Отец Михаил велел им садиться и, уронив мрачный взгляд в пол, медленно прошёл через класс. Будто раздумывая, куда шагнуть дальше, бочком встал у крайнего окна.
За окнами как в духовом шкафу.
Политая золотистым солнечным сиропом, жарилась зелень газонов и аллей. Новенькие крикливые воробьи, не находя в себе сил задержаться на одном месте дольше чем на секунду, суетливо обживали южное лето. Над мачтой «крокодила» трепетало дремотное марево, дурманя и убаюкивая. Двое дневальных скребли граблями лужайку, собирали нарубленную газонокосилкой траву. Трава нарублена мелко, и движения дневальных мелкие, дёрганые – вычёсывают огромную изумрудную шкуру, разложенную на просушку. Тихомиров любит, чтобы лужайка перед штабом была «как моя стрижка, идеальным ёжиком».
Если б можно было сейчас позволить этим мелким мыслям плыть, как плывут соринки в дождевом ручье. И глазеть в окно. Как в детстве, когда баба Настя устраивала его рядом с собой на балконе и они сидели так долго, долго. Скорей бы уже.
За тот месяц, что они здесь, многое изменилось. Тихий праздник, в котором Фима пребывал первую половину сборов, оборвался.
Так же, как прилегающий к лагерю парк лишился весенней прозрачности – в нём наглухо задёрнули плотные зелёные шторы, – мир перестал быть понятным.
Отец Михаил с хрустом почесал в бороде и тихонько вздохнул.
Обычно собранного, несколько театрального в жестах священника Фима впервые видел растерянным.
Что же он? Неужели не поддержит?
Когда Фима был ребёнком, на свете существовал один-единственный священник, отец Феофан, настоятель Любореченского Свято-Георгиевского храма, куда водила Фиму баба Настя. Отец Феофан читал на языке Бога из Псалтыри, кропил Фиму святой водой и клал ему в рот просфору на причастии – и был существом потусторонним, выходившим из запретного пространства, куда вела узкая дверца за плечом архангела. Иногда, утомившись службой, Фима терял связь с происходящим вокруг, и тогда отец Феофан, появлявшийся и исчезавший в просвете чужих спин, со своим наплывающим и удаляющимся басом легко превращался в океан: накроет – и уходит, и снова накроет. А потом однажды, на очередном причастии, он вдруг наклонился и сказал, подмигнув: «Не выспался, малец?» И это стало для шестилетнего Фимы настоящим потрясением: священник, оказывается, может говорить обычные человеческие слова, обращаться к тебе лично – да ещё и подмигнуть при этом.
Фима много бы сейчас отдал за такое потрясение – за новый выстрел колокола в сердце. Но чувствовал: не будет ничего, не поддержит их отец Михаил.
Вздохнув ещё раз, отец Михаил качнул головой.
Тишина ревела. Ни воробьиный гомон, ни голоса дневальных, ни урчание двигателей, долетающее с трассы, не в силах были перекричать эту тишину.
– Лето в этом году жаркое, – будто подумав вслух, проговорил отец Михаил и, перебивая самого себя: – Да-а-а, ребятки, такая вот история.
Кажется, провал.
Теперь окончательно: пятеро, вставшие на защиту Иоанна Воина, – ослушники и смутьяны. И паршивые овцы в Стяге.
Стало до слёз сиротливо.
Лишь бы ребята не скисли.
Ещё в июле, когда казалось, что Бессмертный, здешний губернатор, может передумать и отказать казиношникам в переносе часовни, Фима спросил батюшку, почему, собственно, Владычному Стягу не поручат вмешаться. Для этого ведь и создавался Владычный Стяг – в защиту православия. Все знают, что под казино им отведено совсем другое место. Там просто строить дорого, вот они и лезут.
Отец Михаил в ответ лишь улыбнулся грустно, погрозил неопределённо пальцем и вышел из класса.
