Мне вовсе не хочется умирать, но, быть может, самое лучшее для меня – это отправиться на войну. Война мне отвратительна. Не знаю, что для меня хуже – что кто-нибудь убьет меня или что я кого-нибудь убью. Подумать только – всю оставшуюся жизнь ты будешь помнить последний взгляд человека, которого ты убил. А с другой стороны – если ты мужчина – как же потом жить с воспоминаниями обо всех убитых, для защиты которых ты не сделал ничего.
Сегодня вечером мне пришлось наслушаться столько рассказов о беженцах, женщинах и детях, умирающих в горах Герцеговины, столько историй о пережитых страданиях, что сейчас я не могу заснуть. Так сердце сдавило, что только слезы помогли мне не задохнуться.
Не желая, чтобы меня кто-нибудь увидел, я вышел в заросший сорняками двор позади трактира и выплакался там за все те годы, за которые я прежде не пролил ни слезинки. Мне стыдно за себя – такого, как я есть. Я эгоистичен и избалован, я беспокоюсь о собственной смерти и остаюсь равнодушным к жизни других.
Если поразмыслить хорошенько, рвота и плач издавна были для меня худшим кошмаром, и я всегда старался их избежать. Даже когда напиваюсь вусмерть, я предпочитаю часами бороться с кружащейся вселенной, а не облегчать свое состояние рвотой.
Вот, глянул на себя в зеркало над столиком с бокалом и тазиком для умывания. Да… опух так, будто меня рвало.
Счастье, что свет свечи довольно тусклый, да и объяснять я никому и ничего не должен. Герман и Мими уже уснули, так что я могу писать.
Прибыли мы сюда с грязными, намозоленными ногами, усталые как собаки. Пока мы спускались к городку, пастухи и редкие виноградари смотрели на нас, как на костюмированных призраков, но у трактира нас встретили и отвели в комнаты. Мужскую и женскую. У них не было ни малейших сомнений в том, что мы – актеры из Белграда, с которыми некий Сима договорился, что они приедут и дадут патриотический спектакль. Мы не пытались их разубедить. Мы были уставшие и голодные. Вряд ли та настоящая актерская труппа, которую здесь ждут, прибудет завтра с зарей.
Едва мы помылись и переоделись в старые штаны и рубашки, принесенные нам по нашей просьбе, как нас, мужчин, позвали в трактир. Освежиться. Герман в белой рубашке и с поясом, тканным узорочьем, показался мне смешным и в то же время необычайно торжественным. Он нам все время твердит, что нужно продолжать путь. Понемногу я начинаю верить, что нас в Царьграде действительно ожидает то, что обещает нам Герман – а иначе как бы мы оказались здесь? Я опять не могу задержаться здесь на немного. Разве это незадача в пути – задача, которую надо решить?
Через три дня мы должны показать патриотический спектакль, призванный собрать помощь для братьев в Герцеговине и привлечь больше добровольцев.
Вначале я попытался отнестись к неожиданно возникшему делу профессионально. Я расспрашивал о сцене, на которой нам предстояло играть, и количестве зрителей, но местные – в основном мелкие торговцы и сельские домовладельцы – словно не слышали моих неоднократно повторяемых вопросов. Из-за того ли, что им пришлось нас одевать и они воспринимали нас, как бедных бродячих актеров, или из-за чего другого… Иногда мне хочется хотя бы немного почувствовать себя хозяином положения. Как эти местные с творожистыми рылами и толстыми руками. Они тут обсуждали мучительную ситуацию, в которую нас завели немцы и русские. И постоянно нас предостерегают, чтобы мы не шутили, что начнем войну против Турции, а из Герцеговины и Боснии доносятся лишь крики о помощи. Австрия намеревается наложить лапу на все наше за Дриной, а русские нас тайно поддерживают, но запрещают нам вмешиваться. Говорят, что там в России и престолонаследник стал на сторону славянофилов, и общество готовится нам помочь, но в действительности русские нас почти никак не отстаивают перед остальной Европой. Греки тоже чего-то юлят. И хотели бы с нами и не хотели бы. Им не приходит в голову прочувствовать себя обязанными договором, который мы подписали десять лет назад. Говорят, что Милутин Гарашанин, который вообще-то родом отсюда, из Гроцке, был недавно в Греции, и кроме красивых слов нам там искать нечего.
