Двадцать девятого декабря на автобусной остановке услышал Славка резкий окрик:
– Торбов, поди-ка!
Оглянулся, увидел участкового милиционера, подошел к нему поближе, потому что знал, о чем пойдет речь, но старший лейтенант громко рявкнул:
– Из Видного бумага пришла. Труп там лежит женщины какой-то. Тоже пьяная была. Ты позвони тетке и поезжай с ней завтра на опознание. Чтобы в этом году дело закрыть.
– Ладно, – испуганно вымолвил Славка, поглядывая на угрюмые спины людей.
Ему хотелось, чтобы люди повернулись, сказали что-нибудь доброе, но они молчали, как-то неестественно понурив головы.
– Так, значит, позвонишь? – проверил голосовые связки милиционер, а Славка промямлил «да» и медленно побрел домой.
С участковым у него раньше «дел» не было, хотя тот и посматривал на Славкину шевелюру с явным желанием обкорнать ее под «человеческий полубокс». Первое дело появилось семьдесят пять дней назад, когда пропала мама, и – вот что удивительно! – милиционер оказался единственным его союзником, единомышленником даже. «Труп обнаружим, не иголка в стогу сена! – сказал он и добавил: – Раньше бы заявил, быстрее бы нашли».
– Зачем раньше? – удивился Славка. – Я же письмо ждал, в диспансер ходил, думал…
– До чего на поселке народ тупой! – перебил его участковый. – Ладно, ступай. Некогда мне. Труп найдем.
Единственный человек на поселке сказал такие слова.
«Я ему поверил, я хотел верить». – Славка замедлил шаг.
Центральная улица. Домики за штакетником, колонки у дороги, мягкий рыхлый снег в огородах, белые занавески на окнах, тюлевые шторы. Летом мама купила тюль на Сретенке. Повесила ее, повеселела: «Будем теперь жить-поживать и добра наживать».
«Пожили», – вздохнул Славка тяжело.
Жизнь Славки Торбова началась на Памире, на самой что ни на есть высокой крыше мира. Жил, правда, он на этой крыше всего пять лет, потому что посадила его однажды мама в кузов бурчливого грузовика и поехали они в Москву искать счастья и папу.
«Она так радовалась, – вспомнил он вдруг, нехотя двигая ногами, – будто нашла в магазине на Сретенке свое счастье».
Из тесного, пестрого сталинабадского поезда попал он в тихую, укрытую пушистым белым снегом Немчиновку, где прожил зиму.
Тихая была зима, белая. Белые шапки на соснах, белая крыша деревянного длинного барака с темным коридором, белые стены и занавески, белые подушки, аккуратно уложенные в пирамиду на панцирной кровати с набалдашниками на высоких спинках, белые волосы старушки, у которой в сарае жила белая коза.
Старушка была добра к нему, и он называл ее бабушкой.
Жили они от Воскресенья до Воскресенья. Ходили, скрепя белыми валенками, в сарай, пили козье молоко, слушали говорок репродуктора, тиканье ходиков с гирьками и иногда читали книжки. За окном, за ровным, белым полем, стоял сосновый лес. Славка очень хотел туда сходить, посмотреть, что это такое, но бабушка была старая, с «проклятым ревматизмом», и в лес они так и не попали.
По воскресеньям приезжали мама с тетей Настей, пили чай, плохо вписываясь, раскрасневшиеся, в белые краски комнаты, а перед отъездом всякий раз повторяли:
– Ничего, скоро будешь жить с мамой.
Жить с мамой хотелось даже больше, чем сходить в лес, но время шло, грустно тикая ходиками, а жизнь не менялась.
И вдруг совершенно неожиданно погрязнело вокруг: много липкого и черного разбросал кто-то по земле, оставив нетронутой лишь бабушкину комнату. И также неожиданно, когда воздух наполнился приятными запахами, а солнце превратило все: грязь, мусор, снег, поле перед лесом в большие и маленькие лужи, приехали среди недели мама с тетей, попили по привычке чай и увезли Славку в Жилпоселок.
Весна спешила. Спешили строители.
Потому что никакого поселка еще не было: только три дома стояли, окруженные стройплощадками.
Потому что жили все в общежитиях и хотелось поскорее вселиться в собственные комнаты.
И люди, совсем недавно познавшие ужасы страшной войны (десять лет всего прошло), работали весело, упорно, много. Они побеждали. Мамины подруги часто угощали Славку белыми конфетами-подушечками: усыпанные песком, с повидлом внутри они чем-то напоминали жизнь в Немчиновке, хотя у бабушки таких конфет никогда не было. А еще женщины любили петь. «И залпы башенных орудий в последний путь проводят нас», «Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда», «Темная ночь, только пули свистят по степи»… запомнились ему обрывки-фразы. Хорошо жилось в общежитии! И все же, когда мама сказала, что сегодня они переезжают в комнату, где немного поживут с такой же семейкой (дочка со своей мамой), он страшно обрадовался, кинулся собирать игрушки в посылочный ящик, напевая при этом: «С неба звездочку доста-ану и на память подарю…»
А что, разве плохо – всего две койки в комнате! Это не пять, как в общежитии: будет где в солдатики поиграть. Наконец Славка обнял посылочный ящик и направился в новый дом.
На улице играло солнце, щебетали ласточки, было радостно. Но вдруг ноги запутались, замедлили шаг, отказались двигаться совсем. Он увидел счастливую маму с противным блеском глаз, вздохнул «по взрослому – тяжело» и, не понимая, чему она радуется, первый раз в жизни крикнул:
– Зачем ты напилась-то?!
И она ответила, чтобы запомнить и повторять при каждом случае:
– Я же совсем немного. И больше я пить не буду, вот увидишь.
Он не поверил, хотя в душе его мальчишеской родилась в тот миг большая надежда: «А вдруг и правда не будет!»
– Я правда не буду, – словно бы догадалась о его мыслях мама, а сын нахмурился, как будто понял, пацаненок, что ждет его впереди, и пошел в новый дом.
– Здравствуй, Слава! – услышал он знакомый голос, оторвался от воспоминаний и ответил крепкой не высокой женщине в черном пальто и серой шали:
– Здравствуйте, тетя Вера!
И удивился: «Только о ней подумал – и вот она! Как будто они следят все за мной!»
– Ты не горюй, Слава. – Она сказала участливо. – Мало ли в жизни бывает. Может быть, письмо от нее не дошло, а она ответ от тебя ждет.
Он не стал спорить и рассказал о встрече с участковым милиционером.
– Понимал бы он что! Вернется она, живая и здоровая! Вспомнишь еще мои слова. – Она попрощалась с ним и свернула в переулок.
Она часто так говорила: «Вспомнишь мои слова!» Он ее знал с того самого дня, когда они переехали в новый дом.
…Слава и Нина играли в песке у нового дома, а их мамы писали письмо Нининому папе. Казалось, что тут такого, написать письмо, но оно не шло с первых строк. Женщины переживали, обсуждали каждую фразу, сомневались. Кто был больше заинтересован в этом послании, трудно сказать, но обе мамы очень старались.
«Здравствуй, Ваня!» – аккуратно вывела первую строку Вера, замялась и спросила подругу:
– Может, построже. Здравствуй, Иван, и точка. А?
Ольга посмотрела в потолок, который они недавно с ней белили, и ответила не уверенно:
– Этим не возьмешь. Он должен почувствовать тепло семейное.
– Жил бы в семье, было бы ему тепло.
– Ты же сама хочешь, чтобы он вернулся.
– Ладно, не переписывать же.
«У нас все хорошо. Вчера переехали из общежития в комнату. Заработала».
– Это верно.
– Не он же ее заработал.
«Пока живем с подругой и ее сынишкой, но скоро сдадим еще один дом и получим отдельную комнату. Такие у нас дела».
О делах писать легко, но письмо-то было задумано с другими целями. Вчера Вера и Ольга выпили немного вина по случаю новоселья, разоткровенничались, поплакали, вспомнили войну и решили что-то делать. Жизнь наладилась, вон какие хоромы построили. Дети растут здоровые, сами они не уроды какие-то. Почему бы все не уладить, не вернуться друг к другу?
Только как это сделать? В ноги кланяться мужьям они не хотели: одной мешала гордость, другая не раз обжигалась на этом с Торбовым. И решили подруги, разнорабочие на стройке, написать письма. Сначала Нининому папе, а потом, если все сложится, – и Славиному.
– Эх-эх. – Вера искромсала деревянную ручку с изящным пером. – О чем еще писать?
– О жизни нашей.
– А что о ней напишешь особенного? Сейчас все так живут.
– Ну, помнишь, как вчера, – всколыхнулось было Ольга, но умолкла. Подруги загрустили, молча разглядывая ими же крашенные стены, потолок.
– Про ребятишек напиши. Им тут раздолье, – предложила Ольга и удивилась: – Вчера так хорошо задумали, а сегодня не получается. Напиши, как в деревню ездила.
– Что ты. Там Тимошкин. Они, когда с фронта пришли, так цапались из-за меня. Умора! В деревне девок хоть отбавляй, а они сцепились.
– Действительно, хоть отбавляй.
– Про это нельзя писать.
– Ревнивый он у тебя.
Толку-то. Хоть бы письмо дочери прислал. Его кровь-то. Вылитая папочка. Хорошо, что алименты платит исправно, не то что твой.
– Мой вообще непутевый. А ты о стройке напиши. Как мы двухэтажки строим, как аэропорт у нас хотят строить самый большой.
– Точно! – порадовалась Вера.
«Скоро мы начнем строить аэропорт. Специалисты всякие нужны, особенно сварщики. Нам прораб учиться предлагал».
– Молодец! Вроде бы ничего такого, а намек дала.
– А если он догадается, что мы не просто так?
– Что ты. Очень правильно написала, как бы между прочим.
– А теперь-то что?! – Вера положила ручку на чернильницу, и опять на кухне зависла тоска.
– А, хватит с него, пусть сам думает, – сказала Вера, а Ольга вдруг вскрикнула:
– Не закрывай, придумала! Надо руку послать!
– Какую руку?
– Нинину. Нарисовать и послать. Мол, какие мы большие.
– Как нарисовать? Я не умею.
– Обвести. Лучше любой фотки!
– Точно!
Озарение обычно приходит внезапно, но в этот раз оно нагрянуло не вовремя: дети где-то запропастились. Они же не знали, что их руки так скоро понадобятся мамам!
– В овраге, наверное, – решила Вера, и, оставив письмо на кухне, женщины поспешили в овраг по соседству с Жилпоселком.
Дети любили там играть. Только и слышно было оттуда визг, крик, смех. Но сейчас из оврага доносился плач Нины и упрямое бурчание Славки: «Не будет тебя мама ругать, ты нечаянно, я видел».
– Что это? – крикнули мамы в один голос, увидев распухшую руку Нины.
– Девочка моя, как же так?!
Вера подняла дочь на руки, а Ольга скомандовала:
– Неси ее домой, а я у магазина машину поймаю.
На кухне Вера опустила дочь на табурет и уложила больную руку дочери на стол, где ожидало своей участи неоконченное письмо.
– Ой, убери, больно!
– Ну что ты, доченька, не плачь! – Вера вытащила из-под ее руки лист бумаги, ручку и занервничала. – Сколько можно машину ловить. Слава, иди посмотри, где она там.
Но в это время у подъезда задренькал мотор, и девочку увезли в больницу.
На кухне остались Ольга и Славка.
– Бумага какая-то, ручка.
– Это – письмо! – Ольга зажгла керосинку и, недовольная равнодушием сына, строго наказала: – Не трогай здесь ничего.
– Надо больно. – Славка ушел в комнату, грустно качая головой: «Теперь вообще гулять не пустит. Все лето дома играться».
Под вечер вернулась Вера с дочкой, уложила ее в кровать, вышла на кухню и обиженно выругалась: «Чертовы мужики! Письма им еще пиши, как дура какая-то!»
– Что у нее с рукой? – спросила Ольга.
– Ушиб сильный. Теперь на прогревание ходить две недели.
Ольга хотела что-то ответить, но не успела. Вера резким махом подцепила со стола лист, изорвала его на мелкие куски, бросила в ящик для мусора и, зло черпанув кружкой воды из ведра, буркнула:
– Спать пойду. Хватит дурью маяться.
Ольга с сыном тоже легли в свою скрипучую кровать, закрыли глаза и долго слушали, как тяжело вздыхала Вера и постанывала во сне Нина.