А Фима сказал стяжникам:
– Сколько можно раскачиваться? Хватит. Мы сами должны начать действовать.
Поставленный перед свершившимся фактом, отец Михаил встанет на их сторону – доказывал Фима. Одобрение епархии объяснялось просто: его высокопреосвященство сейчас нездоров, месяца не прошло после больницы. Этим и воспользовались казиношники и Бессмертный. Может, и до митрополита не дошли вовсе: то-сё, пустяшный вопрос, не будем беспокоить. Был бы митрополит в добром здравии – ни за что бы не позволил.
– Что мы отсиживаемся? Может, от нас только того и ждут, чтобы мы выступили.
С ним пошли только четверо. Остальные без благословения духовника отказались участвовать. И вроде бы формально были правы, но Фиму одолевала лютая досада на соратников: «Шагу сами не ступят».
Если бы отец Михаил был во вторник в Стяге, они, конечно же, испросили бы его благословения. Но отец Михаил уезжал на конференцию в Тулу и вернулся только сегодня утром. А демонтаж Иоанна назначили на среду.
Тихомиров как раз накануне проведал, что готовится самовольство. Не знал только, кто именно готовит и когда. А то, конечно, упёк бы в тёмную. Странно… почему не донесли поимённо? Ведь кто-то ему начирикал.
Всё, что придумал Тихомиров, – покричал немножко перед строем, заклеймил безымянных для него дурных заговорщиков, напомнил в сотый раз, что перенос Иоанна Воина согласован с епархией. Полковничьим своим голосом, натренированным накрывать плац, приказал не путать божий дар с яичницей.
Что ж, Тихомиров – всего лишь Тихомиров.
Для стяжников он – «врио», «временно исполняющий», и все его громы-молнии – досадное природное явление. Вот когда передадут Стяг, как было намечено, под начало духовенства – тогда будет у них настоящий руководитель. Тихомирова не любили. Особенно после генеральной уборки на Троицу. Они вернулись тогда с праздничной службы в поселковом храме, а Тихий заставил их вылизывать всё расположение: насыпанную в дверях траву сквозняком разметало по всем углам.
Отец Михаил по-прежнему стоял спиной. Чёрная эта спина – будто захлопнутая дверь. Почему он вдруг – чужой? Как очутился не с той стороны? С Тихомировым, с казиношниками, в мёртвом пространстве бесконечных компромиссов, оговорок, многословного бездействия…
– Не вняли вы увещеваниям Прохора Львовича, ребятки, не вняли, – не оборачиваясь, начал отец Михаил. – Я, признаться, сейчас в страшном смятении. Будто это я нашкодил. У Владычного Стяга огромные неприятности, дорогие мои.
Обернулся и, поддёрнув подол, присел на краешек подоконника. Фима тщетно старался перехватить его взгляд. Батюшка отлично знает, кто зачинщик.
– Дошло, – отец Михаил повёл бородкой, – на самый верх. Губернатор лично доложил. Можете себе представить, как всё было подано.
Стяг заволновался. По комнате пронёсся гул.
– Как мне сказали, на днях будет решаться судьба Владычного Стяга. Есть опасность, что Стяг закроют.
Тишина треснула.
– Допрыгались! – кто-то крикнул.
– Говорили тебе, Фима: навредишь, навредишь, – перегнувшись в проход между парт, прошипел Вова Струков и раздражённо, резко выпрямился.
– За что же Стяг закрывать? Виновных долой! Кто это? В спину. Веремеев? Сушков?
Всё такой же пасмурный, отец Михаил подошёл к своему столу.
Димка, Женя, два Юры – Дёмин и Чичибабин – обернулись, молча смотрели на Фиму со своих мест. Условились, что говорить за всех будет он. Фима кивнул им – мол, всё скажу, пусть только гвалт утихнет.
«Ратники, мужчины, – нежно думал Фима, глядя, как они поворачиваются к нему стрижеными затылками. – Эти не скиснут».