А народ страдает. Рассказывают об одном селе под Чемерным. Ища убежища от турок, выжигающих перед собой буквально все, его жители раскопали могилы и унесли с собой своих мертвецов, чтобы их турки не осквернили. И сейчас они в горах. Все. И мужчины, и старики, и женщины, и дети, и их умершие предки…
Это невозможно выдержать. По всему выходит, что для нас пробил решающий час – быть или не быть. Турок сорок миллионов, а нас только полтора. Опять же нас Запад держит в узде, как будто только из-за нас Европа может понести ущерб.
Никто здесь не сомневается в том, что войне быть. Настрой у всех мрачно решительный – пусть закончится то, что должно закончиться. В пух и прах изругали князя Милана и его нерешительную политику, его бесконечные сетования и невесту-молдаванку, которая ему запудрила мозги и проела плешь. Досталось и нерешительному противнику Милана, грочанину Милутину, сыну Илии Гарашанина.
Громче всех ругается Чолак, лысый и усатый торговец, имеющий отношение к основанию первой станции Паробродского общества в Гроцке.
– Покойный дед Милутин проблемы решал топором, а этот и пером не может уколоть, как надо! Не говоря уже о другом! – С красным лицом, с выпученными голубыми глазами, Чолак постоянно кричит, одновременно и малость забавляя присутствующих, и немного подогревая без того нервозную атмосферу. – Консерваторы начнут воевать, но только после того, как турки подпишут капитуляцию. Когда останутся только турчанки, чтобы сражаться. Отряды тяжелых деревянных сандалий!
Глупость стычек между либералами и консерваторами, раздутая опасность от коммунаров Крагуевца и все остальные злосчастные сербские политические неурядицы под вино не становятся более радужными. Боюсь, как бы раньше радости победы или горечи поражения нам не пришлось испытать отвращение и стыд. Возможно, война действительно – единственное решение, тем более уж если брать в расчет наше горемычное политическое положение. Может, мы должны воевать не ради себя, жалких потомков рода, или тех несчастных беженцев, что хоронятся в суровых пристанищах. Может, война – это, прежде всего, наш долг перед предками, которые столько выстрадали, чтобы нас хоть как-то уберечь. Может, мы не осознаем, что, думая лишь о своих задницах, мы как бы плюем на тех, кто больше не может себя защищать. А ведь они, вероятно, воевали не только ради того, чтобы мы могли есть ягнятину и пить вино!
Свеча догорает, а я не знаю, где в такой час найти другую.
У меня никак не выходят из головы те покойники беженцев из Герцеговины. Есть ли вообще у тех несчастных сундуки или ящики? Или они таскают с собой кости, завернув их в тряпки?
Вина мы выпили достаточно, даже по нашим «актерским» понятиям. Превосходного красного вина. Все местные дружно нас уверяли, что это знаменитое грочанское вино. И постоянно нам его подливали, неизменно приговаривая: «Уж мы-то знаем, как вы, актеры, пьете!»
Откуда-то появились цыгане и заиграли турецкую музыку. Меня охватила страшная печаль. Когда сербы слышат такую музыку, они ведут себя как безумцы. Плачут и смеются. Кое-кто из присутствовавших начал даже кричать и махать руками, а Стевча, преисполненный достоинства квадратный верзила родом из Боснии, переселившийся сюда из Баната, словно одеревенел и только стучал стаканом по столу.
В неправильном ритме турецкой музыки. Выглядело довольно жутко. Как турецкая смерть.
А потом все начали произносить здравицы. За братьев повстанцев, за предводителя партизанского отряда Пеку Павловича… Кто-то, плавая в реке вина, произнес тост и в честь Петра Караджорджевича, командира отряда в Боснии, и люди запаниковали, как бы не заявились полицейские и не погнали бы нас.
– Эй, люди, не время нам сейчас разделяться! Доколе нам быть разобщенными! Доколе! – раскричался на грани нервного срыва паромщик Раткович из Брестовика, махая ягнячьей лопаткой. Его едва успокоили.
Сегодня вечером я пережил что-то вроде посвящения. Никогда не любил гусли, но, когда после настойчивых уговоров усатый Чолак взял в руки примитивный смычок[6] и несколько человек из трактира повытаскивали пистолеты, чтобы поубивать цыган, не понявших, что от них требуется сразу же замолкнуть и исчезнуть, а потом воцарилась страшная тишина, мое сердце сжалось в ожидании.
