Демьян Васильевич работника, устраиваясь на дрожках поудобнее.
– Кто? Осип-то? – переспросил здоровенный рябой работник. – Да вроде как третьего дня поехал… Верно. Третьего дня… Нонече у нас пятница, а вчерась, стало быть, четверг…
Хозяин не стал дожидаться окончания календарных выкладок и тронул со двора, оставив работника посреди широкого двора в страшном умственном напряжении. Он загибал пальцы. Чесал в затылке. Крутил виски и все повторял:
– Нонеча у нас пятница, а надысь, стало быть, четверг… так в аккурат среда была… Либо нонеча у нас четверг, тады, по всему выходит, вчерась, значить, среда…
«Уродит же Господь таковую дубину! – подумал о нем хозяин, но уже совсем без давешней злобы. – Ведь он так посередь двора до ночи считать будет! Вот остолоп-то, прости Господи! С конями – Соломон премудрый, а как начнет что другое соображать, едва рассудка не лишается, до того бывает углублен…»
2. Прикрикнув на рысака, чтоб не баловал, не скакал, подав его длинным заказной работы хлыстом из китового уса, Демьян Васильевич поставил коня на правильную рысь, и молодой, призовых кровей жеребец пошел мерять длинными рычагами ног гулкий широкий большак, неся невесомые дрожки почти без толчков. Версты через три он перегорел, пошел еще ровнее. Казак не стал понукать его и неволить, а распустил английские вожжи, как у заправского наездника, и подставил ветру лицо.
Под гулкий топот копыт Демьян Васильевич не то чтобы успокоился окончательно, но утих сердцем, завороженный мерной ездою и широкой, чуть холмистой степью, медленно поворачивающейся вокруг него.
Она могла показаться унылой кому угодно, только не ему – степняку коренному, родившемуся в этих безлесных, открытых всем ветрам пространствах, где ничто не угнетает глаз, как в море, но и не утомляет его непрерывным волнением, игрою волн или толкотнею солнечных бликов.
Странная сила таилась в этих отлогих увалах, оврагах, в этом синеющем горизонте, нагонявших на чужака, рожденного в иных местах, тоску своим кажущимся однообразием, своею бесконечностью и какой-то первобытной, давящей томительной дикостью. Когда на ум невольно приходят мысли об одиночестве и заброшенности человека, о его бессилии перед равнодушной природой, неизвестно для чего создавшей этот выжженный солнцем, гудящий под ветром простор…
Но для Калмыкова степь была отеческим домом, пусть давешним, пусть покинутым, но родным и зовущим! Степь тянула его, манила отовсюду, и думалось: нет на планете такого роскошного предела, где можно было бы избавиться от постоянной тягучей тоски по этой серой земле, по этим тощим былинкам, по пескам я ветрам, которые, казалось, не способны были породить не только любовь к себе, но и самую жизнь, пусть даже скудную и ничтожную…
Не случайно пассажиры поездов, что тянулись краем степи из расписной стороны, из жар-птицы России на благоухающий пир Кавказа, задергивали шторы на окнах, резались в карты или ложились спать, чтобы поскорее проехать эти пустопорожние места. И только, может, один или двое во всем составе среди сотен жующих, храпящих, рассказывающих анекдоты, пьющих коньяк пассажиров не могли оторваться от раскрытых окон, подставляя лицо ветру и жадно ловя только им понятные запахи родной степи.
Но рассказать о степи нельзя, потому как любой рассказ о нарядной, щедрой, благословенной матери нашей так же мертв, как старинная казачья песня, написанная на бумаге…
Калмыков, исколесивший чуть ли не всю европейскую часть империи, бывавший и за границей, знал это очень хорошо. И сейчас по еле уловимым мимолетным признакам он чувствовал, что степь просыпается от летнего душного забытья и что через несколько дней грянет ее осенний расцвет – недолгий, но прекрасный, щедрый и изобильный, как расцвет женщины после рождения ребенка, когда входит она в главную пору своей жизни, ради которой и явилась на свет.
Еще день-два, и окропленная осенними радужными дождями станет степь изумрудной, жемчужной, тогда воистину не насытится око зрением, а сердце радостью.
Однако видел Калмыков и другое: нетронутой степи остается с каждым днем все меньше. Режет и режет ее безжалостный плуг. И добро бы от нужды, ради хлеба насущного! Режет ради прибыли! Ради сладкого легкого куша, который можно отхватить, сожрать и забыть, где взял! Плуг насиловал степь! Тянул из нее все, чтобы наполнить ненасытную утробу городов, набить тугие кошельки перекупщиков и бросить ее, выпаханную, горькую, в проплешинах солончаков, язвах песчаных осыпей и шрамах оврагов, превратив ее в пустыню.
Калмыков знал, что коренные земли Войска Донского выпаханы, казачьи паи все ближе и ближе усыхают к тому пределу, за которым бедность. Бедность самая страшная – степная!
А подрядчики, помещики, чиновники и безземельные мужики, толпами валившие в черноземные края, висели, как собаки на затравленном медведе, на казачьем крае, с каждым годом отхватывая все новые и новые куски. Обращая правдами и неправдами станицы в слободы и города, выводя их в соседние губернии из войскового попечения в полную покорность властям, лишая хоть и урезанных до призрачности, но все же еще хоть в преданиях существующих прав вольности и совета казачьих кругов, где многое решалось всенародно.