Мама Славки стояла спиной к кровати, но почему-то сказала:
– Проснулся? Полежи немного, я пока поглажу.
Разложила на столе белую рубашку его первой школьной формы, взяла левой рукой стакан, набрала в рот воды и как брызнет: сколько раз он пытался так красиво брызгать, ни разу не получилось. Тысячи крохотных капель воды с раскатистым хрустом зависли на миг в воздухе, разноцветно отражая утреннее солнце, и быстро опали на рубашку, а мама, наклонившись, растопырив руки, как большая птица, поставила стакан, одновременно подхватила с подставки на табурете чугунный утюг с дырками внизу, выпрямилась. Утюг проплыл над столом, замедлил ход как раз над рубашкой, мама чмокнула пальцем снизу по утюгу, мягко приземлила его на рубашку: та, равномерно обрызганная, влажно зашипела – то ли хорошо ей стало, то ли так принято у рубашек влажно шипеть. Славка приподнял голову, но мама почувствовала движение его любопытной души:
– Полежи чуть-чуть, немного осталось.
И опустила утюг на подставку.
В утюгах Славка ничего не понимал: железный, большой, с деревянной ручкой, с дырками, с острым носом, с приятным запахом не то угасшего костра, не то раннего воздуха над прохладной речкой Рожайкой. Утюг как утюг. Обыкновенный.
Мама погладила рубашку, затем серые брюки, пиджак, сложила форму рядом на диване, посмотрела на себя в длинное зеркало диванной спинки, взяла с пола новые черные ботинки, сказала тихо, словно бы в чем-то сомневалась:
– Вставай, пора.
И вышла в коридор.
Сомневалась она не зря, хотя и не догадывалась, что может случиться, пока она будет чистить ботинки.
Славка поднялся, осмотрел утюг, который стоял на подставке в центре стола, заглянул в дырочки, увидел угольки, золотые, но уже осыпанные свинцовым порошком мягкого пепла, и резко дунул.
И мама услышала его опасливый крик:
– Ой!
– Что такое?!
С ботинком и щеткой она влетела в комнату. Там, в центре стола, окутанный дымом и пеплом, стоял утюг на подставке. Справа от него зияли черные дымящиеся раны, слева стоял, быстро моргая, сын.
– Я чуть дунул, а вон чего получилось, – лепетал он, но мама его не слышала.
Она бросила щетку и ботинок на табурет, схватила правой рукой утюг, левой – подставку, тут же отбросила ее, побежала на кухню, оставила на железной печке бывший ледокол, вернулась с мятой тряпкой в комнату, схватила ею подставку, поставила ее на пол. Затем набрала в рот из стакана воды и с рассыпчатым хрустом брызнула по белой израненной простыни. Правда, не так сочно и красиво брызнула, будто бы сомневаясь, а надо ли брызгать вообще.
Дымные точки над простыней углубились, перестали дымить. Мама развернула ослабевшими руками материал, подняла его к окну, рыжему от солнца. Славка удивился – какое оно, солнце! Окно в рыжий цвет превратило, да еще и в дырочки простыни пробралось тонкими, как у паука, лапками.
– Ой, в школу же опоздаем! – Мама бросила материал на стол скомканно. – Умывайся, ешь. Я ботинки почищу. Да не разводи канитель. Опаздывать стыдно.
В школу они не опоздали. В школе ему понравилось.
А когда листьев на деревьях не стало, мама получила какую-то премию и купила блестящий электрический утюг в картонной коробке. Со шнуром и вилкой.
– Ты утюг не включай, пожар натворишь, – строго сказала она сыну и добавила: – И вообще его не вынимай из коробки. Не игрушка это. К Новому году куплю тебе конструктор.
Славка обрадовался неожиданному обещанию, потому что к концу осени он схлопотал по чистописанию несколько двоек и даже не думал о конструкторе.
С электрическим утюгом он не играл, спокойно ждал новогодние праздники. А угольный железный утюг молча ржавел в сарае и так поржавел, что даже Славка о нем не вспоминал, удивляясь, почему мама не выбросит ненужную железяку?!
А весной, когда конструктор уже надоел и на поселок однажды приехал тряпичник на старенькой телеге, Славка понял, какая у него хорошая мама. Он очень хотел выменять у тряпичника на что-нибудь пугач – почти настоящий кольт на вид, только очень белый для настоящего пистолета, но все равно красивый. Славка отдал тряпичнику старое свое пальто и одеяло, которым мама накрывала люк погреба, где зимою хранилась картошка и стояла большая бочка с квашеной капустой, еще какие-то ненужные тряпки. Но дядьке этого была мало.
– Не хватает на пугач, – пробубнил он коротко.
Славка, кроме своей мамы, никого больше не умел уговаривать. Он угрюмо отвернулся от телеги, но вспомнил, что дома старых тряпок больше нет, буркнул печально:
– А железяку возьмете?
– Какую еще железяку? – переспросил старьевщик.
– Угольный утюг, тяжелый…
– Совсем обеднял народ на поселке. Даже тряпок старых нет. – Тряпичник вредно цыкнул, мол, не обещаю, но если хочешь, неси, посмотрим, на что потянет твой утюг.
Славка мигом сбегал в сарай, нашел там рыжий утюг, принес его к телеге. Дядька скривил лицо:
– Он же ржавый совсем!
– Он тяжелый, еле донес! – Славкин голос дрожал от усталости и страха: последний пугач остался у тряпичника, теперь не будет его на поселке неделю, а то и больше, да и старых вещей у них с мамой уже давно не было. Тут с тряпичником не поспоришь.
– Ладно, возьму. Что тебе за него? Новогодние игрушки? Выбирай.
– Мне же пугач нужен! Кольт.
– А где я тебе возьму?! Нет у меня пугачей. До следующего раза.
– Вы же сами сказали, что есть, что никому не отдадите! Кому вы его отдали?
– А ты мне не начальник, чтобы я отчитывался перед тобой. Бери свою ржавчину и не мешай работать. Но, залетная! – Тряпичник такое делал не раз, когда у него было плохое настроение. – Бери свой утюг, вояка мне нашелся.
Нет, если бы у Славки был отец, он бы с ним так не разговаривал. Он знал, у кого из мальчишек есть отцы. И Славка, забыв от обиды про одеяло и старое пальто, лишь утюг из рук тряпичника взял обеими руками.
Старая лошадь медленно потянула телегу с жилпоселовским тряпьем по асфальту, еще не промытому весенними дождями, а Славка, меняя руки, понес утюг на сарайную улицу.
– Ты чего туда-сюда утюг таскаешь? – удивился сосед дядя Леша, куривший у подъезда.
– Надо и таскаю, – буркнул утюгоносец.
– Тренируешься, что ли?
– Надо и тренируюсь.
– Сильнее всех хочешь стать? Ну-ну.
«Надо и стану», – подумал Славка, подходя к своему сараю.
А вскоре пришла с работы мама и не узнала сына:
– Что у тебя с лицом?! А руки! А рубашка! – заохала она, ни о чем еще не зная и ни о чем не догадываясь.
Потом, когда Славка рассказал ей обо всем, когда умылся он и переоделся, она стала успокаивать его.
– Вот, чудак-человек, нашел из-за чего переживать! Я-то думала, ты какой-нибудь желтухой заболел, весь желтый. Испугалась! Есть будешь? Весь день, поди, не ел. А старые тряпки не жалей, это дело наживное. И пистолет мы тебе купим не у кого-то тряпичника, а в магазине. Может, поешь?
– А когда купим-то? – чистый Славка повеселел от маминых слов, но есть еще не захотел.
– Да хоть завтра. На станции, в универмаге.
– Там один дорогой, один не очень мне нравится…
– Какой нравится, такой и купим. Нам сегодня деньги дали.
– Мам, а пистолек купим к нему побольше?
– Купим-купим. Ты есть-то будешь, горе мое?
– Буду-буду. – Славка вдруг почувствовал, как нетерпеливо бурлит его живот, еды требует.
Была поздняя мокрая осень. На поселок привезли цинковый гроб, поставили у тринадцатого дома. К гробу вышла женщина в черном пальто с припухшим животом. Плакала она не громко, обмякшая ее фигурка, скрученные руки, опухшее лицо и упрямые тихие слова:
– Надо, обязательно надо.
– Нельзя, пойми, – говорили родственники и соседи, а она вновь и вновь, и тише все, тише, но настойчивее повторяла:
– Надо, обязательно. Не тираньте мою душу.
Она одолела всех, и разговор изменился.
– Ножницами надо большими.
– Нет, только зубило.
– Ножом можно хорошим. Вспороть в одном месте, дальше как по маслу пойдет.
Принесли большой нож, и как только вспороли цинк, еще не видно было, что там лежит внутри, потянуло по поселку странным, едким запахом, приторным кисло-сладким, впивающимся в ноздри, шевелившим толпу.
– Я не могу, – слышалось тут и там, и женщины, зажимая носы, отходили от гроба.
– Вася, родненький, на кого же ты нас покинул?! – завыла глухо вдова, порываясь обнять, расцеловать то, что было три недели назад ее мужем.
– Надо же, – пыхтели «Севером» мужики. – На фронте с сорок второго, ни одного ранения. Только награды. А тут током шандарахнуло.
– Вася, родненький, как же мы без тебя?!
А Славка смотрел на женщину и думу серьезную думал про отца своего и про его автомат.
В коридоре райсуда стояли высокие стулья с широкими подлокотниками. Положив на них руки, Славка уверенным взглядом осматривал проходящих мужчин. Глаза быстро освоились в полумраке, и он размечтался: «Теперь точно его узнаю!» Но прошел один мужчина, другой, а папы среди них не было. Славка вышел на улицу. Осеннее солнце, веселые витрины магазинов, суетливые машины, много людей – интересно!
– Вот ты где! – В дверях появилась мама. – Обыскались тебя!
Славка вздрогнул, посмотрел ей в глаза, теряясь в догадках: «Когда же она выпила, где? Дома не могла, в электричке – тоже…»
Мама взяла его, обмякшего, за руку, а он грустно подумал: «Теперь не буду папку искать, нечего с ним говорить. Теперь надо, чтобы она еще не выпила. А то… как с ней ехать домой с пьяной?» Мама не заметила перемены в настроении сына, ей было не до того.
– Пойдемте, наше дело объявили. – Тетя Настя строго посмотрела на непослушного племянника и повела их в зал.
Сели. Такие же стулья, как в коридоре, но много стульев и много людей в зале.
Строгая женщина на трибуне стала читать скучные бумаги. Мама заплакала, положила сумку на колени сына – его словно током дернуло: там что-то лежало – или четвертинка, или одеколон. Он весь напрягся, вспотел, не находя себе места.
– Да что же ты вертишься, как на иголках! – не выдержала тетя Настя.
Он постарался не вертеться. Мама встала, пошла к судьям. Славка, довольный, вытащил из сумки четвертинку, сунул ее под мышку, под пиджак, сказал:
– Я в уборку схожу.
– Иди, – вздохнула тетя Настя. – Никакого воспитания!
Он прибежал в туалет, вылил в раковину водку и, не успела мама выговориться, вернулся в зал. Тетя Настя сидела как каменная. Он больше не потел.
– То же ясно! Из-за восьми процентов голову морочит. А кто о сыне подумает? – Мама заплакала и пошла по залу.
Объявили перерыв. К ним подошел какой-то грузный мужчина.
– Ну, здравствуй! – услышал Славка незнакомый голос. – Пойдем погуляем?
– Ступай, сынок! – разрешила мама, сильно волнуясь.
Он не понял, куда и зачем надо идти, но пошел, вложив руку в большую прохладную ладонь. На улице все понял. Съежился, боясь поднять глаза. Нужно было вспомнить, что он хотел сказать отцу, но не вспоминалось! Мешали какие-то восемь процентов, из-за которых плакала мама.
– Как учишься? – услышал Славка.
– Нормально, – ответил робко и улыбнулся: интересный дядька точил ножи на тротуаре: толстый, в длинном халате и в тюбетейке!
– Нормально, – пришлось ответить еще раз, и вдруг они вошли в магазин «Игрушка»!
– Ну, выбирай!
– А я и не знаю…
– Чего не знаешь? Автомат хочешь?
– Автомат!
– Настоящий ППШ. У меня во время войны такой был. Хорошая вещь для ближнего боя.