Даже в театре перед спектаклями я никогда не ощущал такой тишины. И в зале с самой торжественной атмосферой кто-нибудь да кашлянет или скрипнет кресло. Да что там в театре! На похоронах и то не бывает такой тишины. Казалось, все даже дыхание затаили! Голова моя кружилась от вина. Мне вдруг вспомнилось, как меня ребенком водили в театр, предварительно проведя большую воспитательную работу на тему того, как я должен себя там вести. А я спрашивал: «А дышать мне там можно?» Сейчас этот вопрос был бы совершенно уместен. На меня никто не цыкал, но я сам боялся нарушить эту священную тишину. Пока Чолак, натягивая струну, возился с колком, лица людей рядом со мной вдруг застыли – посветлевшие и постаревшие, как из камня на солнце.
А затем Чолак заиграл.
Уже первые звуки раскололи трактир на две части. В одной половине остался пучеглазый усач, а мы, все остальные, застыв, изо всех сил старались не оторваться от него и не полететь по Сербии с во́ронами из его песни.
Стоило Чолаку странно изменившимся, разрывающим небо голосом, словно изливавшимся не с его уст, а со лба над носом, пропеть первые стихи, как я почувствовал, что швы на моем черепе ослабляются, а сердце расширяется и воплощается в… Сербию. Смейтесь, если вам угодно.
Я должен заканчивать. Пламя свечи уже мерцает, и я вижу все хуже.
И все равно, глазами черного ворона я все еще вижу Авалу над Белградом, бурные воды Моравы и равнинное Драгачево, купола церкви Неманича, хрупкий старый Влах, скалистую Ужицкую область, каменистую Боснию, сербских невольников и героев, знамена крестоносцев, сверкающее оружие… Если я этого застыжусь, то опять стану маленьким и…умру. Потому и не иду спать, а предаюсь грезам.
Актеры из Белграда все еще не появились. Герман настаивает, чтобы мы немедля продолжили путешествие, но все остальные готовы испробовать свои актерские способности, тем более в постановке на патриотическую тему. Меня патриотический настрой просто обуял, и я убедил Германа, что задержка в несколько дней ни на что не повлияет. Свои размышления о войне я, конечно, от него скрываю.
Гроцка 1876 года – приятный белый городок с домами турок и моравских селян. Красивые дворики изобилуют плодами. В городке есть пристань на Дунае, с которой видны два острова на широкой излучине реки. Думаю, что ширина Дуная здесь, по меньшей мере, два километра. Может, чуть меньше.
Сегодня утром нам не дали долго поспать. Помятые хозяева пришли за нами, чтобы обсудить организацию грядущего культурного мероприятия. Вероятно, их жены направили. Одновременно с ними к нашим девушкам заглянули несколько активных горожанок. И опять зашел разговор о том, как замаранные кровью герцеговинские беги наставляют ножи на сербских женщин и детей.
Заводилой среди женщин – Стевчина жена, родом пречанка[7].
В отличие от вчерашнего вечера, Стевча – «турецкая смерть», Чолак и вся остальная братия вдруг начали выказывать провинциальную угодливость: «Вы из большого города, лучше знаете, как надо…» – и все в таком духе. Возможно, с похмелья.
Они провели нас по городку. С особой гордостью парни показывали нам мельницу Гарашана – единственный промышленный объект в Гроцке. Нам пришлось с десяток минут разглядывать черный от копоти дымоход, усердно цокая языками и кивая головами.
Концепция культурного мероприятия проста.
Нужно отрывками и монологами из патриотических пьес разжалобить людей до слез. Будут и музыкальные номера, с которыми выступят какие-то «артисты из Смедерева». Проблема в том, что мы – «актеры» – практически ничего не знаем из патриотического репертуара. Дошло даже до небольшого конфуза. Но мы сумели успокоить местных, заверив их, что нам не составит никакого труда за три дня, до послезавтрашнего вечера, выучить те тексты, которые мы выберем вместе с ними.