Вот и слобода, в которой жительствовал Калмыков, прежде была станицей, а нынче уже мостилась стать городом, раздувшись как на дрожжах на хлебной и кожевенной торговле. Нельзя сказать, чтобы это обстоятельство особенно огорчало торгового казака, но иногда являлась странная мысль о том, что все идет к концу… к погибели. И погибель эта предрешена не судьбою, но слепотою власть предержащих и властям повинующихся.
Один и тот же страшный сон все чаще виделся ему: будто закладывают в бричку рысака и он – Калмыков – выезжает на улицу, как делает это ежедневно. Выезжает на тракт, что ведет в область Войска Донского, и вот уж Тимофеевский курган, за которым должна бы распахнуться степная благодать во всем великолепии цвета и запаха. Вот он, поворот… И оглобли звонко бьют, будто в крышку гроба, в высоченный забор.
– Как же это! – кричит Демьян Васильевич. И металлический голос ему ответствует:
– Упразднена за ненадобностью!
Сон повторялся все чаще. И стоило Демьяну Васильевичу расстроиться, приболеть – вот он – забор. Забор высотою до небес.
По молодости во сне Калмыков пытался отыскать в заборе край или хотя бы калитку, отломанную доску… Но нынче и во сне знал, что это ночной кошмар, и начинал стонать, ворочаться, чтобы скорее проснуться…
Сон был так реален, что с годами Калмыков стал побаиваться настоящего поворота за Тимофеевским курганом. Бредовая мысль о том, что когда-нибудь он наткнется тут на забор до небес, не давала ему ехать спокойно.
Он невольно проезжал это место шагом. Правда, со стороны бы никто не посмел его упрекнуть, а наоборот, порадовались бы тому, как в общем-то давно живущий вне казачества человек чтит обычай. По преданию, на этом месте отец Ермака провожал его в Сибирский поход, потому и следовало проезжать Тимофеевский курган обнажив голову и поминая всех, кто в дальнем странствии или в ратной службе.
Здесь же торчал столб с надписью «Область Войска Донского» и ядовитой желтой табличкой: «Пребывание лиц неправославного вероисповедания, а также инородцев дозволяется с разрешения войсковой администрации не более 12 часов в дневное время».
Миновав пограничный знак, Калмыков с облегчением надел картуз и тут же увидел казачий разъезд.
Двое: один пожилой седобородый, с испитым лицом старовера-постника, что-то ел, отворотясь, из своей посуды, второй, совсем мальчишка, по всему еще не служивший срочную, разговаривал с рослым казачиной, сидевшим на возу с сеном.
Хотел Демьян Васильевич пугнуть служивых – попробовать проскочить мимо разъезда, поскольку стреноженные кони мирно щипали траву в стороне от казаков, и, пока сторожа схватились бы, Калмыков пылил бы далеко… Но вовремя увидел, что чуть дальше, перекрывая проезд, по всем предписаниям устава стоит третий патрульный – конный.
– Здорово дневали, станичники, – одерживая коня, крикнул Калмыков.
– Слава Богу! – с готовностью откликнулся казачонок.
Пожилой наскоро утер губы и подошел к дрожкам:
– Кто таков, по какой надобности?
«Ишь ты! – удивился Демьян Васильевич такой официальности. – Молодого, что ли, обучает?»
– Да что ты, Антипа! – закричал с воза проезжий казачина. – Это ж Демьян Васильич. Первейший человек в округе. Эх ты! Тетёха!
– Ну ты! – цыкнул на него старовер. – Думашь, рожу выскоблил, так умнее всех стал?! Вот крикнут «Сполох», тыды будешь неделю объяснять, кто ты, а кто этот твой «Васильич».
– Эээээх! Колода ты кержацкая! – сказал казачина, съезжая на заду со снопов на землю. – Ты в чьих сапогах ходишь?
Калмыков невольно глянул на кержацкие сапоги, судя по грубой работе, домашнего рукоделия и засмеялся:
– Он в своих щеголяет! Своего рукомесла.
– Ну! – оскалился весело казачина. – В таких-то только кизяки топтать!
– Спасибо не в лаптях! – подхихикнул казачонок.
Но старовер нисколько не смутился.
– Пропуск знаешь? А то зараз проваливай в своих фасонных!
– Нешто карантин? – забеспокоился Калмыков. – Холера?
– Может, и карантин.
– На Волге? В Царицыне аль в Астрахани?
– Да у хамов завсегда холера, – беспечно сказал казачина. – Что ж кажинный раз пикеты выставлять? Это беспременно кого-то ловят. Кого ловишь, «протопоп Аввакум»?
– Вошь! – мрачно обронил тот. – Пропуск! Абы поворачивай оглобли!
– Да нешто ты Демьяна Васильича не знаешь! – взвился казачина. – Да в твоей станице его лавка!
– Пропуск али тугамент! – уперся пикетчик.
– Вот пень еланский! Да меня ты знашь аль нет? – возмущался казачина.
– Тебя знаю!
– Ты свиной матери племянник, – подхихикнул казачонок, решивший теперь подольститься к своему командиру.
– Вот я те шмякну по суслам, сопля нестроевая! Разговорился! Ты ишо у матери титьку искал, а я уж погоны таскал!
– Тебя знаю, а его нет! – уперся старший разъезда.
– Так вот я же тебе докладаю: это есть Демьян Васильич Калмыков! Казак по торговой части!
– А коли так, – придумал коварный раскольник, – нехай он скажет, кто ты!
– Вот нова цацка! – плюнул с досады казачина. – Да как он скажет, ежели видел меня последний раз годов пять назад. Аккурат таким стригуном, как вот этот байстрюк!