…В зал заседаний Славка не пошел: побежал в туалет, закрылся в кабинке, долго разглядывал автомат, гладил, прижимал к груди, целился в лампочку, стрелял, не жалея патронов. Но вспомнил о делах и побрел к маме.
У входа в зал стояли две женщины, обсуждали дело.
– От ребенка отнимает. За год, подсчитай, сколько наберется. Она, глянь, вся в слезах.
– Свинья он самая настоящая.
Славка сунулся в дверь, посмотрел на маму. Она плакала. Тихо, никому не мешая. Летом он накричал на нее – чтобы не пила. А она так же тихо заплакала, приговаривая: «Какая же я пьянь беспробудная? Я ведь чуть-чуть. Не расстраивайся, не кричи зря». Он убежал на улицу. Вечером вернулся – она еще пьяней. И одеколоном пахнет, хоть на кухне спи.
«Не хочу». – Славка со злобой взглянул на автомат.
– Ребенка хоть бы пожалел.
– Была б моя воля, из автоматов таких бы стреляла.
Славка покраснел, сжал цевье и медленно, с автоматом наперевес, пошел в туалет, поднял там ППШ над головой и со всей силы треснул им об пол, потом еще раз, еще.
Когда он вернулся в зал, суд кончился. Мама все плакала, и тетя Настя ничего не могла с ней поделать.
– Ма, ну ладно тебе. Хочешь, пойдем завтра огород копать, – бубнил Славка, не обращая внимания на тетушку.
– А где автомат?
– Да ну его. Огород пойдем копать и все. – Угрюмыми словами он ласкал маму, а рука сжимала в кармане красную тесьму, которую он снял с автомата для доказательства: вдруг Васька не поверит.
На вокзале тесьму он выбросил. «Что я, девчонка, что ли, веревочки разные таскать в карманах». Домой они доехали «без магазинов», мама стала совсем трезвая, поставила тесто.
И Славка, спокойный, убежал на улицу играть в войну со своим шпоночным пистолетом.
Хотя маме Славка помочь ничем не мог и в пирогопеки идти не собирался, домой он в эту субботу пришел рано. И сначала показалось ему, что зря спешил.
– Там бетон стынет! – говорила строго мать. – Мне обязательно надо выйти на дежурство, я обещала. Тебе нельзя. Что ты там будешь делать всю ночь?
«Вечно у них бетон стынет, когда не нужно», – злился Славка, а мать, укладывая в сумку хлеб, лук, соль, чеснок – всего помаленьку, посматривала на несчастного сына: губы его надулись, как два слишком румяных пирожка, щеки покраснели, брови искривились.
– Ну что ты там будешь делать?! – Мать со вздохом развела руки в стороны, а сын, почуяв слабину в ее голосе, осмелел:
– Хоть посмотрю, как бетон стынет!
Мама еще некоторое время сопротивлялась:
– Ничего в этом особенного нет.
– У тебя всегда ничего особенного. – Сын бурчал все обиженнее, и мама наконец сдалась:
– Ладно, собирайся. Что же ты тут будешь один горе мыкать.
Он вмиг оделся – даже быстрее, чем мама, и вышел на улицу ждать ее.
День, сухой, осенний, с облаками, вместо неба, темнеть еще не думал. И это тоже ему нравилось. Шли они на стройку по поселку, затем по притихшим по субботе улицам, о чем-то говорили под не звонкие голоса осеннего Подмосковья, о чем-то молчали под нараставший шум ветра. Пришли.
Стройка началась со свежего забора из не крашенной высокой доски, совсем еще чистой, даже блестящей, словно бы после дождя. Из таких досок лучше всего сбивать плоты. Здесь же рядом есть отличный пруд. «Экскаватор» называется. Его экскаватором выкопали, когда для этого самого бетона и раствора песок понадобился. Очень хорошая доска была на заборе. Вместо ворот в нем зияла дыра шире самосвальной колеи. Сразу за дырой-воротами мать стала нагибаться к земле и собирать щепки и огрызки досок. Сумка ей мешала, но Славка сумки носить очень не любил.
– Для бетона? – спросил он со знанием дела.
Она его не поняла, может быть, задумавшись о своем. Ответила не сразу:
– Пока светло, дров надо заготовить на ночь. Чтобы тепло было. Много дров печка жрет.
Славка стал собирать щепу, мать скупо улыбнулась. Из домика, одноэтажного, кирпичного, вышла в телогрейке незнакомая женщина, обрадовалась:
– О, с помощником идешь! Не скучно будет. Какой большой он у тебя стал!
– Здрасте. – Славка никогда не понимал взрослых, когда они, все выше его ростом больше чем на голову, говорили с улыбкой, будто это их личный сын: «О, какой большой стал!», но и не возражал: большой так большой, вам видней.
– Сейчас я пилу возьму, – сказала незнакомая и вместе с матерью вошла в домик.
Вслед за ними с прохладной щепой в руках прошел большой Славка.
Дом был однокомнатный, с железной печкой, длинная труба которой высовывала свой черный нос в форточку единственного окна. Еще здесь пахло телогрейками и свежими гвоздями. А может быть, и не гвоздями, а чем-то иным.
Незнакомая сняла с крючка на не штукатуреной стене длинную пилу, та, изогнувшись, пропела Славке приветствие. Он промолчал, уложив рядом с печкой щепу. Женщины с поющей пилой покинули домик. А пахло все-таки гвоздями – он сразу угадал. Целый ящик черных, один к одному гвоздей, длинных, как ручка или новый карандаш, стоял нараспашку в углу у двери. За ней звенела нараспев пила, выманивая Славку на улицу.
Там женщины, согнувшись над сухой березкой, пилили ее. Хлопья березовых крошек вылетали из-под пилы, пытались взлететь, но быстро уставали, неумелые, опадали: на сапоги, на землю, на щепу, на кирпичные осколки, заметно потемневшие в тени чистой загородки.
– Хочешь попробовать? – Женщина оказалась совсем не злой. Славка взял теплую и потому, видно, очень гладкую ручку пилы, нагнулся.
– Только на себя тяни. На меня не толкай, – напомнила мать, но уже после первых движений сына похвалила его. – Получается, молодец!
– Ой, да он лучше меня пилит! – удивилась женщина. – Тогда я пойду.
– Ступай, ступай. Мы уж тут сами.
Пилили они недолго, но Славке почему-то надоело пилить еще быстрей. Мама это поняла, сказала: «Хватит, неси пилу в дом, повесь на стену», а сама нагрузилась в «обхват» чурбачками… а тут и вечер подоспел.
– Можно я сам печку разожгу?
– Она капризная у нас. Лучше я. Ты потом подбрасывать полешки будешь.
– А где бетон-то? – спросил сын, не выдержав.
– Да здесь он, здесь. – Мать бережно уложила весь «обхват» чурбачков на пол у печки, разожгла огонь, спросила: – Есть хочешь? – подмела жесткой метелкой пол, вышла.
Славка сел на табурет у печки, открыл дверцу, бросил внутрь пару тонких чурбачков, дверцу не закрыл, наблюдая, как веселые оранжевые струйки охватывают с обеих сторон полешки, как скукоживаются, поддаваясь напору огня, лепестки березовой коры, и с каждой минутой все тяжелей становились веки его и уставшее от звонко поющей пилы тело.
Лишь стынущий где-то бетон мешал ему уснуть. Где он находится, как и чем его подогревать, чтобы он совсем не остыл? Про бетон Славка кое-что знал: это почти как раствор, только с камушками внутри. Из него фундаменты делают. Но вот почему он стынет?.. Славка точно не знал, а спрашивать у мамы не стал. Зачем? Он сегодня сам его будет подогревать. А что такого? Дров напилил и бетон нагреет. Уж как-нибудь.
Жар от печки прижался к лицу, к груди, но прикрывать дверцу не хотелось. Он отодвинул табурет подальше от огня и так долго сидел, ожидая мать.
…Потом он увидел окно. Почти такое, как и у них в комнате, только с черным носом трубы. Зачем им в комнате труба, он сразу не понял. Запах телогреек и свежих гвоздей окончательно разбудил его. Он поднял голову и даже не успел обидеться на мать, как она вошла в домик, заговорила, торопясь:
– Сам проснулся? Вот молодец. Собирайся, пора домой. Да ты не расстраивайся, пироги я сегодня испеку. Сейчас придем, я тесто поставлю…
Славка встал, посмотрел на свою кровать: оказывается, тут, у стены, две длинные лавки стояли. Мать набросила на них самые чистые телогрейки, свернула одну вместо подушки, накрыла ее своим платком.
– Ты так крепко спал, – радовалась она чему-то, а он молчал, завязывая двойным бантиком шнурки на ботинках. – Там дождик собирается. Надо спешить. – Мать торопила сына.
Шел он домой хмурый. Смотрел в грязное мокрое небо.
– Чуть-чуть не успели, – сказала мать уже на поселке. – Пошел дождь. Вчерашний ветер нагнал его. Хорошо, хоть мелкий.
Небо было серое, в мелкое невидимое отсюда сито, через которое просеивались на землю росинки осеннего дождя, чем-то похожие на мамину муку. По субботам она брала в руки сито, хлопала по нему мягкими ладонями. На стол неспешно, как дождь осеннего дождя, сыпались белые, мелкие струи, укладывались в аккуратный холмик будущих славкиных пирогов.
Он точно знал, что сегодня мать обязательно испечет их, но все-таки было грустно: он так и не узнал, почему стынет бетон и как его разогревают, чтобы он совсем не остыл.
Вечерело. Сизые мутные краски быстро, по-зимнему, обволакивали небо, землю. В домах зажигались окна. На площадке звенели голоса пацанов: каникулы – гоняй с утра до ночи шайбу! Из-за спины тянуло упругим ветром: казалось, это он гонит на поселок ночь.
Грохнула пушкой дверь магазина. Славка обошел его стороной, чтобы не наскочить на разговор с кем-нибудь, и вспомнил свою копилку.
…В спичечном коробке на подоконнике скреблись майские жуки. Они рвались на волю, даже не зная, что ждет их раним утром. На кровати у окна сидел мальчик и упрямо смотрел на быстро темнеющее небо. На нем зажигались звезды, большие и маленькие.
– Не усну. Обязательно скажу, чтобы разбудила в пять и не оставалась больше на вторую смену, – пробурчал он, прилег на бок, устало свесил ноги и… тут же бы уснул, не выдержал, но вдруг по асфальту зазвучали мамины шаги: неровные, одинокие.
«Уй, так и знал», – сжал он зубы, сбросил сандалеты, свернулся тугим калачиком на байковом одеяле.
В комнату вошла мама.
«Что, я ее пьяные шаги не отличу! – возгордился своим чутьем сын, но глаза не открыл. – С пьяной не буду разговаривать. Только кричать зря, не маленький теперь!»
– Спишь, сынок? – спросила мама и тут же запричитала: – А я печенку твою любимую купила. Поджарить? Ну тогда завтра потушу ее с картошкой. А сейчас пойду компот поставлю.
– Разбуди меня в пять, – пробормотал сын. – Окунь клюет отлично. На майского жука. Только точно разбуди. Ребятам обещал.
– Разбужу, разбужу, – вздохнула мама и вышла.
Он открыл глаза: как будто и не было никого – только противный запах в носу. Мама вернулась с тарелкой супа, поставила еду на стол, но не села.
– Вспомнила! – улыбнулась и затараторила, копаясь в сумке. – Вот, смотри! Премию получила! Только мелочь одна – в магазине на сдачу всучили.
Из-под ресниц хорошо было видно, как мама доставала монеты, укладывала в кучку рядом с тарелкой супа и горбушкой черного.
– Купи печенья или чего захочется. Ребятам только не давай, а то как налетят. Тебе же и не достанется.
Собрав монеты в аккуратную желтую горочку, она внимательно осмотрела ее, сказала:
– Рублей на семь потянет. А то и больше.
«Не нужны они мне! – крепче сжал зубы сын. – Знаю я! Опять ты… – Но он молчал, надеясь на спасительное утро, когда она, трезвая разбудит его: – Тогда и скажу ей все».
Громкое чавканье, упрямо-пьяная спина и лампочка над головой мешали уснуть. От обиды и злости сын заговорил было:
– Ма, я это…
– Разбужу, разбужу, – заверила она его, выключила свет, шагнула к дивану: «А что я такого сделала? Я же не украла, сами дают. И правильно я на Ярославку поехала. Там наших никого, а народу побольше. Ой, пойду компот посмотрю».