Нам не хочется сделать работу кое-как. Для нас действительно не проблема – выучить несколько страниц текста. Мы отлично с этим справимся. Я вообще думаю, что такие вещи делаются, прежде всего, с душой. И никакого мудрствования. Это меня несколько радует.
Женщины на скорую руку приготовят нужные костюмы.
У Стевчи мы нашли несколько книг. «Горный венец»[8], стихи Бранко[9] и Джуры[10], стихи и драмы Лазы Костича…[11] Стевча живет в красивом, хотя и несколько мрачноватом одноэтажном доме, полном ковров и ваз. Нас там угостили сливовым вареньем и кофе, а потом мы пошли к Апостоловичу – осмотреть библиотеку его младшего сына, который, как все считают, «любит читать». Дом Апостоловича самый красивый в этом местечке. Купил его у турок его дядя по отцу, Риста Апостол, еще лет двадцать назад. На втором этаже у него имеется открытая терраса, на которой мы под ракию и новую порцию кофе обождали, пока нам живой, юркий юноша не вынес подборку своих любимых патриотических книг. Затем мы вернулись в трактир – отобрать тексты и начать репетировать. Похоже, патриотический подъем охватил не всех нас в равной степени. Мне кажется, что Мими и Ю уже подумывают о как можно более скором возвращении. Им все уже приелось.
Что до меня, то я не знаю, где я окажусь, но назад дороги нет. Продолжу ли я свое невероятное путешествие с Германом в Царьград, или пойду на войну, или же… не знаю. Я уверен только в одном: возврата назад больше нет, и бегства тоже довольно. Хватит.
Репетицию нам пришлось прервать ради первой примерки костюмов и обеда; перед обедом мы вышли на улицу немного размяться.
Недалеко от трактира, перед уездной канцелярией, мы стали свидетелями неприятной сцены.
Перед канцелярией стояли двое юношей в рединготах с узко скроенными плечами и один скромно одетый молодой сельчанин. Юноша с бледным удлиненным лицом, окаймленным аккуратной бородкой, начал, как припадочный, кричать на малочисленных прохожих:
– Всеобщий позор! Всеобщий позор!
Явно много выпив до своего припадка, он гладко перешел от двухсловного заклятия к более сложной конструкции. Ее он обратил на нас:
– Ну что, богатеи? У вас настолько отяжелели кошельки, что не дают вам поспешить на помощь братьям! Пустили бежать перед собой этого толстого парижского бонвивана. Сына Марии Катаджи! Да еще и рукоплещете ему! Разве такому, как он, по силам создать новую Сербию? На пламени сербского восстания он зажигает себе венчальную свечку!
Я сообразил, что припадочный имеет в виду князя Милана.
Одеревенелые мужланы после каждой фразы кричали: «Так оно и есть!», а другому юноше явно было плохо от всего этого. А больше всего от вина. Он прислонился к стене.
Их главный заводила, с бородкой, опять обрушился на нас, угрожая «стереть нас с лица земли». Только пьяный мог принять нас за богатеев.
А затем он запел странную песню, которую двое его приятелей с готовностью подхватили. Похоже, они не слишком хорошо уловили мотив, но, как это ни странно, слова песни так звучали даже явственней. А текст был такой:
Отречемся от старого мира!
Отряхнем его прах с наших ног!
Нам враждебны златые кумиры,
Ненавистен нам царский чертог!
Мы пойдем к нашим страждущим братьям,
Мы к голодному люду пойдем,
С ним пошлем мы злодеям проклятья —
На борьбу мы его позовем.
Вставай, поднимайся, рабочий народ!
Вставай на врагов, брат голодный!
Раздайся, клич мести народной!
Вперед! Вперед! Вперед! Вперед!
Вперед!
Богачи-кулаки жадной сворой
Расхищают тяжелый твой труд.
Твоим потом жиреют обжоры,
Твой последний кусок они рвут.
Голодай, чтоб они пировали,
Голодай, чтоб в игре биржевой
Они совесть и честь продавали,
Чтоб глумились они над тобой!
Вставай, поднимайся, рабочий народ!
Вставай на врагов, брат голодный!
Раздайся, крик мести народной!
Вперед!
Откуда-то вынырнул Стевча. И многозначительно шепнул мне на ухо: «Марсельеза!»
Я не очень хорошо его понял. Стевча попробовал мне объяснить, что это – коммунары, радикалы, из Ясеницы.