– Но-но! – пискнул казачонок, грозно опуская пику, за которую держался, как за телеграфный столб. Не по руке она была. Тяжеловата.
– Тю! – прищурил соколиный глаз Калмыков. – А не Кудинов ли ты Санька! Ну, Хрисанф то есть! Вы с Осипом вместе служить уходили!
– Как есть – он самый! – засиял крепкими, как кукурузные зерна, зубами казачина. – Как изволите здравствовать, Демьян Васильич?
– Бог грехам терпит. Ты-то как, односум?
– Как собачий хвост. Батяня на другой день, как со службы я пришел, загнал меня в степь, тамо и болтаюсь!
– Через чего ж так?
– Да гуторит: «Мы сами в столицах служили, помним, каки там мамзели распрекрасные… Поживи в степу, охолонь. Заодно посмотрим, не добыл ли ты каку ни на есть французску себе прелесть. Тогда моли Бога, ежели живой уйдешь. А ежели все в достоинстве, мы тебе покуда невесту приищем».
– Отец-то поумнее тебя будет, – одобрительно сказал кержак.
– Да! Не без смысла! – согласился Калмыков. – Ты ведь, я чаю, до службы жениться мостился? Отец не дал, – сказал он, припоминая, что Кудиновы казаки зажиточные, сыновьями дорожили. Держали их в строгости и женили поздно, предпочитая для работы брать батрачек, чем грузить всю тяготу на своих. – И ты не ярись! На таких, как твой отец, казачество держится. А что в степь погнал – так эдак завсегда делалось, ежели кто холостой служил.
– А женатые по этой части заговоренные! – съязвил Хрисанф. – У них, значит, узлом завязано!
– Женатый – ломоть отрезанный. А ты покудова в отцовской власти!
– Я гвардейского полка урядник! – взбеленился Хрисанф.
– Ты царю – урядник, а отцу – раб! – как чугунную плиту положил Калмыков. – Терпи! Опосля благодарить будешь!
– Да скушно в степу-то! Одни бараны да вот таки фрукты, – кивнул на раскольника Кудинов. – Их хошь вверх ногами поставь – одна картина будет! Небось вы свово Осипа в степь не погнали!
– Я ему не отец и не крестный! Акромя того, он не из ухарей – суприза не принесет.
– Да он и жениться-то не собирается! – сказал вдруг кержак, и Демьян Васильевич прямо-таки растерялся: оказывается, раскольник-собака не то что узнал Калмыкова, а и дела-то все его досконально ведал, а вот поди ж ты какую комедию учинил.
– Это я слыхал, – подтвердил Хрисанф. – Он ищо об том годе, когда к нам в полк приезжал, об том гутарил: не хочу, грит, сирот оставлять! Я, грит, на войну решённый! Он и в Славянский ихний комитет бегал, да только его тамотки под локотки завернули! Там нижние чины не требуются, там в офицерах нужда.
– А нешто война будет? – неслышно как подъехал третий пикетчик.
– Кака война? – сказал Калмыков. – Болтают, а вы уши развесили!
– А на Кавказе? – встрял казачонок.
– А мы тут при чем? – окрысился Хрисанф. – Тамотки своих два войска! Кубанцы да терцы. Вот нехай и разбираются. А мы на Тихом Дону! Они – собе, а мы – собе! Чего мы на Кавказе забыли?
– А это не твово распрекрасного ума дело! – зло сказал кержак. – Ты присягал ай нет? Не слышу? А вот раз присягал – сполняй в точности, что тебе прикажут командиры! Ишь ты разговорился – туды он не пойдет, сюды не надобно ему! Зараз шумнуть атаману, дак он тебя из казачества мигом направит…
– Да мне-то хучь на войну – только бы отсюдова подале! – сказал Хрисанф, забираясь на свой воз.
И хоть все понимали, что старший разъезда кричит в основном для казачонка, который слушал, вытаращив глаза, все же было как-то неприятно, точно дернул кержак за цепь, которой все они были к своему сословию привязаны. Говорил-то он известные всем вещи, талдычить о которых лишний раз и не стоило.
Однако в его словах была такая страстность, словно он пытался заслониться этой извечной формулой: «Присягал – сполняй!» от чего-то ему самому неясного и неотвратимого.
Схватчивый Демьян Васильевич это мигом почувствовал. Стало быть, и в этой кудлатой голове, набитой древними молитвами, шевелилась тревога. Помнил Калмыков, как он сам, когда конвоировал обозы в осажденный Севастополь и видел неразбериху, путаницу, прямое воровство, обман и глупость, уговаривал себя: «Не наше казачье дело!» Сколько раз кричал он на рядовых, задававших ему, уряднику Войска Донского, неудобные вопросы: «Ты присягал ай нет?!» Как будто этим криком можно было заглушить собственные обиды и сомнения.
Ему показалось, что все разрешилось, когда в станичной церкви был прочитан манифест об освобождении крестьян, о даровании народу воли! На мгновение все стало ясно – вот где была беда, вот где таились разорение и гибель русской державы и войска. Вот она язва вековая! Так вот не будет ее вовеки отныне в единой и неделимой!
Он в ту пору только начинал свое дело, и деньги плыли в его руки так, что он сам поражался, еще не привыкнув к барышам. Он еще только познавал премудрости торговли: помогали железное здоровье, не обремененная лишними знаниями голова и гибкая совесть. Да еще мертвая армейская хватка, с которой он брался за любое дело!