Сын уже крепко спал, укутанный заботами, тревогами и байковым одеялом. Снились ему майские жуки, мама и черное небо, в котором плавали белые окуни. Под утро, когда сон стал крепче и угомонились (не дергались больше) грязные ноги, увидел он во сне самого себя. В милиции. Там его выслушали, взяли деньги и сказали, что обязательно поговорят с мамой и она больше не будет побираться по вагонам. Что было дальше, досмотреть не удалось.
– Славка! Хватит дрыхнуть! – кричали ребята за окном.
Он проснулся, мамы нет. На табуретке чистые брюки, на диване завернутый в бумагу и телогрейку его завтрак, на столе записка и груда медяков.
– Скоро ты там?
Есть было некогда. Он дернул из тетради лист, сгреб в него мелочь и подумал: «Не пойду в милицию. В „уборку“ выброшу, чтобы знала, и сам поговорю с ней». С бумажным свертком и удочкой он выбежал на улицу, направился было к туалету в центре поселка.
– В овраге не можешь, морда?! Место из-за тебя потеряем у водокачки. Побежали.
«Все равно выброшу. А говорить никому не буду. Они только смеяться будут, расстраивать ее. А она из-за этого пить будет больше», – думал он, не отставая от друзей, но у магазина вдруг резко замедлил шаг, остановился, спешно додумывая свои думы.
– Я сейчас, быстро, – сказал и, прислонив удочку к стене, потянул высокую дверь продмага.
Очереди не было. Он подошел к большой тете, возвышавшейся над голубыми весами, и, пряча глаза, тихо сказал:
– Мне печенья по четырнадцать рублей. На все. Вот.
На прилавок звонко вывалилась мелочь.
– Где ж ты ее столько набрал? – удивилась продавщица, пересчитывая громкую медь.
– Копилку грохнул! – ответил покупатель и, радуясь своей сообразительности, напомнил: – Только по четырнадцать рублей.
Из магазина Славка вышел с большим кульком в руках.
– Бери, робя, вкусное, – сказал, улыбаясь, и бойкие руки скрестились над его головой.
– Славка, ну ты дал?! Откуда деньги?!
– Чепуха, копилку грохнул!
– Ого!
Вкусное печенье быстро таяло во рту и еще быстрее – в кульке, и вскоре он опустел. Славка скомкал его, бросил под ноги и ударил – чуть сандалета не улетела вместе с ним!
– Ура, копилка! – крикнул Васька Полянчиков, и мальчишки побежали ловить окуней.
А в спичечном коробке на подоконнике мирно спали майские жуки.
…«Ха, копилка! – вздохнул невесело Славка, проходя мимо дома, где жил Васька. – Зачем она мне нужна была, если мамка мне и так все покупала?!»
Мама купила ее в «Спартаке». С длинными рукавами, белыми манжетами и белой каемочкой на вырезе, футболка ему так понравилась, что он надел ее, блестящую, чистую, еще пахнущую фабрикой, и не снимал.
Однажды в классе пели песню: какая-то «Моя родная Индонезия». Хорошая была песня. И страна, скорее всего, неплохая – стали бы про нее песни сочинять, к тому же горы Славка с детства любил. В общем, пел он старательно и громко. Но после урока к нему подбежали девчонки и затрещали в один голос:
– Ой, Славка, какое у тебя декольте! Какая футболка!
«Что это с ними», – покраснел он от неожиданности, что, впрочем, на фоне футболки было абсолютно не заметно.
– Не видели, что ли? – буркнул он.
– А между прочим, с таким декольте в школу ходить нельзя!
– А вы не завидуйте! – подоспел на помощь Васька. – Я вам выкройку сделаю, нашьете футболок и будете ходить с декольте.
– Ой, Васька, сделай!
– Приходите, сделаю.
– А что – придем!
Девчонки хи-хи да ха-ха и разбежались.
– Что это с ними сегодня? – удивился Славка.
– А ну их! Пошли домой.
…Славка попил чай с вишневым вареньем и черным хлебом и подумал: «На три дня еще хватит. Потом на завод пойду, мамка пишет, что ей аванс выписали, что мне его дадут». А еще он подумал о том, чтобы она не выписывалась из больницы раньше времени – долечилась до конца.
И тут примчался Васька:
– Девчонки идут!
– Ну, ты дал со своей выкройкой.
– Какая выкройка, они с Марготой!
Хлопнула дверь подъезда, по лестнице нетерпеливо, громко затопали девчонки.
– Где тута Торбов живет? – услышали друзья голос учительницы, и девчонки с нею во главе оккупировали Славкину комнату: стоят гордые, по сторонам глазеют, как на свое собственное, и руки в бока. Они явно пришли не из-за выкройки.
– Да как же ты тут живешь?! – удивилась учительница.
– Нормально живу, а что?
– Ну, Слава! Это же склеп! Разве так можно? У тебя тряпка половая есть? А веник, ведро?
– Два даже. – Славка догадался, зачем они пришли, покраснел.
– Несите воду! Ой, у тебя форточка даже не открывается!
Друзья принесли из колонки воду, девчонки закружились по комнате, распахнули настежь окно, вымыли стекла, выбросили в мусорное ведро вату, которую мама укладывала каждую осень между рамами, и даже вытерли пыль с гардероба. После чего вынесли всю Славкину комнату на улицу и поинтересовались между делом:
– У тебя палка какая-нибудь есть?
– Какая палка?
– А, ладно, сами найдем.
Вооружившись какими-то ржавыми железяками (в траве нашли), они стали дубасить ими по матрацам, подушкам, одеялам, другим тряпкам, о существовании которых Славка даже не подозревал. Наконец учительница сказала:
– Принимай свою комнату в целости и сохранности. И запомни: такой порядок у тебя должен быть всегда. Ты же – мужчина.
– Ладно, – смутился Славка, позабыв даже про «спасибо».
Ему попытались подсказать девчонки:
– Славка, а ты у нас богатей! Чай с вишневым вареньем пьешь!
– А вы как думали! – буркнул он, не подумав пригласить их отведать вишневого варенья.
Может быть, поэтому гости вдруг засуетились, заспешили и ушли. Тут только додумался Славка и до варенья, и до «спасибо».
– Лучше сами чай попьем! – успокоил его Васька. – У тебя хлеб-то есть?
– Буханка черного.
– Я сейчас белый принесу! Поставь пока чайник на керосинку.
Через несколько минут два жилпоселовских богатея пили чай с вишневым вареньем и мягким белым хлебом.
– Тоже говоришь, девчонки, – вздыхал от удовольствия Васька. – Тут самим-то мало. Ну вкуснота, скажу я тебе, зэканская!
– Вкуснота!
Им было так хорошо, что вдруг, не сговариваясь, они запели в один голос:
Мое родное Домодедово
Рожайкой теплою омытое,
Травой зеленою покрытое…
…«Она приехала в тот же вечер, как будто чувствовала, что у меня все кончилось. Лучше бы, конечно, долечилась. Зато какие пирожки испекла с абрикосовым вареньем – специально купила для пирожков. Мы с Васькой слопали их за милую душу. А что там! Даже Васька говорит, что она найдется, даже он не понимает, что не могла она не сообщить за это время, не могла!»
В последнее время только и говорили, что он стал взрослым, но говорили как-то по-разному. «Второгодник»-одноклассник Витька считал, что Славка хоть и вымахал, как палка, но ничего в жизни не понимает, даже «кадра» найти не может. Соседки и мамины подруги, наоборот, всякий раз, когда он выходил на кухню, удивлялись: «Какой большой стал!» А когда он купил в подарок маме на Восьмое марта фарфоровую чашку в расторгуевском продмаге, они вообще обзавидовались: «Какой у тебя Славка самостоятельный!» Учителя немного путались. То назовут взрослым, то – мальчишкой, то – просто учеником. И он сам запутался. Потому что, с одной стороны, он знал гораздо больше, чем младший брат Леньки Афонина – Сашка, которому еще нужно было объяснять, зачем женщины ходят с животами. С другой стороны, с девчонками он просто не знал, о чем говорить.
А мама? Она сама ничего не понимала. Большой, говорит, ты у меня, а горшок выбросить не можешь, потому что, говорит, зачем зимой в холодрыгу на улицу бегать, простудишься еще. Верь ей после этого.
Верь не верь, а Славке очень хотелось поскорее стать взрослым, и причин тому было много. Взять хотя бы маму. Справиться с ней он пока не мог. Кричать устал, уговаривать надоело, лечить было бесполезно. А слушать постоянные, совсем одинаковые обещания становилось мучительно зло. Но надежда в нем все-таки жила. А после фарфоровой чашки ему показалось, что с маминой водкой он справится. Не пила же она сама, безо всяких больниц, после Восьмого марта целых три недели. Значит, нужно поскорее стать взрослым и делать маме больше приятного, доброго, взрослого, решил Славка и стал мыть полы даже на кухне, помог маме сажать картошку, сам ушил белыми нитками брюки в трубочку. Все получалось неплохо. Мама радовалась, пила редко. Соседки охали и называли его взрослым человеком.
Но мама хотела, чтобы он поехал летом в деревню.
– На море покупаешься, варенья привезешь, жердел насушишь, – приговаривала она, собирая его в дорогу. – Будем пирожки печь и компоты варить, правильно?
Он сам понимал, что правильно, но оставлять ее одну сейчас, когда она пьет все реже, не хотелось. На море Славка уехал без настроения.
А там всего было так много, что в первые же дни он забыл, что нужно скорее стать взрослым и делать маме больше доброго. Лето! Море, солнце, дом отдыха, пионерские лагеря, фрукты, овощи, танцплощадка – хорошо жить на море!
Стали поспевать яблоки. Урожай наметился богатый, но лето стояло червивое, и яблоки падали, не созрев. Тетя Маша, мамина сестра, сказала как-то вечером:
– Ты собирай яблоки, режь дольками и суши их на крыше. Что насушишь, все твое. Маме подарок сделаешь, она любит компот из сушеных яблок.
Славка буркнул «ладно», и уже через день яблоки завладели им полностью. Все другие радости южного лета остались, но ни теннис, ни рыбалка, ни море, не волновали его так, как пусть крохотное, наполовину изъеденное червяками яблоко. Он даже в шахматы стал проигрывать. Придет к другу, а у него яблоки на подоконнике, и никакой игры. Потому что просить неудобно, а воровать нельзя. В колхозном саду тоже не поживишься, хотя он и близко совсем и сторож в нем – дед столетний с лайкой, которая от старости давно разучилась лаять. Тетя Маша сразу спросит: «Где взял?» Что ей ответишь?
Оставалось довольствоваться тем, что он имел. Славка еще не знал всей глубины учения Эпикура, к тому же возраст у него был не такой, когда со спокойным сердцем можно довольствоваться малым, и задачи перед ним стояли не эпикуровские. И стал он подгонять время. Идет утром по саду за своим урожаем, и так ненароком, вроде бы случайно, ударит по дереву ногой: одно-два яблока тюкнется на землю. Боязно, конечно, вдруг заметят, но все равно они упадут, раз лето червивое. Зачем ждать-то?
Плохо ли, хорошо ли, но каждое утро он отправлял на крышу веранды около десяти яблок, аккуратно разрезанных симпатичными дольками. К концу августа у него накопился большой мешок сушеных яблок.
Предпоследнее южное утро началось, как обычно, с компота. Славка достал из-под кровати хрустящий мешок. Много яблок. Мама будет рада. Насмотрелся он на свое добро, убрал яблоки и убежал на море.
Море, море! Какой же сильный и добрый волшебник, если Славка даже о мешке своем забыл. И только когда отдыхающие потянулись на ужин, он оделся и пошел ждать тетю. Она возвращалась с работы поздно вечером, но ее обязательно нужно было дождаться и сказать, что на крыше он оставил сушеные яблоки. Вроде как в подарок. А еще он хотел с ней поговорить как взрослый со взрослой, чтобы она поняла, зачем ему так много яблок. Она пришла с работы.
– Тетя Маша, – начал он, – спасибо вам. Я…
– Слава, Господь с тобой! Мы же с ней сестры. Ей было пять, а мне три, когда мы по свету с ней стали мыкаться. Мы должны помогать друг другу. Неси рюкзак, сейчас все упакуем, чтобы завтра ничего не забыть.