Из канцелярии выбежали двое полицейских и прикладами вкупе с ногами стали наказывать троицу за отсутствие слуха. Неприятно было смотреть, как они дубасят пьяную компанию.
– Так и нужно. Иначе мы окажемся в… – Стевча показал рукой за Дунай, откуда он переселился в Гроцку, и добавил: – Такие нас и туркам продадут, если что.
Пока бородача тащили в канцелярию, он смотрел на меня укоризненно, как будто это я привел полицейских. И упрямо пытался довольно высокими каблуками зацепиться за брусчатку. Его тошнило. Сербия, похоже, навсегда останется полицейской страной. Не могу сказать, что испытываю какую-то особую симпатию к коммунарам, я отлично знаю, что с ними надо действовать жестко, и все же…
Сейчас, по размышлении, мне кажется странным, что они, как и наши хозяева, выступают за войну. При том одни обвиняют других в отсутствии патриотизма… Несчастная Сербия! Судя по всему, добром все не закончится. Уже здесь, сейчас… Я не могу этим заниматься. Довольно мне всяких глупостей. Сделаем, что от нас требуется, и продолжим путь в Царьград. Чтобы найти одно-единственное решение всему.
После обеда мы немножко отдохнули, а затем прорепетировали до недавнего времени. Завтра мы приглашены на загородную прогулку.
Представление отложено на воскресенье. Герман очень недоволен этим; он все еще хочет продолжить путешествие как можно скорее. А я никуда не спешу.
Вчера мы были за городом. Нас отвели на Стевчин луг под виноградником, с которого открывается фантастический вид на Дунай. Такой, что аж дух захватывает.
С нами пошли и женщины с детьми, которые носились по лесу и почти не мешали нам.
Стевча кроме вина взял ягненка, а Чолак принес поросенка. Мы выкопали две ямы и подожгли в них сухую лозу и ветки. Бросаешь все на огонь, а потом брызгаешь водой, чтобы пламя опало, и получаешь жар от углей, которые могут тлеть часами.
Я увлекся вертелом с поросенком и совершенно забыл о времени. Под нами блестел Дунай, щебетали птицы, а стоило подуть ветру – дым от углей волнами перекрывал запах весенней травы… Я люблю Сербию.
И мы опять пили прекрасное грочанское вино.
Бывают мгновения, когда человек снова загорается желанием жить. Когда его переполняет такая любовь, что хочется вырасти до необъятных размеров. И все объять. Вчера я, возможно, впервые захотел жениться и народить кучу детишек. Чтобы было с кем разделить любовь и попытать скромного счастья. Может, человек все же имеет право на счастье и покой.
Странно – если бы не надвигающаяся война, я, вероятно, не возжелал бы покоя. Приближается время принятия решения. Я бы много не раздумывал. Может, меня перед продолжением пути все-таки ждет уход на праведную войну, которую поведет моя страна. Безотносительно всего, что я могу обрести в Царьграде. Это не только вопрос чести и долга. И я не стану утверждать, что не боюсь. Только сдается мне – все в этом мире проистекает в борьбе любви и страха. И если я допущу, чтобы страх меня одолел, и не пойду на войну, разве смогу я тогда открыться когда-нибудь для любви?
Мала смотрит на меня странно. Да что там – странно, она смотрит на меня «именно так». И на репетициях, пока мы ждем свой выход. Я уверен – когда мы встречаемся глазами, обоих пробивает дрожь. Меня так точно. Из этого что-нибудь да выйдет. Даже Герман приметил, что происходит. Многозначительно мне улыбается.
И Мики, и Ю явно уже сплетничают на этот счет. Сели в сторонке, подальше от группы, и смеются.
У Стевчи красивая дочка. В подпоясанном вязаном либаде[12], с толстым и немножко неряшливо заплетенным венцом волос и необыкновенными голубыми глазами… А грудки ее так дивно дышат. Вверх-вниз. Она тоже бросает на меня взгляды. Я не выдумываю. Она очень юна, но так и съел бы ее – такая она сладкая. Я, и правда, самый плохой из всех. Ну, что же поделаешь, коль мое сердце такое большое. Сербское.