Сегодня он понимал, что одних его способностей было маловато для нынешнего его достатка. Что будь он хоть семи пядей во лбу, а выше головы бы не прыгнул, не случись все так одно к другому: выгодная женитьба на купеческой дочери и реформа, которая не только развязала ему руки, но и наполнила мастерские фабрики тысячами новых рабочих, что день и ночь тачали продукцию…
Освоившись в деле и приняв его в свои руки после смерти тестя, Калмыков почувствовал силу.
– Теперь-то что! – кричал он, притопывая фасонными сапогами, в ресторане Благородного собрания, когда ездил в Елец. – Теперь воссияла истина золотая, в псалмах Давида писанная: «Не работаши да не ест!»
И купцы старого завета и молодые, коих становилось все больше, согласно кивали бородатыми и бритыми, лысыми и стриженными в скобку, а то и завитыми по последней парижской моде головами:
– Так! Истинно так!
Однако дочерей-то норовили выдавать за дворян, не жалея капиталов ради дворянского титула и свобод для внуков.
Но казалось – все! Нет теперь преграды к благоденствию. А вот опять слышен крик: «Ты присягал ай нет?»
И закрадывалось у Демьяна Васильевича леденящее душу подозрение, а уж так ли все прочно в здании его благополучия?! Уж так ли все решила реформа?! Калмыков сам пугался этих мыслей. Но сколько ни бежал от них, сколько ни молился в минуты бессонницы, которая навещала его все чаще, стараясь отогнать страхи и сомнения, они не исчезали.
Но более всего вызывали в нем смутную, пока не выразимую словами тревогу всеобщие разговоры о войне. Пугала всеобщая в тех разговорах согласность, что война нужна! Что ее желают все!
«Оно конечно! – думал он. – Турки вытворяют с болгарами да сербами такое, что страх и ужас… Газеты об этом только и кричат, но воевать? Проливать допрежь всего свою кровь! Класть свои головы!.. Да и не окажутся ли турки сильнее? Потому как за ними вся Европа и первая – Англия?!»
«Болгарские безобразия оскорбили во мне гуманные чувства: они только и живут во мне – и коли этому нельзя помочь иначе как войною – ну, так война!»
И. С. Тургенев
«По донским станицам сильное движение в пользу славян: жители жертвуют не только деньгами, но и всем, кто только что может: жертвуют чулки, платки и т. п.».
«Современные известия»
30 сентября 1876 г.
«…Вчера снова 50 офицеров подали прошение главнокомандующему войсками Петербургского военного округа об отпуске их для поступления в сербскую армию… публика позволяла себе резко осуждать правительство по поводу пассивного его отношения к славянскому движению».
Из донесения агента III отделения
Июль 1876 г.
Давно уж миновал Калмыков разъезд, не имевший более повода его задерживать. Да похоже было, что и не знали казаки, кого пускать в область, а кого нет. Скорее, стояли они для формальности – чтобы проезжающим было ясно: здесь не бессмысленная Россия, а Дон! Тут порядок! Закон соблюдается и равен для всех! Хотя все знали, что ни закона тут, ни порядка, как и в иных местах!
Давно уж пылил Демьян Васильевич по бесконечной дороге, а мысли, растревоженные случайным разговором, не утихали.
«И как все сразу в один ком! – думал Калмыков, перебирая вожжи. – Аграфена. Золотая стряпуха, взятая в дом с пятилетнего возраста. Молчальница и молитвенница, ломившая, как мужик, любую работу, безропотно крутившаяся на кухне и во дворе, кормившая всю ораву мужиков-приказчиков, работников, мальчишек… Которая и в погребицу-то шла, опустив глаза, – вдруг родила ребенка неизвестно от кого!»
Родила ночью, тайно, без единого крика, так что и спавшие вповалку на полу в соседней комнате приказчики ничего не слыхали. И ежели не стали бы старуха Марковна да Гулька-татарка мотаться с кровавым бельем, так никто бы и не догадался!
Тут еще Никодим со своей вечной песней – вступай в гильдию! А как с таким позором? Но главной пугающей неотвратимостью была всплывающая как грозовая туча над степью – грядущая война!
И в том, что хозяин, не помывшись, не выпив чаю, погнал на мельницу, виделась эта тревога. Один человек, с которым мог посоветоваться Калмыков, потому как приказчикам всех рангов не доверял, был недавно вернувшийся со службы Осип, живший в доме Калмыкова чуть не с рождения неизвестно в каком чине.
Жалованье ему платили как работнику, но он все до копеечки отсылал матери в хутор. На службу его снаряжал Демьян Васильевич за свой счет, как сына… Должности же у него никакой не было, а работал он с утра до ночи, заменяя и водовоза, и конюха, и сидельца, и старшего приказчика, смотря по необходимости.
На что сам Калмыков крутился с утра до вечера, а и его превозмогал усердием да трудолюбием Осип. Сколь много делал он для хозяйской пользы, стало ясно на второй день, когда пошел он на службу и все в хозяйстве без него дрогнуло. Сразу застопорились тысячи мелочей: с того, что Домна Платонна не могла сутки сыскать ключи от кладовой, до того, что некому оказалось грузить тюки с товаром на станции.
Этим и объясняли многие особую привязанность хозяина к Осипу, но мало кто ведал о ее причинах. А причины были.
И в том, что сегодня Калмыков услышал, как Осип бегал в Славянский комитет, пытаясь уйти на войну в Сербию волонтером, для него не было неожиданности! Стало быть, пошел он в своего отца, в Алексея Зеленова, которого никогда не видал. Пос
кольку умер Алексей, когда Осипу едва минул год, да и умер-то вдали от родного угла! «Вот оно как родство сказалося!» – подумал Демьян Васильевич, спускаясь с высокого берега мелкой ласковой Собени, что неторопливо гладила своими шелковыми водами меловые откосы.