Она заботливо уложила в рюкзак варенье, пару банок «синеньких», много сушеных жердел, потом вытащила из-под кровати мешок со Славкиными сушеными яблоками и спокойным таким голосом сказала:
– Так, Славик, давай по совести. Тебе половину и моим девчонкам половину. Они тоже любят компот. А лето, сам видел, червивое, нет яблок.
– Конечно, много же всего дали. Целый рюкзак.
Славка ничего не знал об Эпикуре, но вдруг почувствовал он, как загадочная и пугающая взрослость заполняет его душу. Он стоял перед склоненной над мешком тетей потный, красный, злой и молчал. А тетя Маша ловко подхватила с подоконника длинный красный ситцевый мешок (вот зачем он тут лежал целую неделю!), пристроила его к сильно надутому Славкиному мешку и устало молвила:
– Подержи.
Славка внимательно слушал, как шуршат сушеные его яблоки, и взрослел. Злился на весь мир, и на себя в том числе, стыдился за всех сразу и за себя, и судорожно пытался найти выход из стыдного положения. Сначала он хотел бросить все и уехать с одним чемоданом, потом решил поговорить начистоту с тетей. Как же так? Если Вы видели, что я по деревьям стучал, сказали бы. Значит, нарочно молчали? Но что-то, то ли детское, то ли взрослое, остановило его. Он подумал: «А вдруг она не из-за этого берет мои яблоки? Но из-за чего же тогда?»
Мамина радость и его взрослость ополовинились, и ничего с этим поделать он не мог, хоть взрослей, хоть не взрослей.
Ночью Славка еще больше разозлился, и какие только мысли не пришли ему в голову. То он хотел выкупить сушеные яблоки на деньги, которые тетя Маша давала на кино и на мороженое, то ему казалось во сне, что она пошутила. То он ругал себя: зачем дожидался ее, может быть, утром она и не вспомнила бы про компот. То вдруг появилась надежда на бабушку. А когда дело пошло к утру, он совершенно четко увидел на полу свой мешок, да такой огромный и туго набитый, что сразу стало хорошо, и он крепко уснул.
Мама обрадовалась сыну, гостинцам и особенно сушеным яблокам, историю которых он рассказал ей всю целиком, и не капельки не огорчилась.
– Она не жадная, сынок. Она хорошая. Не говори так, – сказала мама, положила мешок в шкаф и добавила: – Маленький ты у меня еще.
Славка не стал спорить, потому что на улице его ждали друзья и лето. Оно быстро улетучивалось, а летних дел оставалось еще много.
Холодный автобус с ледяными занавесками вез их к вокзалу. Славка сидел у окна и даже не пытался продышать дырку во льду, вспоминая мамины слова: «Не тужи. Я вылечусь и больше пить не буду. А тетя Настя купит тебе мороженое в Серпухове».
В мороженое не верилось.
«Не будет его на вокзале, а в Москве она вообще не купит, скажет: „Как-нибудь в другой раз“», – подумал он, выходя из автобуса, и вдруг увидел мороженое! Самое лучшее – в вафельном стаканчике. Девушка в сером пальто держала его перед собой, чтобы все видели: мороженое! Продается!!
У него даже руки вспотели: «Ничего она не скажет!» Но она сказала: «„Детский“ и „взрослый“ до Москвы. Спасибо. А мороженое как-нибудь в другой раз. Пить ведь захочешь. Где я тебе воду найду».
Он удивился: «Никогда в жизни я у нее пить не просил!» Но промолчал: они уже шли по платформе.
От ужина он отказался. Лег спать.
Она накинула на высокую спинку кровати два полотенца, отгородив племянника от телевизора, выключила свет. Загудел трансформатор, захотелось есть.
– Отдыхай. Завтра в школу, – услышал он ее голос и, засыпая, успел подумать: «Оно в Серпухове такое же, как и в Москве. А мамка вернется из больницы – она мне купит. Обязательно!»
В последний день лета к Ольге приехали сестры, Настя и Вера. Суровые, однако. Пообедали. Похвалили картошку, рассыпчатую, и пирожки. Но хвалили они скупо. Славка заметил это, догадался, что не просто так они приехали, сказал сконфуженно:
– Я на улицу.
– Ты же с нами хотел! На природу. Пойдем!
– Пусть гуляет! – приказала тетя Настя, хотя до этого ни в чем не потакала племяннику.
Дверь за ним мягко щелкнула. Сестры, каждая на свой лад, вздохнули. Вера (она приехала в Москву на консультацию к врачам) не стремилась на улицу. У нее своей природы, в саду и в огороде, хватало. Настя жила в Москве, у Никитских ворот. Окно ее длинной комнаты смотрела в стену старого дома, искривленного многочисленными пристройками. Работала она в ГУМе рабочей, на складе, в подвале. Ей хотелось на природу.
Русоволосые, голубоглазые, но в остальном очень разные они спустились по деревянной мытой лестнице со второго этажа, пошли по поселку. Ольга выдвинулась чуть вперед.
– Тебя на расстрел, что ли, ведут! – крикнула вслед знакомая у колонки.
– Это же сестры, гулять идем.
Она замедлила шаг, пыталась встать в линию с сестрами, но те сблизились, выдавливая ее. Они вышли за поселок.
– Погода как в прошлый раз, когда мы ландыши собирали, правда?! – Ольга покорно уступила место не ведущей Вере, а ведомой – Насте и вспомнила тот день три месяца назад.
Они, так же втроем, Славку привезли из Москвы. С вещами, шахматами и со свидетельством об окончании четвертого класса. Славка лично свой портфель нес, пока на все сто не поверил, что теперь никто его в Москву не вывезет. А как поверил, бросил портфель на диван, достал из ведра на столе ватрушку и, на ходу жуя, убежал к друзьям.
– Пацаны, я из ссылки вернулся! Навсегда!
Настя искривила губы, Вера сказала:
– Хорошая комната. На втором этаже. Никто в окна не будет глаза пялить.
– Окна на север, – бросила Настя. – Сырость будет всегда.
– Не сахарные, не растают.
После обеда они гуляли.
Вера чувствовала себя прекрасно. Что-то детское, дерзкое было в ней. У оврага она остановилась, зажмурилась, взяла Ольгу за руку, и вдруг вырвалось из груди запретное:
– Помнишь, как мы бежали через наш овраг?
– Не смей молоть чепуху! – крикнула Настя. – Сколько раз говорить.
Старше Веры на двадцать лет, она имела право на строгий материнский тон. Со стороны могло показаться, что она и есть им мать.
– Будет тебе, тридцать лет прошло. И потом, отца-то оправдали. Еще тогда. Оль, помнишь, точно такой овраг был, да?
– Наш – в три раза больше, если не в пять. Ты забыла.
– Сколько раз говорить вам: молчите.
– У нас же есть документы.
– Дуры вы. Если … – Настя неожиданно разволновалась. – Мы бы с Зинкой и Дмитрий с Тимофеем институты бы закончили, а вы…
– А нам все одно война дорогу переехала. – У Веры был характер непокорный.
– Ничего вы не знаете и не понимаете.
– Нашлась знаток. Ничего нам толком не говорили, да, Оль? – Вере надоела эта тема, и она нанесла Насте коварный удар. – Хватит злиться. Тебя Славка задел, а ты на нас обиду срываешь. Он же малой совсем, не понимает, что говорит. Ссылку какую-то придумал, а сам в такой школе, в центре Москвы, учился.
– Правда, Настя, – смиренно выдохнула Ольга. – Ты для нас так много сделала.
Они спустились в овраг. Ольга подвела сестер к своему картофельному участку, небольшому, у самого ручья, огибавшего ровные грядки, из которых тянулись ростки.
– Мешков пять собираешь? – спросила Вера.
– Шесть – восемь. – Ольга приосанилась. – А то и десять. Земля хорошая. До июля хватает.
– У нас палисад был в три раза больше, – хмыкнула Настя.
И они пошли в лес, чудом уцелевший в центре колхозного поля. Настя забыла о грустном, дышала глубоко. А сестры ее младшенькие бросились в воспоминания. Впервые за тридцать лет говорили они громко о том, как бежали летним вечером под Верунькин плач в соседнюю деревню, как там, у большого дома, уткнулись они в широкий подол цветастой юбки и долго, как взрослые долго, плакали, накрытые теплыми руками бабы Ксюши. Им в тридцатом было на двоих восемь с половиной лет. Они на всю жизнь запомнили и тот бег, и тот плач, и два слова: «На живца».
– Баба Ксюша! Нас на живца ловят!
И грубый окрик деда Ивана, вошедшего в избу:
– Чтоб я больше не слышал этого слова!!
В лесу женщины стали меньше ростом ровно на высоту ландышей. Вера, будто на собственном огороде орудуя, нарвала толстый букет. Настя – букет небольшой.
Проводив сестер до станции и возвращаясь на поселок, Ольга рассуждала: «Войну надо было выиграть, без этого никак. Но как же хорошо было в тот день, когда на новоселье в наш дом приехали все братья и сестры из своих институтов и заводов! Жаль фотографа не дождались. Может быть, он услышал о ссоре отца с дядей Петей, председателем? Не знаю. Но лучшего дня у меня в жизни не было. Все веселые, сильные, нас с Верунькой по очереди на руки брали. До сих пор тепло их тел чувствую, хотя некоторых уже в лицо не помню. А Верунька того дня не помнит. Было-то ей два с лишним годика. Как я ее довела в тот вечер да бабы Ксюши, ума не приложу. „Не пойду дальше, – твердит свое и хнычет, и повторяет при этом: – Пусть лучше меня на живца поймают, к маме хочу!“ Еле-еле дотащила ее».
– Не пойду дальше. – Вера остановилась у склона оврага. – Здесь поговорим. Ольга, ты подумай о сыне, о себе…
– Сын обут-одет, форму новую купила. Спасибо тебе, конечно, что он погостил у вас на море, загорелый приехал. Давайте спустимся к огороду. У меня там лопата припрятана, картошки накопаем. Настя, тебе же нравится картошка.
– Ты что дуру из себя строишь? – буркнула Вера. – Мы тебе Славку отдали три месяца назад, а ты сразу за свое!
– Я ему рубашку купила.
– Прекрати дурью маяться! – в разговор вступила Настя.
– На том пятачке он, видать, и ревел.
– О чем ты?
– Трех дней не продержалась, как мы были здесь, и нажралась.
– Нет! – У Ольги дрогнуло внутри – сын им все рассказал. Но про какой пятачок говорит Вера?
– Как же ты посмела?! – Настя злобно махнула рукой. – Неделю не могла подождать, чтобы он спокойный уехал на юг.
– Да я ждала! – сорвалось у Ольги. – Но подруга дочку родила, немного пришлось выпить. А он, чудак, расстроился.
– Совсем ты, что ли, с ума сошла? Знаешь, как он рассказывал об этом, как у него руки тряслись, глаза бегали, защиты просили? Ты знаешь это? – Веру уже трясло.
– Он же боялся тебе говорить, тебя, дуру, предавать не хотел, случайно вырвалось. А ты!
– Я два года с ним мучилась. – Настя говорила спокойно, но жестко – так больней. Думала, ты остепенишься, дала тебе возможность пожить одной. Обстирывала его, кормила. При живой-то матери! При том, что у меня сын студент.
– Я вам картошку возила, капусту, пирожки…
– Ты тут водку пила!
– Я, говорит, пришел домой, – Вера отдохнула, – пирожками пахнет, обрадовался, а мамка-то пьяная. Я в тот раз, говорит, даже кричать не стал, убежал в овраг и плакал там, пока не уснул.
– Кто лег-то?
– Слушай, ты сегодня, случаем, не махнула ли? Чего глаза воротишь, а ну-ка дыхни!
– Да ты что, Господь с тобой? Неужели мне не веришь? Мы же с тобой точно по такому оврагу…
– Перестань! Дыхни, говорю!
– Да не пила она сегодня, не кричи, – сказала Настя.
– Может, все-таки накопать картошки-то? Я же один раз. За все лето. А он разволновался.
– Не ври. – Голос Насти был спокоен. – Я была здесь летом. Тебя не застала, в комнате бутылки.
– Дежурила, видать. А бутылки я на стройке собираю, сдаю.
– Хорошо, что он матери не рассказал. Она и так еле дышит. Когда узнала о смерти Тимофея, чуть Богу душу не отдала. Еле выходили. О тебе спрашивала, Славке в глаза смотрела. Но он ничего такого о тебе не сказал.
– Что он, совсем глупенький.