Когда в какой-то момент ветер затих и все успокоилось, я ясно ощутил, что холм, на котором мы стояли, парил в пространстве. В вечном путешествии. А мы уподоблялись спокойным и довольным пассажирам. Островок рая. Если б мне не сделали замечание, поросенок бы сгорел. Я вообще перестал его вертеть.
Может, Сербии приходится так часто воевать именно потому, что она так близка к раю. Ради равновесия. Может быть, потому и не бывает в ней никогда должного порядка, может, потому и встречается столько несправедливости. Бог нам дал красивую землю. И если бы мир своим стучащим кулаком не держал нас в бдительном напряжении, мы бы, наверное, только полеживали, вытянув ноги, в прохладной сени деревьев. Вот я уж вздор мелю…
С холма был виден и луг Гарашана. Зовется он Гавран («Ворон»). На этом лугу люди Михаила, начавшие после его прихода к власти травлю защитника конституции, убили сына Милутина, Луку, брата Илии. Милутину удалось бежать к туркам в Белград. Мне рассказали всю историю Гарашана с того момента, когда Милое Джак во время бунта сжег имение старого Милутина в Гарашах под Крагуевцем, а Милош ему, как человеку проверенному, поспешил на помощь и выделил имение в Гроцке. Мне поведали о том, каким Милутин был горячим и неудобным человеком, и Милош его, к досаде народа, разжаловал из князей Ясеницы. О том, как впоследствии, по приговору Милоша и при помощи его человека, Сараманды, Милутин в хижине в Врбице топором зарубил следующего князя Ясеницы, некоего Андрию. Об учебе и карьере Илии. О смещении и возвращении к власти. О гибели Милутина во время бунта против Михаила. О том, как Илия замирился с Михаилом, а потом снова разругался. Как отошел от политики и свои последние годы провел в имении в Гроцке, как состоятельный человек, знающий, что такое настоящая жизнь.
Говорят, что Илия часто сиживал со своими друзьями на Гавране – точно так же, как сидели мы сегодня на Агином холме.
Я предложил всей честной компании создать новый герб Сербии – вертел с поросенком, скрещенный с саблей, в венце из виноградной лозы и дубовых листьев. Можно включить кое-где и сливы. Война и мир.
Мы не говорили много о войне, возможно, именно потому, что мы все ощущаем ее неумолимое приближение. Никто из нас не хотел омрачать райские мгновения.
Кто не знает, какого цвета поросячья кожица, которая лопается, а сквозь нее от жира, который растапливается и вытекает, проступают более темные полоски, – тому неведом цвет наслаждения. Пока поросенок пекся, я успел прилично напиться. Едва помню, как мы ели. Правда, мне все же кажется, что мясо было немножко недопечено.
Я был не единственный, кто напился. Но думаю, набедокурил больше всех, когда мы под вечер возвращались в городок. Не было такой ямы или канавы, в которую бы я не свалился. Ко всеобщему увеселению. Чудо, что я не ушибся и не поранился.
Сейчас мне немного стыдно. Все на меня сегодня заговорщицки поглядывают и многозначительно подмигивают. Ну и ладно, переживу и это.
Сейчас направляюсь на репетицию. Как настоящий профессионал. Видела бы меня мама. Она всегда тяготела к изысканным и художественным занятиям.
Мими и Ю исчезли. Похоже, они вернулись в Белград. С самого начала они вели себя, как снобы. Остались Мала, я и Герман. Местные все еще не поняли, что никакие мы не актеры. Так стоит ли их разочаровывать. Герман – чистый любитель и декламирует с каким-то необычным, странным акцентом. Но, надеюсь, он справится. Он жаждет одного – как можно скорее с этим развязаться. У старого путешественника масса разных талантов. Сегодня утром он тайком подсунул мне огромный золотой в старинном кошеле: «Пусть будет у тебя», – сказал он и озорно подмигнул мне. Только вот откуда у него этот золотой? Как бы он его не украл, а то из-за него я нарвусь на неприятность!
В последний час мы вынуждены менять программу. Вообще, все становится крайне неясно.
Меня не заботит художественный эффект. Я уверен, что больше не буду заниматься театральным искусством; похоже, мне надоели повторения и заучивания на память. Но этот народ нужно возбудить. Сердцем.
Не важно и если все это случилось уже давно. Если я не знаю точно, что со мной произойдет, что я буду делать, что буду чувствовать, то я и не вижу особой разницы между событием прошлым и настоящим. Между прошлым, настоящим и будущим.