Влагой и свежестью тянуло от ее заросшего густым красноталом низового берега. Круглые листья кувшинок и лилий совершенно закрывали ее тихие заводи. И хоть была в этом месте Собень осенью курам по колено, рыбы в ней плескалось – пропасть! А раков… Сколько же здесь под берегами сидело раков!
Демьян Васильевич подтянул уже совсем разморенного жарой коня, подсобрал его и повел ходкой рысью в сторону гудевшей за речным поворотом, над черным омутом, водяной мельницы. Где огромные колеса, безостановочно вращаясь, поскрипывая и шумя водяными потоками, тащили на каждой позеленевшей водорослями лопасти густые серебряные бороды мелких струек, где вода кипела бурунами и далеко по пруду катились постоянные суматошные волны.
3. Калмыков объехал мельницу кругом, чтобы поставить дрожки во дворе, но мельничный двор был весь забит телегами, лошадьми и волами. Торопливо мололи хлеб нового урожая. На телегах с мешками зерна торжественно восседали принаряженные бабы, лузгали семечки, обменивались новостями, следили за очередью. Мужчины курили в тишке, чтобы не наделать пожара.
Среди них особенно четко виделось извечное разделение области Войска Донского: синея мундирами и тужурками, сгрудившись в кружок, толковали казаки, артель иногородних мужиков в черных пиджаках и коричневых армяках торчала поодаль и уж совсем в стороне отдельно сидели и лежали на траве хохлы, в белых посконных штанах, мерлушковых шапках или соломенных широкополых брылях.
Казаки переговаривались громко, пересмеивались, хохотали, хлопая себя ладонями по ляжкам, поигрывали нагайками, что неизменно болтались на левой или на правой руке, из-под расстегнутых мундиров виднелись красные, розовые или голубые рубахи. Крутя из газеты цигарки, щурясь от самосада, переговаривались мужики. Неторопливо ковыряя кнутовищами землю, балакали хохлы. Урядник и два дежурных казака, в полной форме, затянутые ремнями, при револьверах и шашках, устроившись в тени забора, присматривали за порядком. Мельница была казенная – войсковая и славилась строгой военной деловитостью, с которой мололи, отмеряли и отгружали муку. Войсковой писарь, совсем мальчишка, но уже в погонах урядника и строевой фуражке, с отсутствующим лицом ходил по мельничному двору, считал на возах мешки. Он же принимал плату за помол зерном или деньгами.
Через дорогу, на расстоянии, недоступном огню, тянулись кирпичные амбары войсковой ссыпки. И там тоже стояли телеги, кони, волы с возами и теснились под навесами мешки с зерном.
Казаки увидели Калмыкова, заулыбались ему как своему, признанному, стали прикладывать крепкие коричневые мозолистые ладони к фуражкам: гвардейским фасонистым, армейским и уж совсем невообразимым, потерявшим всякую форму, но тем не менее всегда с красным околышем, зачастую вновь пришитым.
Вежливо приподнимали картузы и мужики, и только хохлы смотрели на Демьяна Васильевича равнодушно, как волы, словно и не узнавали.
«Вот ведь народ какой! – досадливо подумал Калмыков. – Будто и не видят!»
– Это по какой же надобности к нам припожаловали? – радушно улыбаясь, спросил его дежурный урядник.
– Осипа моего не видали?
– Как не видать! Он тут все утро листок вслух читал! Про турок то есть! Как они, значит, нашего брата болгарина истязают! Страх и ужас! Пишут, после восстания-то ихнего, апрелем-то нонешним, уже тридцать тысяч зарезали! Вон все казаки в рассуждении, да и мужики тоже… – сказал словоохотливый рыжеусый урядник.
– Ну и как? – неожиданно для себя спросил Демьян Васильевич. – Как выходит: будет война или нет?
– Черт его знает! – садясь на калмыковские дрожки и готовясь к долгому обстоятельному рассуждению, сказал дежурный. – По газетам – туман… Однако мое мнение – беспременно будет!
– Это через чего ж так выходит?
– Да посудите сами! В народе только и разговоров о войне! Атаманство пожертвованиями завалено! Чего только не волокут!
– Ну это еще не факт… – сказал Калмыков.
– А вот и факты: вторую неделю область закрыта! Кордоны понаставлены, пикеты, а распоряжений никаких… Это беспременно чтобы народ к дисциплине привесть! Опять же летом в лагеря гоняли всех строевых. Всех! И две ревизии по конному составу было! Помяните мое слово, не сегодня завтра «всполох» и всеобчая… Нобилизация то есть!
– Ты уж вывел…
– Помяните мое слово! – приложил растопыренную пятерню к груди урядник. – Чует мое сердце, не сегодня завтра!
– И правильно! – сказал подошедший казак в заплатанных шароварах. – Урожай собрали – можно и повоевать.
– Э… толкуй! – сказал другой. – А дороги? Я в Бессарабии бывал – там через месяц дорог не станет, всю армию в хлябях дорожных потопишь…
– Я к тому, – оправдывался первый, – что ежели воевать, так сейчас, когда в поле работы нет… А то летом абы весной нешто бабам одним управиться?!