Сестры устали от тяжелой темы. Ольга поняла это и сказала с чувством:
– Все. Больше в рот не возьму. Клянусь матерью и сыном. Я, я… пойду картошки накопаю. А вы отдохните.
«Какой же ты глупенький, – думала Ольга, копая картошку. – Сам же из Москвы убегал, ссылкой ее называл. И наговорил на меня. А они и рады-радешеньки, налетели. Тетя Настя-то ладно, она родная, какая-никакая. А если интернат, или, еще хуже, детдом. Думаешь, не отправляют. Еще как. Да не бойся, сынок, я тебя никому не отдам. Просто на слова нужно быть осторожнее, даже с родными. Твой дедушка сказал на собрании колхоза всю правду-матку, и вот что получилось. А ведь председателем-то был его двоюродный брат, дядя Петя. И вместо нашего дома огромного мы с тобой оказались в комнатке. И овраг здесь – овражек. И не соберемся никак. А ведь после войны нас десять человек осталось, могли бы собраться. Маленький ты у меня еще».
Они не понимали друг друга весь день. Рано утром, когда даже дворник бабка Васена спала крепким сном, она включила свет, громко, чтобы он проснулся, оделась, тихо, чтобы не разбудить соседей, подогрела на кухне картошку, принесла сковородку в комнату, поставила ее на стол у него перед глазами, сказала упрямо:
– Вставай, нам пора! Опоздаем – весь день насмарку!
Он не успел отреагировать на ее упрямство своим, как услышал совсем уж вредные голоса из репродуктора:
На зарядку! На зарядку!
На зарядку, на зарядку
Становись!!
– Поешь, – она сказала тем же голосом. – Там нас кормить никто не будет.
Ел он до водных процедур, медленно, будто бы на что-то надеясь. Она принесла чай, нервно покрутила ложкой в металлической черной кружке.
– Пей, – сказала, а в репродукторе мощно загудело:
Распрягайте, хлопцы, кони!
Чай под песню выпил он быстро. Ей показалось, что они стали друг друга понимать.
– Вот молодец! – Она взбодрилась. – Одевай ботинки и пиджак.
Мощь репродуктора резко угасла. Шнурки были длинные, не рваные еще, без узелков. Вечером она вымыла ботинки, уже успела их нагуталинить, и теперь, одетая, обутая, стояла у двери, смотрела на неловкие его пальцы, дышала со вздохами.
А репродуктор опять стал набирать мощь. Не спеша, но уверенно:
Раскинулось море широко,
А волны бушуют вдали…
Эту песню на радио любили. И он ее любил. Море все-таки, кочегары, мотив красивый.
– Долго ты еще? – Она не сдержалась, поторопила.
– Да все, все! – Он поднялся, надел осеннее пальто, застрял у выхода, у репродуктора, хотел дослушать кочегарскую песню.
– Ну хватит, опоздаем! – поняла она, в чем дело, радио умолкло, свет погас.
– Переться на эту станцию! – огрызнулся он, не понимая ее: «Песню не дала дослушать, как будто на поезд опаздывает».
На поселке зажигались первые окна. Они высветили мокрые голые ветки соседних деревьев, круги влажного звонкого асфальта, и две темные фигурки матери и сына, бредущих вразнобой, не в такт, не по-солдатски. За поселком асфальт стал глуше, а небо светлее – они шли на восток.
– Может, срежем? – вслух подумала мать, но сама же себе ответила: – Нет, лучше по асфальту. Темно еще. Испачкаемся. В контору придем, как твои кочегары.
– Сама ты, как кочегар, – брякнул он невпопад, крепко обиженный.
Она хотела что-то ответить ему, но услышала шум машины сзади, взяла сына за руку, шагнула на обочину, в тонкую грязь.
Машина была «чужая», водитель – незнакомый. Мать вздохнула, ускорила шаг. Еще два грузовика, оба, как назло, «чужие», пробежали мимо, не остановившись. Мать покорно уступала им дорогу, после этого каждый раз шла все быстрее. Так же быстро светлело вокруг: облака, мокрая лента шоссе, деревья с каплями на ветках вместо почек.
В контору, двухэтажное здание за железной дорогой, они прибыли вовремя: ни один начальник еще не явился в свой кабинет. Даже начальник матери, который всегда приходит раньше всех. По коридорам сновали две уборщицы. На ранних посетителей смотрели они, как на лунатиков. Но мать была довольна.
«Лучше бы песню дослушали», – подумал Славка, поднимаясь на второй этаж кирпичной конторы.
Мать пыталась и здесь взять его за руку, но он огрызнулся, сунул руки в карманы и удивился: «Чего улыбаешься?! Как будто ее в морское путешествие хотят отправить на боевом корабле!»
– Вот здесь! – Мать гордо показала ему на дверь с какой-то табличкой, но он даже не стал читать фамилию ее начальника, сел на один из стульев у окна, не вынимая при этом руки из карманов осеннего пальто, будто бы боясь, как бы его руки в свои не взяла…
С ней бывало такое и дома. Сядет рядом, возьмет его руки в свои, в глаза посмотрит и начнет оправдываться: «Вот премию нам дадут за второй квартал, тогда в магазин за велосипедом. В рассрочку купим, ты не волнуйся».
Вот он и не волновался все лето. А чего волноваться-то, если велика нет и нет, нет и нет. Хорошо хоть к бабушке на море уехал. Там у сестры велосипед был. Покатался хоть по-человечески.
А домой приехал она опять за свое! Вот, говорит, за второй и третий квартал премию получу… Надоели ему эти кварталы!
– Ты здесь не спи, – шепнула она ему на ухо. – У нас начальник сонных теперь не любит.
– Долго ждать-то еще? – спросил он и строго засопел.
– Да мы же только-только пришли! – воскликнула мать, чем-то гордясь: то ли начальником, который не любит сонных теперь, то ли тем, что они явились в контору раньше всех, то ли – совсем уж непонятно, чем гордилась мать, и он ее не понимал.
За окном зашушукались мелкие капли дождя, убаюкивая сына, но мать была начеку. Она говорила ему что-то о плане, переработке, надбавке и велосипеде, отгоняя его сон.
Вдруг мать встрепенулась, поднялась, поправила юбку, старый плащ, который по дешевке уступила ей соседка, забыла про сына, шагнула на встречу невысокому мужчине, колобком катившемуся в свой кабинет.
– Здрасьте! Вот и мы, – сказала она неловко, а начальник ее, шустрый колобок, слегка замедлил движение, нахмурил брови, словно бы о чем-то вспоминая, быстро вспомнил, наградил по ходу же свою работницу отеческим:
– Ценю!
Затем, уже в дверях, куда на радостях устремилась награжденная, сказал:
– Ты подожди. У меня срочный разговор с директором.
И мягко захлопнул за собой дверь.
Еще полчаса тюкал на улице дождь. Сын психовал, мать с гордостью, не понимаемой им, повторяла:
– Директор у нас голова. Они сейчас поговорят, и наша очередь.
Но сын не понимал ее.
– Сколько можно ждать? – вдруг взмолился он, и мать робко поднялась, подошла к кабинету, также робко стукнула три раза, открыла дверь:
– Можно?
И тут же дверь закрыла: нельзя.
А уже люди загалдели во всех коридорах конторы, очередь пристроилась за матерью.
Еще час за окном лил дождь.
Они просидели в конторе до обеда. Мать уже устала гордиться своими начальниками, а сыну совсем расхотелось спать.
Наконец, начальник вышел из кабинета, хотел было по привычке покатиться куда-нибудь по своим делам, но увидел перед глазами женщину в старом плаще и сказал очень обидные для сына слова:
– Ну, что там у тебя опять? Проходи!
Мать вдруг как-то вся обмякла, развела руки в стороны, быстро их вернула в исходное положение – руки к груди, так просить легче, так просят все русские бабы у своих начальников свои же собственные деньги, – и провалилась за дверью кабинета.
Сын встал со стула, подумав почему-то, что пора идти домой. Его место тут же заняли посетители других кабинетов. За окном опять начался дождь.
Он разбросал вокруг конторы небольшие лужи, похожие на пупырчатые шкурки неизвестных зверьков, расчертил на окнах короткие линии, и, словно бы не зная, чем еще ему заняться, совсем обмельчал и наконец поднялся в облака.
– Сколько можно там торчать?! – кто-то грубо оскорбился. – Тут же люди ждут!
Сын не видел тихо вышедшую из кабинета мать, но почему-то оторвался от окна, повернулся к ней. Будто бы что-то внутри у него колыхнулось неосознанно, не понимаемо.
Мать посмотрела на него, сказала:
– Пойдем, сынок.
Он пошел за ней, поймал пальцами ее ладонь, уже влажную. Мать украдкой всхлипнула. Но сдержалась. На улице она еще раз, громче, со вздохом, всхлипнула, и, чтобы сбить накат из груди, вскрикнула:
– Ой, а дождь-то какой прошел!
А потом, когда на душе чуток полегчало, она посмотрела на свои и сына грязные ботинки, сказала ему:
– Сейчас-то велосипед покупать ни к чему. Грязи по колено. Осень. Да и ты за зиму вырастишь. Весной мы тебе сразу большой купим. Не горюй!
– А я и не горюю, – сказал сын и сунул свои пальцы во влажную ладонь матери.
Непутевая стояла осень в том году. Не то пасмурная, не то солнечная, не то тихая, не то ветреная – не поймешь. С первого сентября не заладилась. Славка в тот день школьные брюки порвал на коленке, на самом видном месте. Она дырку заштопала симпатичным треугольником, нитки серые, под цвет брюк, не отличишь.
– У тебя вообще никогда ничего не отличишь! – буркнул сын и убежал на улицу, дождя не побоялся.
Под детсадовской верандой ему никакой ливень не страшен, пусть носится до вечера, спать крепче будет. Но ей-то самой дождь осточертел. Как суббота-воскресенье – обязательно польет. Нет чтобы с понедельника по пятницу лил, хоть бы передохнуть от зануды-прораба, надоел он со своим планом. Подъемник починить не может, чего-то там у него не хватает, а носилки на второй этаж с утра до вечера таскай-надрывайся, руки оттягивай.
После первого сентября погода менялась раз десять. Как она умудрилась картошку выкопать, да просушить, да погреб подлатать и туда весь урожай, шесть мешков, картошка к картошке, высыпать, это ей и самой в диковинку было, но что такое шесть мешков до следующего урожая. Может быть, хватит, а то и маловато будет. Хоть с капустой, с салом (мать в декабре пришлет), а еще пару мешков свалить в погреб не мешало бы.
Но какая же вредная стояла осень! Будто кто-то специально там, на небе, все просчитал. В будние дни шагом на стройку, план гони, а в выходные и вечерами штопай носки за телевизором КВН, к зиме готовься.
Сидела она за штопкой весь сентябрь, уже и привыкла, как в последнюю субботу месяца, после обеда (они только со стройки вернулись) рванул с юга ветер, разогнал облака и пошел шуметь над Жилпоселком, взмывая к небу, бросаясь оттуда со свистом, как мальчишки зимой на санках по склонам оврага.
Отложила она нитки и вздутый лампочкой носок на кровать, вспомнила брошенную утром фразу подруги: «Утром копалки елозили по полю», и побежала к подруге в соседний подъезд.
Та будто ждала ее:
– Пойдем, конечно! Поесть только дай. Заодно и стемнеет.
У нее на сковородке шваркала картошка, резанная в кружок.
– И может, на дорожку винца тяпнем, все интереснее будет. Сходи.
Подруги выпили бутылку тридцать третьего портвейна под хруст румяного картофеля, а тут и затемнело: сначала на кухне – они включили свет, потом на улице – там, на столбах, фонари, похожие на шляпы длинноногих путников, загорелись.
– Разморило что-то, – сказала соседка. – Лучше посидим еще, пока магазин не закрылся, споем. А?
– Надо идти. Погода хорошая.
– Извини, сбила тебя с панталыку. Устала. Ну ее к ляду!
Ольга вернулась домой, увидела сына.
– Ты куда собираешься? – спросил он глаза в глаза.
– Скоро приду.
– То штопала, то уходишь. – Сын сказал недоверчиво, но на экране телевизора за круглой линзой уже начался фильм.
Она сунула в хозяйственную сумку мешок, надела сапоги.