И потому меня раздражает, что Стевча и Чолак все больше тянут. Такое впечатление, будто их уездный начальник предупредил, чтобы они не забегали шибко вперед.
У трактирного служки Пауна нижняя губа отвисает вниз, как у полуидиота, но при том он довольно говорлив. Пришептывая и тараторя так, что я его едва понимал, он сообщил мне, что и Милутин Гарашанин подключился к делу. Что он пригрозил, чтобы они не превращали все в цирк. Государство проводит понятную политику по вопросу восстания. Правительство шатается, и не следовало бы давать Ристичу новое оружие, притом в Гроцке. Войны нам и так не избежать, но необходимо хорошо подготовиться. И не зазывать иностранцев. Ведутся серьезные переговоры с русскими, но никто не верит в то, что Милутин не связан с тем, что происходит в Гроцке.
В любом случае, от меня хотят, чтобы я выбросил самые воспламеняющие фрагменты из статей в «Заставе»; под вопросом и стихи Джуры. Сейчас вдруг начали настаивать на том, чтобы представление было больше историческим и «культурным». Учитывая степень наших актерских способностей – как раз это нас должно было бы устроить.
Не знаю, чья это идея, но самое последнее решение – организовать все мероприятие во славу Обреновича, а выступление посвятить годовщине восстания Милоша! Но только – не перебарщивая со страстями… Главное, чтобы все прошло культурно! Что тут скажешь – тяготеет Гроцка к культуре!
Только сейчас мне, старому болвану, стало ясно, почему выступление перенесено на 11 апреля! Годовщина событий в Таково[13]. Они решили это еще четыре дня назад и все это время делали из нас дураков.
Мы действительно – худший из народов. Райя[14].
Братья мои в Боснии и Герцеговине – конец вам, если ждете от нас помощи!
Свет настольной лампы затрепетал, а потом совсем угас. Мики сначала подумал, что перегорела лампочка. Но кроме лампы выключился и замолчал также телевизор, и даже криво стоящий и потому шумный холодильник на кухне. Мертвым стал и настенный рубильник. Когда Мики подошел к окну, он увидел повсюду только мрак и во мраке темно-серые глыбы ближайших домов. Чомбе опять среагировал быстрее всех. За стеклом его окна замаячил дрожащий свет свечи. Свет приблизился к окну. И когда под выстрел прищепки на карнизе, словно в драматической постановке, яростно отодвинулась занавеска – из мрака вынырнуло призрачное, освещенное снизу лицо Чомбе.
– Мать их фашистскую смердящую! – завел Чомбе свою заезженную пластинку. – Должно быть, попали в электростанцию, мать их… – А затем выдал феерический поток витиеватых ругательств.
Никакого взрыва не было слышно, но ближайшая электростанция и не располагалась близко от города.
Еще совсем недавно пребывавшему в другом мире Мики потребовалось несколько секунд, чтобы вернуться в невероятную повседневность под бомбежками. Священник слушал креативные скабрезности соседа с тихим удовольствием. Как удачную, немного авангардную патриотическую песню.
– Мы их научили есть вилкой, этих бесхвостых скотов. И вот так они нас теперь благодарят. Мать их!.. Электричество им мы изобрели, а сейчас они «хотят нам его отключить».
Мики был вынужден согласиться с радикальными выводами соседа.
– Не этой ночью! Не этой ночью! – Чомбе взметнул руки к ночному небу, рискуя выпасть из окна. – Прошлого своего не помнят. Сброд! А то нет – все разбойники и воры переселились туда, бежав от виселицы! Мать их! Уа, Кунта Кинте!
Мики вспомнил, что Кунта Кинте – персонаж из какого-то сериала, недавно прошедшего по телевизору. О рабах, которых на судах привозили из Африки в Америку. Какая связь между несчастными рабами и бомбардировками, ему было неясно, но для Чомбе это и не было важно.
– Они хотят, чтоб и мы забыли своих! Чтобы вышло по-ихнему. Э, не будет этого. Мои предки – не чета ихним ворам. У меня есть князь (?) Душан и князь Лазарь! И Милош, и Старина Новак, и Мали Радоица! Мать их воровскую! Весь мир обворуете, а мое у меня отнять не сможете! Чомбе не забывает! Имел я… – цедя все ругательства, которые он только знал и которыми искусно импровизировал, Чомбе, и так имевший в хичкоковском освещении довольно устрашающий вид, никак не желал успокоиться и дать себе передышку. Тишину мрачной ночи на улице прорезали его неистовые крики.