С ними всё прошло как по маслу. Пока Дима и Юра Чичибабин держали хмельного сторожа, Юрка Дёмин и Женя Супрунов обежали часовню, чтобы проверить, нет ли кого возле, не попадётся ли под гусеницы. Посигналили ему фонариками: чисто. И Фима вывел дожидавшийся своего часа бульдозер, который строители подогнали для демонтажа, через хлипкое дощатое ограждение в поле. Управлять бульдозером оказалось несложно. Сдаёшь назад – поднимаешь коротеньким рычажком ковш. Сменил место – ковш опустил, погнал вперёд сыпучую волну. За какой-нибудь час перед часовней широкой дугой вырос земляной вал. Через балку машины и так не пройдут, а со стороны дороги часовня огорожена теперь метровым валом. Чтобы подогнать технику, строителям придётся всё это разровнять. Разровняют, конечно. Но что хотели, «дурные заговорщики» сделали: теперь-то губернаторская камарилья поймёт, что нельзя вот так, по барской своей прихоти, часовни двигать.
Под конец сторож, с которого взяли слово не делать глупостей и позволили выйти из бытовки, бродил вдоль свежих борозд, бубнил:
– Правильно, ребятки, пр-равильно! Так их, нехристей, так их разэдак, прости-господи-что-скажешь!
Написали баллончиками на кабинке бульдозера: «Армагеддон! Не отсидишься» – и ушли, оставив старика, напряжённо перечитывающего непонятную ему фразу.
Оглядев взволнованный Стяг, Фима поднял руку.
Но отец Михаил будто не замечал ни его поднятой руки, ни набухающей заново тишины. Возился на столе. Выровнял стопку лежащих на углу тетрадей, переложил сноп собранных в воскресенье дубочков.
– Честной отец, позвольте.
– Тебе, Фима, лучше бы сейчас помолчать, – мягко, но категорично перебил его отец Михаил. – Уж поверь моему слову, не делай себе хуже.
– Позвольте.
Фима поднялся с места, ступил в проход между парт.
Отец Михаил показал рукой: что ж, говори. И как-то по-мужицки, враскорячку, уселся на свой скрипучий стул с высокой спинкой.
Обычно тот, кто хотел высказаться перед Стягом, становился к нему лицом. Но отец Михаил не вызвал, и Фима остался на своём месте.
– Батюшка, мы совершили проступок, – начал Фима. – Выступили без благословения. Я виноват. Убеждал всех, что вы нас поддержите. Но, владыко, что нам было делать? Смотреть, как часовню по бревну разберут и увезут с глаз долой? Нас ведь учили: Святой Воин впереди вас. А тут! У нас под носом, – Фима начал сбиваться: хотелось выплеснуть всё сразу, пока не остановили. – Разберут и поставят за оврагом, там через поле как раз свалка, – Фима почувствовал жар, кровь зажурчала в висках. – Мы справимся, благословите нас.
– Ах ты! Не стану даже слушать, – дрогнувшим от гнева голосом сказал отец Михаил. – И как только додумался?!
Будто оценивая, понимает ли Фима, о чём идёт речь, отец Михаил всмотрелся в его лицо.
– Возглавить мне предлагаешь?! – и отвернулся к окну.
Сказал громче, но гораздо спокойней:
– Сколько раз говорил им: больше вам нужно церковных часов, больше. Вот, пожалуйста! Батюшки-светы, вы кем себя возомнили?
– Стяжниками, – еле слышно выдавил Фима.
Отец Михаил промолчал. Услышал, скорей всего, но промолчал.
Дневальные начали мыть коридор. Прошлёпали за дверью босые ноги, забулькала отжатая с тряпки вода, чавкнув, стукнула в дощатый пол швабра.
Фима вздрогнул как от озноба. Давящее болезненное чувство вошло в него с этими звуками. В коридоре кричали:
– Воду!
– Несу, несу! Напор слабый.