Под резиной сапог дерево ступенек скрипело сдержанно, шла она мягко, чтобы не всколыхнуть ненужные сплетни. За поселком она осмелела, шла спокойно по сухой, хорошо проветриваемой тропе. Справа оставила карьер, спустилась в оврага, услышала сдавленный говорок рядом, прислушалась.
– Фу ты, ручья испугалась, трусиха! – рассмеялась вслух.
По деревянному мостку громко ударила сапогами: «Это я иду, ничего не боюсь!» Ручей, бессловесно журча, промолчал. Она поднялась по склону, взяла вправо, подальше от дач какой-то академии, и присела на корточки, огляделась.
Женщина в вигоневом свитере, в тертой телогрейке, в чулках, в теплом платье, в резиновых сапогах точно по размеру, – ругалась с завскладом, не хотел, старый хрен, искать размер поменьше, – в шерстяном платке, не молодая и не старая, а ровным счетом тридцатипятилетняя, разнорабочая на стройке, недавно лимитчица, сидела на карточках у картофельных грядок, слушала назойливый шум ветра, ненужного сейчас, и внимательно осматривала картофельное поле. На небо и не глянула.
По спине глухой болью пошла носилковая тяжесть, затекли ноги. Она поднялась, уверенно пошла по долгому холму, зная по опыту, что близ оврага делать нечего, взобралась на самый горб и ахнула:
– Какая картошка! Прямо тебе дыньки-колхозницы.
Непугливо щелкнул замок сумки из кожзаменителя, выпал на вскопанные грядки мешок. Она подхватила его, расправила и стала укладывать во внутрь картошку, крупную, омытую дневным дождем, словно бы подсвеченную изнутри. Хорошо ее было видно. Ветер уже не мешал, помогал, разгоняя по вселенной шум ее дыхания, шорох быстро тяжелеющего мешка по влажной земле.
– Все, больше не донесу, – шептала она, но такая была хорошая картошка!
– Хватит, тебе говорят! – приказала она себе и вдруг замерла. – Где же сумка-то. Там же письмо с адресом.
Вот дуреха, взяла бы авоську, завернула бы мешок в газету, конспиратор несчастный.
Отошла от мешка метра на два, он растаял в черном поле, вернулась. Потянула груз за собой, по спине пробежала мурашками боль. Вспотела, спустила на плечи платок. Из-под облака выполз на небо громадный диск луны, фонарище.
– Тебя тут не хватало! Сказала она и увидела рядом сумку, обрадовалась, поправила платок.
В грязных сапогах, с рукавами, густо закрашенными землей, стояла женщина на вершине пологого холма, освещенного светом луны, и в этом тихом свете неохотно шевелились деревья дач, пики тополей, извилина тополей и мрачная луковица деревенской церкви. Идти под таким фонарем у всех объездчиков на виду с мешком на плечах да с сумкой в руке она побаивалась.
– Ну уж и не брошу я мешок! – крикнула она, не заметив подобравшуюся к горлу горечь, а ветер затих где-то за рекой, будто любуясь своим невидимым, но существующим отражением в лунной воде.
Схватила женщина мешок за длинный чуб обеими руками, изогнулась, взгромоздила его на спину, сумку подняла, повесила ее на левый локоть, пошла вниз между грядок, пришептывая: «На двадцать кило потянет. Что я вино зря покупала. Донесу». Спустилась к траве, мешок на землю поставила осторожно, чтобы не бить картошку, чтобы она хранилась лучше. А тут и ветер разгулялся над полями, и по небу из Москвы тронулись облака, закрывая яркие точки в бескрайнем черном поле, приближаясь к луне хоть и коронованной, но беспомощной.
Вдруг она услышала неясные звуки и засуетилась.
– Неужели объездчики? Черт их на мою голову послал.
Однако пошла, шумно дыша, потея, сбивая руками платок. Скомкались в сапогах штопанные носки, сполз на макушку платок, вывернулись не пойми как чулки. Сумка врезалась в локоть, хоть и не тяжелая совсем. Путая шаг, она громко простучала по мостку.
– Неужели выследит? – Ольга шла быстро… все медленнее всходила она по оврагу, а незнакомые звуки тянулись за ней, догоняя, а сумка все назойливее блямбала по животу, впиваясь в локоть.
Из оврага она выбралась, но на большее сил не хватило. Опустила тяжелый груз и крикнула, шлепнув о бедра руками:
– Да берите вы свою картошку вместе с мешком в придачу, вот пристали.
Никто ей не ответил, она, отдыхая, подумала: «Мне бы только карьер пройти, там до поселка рукой подать. Не будут же они переться за мной до дома». Остыли пальцы от жара мешковины, Ольга сняла-переодела носки (ногам стало так приятно!), расстегнула телогрейку, застегнула, повязала платок.
Объездчики так ее и не догнали.
– Такой фильм, скажу тебе! – Сын лежал в кровати, и пока она на кухне мыла сапоги, он уснул.
Когда он спал, она могла мыть полы, двигать стол и табуретки, открывать и закрывать двери шкафа, сын ничего не слушал, и это ей очень помогало в домашней работе.
Утром он посмотрел на шаровидную картошку и напугал Ольгу:
– Лунный какой-то сорт.
– Почему?! – С ножа, с картошки, слетела в ведро пружинистая тонкая завитушка в три кольца.
– Круглая, как луна с кратерами. На луне кратеры есть, нам учительница говорила.
– Выдумщик ты у меня!
После завтрака она отнесла лунную картошку в сарай, разложила ее на просушку, удивилась: «Что я испугалась, когда он „лунный сорт“ сказал? Ой, хватит об этом, трусиха несчастная. Надо еще пару раз сходить. Запас ухи не просит».
Непутевая осень с неохотой уступила место зиме. А потом, уже в апреле, – на поселке солнце стояло яркое – русский человек, Юрий Гагарин, полетел в космос, в то самое небо, которое так напугало подмосковную женщину, оказавшуюся не вдруг и не случайно на ночном колхозном поле.
И вновь на поселок пришла осень. Дни – солнечные, мягкие, вечера – теплые, пахучие, воздух – сладкий, с дымком картофельной ботвы, ночи – полные снов и мечтаний.
Ленька приезжал с работы, хлебал щи и выносил на улицу баян. У подъезда собирались пацаны и, скрестив руки на груди, слушали чарующие аккорды Ленькиной смелой игры. Любил он музыку страстно, и… будоражили Ленькины буги-буги, рок, танго и вальсы поселок, выгоняли взрослых и детей из кухонь и комнат и – как они танцевали!
Танцевали они по-разному и в разное время. Взрослые, например, старались натанцеваться до заходы солнца, а дети дожидались сумерек и приставали:
– Леха, ну сбацай чего-нибудь путевое.
Ленька (безотказный он был человек) спокойно поправлял лямки тульского баяна, вздыхал, улыбался и разводил меха:
Не ходите дети в школу,
Пейте дети кока-колу!
Подвывали пацаны, выделывая из себя папуасов «Новой Жилпоселии», а потом бросались в бесовство «Читанагуа чучи», зачумленно похрипывая:
О, тяжкий труд!
Полоть на поле кукурузу.
После бесподобных пассажей «Читанагуа чучи» Ленька делал небольшую паузу, с чувством, толком, расстановкой раскуривал «Смерть альпиниста», а мальчишки чинно прохаживались по танцплощадке. Наконец бычок «Памира», щелкнутый музыкально-слесарным пальцем, выписывал длинную дугу, золотистой крапинкой обозначенную в густеющих сумерках, и медленно-медленно, в ритме убаюкивающего блюза начинался рок жилпоселовский. Почему жилпоселовский? Да мелодия была всем очень знакома давно, с пеленок. И слова. Слова-то уж точно были – свои!
Колхозный сторож Иван Лукич
В колхозе свистнул один кирпич.
Пели мальчишки с такими понимающими улыбками, будто знали того самого Лукича, который:
Построил домик и в нем живет,
Не зная горя, табак жует!
А музыка, быстро выбираясь из блюзовых скоростей, разгонялась, разгонялась до самых отчаянных роковых скоростей, и отдавали мальчишки року, некоронованному королю танцев двадцатого века, всю неуемную страсть подмосковно-мальчишеской души. Они бесились в каждом роке как в последний раз, будто чувствовали, что где-то на далеком Западе уже вихляются в твисте сверстники, рождается шейк в изломанных капитализмом мозгах, носятся в воздухе идеи разных брейков. О, не важно, что они чувствовали, скорее всего, они ничего не чувствовали, просто дергал их Ленькин «туляк» за руки, ноги, нервные клетки и языки:
– Шарь, Ленька, шарь!
И все-таки не Ленькин рок был гвоздем программы тех осенних вечеров, а «цыганочка». Да не та, что бацали в «Ромэне» или в «Поплавке» у «Ударника». Там была «цыганочка» классическая. А классика, как Ленька часто говорил, быстро надоедает. Искусство же настоящее требует постоянно нового, личного, неповторимого. Таковой была «цыганочка» жилпоселовская, Ленькина. Сколько чудного накручивалось в ней, какая она была спорая на импровизацию, лихую, взрывную импровизацию!
Выйдет этакая волоокая, с жуткой синью в глазах, пышногрудая девушка в круг, тряхнет пшеничными волосами, вздернет мягкие руки, топнет упрямой ножкой, и пойдет мелкой рябью страсть души ее русской от одного к другому, от мальчишки к взрослому – к Леньке. А он уже поймал момент, меха напряглись, и аккорд, резвый, сочный, непокорный, с непередаваемыми словами свингом, тронул за сердце смелую «цыганочку», и пошла она по кругу разудалая. И не выдержал кавалер. «Эх, родимая!» – крикнул, вписываясь грубоватым алюром в игривый вирах напарницы. А Ленька им заходик по второму разу – да так, чтобы сердце екнуло, жилы затрепетали, душа запела. Эх!
Ты цыган, и я цыган,
И оба мы цыгане.
Поет водитель грузовика, а его «грузовичка», разнорабочая на стройке, они год назад вместе восьмилетку закончили, яростно топая новыми босоножками, на которые все смелее ложатся тени шумного вечера, поет под общий смех:
Цыган цыганке говорит:
«У меня давно стоит».
А что стоит и где стоит,
Ничего не говорит.
И перепляс, в котором цыганское очарование перемешивается с русской удалью, а причудливые коленца с ухарской присядкой.
– Еще, Леха!
На смену первой паре, которая растворяется в темноте, на пятачок вылетает тонконогая лань, черноглазая, и без заходов бросается в вихрь танца. И так заразительно отплясывает она свою «цыганочку», что вновь какой-нибудь водитель, или токарь, или слесарь врывается в круг и отчебучивает очередную шутку.
Эх, какие «цыганочки» видывали на поселке пацаны! Королевы ли принцессы, царицы ли баронессы, – кто их поймет в тринадцать лет, да только не эти «цыганочки» были гвоздем программы осенних вечеров.
– Петю давайте! – кричали пацаны, когда дело шло к ночи и хотелось чего-нибудь сказочного, совсем уж необычного.
Петя не всегда посещал танцы. Часто мальчишки бегали за ним, любителем бродить по вечернему поселку. Крепкий он был человек, с медвежьим шагом и глазами, голубыми, замутненными какой-то бедой, из-за которой, болтали старухи у подъездов, ему даже пришлось месяц в психушке провести. Лет Пете было за тридцать.
– Петь, ну сбацай, ну чего тебе стоит! – тащили его к баяну пацаны.
Он поначалу обычно бычился, пытался улизнуть, но сдавался, и все замирали в ожидании чуда. Ленька разминал пальцы, как перед мировым рекордом, усаживался поудобнее, отгонял мелюзгу, липнувшую к баяну, и со смаком, с оттяжечкой нажимал на клавиши, артистично приподнимая голову и поигрывая губами – будто подпевая себе. Петя потирал ладони, пропуская один заход, и наконец вступал в круг.
Первое впечатление от его «цыганочки» было плевое: гуляет человек по кругу и ставит из себя. Потому что никакой то был не танец. Ну прошелся он и руки в стороны. Все, на большее я не способен, концерт окончен.