– Сильно у начальства об том душа болит! – вздохнул третий. – У их чуть что – «всполох и на конь!». А чем детишков кормить, об том властя не тревожатся…
– Да на что всеобщая-то?! – сказал Демьян Васильевич. – Нешто войска мало? Ну, по крайности, вторую льготу призовут, но всеобщую-то мобилизацию на что?!
– Эх, Демьян Васильич, – принялся рассуждать урядник. – Нонешний момент жизни больших войск требует! Турков как саранчи на зеленях! А за ими англичанка! А тамо и австрияки! Турков-то одних бы давно сковырнули, да вот Европы не дают! Я на них в Севастополе нагляделся… Как навалилися на нас! Нет уж, нехай лучше всех мобилизуют, чем другой раз такое терпеть…
– Когда ж ты успел? – спросил Калмыков. – Это я, старик, войну очень даже хорошо понял, а ты же меня моложе…
– Охотником! – засмеялся урядник. – Пятнадцати годов на войну сбежал. Ох, и дурак был…
– Навоевался? – в тон ему засмеялся Калмыков.
– Ужас! – крякнул тот, потирая чугунную литую шею.
– Ноне война совсем другая будет! – сказал казак, что сетовал на начальство, которому наплевать на казачий достаток. – Раньше армии воевали, а нонече весь народ поволокут!
– Она каждая война другая, – вздохнул урядник. – И кто скажет, какая она будет?
– Да… – согласился Демьян Васильевич. – Знал бы, где упасть, – соломки б настелил… За конем приглядишь?
– Со всем нашим расположением! – пообещал казак.
– А что ж это, господин урядник, англичане, коли они туркам такие друзья, не запретят им болгар да сербов пластать! Ить тоже хоть и не православные, а христиане?
– И-и, братец ты мой! – отвечал тот. – Англичанка любит чужими руками жар загребать! Ей выгодно, когда другие головы кладут… У ей – барыш!
Калмыков двинулся разыскивать Осипа. Но где он ни ходил, только и было разговоров, что о войне, болгарах, сербах, турках и о неизбежной мобилизации. Везде слышалось одно и то же, точно не существовало теперь ни домашних забот, ни хозяйства, ни цен на хлеб и видов на урожай…
И, словно по его мыслям, он вдруг услышал знакомый голос:
« Кому и до чего нет дела —
О том толкует он охотнее всего:
„Что будет с Индией? Когда и отчего?”
Глядишь, у самого – деревня между глаз сгорела…»
Калмыков оглянулся. Старый генерал Ястребов, с долговязым длиннолицым сыном в погонах есаула, стоял, опираясь на палку, и посмеивался в седые усы.
«Это за чем же тут их превосходительство приперлось?» – подумал Демьян Васильевич, почтительно и любезно кланяясь Ястребовым – самой богатой семье края.
Заведующий мельницей бежал уже им навстречу, на ходу застегивая мундир.
– Здравия желаю, ваше превосходительство…
– Здравствуй, голубчик… А скажи-ка мне, братец…
«Зачем он приехал? – размышлял Калмыков, разглядывая чуть не в упор поджарого, с продавленной грудью старого генерала и такого же тощего, похожего на отца, как вновь отчеканенный пятак на старую монету, сына. – Батюшки! – поразился он догадкою. – Да что тут думать – война! Господин генерал войной озаботился! Не иначе как вне очереди привез зерно свое молотить или перекупать приехал! Не зря ходят слухи, что берет он подряды на армейские поставки. И хоть вроде бы это несовместно с его дворянским генеральским гонором, а слухи-то зря не появятся!»
Однако сколько ни всматривался Демьян Васильевич в сухие ястребиные черты старого вояки, сколько ни прислушивался к его старчески невнятной речи, а ничего особенного услышать не мог. Выходило: ехал генерал-помещик мимо, завернул посмотреть по обязанности чина, все ли в порядке на войсковой мельнице.
«Шалишь, брат! – подумал Калмыков. – Нагляделся я на вас. По долгу службы ты и через губу не переплюнешь… Я своих казачьих дворян очень хорошо знаю! Вы – народ цепкий. У вас – земля. Так что, покуда русский барин развернется да отвыкнет от дармовых харчей, вы сто раз обернетесь и вывернетесь… Вы и полвека назад жили, как только сейчас начинают на Руси жить большие-то люди… Кабы посмотреть, что там у вас в Азово-Донском банке, – многое бы открылось!»
Не то чтобы Демьян Васильевич осуждал генерала-помещика. Нет! Наоборот! Он даже восхищался его умением так небрежно, так свысока, как бы поддаваясь просьбам других, снисходить до бренной действительности и ворочать тысячами, если не сотнями тысяч!
Но сильнее этого восхищения была ненависть! Давняя, затаенная, от юности идущая и потому неистребимая. Помнил Дёмка Калмыков другого Ястребова – драгунского тогда еще капитана, когда приводил он Зароков хутор – родной хутор Демьяна Васильевича в повиновение властям. Помнит Демьян Васильевич и барабаны, и кровь на шпицрутенах, и те мелкие шарики, что помутнели, закатанные в пыли, после того как покидали поротых на телеги…
Сколько раз всматривался Демьян Васильевич в лицо старого генерала – а он помнит ли? Не гложет его совесть? Узнает ли он в именитом купце волчонка, которого держали за руки солдаты, чтобы не кинулся он врагам своим в горло…
Поседел его превосходительство, поседел, высох… Однако же не от угрызений совести – от старости, наступившей за его долгой и сытой жизнью… И его горделивая осанка, его профиль рождали в душе Калмыкова сомнение: «Господи, а где же отмщение Твое? Что же Ты ждешь, не воздавая коемуждо по делам его?»