Швабра чавкала, каждый раз чуть дальше от двери. Внешне жизнь в Стяге шла обычной чередой: в полдень дневальные начинали мыть полы. Только внешне… Внешнее отслаивалось от сути, как переваренное мясо от кости.
Отец Михаил сказал:
– Я вижу, Ефим, большую гордыню в тебе. Вы поступили как тщеславные людишки, которым очень хотелось стать героями. Выглядеть героями.
– Нет, мы…
– Не перечь, пожалуйста.
Приподнятый над столом палец: молчи и слушай.
– Как вы настоятеля, отца Антония, выставили? Как он выглядит после вашей выходки?
Плохо выглядит, чего уж там. Сам не встал на защиту вверенного. Как он тут может выглядеть?
– Часовню всего лишь переносят. Это… это можно, понимаешь ты или нет? Перенесут, освятят заново. Проведут к ней асфальтовую дорогу. Да что ж это такое! Епархия перенос одобрила, понятно вам?! Слов не хватает!
– Мы…
– Что – «мы»? Вы… Господи Вседержитель, даже говорить об этом дико. Дико даже говорить. Как же вы дерзаете лезть туда, куда вам никак не положено! Больше того – против воли духовенства!
Фима больно укусил себя за нижнюю губу – чтобы хоть как-то сохранить благочинность.
Шёл сюда вслепую, не понимая совершенно, куда и зачем.
Душа ныла, искала уюта.
Папаша звал к себе, в свою новую семью. И Фима даже пожил у них два дня. Сводная сестра Надя, почти его ровесница, оказалась девушкой норовистой, но открытой и весёлой. Пожалуй, была она даже доброй. Посматривала на Фиму украдкой, как на диковинного зверька, которого нужно бы приласкать, да боязно. Мачеха Света говорила ему «Фимочка», спрашивала, на какой подушке ему лучше спать – побольше или поменьше, какой ему чай – совсем горячий или попрохладней. Ни с чем серьёзным не лезла. Свозила его на могилки, к маме и к бабе Насте. Ждала в сторонке.
И всё же на третий день, за завтраком, Фима понял, что это невозможно – жить с ними. Физически неразрешимо. Как ходить по потолку, как быть одновременно в двух местах: не-воз-мож-но.
Детство было скучным. Пустым и плоским, как нераскрашенные раскраски. Одёжка залатанная, невкусная еда – и тесные, по рукам и ногам опутывающие вечера подле бабушки. Спасался книгами: домашняя библиотека была большая. Наполовину – книги из бабы-Настиной юности, наполовину – папашкины. В старших классах в районную библиотеку ходил, просиживал выходные в читальном зале. К концу школы, правда, книги начали раздражать. Надоело переживать чужое. Разве что про войну всё ещё мог читать.
Да, детство было скучным.
Баба Настя любила его, конечно. Любви её в памяти хранилось много. И молчаливой нежности. И двужильной заботы. Только почему-то не взошло ничего в ответ на эту любовь. Ничего, чем можно было бы жизнь раскрасить.
Баба Настя героически растила Фиму на пенсию – и с возрастом чувство благодарности к ней так разбухло в его сердце, что начало тяготить. И стало ещё скучнее. Так скучно, что порой, стоя с бабой Настей в церкви, он, смущаясь, принимался просить о непростительных глупостях. Чтобы наткнуться ему по дороге со школы на толстую пачку денег – и чтобы они с бабой Настей могли куда-нибудь поехать, далеко куда-нибудь, в красивое солнечное место, где будет море, и белые корабли на горизонте, и песок, и люди красивые, загорелые…
Теперь, останься Фима в папашкиной семье, море с кораблями было бы, наверное, вполне достижимо.
Но всё это оказалось уже совсем ненужным.