– Мы – самый старый народ! Мы!.. А ну-ка посмейте в меня попасть, сами сдохнете! Ух!.. Сербия! Сербия!
Мики испугался, как бы Чомбе не разбудил его домочадцев, и, кивая головой в знак поддержки, попятился назад и затворил окно.
Поскольку все в доме спали, отключение электричества никого не взволновало. С помощью зажигалки Мики отыскал в ящике кухонного буфета половину свечки, поставил ее в подсвечник и зажег.
Затем вернулся в комнату, чтобы продолжить чтение. При свече. Мики остался всего один лист из Гроцки с несколькими строчками.
Все прошло действительно культурно. Мы не рыгали и не пердели. Более-менее знали текст. И имели большой успех. Мы сорвали продолжительные аплодисменты. Правда, цыганский оркестр из Смедерево встречали еще лучше, чем наши декламации и монологи, но и нас расхвалили на все лады.
Завтрашний Чистый понедельник, несомненно, – более важное событие, чем вечернее культурное мероприятие. Все пойдут на кладбище и вспомнят, что лучшие из них умерли.
Все на этом. Ниже лежали бумаги с высоким каролингским письмом и примечаниями покойного Дорогого Дьявола. Мики с нетерпением просмотрел его комментарии и пометки.
В последнее время он вроде бы полностью утратил интерес к во зло употребляемой истории, как, впрочем, и ко всему остальному. Хотя раньше любил читать исторические книги и довольно много знал о выдающихся личностях и событиях девятнадцатого столетия. А то, что пережил в Гроцке 1876 года неизвестный автор путевых записок, Мики как будто сам прошел в годы, предшествовавшие югославским войнам 90-х годов двадцатого века. Пробуждение национального самосознания и все, с этим связанное.
«Боже, как только вспомню, – с усмешкой размышлял Мики. – Как и мы, твердый костяк…» Мики хотел воссоздать в памяти одну сцену в кафе, когда он с компанией пел запрещенные националистические песни. А потом… Потом… Он никак не мог вспомнить, где это было и что там на самом деле произошло потом. Память отказывалась воскрешать его былых друзей и случаи из жизни, которые Мики пересказывал не один десяток раз при разных обстоятельствах. Единственным, что рисовало его воображение, был трактир в Гроцке, усатый Чолак с гуслями, Стевча, Раткович… Мики казалось необычным, что он так ясно видит лица людей, о которых прочитал всего несколько строк, но не может вызвать в памяти ни имен, ни лиц своих друзей, с которыми проводил многие дни и месяцы.
«Стоп-стоп, мы сидели в… в…» – усталый священник напряженно попытался припомнить название или вид кафе, в котором случилось то, что уже случилось, но опять оказался за грубо отесанным столом в грочанском трактире. Вот местные выгнали из трактира цыган, а пучеглазый Чолак начал играть на гуслях. А затем – полет над домашней и лесистой Сербией.
«Боже, что это со мной?» – задался вопросом Мики и быстро протер глаза тыльной частью ладони. Чтобы справиться со странным головокружением, нахлынувшим на него, священник сосредоточил внимание на бумагах перед собой.
Из-под высокого каролингского письма выглянул лист бумаги, очень похожий на лист из Гроцке, но только сильно пожелтевший и хрупкий, перевязанный тонкой трехцветной веревкой. Буквы на нем почти совсем поблекли. Мики аккуратно развязал веревку, стараясь высчитать, какой это год – 6947-й. Он знал, что от этого числа нужно вычесть пять с чем-то тысяч лет (сколько, как когда-то считалось, прошло от сотворения мира до Рождества Христова). Но никак не мог вспомнить, сколько именно. И потому схватил комментарии Дорогого Дьявола. Быстро пролистывая бумаги, он только пробегал взглядом твердый старческий почерк. Наконец нашел точную дату: 1439 год. Вычитать надо 5508 лет. Мики так и учили на теологическом факультете, но со временем он это позабыл. Как и кое-что другое.