Ленька, не обращая внимания на это, прибавляет обороты, выдает еще один заход, еще, еще. И все быстрее, быстрее. Петя за ним, четко отслеживая ритм, который задавали пальцы баяниста, чтобы разогнать ноги танцора. И в тот момент, когда, казалось, быстрее играть и танцевать было просто невозможно, Ленька бросал пальцы в перепляс. Обычно в эти мгновения по асфальту дубасили каблуки, шлепали ладони о колена, груди, бедра. В Петиной «цыганочке» украшательств никаких не было. Он не пел, не тряс плечами, не лупил по воздуху руками, не бил себя почем зря. Подчиняясь музыке, он стремительно несся по кругу, и вдруг тело его, грузное, медвежеподобное, превращалось в серую большую пушинку, которая кружилась в вихре безумного танца, украшая бешеные переборы удивительно-музыкальным шорохом длиннополого пиджака, едва уловимыми звуками из груди. Петя парил над землей, а пацаны понять не могли, какая сила удерживает его в воздухе?
– Ну, Петь, ты даешь! Опять переплясал. – Ленька опускал руки, а танцор пожимал плечами и уходил. – Все равно переиграю! – не сдавался баянист и с «туляком» своим уставшим уходил домой.
Славка солидно шел за ним, мечтая, как и все мальчишки, о баяне и собственной «цыганочке», о победе над лучшим танцором Жилпоселка.
Славка денег накопил, книгу сам купил «Играй мой баян», а баяна у него все не было. То одно, то пятое, то десятое, как говорила в таких случаях соседка, Ленькина мать. Но в ту субботу все сказочно сошлось: дождь не тюкал вредно по стеклу, мать не пошла на работу, и, главное, Ленька сказал: «Добро!»
Поехали они в Москву, поплутали по переходам, очутились в музыкальной комиссионке. Замерли у прилавка, за которым суетился в белой рубашке с черной бабочке толстый продавец, хитрый, и стояли на стеллажах и полу гармошки, баяны, аккордеоны, какие-то дудки в черных ящиках. Штук двадцать было баянов. И все трое смотрели на них неотрывно. Ленька – взглядом знатока, маэстро. Славка – с замиранием сердца. Мать его – с благоговением и страхом.
– Так, – важно протянул жилпоселовский баянист и чуть не убил Славку: – Ничего путевого за 60 рублей нет.
– Может, все-таки полубаян? – несмело молвила мать Славки, но Ленька поставил ее на место:
– На полубаяне – полуигра.
– Поучится, а потом …
– Поверьте, я-то знаю.
Славка в полуобморочном состоянии водил глазами по стеллажам и с ужасом думал: «А вдруг Ленька поддастся?! Позору будет! Полуцыганочка, полутанго, полурок – полу-Славка!» Выйдут в круг полулюди на одной ноге с одной рукой и будут полудрыгаться под его полумузыку, как микробы какие-нибудь, инфузории без туфелек.
– В чем загвоздка, мамаша? – подвернулся на беду продавец. – Полубаян? Прекрасно, скажу вам. Дешево и сердито. Легче держать, а значит, и легче играть. Научится, окрепнет – купите полный.
– А, сынок?
А у сынка язык одеревенел, в глазах круги зашевелились – мелкие баянные кнопки – басовые и голосовые – вперемешку. «Так и знал», – обреченно свесил он голову.
– Ну-ка, дядя, тот покажи. – Ленька протянул руку, указал на черный, блестящий, без царапин, то есть совсем новый инструмент, на котором стояла строгая табличка: 90 р.
– Дороговато для мальца, – ехидно шевельнулась «бабочка» под горлом продавца, но баян он подал, а куда ему деваться, если Ленька шпагой руку вперед: вон тот и точка.
– Может, я его себе куплю. – Баянист успокоил на время мать Славки, пробежался по клавишам. – Вещь! – сказал торжественно, а черный блестящий баян бедного Славку очаровал: какие клавиши, какой четкий звук, как красиво растопыриваются меха, как вообще он блестит здорово!
– Я бы мальцу полубаян рекомендовал. – Черная «бабочка», видно, очень захотела, чтобы ее поймали и засушили на гербарий.
Славка даже пожалел, что не было у него сачка, посмотрел на мать, как всегда смотрел, если у него чего-нибудь не хватало жизненно-важного, очень необходимого, и… обрадовался сын! В глазах мамкиных он увидел таинственный огонек – и ей понравился баян! Она глядела на Леньку, на прекрасный инструмент, на Славкино очарованное отражение в зеркальном блеске лака, и наконец она улыбнулась:
– У меня девяносто два рубля. На обратную дорогу хватит.
– Вещь! – обрадовался и Ленька. – Сделан, видите, год назад. Новяк!
Купили!
Дома Славка уговорил Леньку показать пару пьес: «Русского» и «Барыню». Долго Ломал пальцы, получилось, запомнил. Потом бегал по поселку, хвалился друзьям, к полуночи пришел домой, лег в кровать, сказал, рассматривая черный свой блестящий баян:
– Мам, подай мне его. Потренируюсь.
Поднял подушку, приподнялся. Мать дала, удивленная и довольная, инструмент, он поиграл немного, притомился, уложил баян рядом и заснул, загадав желание: «Может, Ленька завтра „цыганочку“ покажет».
Подъезд ошарашил теплом батарей, сухим пыльным воздухом, тишиной. Тихо. Сдавленный скрип ступеней. Тревога на душе.
«Никто полы не моет на лестнице. Мамка всю очередь перепутала. Ждут ее, бестолковые!»
На кухне никого. У соседей приглушенный дверью бубнеж дяди Леши: учит сына жить: «Шоколад пачками жрешь, а учиться не хочешь, дубина стоеросовая!»
В комнате неуют-тоска. Вчера прибрался, полы вымыл, а все равно не сидится, не лежится, ничего не хочется делать! И «шоколадный воспитатель» разошелся: гудит, давит на уши.
– Ты с ними осторожней. Злые они, как черти, – говорил дядя Леша, когда в квартиру въехала семья глухонемых.
Но ведь глухонемые тетя Варя и дядя Коля никогда на него не злились! Вдобавок, Вовка, их старший сын, был мировой парень. Он ничего не жалел. Корку черного натрет чесноком – отломит. Пистолет шпоночный смастерит – поможет. Крючки на пескаря раздобудет – даст один. К тому же рисовал он, как настоящий художник. Особенно хорошо получался у Вовки окруженный кустарником и загородкой белый дом у речки, холм, вечерняя луна над ним. Вовку хвалили, и Славке захотелось рисовать. Но у него даже луна не получалась.
Зашел он как-то к Вовке с альбомом, увидел знаменитую картину и хмыкнул грустно:
– Никогда так не получится!
– А ты не спеши. – Художник пододвинул его альбом к себе и быстрыми штрихами набросал контуры первой Славкиной работы. – Понял, как надо?
– Да! – Ученик стал судорожно копировать движения мастера и, как ему казалось, линии на бумаге.
– Неплохо. – Вовка вновь «подкорректировал» ластиком и карандашом Славкину работу, поясняя при этом: – Сильно не нажимай, чтобы стирать легче было, – а после очередной правки одобрительно вздохнул: – Кажись, ничего себе. Теперь закрашивай. Вот как это делается.
Славка ликовал: получились у него дом, луна и даже кусты!
– Очень хорошо! – поразилась мама, а тетя Варя, подняв большой палец, мыкнула: «Мы-мы-мы!»
Успех окрылил. Несколько дней Славка честно пытался стать художником, но дядя Леша, увидев его картину, вынес приговор:
– Вовкина работа.
– Сам он рисовал. – Учитель нахмурился и понес горшок сестренке.
– Так я и поверил, – усмехнулся знаток жилпоселовской живописи, а Славке сказал: – Не тушуйся. Малевать картины могут не все. А с ними ты не заигрывай. Злые они все и жадные.
«Ничего они не злые», – подумал Славка, но спорить в открытую со взрослым не решился.
А время между тем шло. Глухонемые вдруг купили дом в деревне Киселиха («Отхватили себе домину, жадюги!» – бурчал дядя Леша) и как-то внезапно переехали на новое место. Славка даже не простился с Вовкой, из-за чего долго переживал, пока мама не порадовала его:
– Завтра пойдем в Киселиху? С Вовиком встретишься.
…К деревне они подошли в полдень. Мама долго расспрашивала местных жителей о глухонемых. Славка искал домину, которую они отхватили. Наконец, какая-то старушка указала им дорогу:
– Вон туда ступайте, аккурат, последняя изба.
Миновав домины, дома и домики, они вышли в поле, которое начиналось за кособоким сараем, окруженным беззубым штакетником.
– Нам сюда. – Мама шагнула к калитке, Славка виновато шмыгнул носом.
А когда их впустили в низкое помещение и он увидел тетю Варю, радостно потянувшуюся к его голове, стало стыдно – почему он не поспорил с дядей Лешей?!
Хозяйка усадила его за стол, поставила стакан с варенцом, отрезала ломоть белого хлеба и «разговорилась» с мамой. Варенец вещь вкусная! Иногда на поселок приходили старушки из соседних деревень. Они «заламывали» цены, но в дни получки родители покупали детям варенец, простоквашу, молоко.
– Вова поехал на футбол, – «перевела» мама.
– У-у! Зря только шел в такую даль.
Но тетя Варя поставила на стол еще один стакан с варенцом, большую кружку компота, и грустить стало некогда. «Совсем они не жадные», – думал Славка, поглядывая на хозяйку и невольно «вникая» в то, о чем «говорила» она на сложном языке глухонемых.
«Ух ты! – удивлялся киселихинский обжора. – Они, оказывается, раньше и слышали и говорили! Потом ушли на фронт: она санитаркой, он автоматчиком. Вон, показывает, как раненых таскала. А тут дядю Колю ранило, она его на волокуше тащила. Да вдруг бахнула рядом бомба, оглоушила их: вон показывает взрыв. Какие же они злые, если они воевали?!»
Тетя Варя говорила о сражениях – это любому ясно. «Пух-пых», – помогала она себе тяжелым, непослушным языком, и взлетали мягкие руки, сердились глаза, надувались щеки, складывались в трубочку губы, как ругала она врага, как понимал ее гость, как обвинял себя: «Они воевали, а я не мог поспорить!»
На обратном пути, уже за деревней, он спросил маму:
– А у них медали есть?
– Не знаю, сынок, может, и есть.
– А как их оглоушило, расскажи!
– Как оглоушило? – Мама даже остановилась.
– Ну, тетя Варя рассказывала.
– А! Это она про пожар. Напарник дяди Коли (они с ним скотниками работают) уснул, а папироска упала, от нее все и загорелось. Хорошо, дядя Коля рядом оказался, пожар потушил, человека спас, коров. Премию ему дали, а про медаль… или я прослушала?
– А что же они не воевали, что ли?
– Они же глухонемые, сынок! Откуда ты взял?
Они еще играли «в войну», «старожилы» Жилпоселка, но уже говорили о женщинах. Всякое говорил: кто что знал.
В «кирпичной», еще не штукатуренной комнате спорили Игорь и Колька. Славка с Васькой слушали их молча, хотя и было у них желание вставить что-то свое. Но вот что?
Задиристый, с хитроватым прищуром Колька свободно говорил на женскую тему. У него получалось. Он как будто все знал.
– А, чепуха! Надо быть смелым, они это любят. Обнял, прижался к ней – хорошо! Она же вся горячая, как блин.
Блины он любил. Это знали. И, казалось, никто не усомнится в его словах, но Игорь, вытянувшийся за лето и давно заметивший на себе настороженные взгляды сверстниц, возразил веско, хотя и без напора:
– Этим их можно только напугать. Не все такие.
– Брось ты! – напирал Колька. – Будешь цацкаться с ними, скорее напугаешь.
– Ха! – усмехнулся Славка и быстро добавил: – Ты видел, как тетя Нина вчера дядю Петю мутузила? Такую и не обхватишь. Как врежет. Она, может, и горячая, только и руки у нее дай боже!
Его выслушали молча. Он был на два года моложе спорщиков и конечно же серьезных доводов пока привести не мог. Но Колька все же ответил ему:
– Эх, Славка! Да у них столько слабых мест есть!
– Ну и что? – не понял Славка.
– А то! Нужно только ткнуть ее разочек вот сюда, например. Она сразу как лягушка и все.
– А зачем тебе лягушка? – удивился Васька, до этого молча ковырявший глину на кирпичах у окна.
– Не нужна мне никакая лягушка! А это, чтобы не дралась.
– Куда? Вот сюда? – уточнил Славка, в сомнении тыкая себя в грудную клетку.
– В грудь, понимаешь! – бравировал Колька. – В левую или в правую. И если она у нее большая, ей же хуже. Точняк. Проверено. Мне братан говорил.