Фима понял: от новой взрослой пустоты, которая грянула после смерти бабы Насти, ему не спастись, поселившись приёмышем в этой семье. Потому что не хватит. Потому что не заполнят столько пустоты новая одежда и вкусные обеды – и это осторожное «Фимочка», произносимое посторонней, приручающей его тёткой. Все дни, проведённые в доме отца, Фима переживал раздражающее состояние внутренней неопрятности, ложью потел противно. Останься он там – ради сытости, как дворняга какая, – и пришлось бы всю жизнь отзываться на «Фимочку», отрабатывать, делать стойку.
Долго не искал. Вспомнил мелькавшие в телевизоре репортажи о стяжниках, сходил в библиотечный интернет-зал, просмотрел сайт. Дохнуло чистотой и силой. Православное дело впервые предстало перед ним во всём своём неоспоримом великолепии. Не искать, поскуливая, своего уголка – с куском мутного обывательского солнца, с куском обывательской правды, трусливой и затхлой, – а жить во всю ширь, чтобы место твоё было – вся твоя страна, которая с твоей помощью наполнится солнцем настоящим, немеркнущим, и настоящей всепобеждающей правдой…
Подумал устало: кажется, нашёл.
Его приняли на испытательный срок в Любореченское отделение: лекции, разные несложные задания – то заболевшему батюшке лекарства отнести, то цемент в строящейся церкви разгрузить. Стал через сутки ночевать в помещении Стяга – сторожил. Заодно прятался от папаши, донимавшего настойчивыми приглашениями жить у него, мучительными для обоих слезами раскаяния, дурацкими сумками с едой, которые оставлял у соседей, если Фима не открывал ему дверь. Фима ждал, когда тот заговорит с ним о бабы-Настиной квартире: наверняка ведь какие-то документы нужно было оформлять. Наследство и всё такое. Но папаша молчал.
По окончании испытательного срока Фиму вместе с двумя десятками таких же кандидатов из Южного округа привезли в Москву, в Центр. Там-то он всё сразу и понял. И не от чьих-то мудрёных речей – не было никаких речей. Но как только ступил на эту территорию, сразу сказал себе: моё.
Закончилось душное детство. Перевернулись песочные часы.
По двору бывшей гостиницы «Дом туриста» – вывеску молчаливые, с интересом поглядывающие за ворота грузчики только что запихали в открытую «Газель», – огибая пёстрые прямоугольные клумбы, колонной по два бежали голые по пояс стяжники. Фима невольно остановился, чтобы рассмотреть: то были уже не кандидаты, а настоящие стяжники. У одного, заметил Фима, на шею был наброшен широкий брезентовый ремень. Когда парень обежал клумбу и развернулся к нему лицом, Фима увидел, что на ремне висит толстенный, килограммов на десять, железный крест – грубый, изъеденный ржавчиной. Парень уложил крест поперечиной в сгибы локтей, а пальцами вцепился в его макушку. Ремень оттягивал побагровевшую шею. Смешиваясь с потом, ржавчина стекала по животу тонкими бурыми струйками. «Провинившийся», – догадался Фима. Колонна приблизилась, и они обменялись взглядами. Никогда раньше не натыкался Фима на такой взгляд. Может быть, в кино видел – но кино не в счёт. В этом взгляде сплавилось столько всего: решимость выстоять – и отчаянье от тяжести испытания, страх позора – и сомнение: «Смогу ли?».
– Бочкарёв! – рявкнул незнакомый человек из двери ближнего здания. – Кому тормозим! Бегом сюда!
Тот миг, когда Фима бросился к позвавшему его человеку, надолго стал для него самым сладким, самым интимным воспоминанием. Здесь – понял – ему дадут всё: цель для жизни и порядок для души.
– Вперёд, боец, грудиной на амбразуру!
В вестибюле, куда Фима вошёл с человеком в новеньком похрустывающем камуфляже без погон и знаков в петлицах, стоял разноголосый шум. Кандидаты успели уже освоить пространство. Самые шустрые развалились в креслах, кто-то устроился на полу, другие стояли, оглядываясь по сторонам.
– О-о-оп! – на манер строевой команды, раскатисто, крикнул человек в камуфляже.