И пугался этих мыслей казак. Но память возвращала его к ним. А вот теперь, пожалуй, будут они мучить и Осипа. Беспременно как рассказал ему кто-то о «зеленой улице»! Осип, Осип, что тебя ждет?!
– Осипа моего не видели? Где Осип? – пытал Калмыков у встречных. Но иные не знали никакого Осипа, а по словам других выходило, что он везде:
«Вот только что, только был тута». А народу на мельнице было, что называется, «нетолченая труба».
«Да что ж я выспрашиваю! – опомнился Калмыков. – Какая сейчас самая тяжелая работа – там и Осип». Он даже засмеялся своей догадке, хотя, по совести, настроение его к веселию не располагало. Может, потому и не послал он кого-либо на самый верх мельницы, куда скрипучие блоки тянули мешки с зерном, а полез по крутой лестнице, мимо грохочущих жерновов, мимо колотящегося, словно живого, мельничного нутра, сам… Здесь он и увидел своего не то работника, не то приемыша. Навалясь широкой грудью на рычаг ворота, Осип с другими рабочими медленно и натужно ходил вокруг лебедки. Канат гудел и подрагивал, мелкая мучная пыль плясала в лучах солнца, пробивавшихся сквозь щелястые мельничные стены. Плавала в воздухе. И оттого густо припорошенные ею фигуры, то утопавшие в черной чердачной тени, то выплывающие на яркий солнечный свет, казались совсем нереальными, пришедшими из какого-то другого мира.
Медленно, торжественно открылись створки люка, оттуда с плавной неотвратимостью выплыли десять пятипудовых мешков пшеницы. Покачиваясь и тихо кружась, они ползли все выше, выше, пока не остановилась лебедка, и Осип (конечно же Осип! Будто на мельнице не было своих рабочих), босой, без рубахи, блестящий от пота и словно кованный из красной меди, цапнул страшный груз жилистыми хваткими руками и, натужась, поволок его от люка.
– Опускай! – крикнул он звонко.
Рабочие подали полкруга назад, и мешки грузно опустились на застонавшие, прогнувшиеся полы. Ни минуты не останавливаясь, чтобы хоть пот отереть, Осип отвязал крайний мешок и, легко подхватив его в охапку, понес к засыпному ларю.
«Ну и здоров!» – с восхищением глядя на страшные бугры мышц на Осиповой спине, налившиеся, как у коня, жилы на шее и широченную грудь с крестом, подумал хозяин. И до службы Осип был крепок, но теперь его тело достигло полного расцвета. По тому, как четко рисовались мускулы (как говорят лошадники, была «отбита мышца», сразу чувствовалось, что перед Демьяном Васильевичем не сильный подросток, но зрелый мужчина. «И баб знает!» – присовокупил для себя Калмыков. Поскольку ведал, что только близость с женщиной, близость полная и наступившая вовремя, ни раньше, ни позже означенного природой для каждого срока, дает такое завершение физическому облику мужчины. И тут же он подумал об Аграфене.
«Да нет! – отмахнулся он от своих мыслей. – Ноне конец сентября, а Осип к Пасхе пришел!» И хоть была она ранняя, а все по срокам не выходило.
– Демьян Васильич! – вскрикнул Осип. И, увидав его лучезарную искреннюю улыбку, Калмыков даже застыдился своих мыслей: «Вот ведь явится така глупость в голову!»
– Ну что! – сказал он, обнимая казака. – На дураках воду возят? Я, чаю, ты и на службе небось при случае норовил не на коне, а коня на себя водрузить, мол, ему, бедному, тяжко…
– Не! – с обожанием глядя на хозяина, отшутился Осип. – Вахмистр не дозволял.
Рабочие и те заулыбались, стирая черными руками мучную пудру.
– Вот, только что! – засмеялся хозяин. – И в кого ты у нас такой? Народ норовит свою-то работу на других свалить, а ты все ищешь, за кого бы потрудиться!
– За то его Бог любит! – сказал старый мельник, поднося Осипу ковшик с квасом. – Вона какой статуй!
– Бог дураков любит! – сказал хозяин, с удовольствием глядя, как Осип пьет. – Ну-ка и мне плесни. Уж больно пьет в аппетит!
– На здоровье! На здоровье! – засуетился мельник. – Квас яблочный со льдом. А вот еще извольте грушей закусить. По сухому размоченная…
– Пива! – сказал хозяин. – Пива и раков!
– Не держим!..
– Это к слову, – засмеялся Калмыков. – По мыслям моим! Ладно! Одевайся! Хватит тебе тут ломить! Наше-то смололи?
– Да вот это как раз наше и есть, – сказал Осип. – Вона четыре мешка, которы с меткой.
– Ну погодим, погодим. Кто муку принимает?
– Калистрат и Санька.
– Ну, Калистрату хоть бы хрен узлом вязать, только б не работать!
Мельник достал лукошко с яблоками.
– Вот, ваше благородие, откушайте моего – медовое! Вона на свет все семечки видать.
– Благодарствуй, старик! – сказал купец, звучно откусывая яблоко молодыми, без изъяна зубами.
– Что же касаемо дураков, – сказал старик, – так ведь в народе дураков за глупых не считают!
– То исть? – спросил Калмыков, пытаясь схватить старикову мысль.
Мельник присел на мешок и невесомой, истончившейся от прожитых лет рукою разгладил домотканые штаны на худых ногах.
– Смолоду-то и я себя умным почитал. А состарился и понял, что это не ум был, а грех! Ум-то в простоте! А простой-то завсегда дураком мнится!