Замолчали. Смотрели улыбчиво.
– Мебель не ломать. В помещении не курить. Вне помещения тем более не курить. Начинаем бросать. Сортир – прямо по коридору налево. Мужской. Остальным направо.
Грянул смех. И Фима тоже улыбнулся – но скорее этой всеобщей мальчишечьей готовности захохотать от незамысловатой кирзовой шутки. Он собирался уже найти себе местечко на этом птичьем базаре, но увесистый шлепок в спину отправил его к лестнице:
– Ты ещё здесь, красота моя? Бегом наверх, Тихомиров заждался.
Тогда Фима впервые встретился с Тихомировым. Тот выглядел совсем не таким приветливым, как на заглавной странице сайта. Фима вошёл в кабинет, доложил, как инструктировали по дороге:
– Кандидат Бочкарёв Ефим Степанович.
Тихомиров попружинил ладонью по своему ёжику, глянул на Ефима исподлобья.
– Какой была первая печатная книга на Руси? Только сейчас Фима заметил батюшку в дальнем углу комнаты, возле журнального столика.
– Какой была первая печатная книга на Руси? – повторил священник и, придерживая наперсный крест, наклонился к столу за бутылкой минералки.
Это был простой вопрос.
– «Апостол», – ответил Фима и посмотрел сначала на батюшку, потом на Тихомирова.
– Молодец, – сказал батюшка, наливая в стакан шипучую минералку. – Что-нибудь из «Апостола» прочитать можешь?
Фима открыл было рот, но вдруг осёкся. Знал ведь – и вот вылетело!
– Ну ничего, ничего, выучишь.
Тихомиров откинулся на спинку стула и бросил на стол перед собой покрытый печатным текстом лист: обязуюсь выполнять, соблюдать, не разглашать. Постучал по бумаге пальцем. Фима подошёл, расписался там, куда ещё раз, для верности, клюнул начальственный палец. Смущение, охватившее его из-за того, что он не вспомнил ничего из «Апостола», отступило.
– Ну что, философ, проникся?! – донеслось со двора. – Снимай железа, хватит!
Хорошо. Выстоял паренёк.
Тихомиров запустил руку в ящик стола, вынул и уложил поверх договора цепочку с армейским жетоном: на одной стороне выгравированное церковно-славянским шрифтом «Владычный Стяг», на другой – личный номер. С этой минуты Фимин личный номер. И пустое колечко для крестика.
Фима взял жетон, не зная, нужно ли надеть его прямо сейчас или для этого будет какая-то особая церемония.
– Веремеева зови, – сказал Тихомиров.
Фима кивнул и, зажав цепочку с жетоном в руке, вышел за дверь.
Голова быстро тяжелела. Снова зашумели.
Отец Михаил встал, строгим взглядом обвёл самых шумных.
– Довольно кричать. Не в спортзале.
Он вернулся к окну.
– Фима, Прохор Львович подписал приказ о твоём отчислении.
Кажется, кто-то сказал: правильно, и остальных вместе с ним.
За дверью ухала падающая на пол швабра. Упала – чавкнула. Поползла по доскам.
Приказ об отчислении.
Здесь всё останется по-прежнему: побудка, пробежка – мохнатый пёс Гавка трусит рядом, заливаясь счастливым лаем; короткое напутствие священника перед началом нового дня; завтрак; занятия в спортзале, лекции в классах. Парашютная подготовка – прыжки с «крокодила». К концу августа обещали настоящие прыжки. Всё лето, пока длятся сборы, стяжники, собранные здесь, в бывшем пионерлагере «Казачок», продолжат укреплять дух и плоть. Уже без него. Его – исключат. Почему-то только его одного.
– Садись, Фима.
– Что? – он расслышал лишь своё имя.
– Садись. Сел.
– Все остальные, кто участвовал в ночной шкоде, пойдут в тёмную. А пока… Через час будет автобус, поедем разравнивать этот вал вручную. Я с вами поеду.