– Вона как вывел! – засмеялся Калмыков. -Умный, значит, глупый, а дурак – умный!
– Выходит, что так, – надтреснутым голосом сказал старик, моргая часто-часто то ли от мучной пыли, то ли от грохота механизма мельницы.
– Непонятно. – Калмыков развалился на тугих мешках поудобнее.
– Чего ж тут непонятного, – глянув незабудковыми глазами, удивился старик. – Один, к примеру, стяжает, заботится. Идет денно и нощно на все происки ума своего… И все его удаче дивятся. Вот, мол, чего умом своим достиг. И человек ненасытен. А что ненасытность эта от врага человеческого происходит, не задумывается. И мается он в тоске, приращивая одно к другому! Все больше да больше, а и тоска его множится, и страх, кабы все происками ума нажитое не обратилось в пыль… А ум-то в ином!
– Это в чем же?
– Чтобы понять, что душе надобно!
– Слыхали, – протянул хозяин. – Эта песня нам знакомая.
– Обязательно, – согласно кивнул старик. – Тому и Христос учил, и две тыщи лет в церкви каждый день читают, так ведь не слушают и маются… А дело самое простое.
– Дед, а ты часом не молокан? – зло перебил его Калмыков.
– Спаси и помилуй! – перекрестился старик. – Это верно, что ноне их много стало, да еще этих баптистов да духоборов, а только я не знаю греха сего. Я через жизню свою дошел. Я ведь богатым-то был. Но отрекся, чтобы жить в простоте и ясности. Как твой Осип. Потому он и светел ликом, что ясен душой! Зато и завистников нет…
– Да уж чему завидовать! Ездите тут на нем, как на быке! Пойдем, что ли, «яхонт…»
– Так вот потому он радостен, а ты, сынок, в сомнении! – не унимался старик.
– А ты почем знаешь? – зыркнул на него Демьян Васильевич.
– Дак вижу! – по-детски улыбнулся старик. – Брось! Не заботься! Ишо в Писании сказано: довольно каждому дню заботы его!
– Эх, дед… – сказал Демьян Васильевич, спускаясь по лестнице. – Воистину мне бы твои заботы!
– Возьми яблочка на дорожку! – крикнул вдогон старик.
– Спасибо! – ответил хозяин. – Угостил уже! До чего я не обожаю таких вот толкующих старичков! Страсть! – сказал он Осипу.
– Скупаться бы! – словно не слыша, ответил казак.
– Дак иди! Покуда еще смелется! Да и наши там есть – погрузят.
– А вы?
– Стар я по омутам скакать!
– Да кто увидит?!
– Нет уж, ступай! Я на бережку посижу!
– Я мигом! Окунусь и обратно, а то весь в муке! Осип бегом припустил к плотине. Калмыков неторопливо, степенно последовал за ним. Когда он вышел на травянистый берег омута, для прочности укрепленный сваями и густо обросший плакучими ивами, мочившими длинные ветки-косы в черной воде, Осип уже отмахивал саженками у другого берега.
Мальчишки, что целый день прыгали в чем мать родила с наклоненного над водою дерева, восторженно дивились, с какой скоростью казак пересек пруд. А Демьян Васильевич, глядя на приемыша, подумал о другом: «Вот ведь со службы пришел. Годами не мальчик, вон кака машина вымахала, а все как есть дите! У других в эту пору по пятеро ребятишек, хозяйство, дом, все мужские заботы, а этот готов с пацанами змеев запускать. А ведь умен. Толков. И все как то не впрок!»
– Демьян Васильич! – крикнул Осип. – Скупайтесь! Вода как мед – пра слово!
От омута так тянуло свежестью, прохладой, а тесная жилетка так теснила дыхание, и мокрый от пота воротник крахмальной рубахи совсем размяк и прилипал к шее…
А тут еще на другом берегу показалась коляска Ястребовых.
– Небось генерал купаться не будут! – зло сказал Калмыков.
– У них в имении пруд с купальней, чего им сюда лезть! – Осип скакал на одной ноге, вытряхивая из уха воду.
– Пруд, говоришь? – рывком сбрасывая пиджак и жилетку, переспросил хозяин. – И купальня, говоришь?
В сподниках, пузом маханул он с берега в омут. Прохладная зеленоватая вода сомкнулась над ним. Калмыков легко, по-молодому нырнул до дна, ухватил в кулак камушек и вылетел на поверхность, фыркая и отдуваясь. Он стонал, хохотал, фыркал… Нырял и плавал на спине, на боку и, уж совсем разнежившись, просто без движения лежал на воде, глядя, как по глубокому уже осеннему синему небу плывут облака.
Вылез он, когда кожа покрылась мурашками. Осип, улыбаясь во всю ширь белозубого рта, под колечками русых усов, держал наготове невесть откуда взявшееся полотенце.
– Ну вот! Ну вот! – приговаривал он, растирая хозяину спину. – В эдакую жару да не скупаться.
Демьян Васильевич лязгал зубами. Они, как мальчишки, присели на корточки на колючей, вытоптанной купальщиками траве.
– Стало быть, на войну собираешься, – сказал Калмыков ни с того ни с сего.
– Благословите! – словно давно этого вопроса дожидался, ответил Осип.
– Я тебе не поп и не отец! – сказал Калмыков. – Ты в своей воле! Чай не мальчик! И через чего ты надумал, чтобы, значит, непременно тебе идти!
– Да уж так случилось! – вздохнул в ответ казак.