Записки Розмари Райт Личные и тайные
Холлуэй, Лондон. Март 1935 г.
Отчет о событиях за период с июля 1931 г. по август 1934 г.
Я постараюсь как можно вернее изложить то, что привело меня в эту камеру. Эти записные книжки я попросила прислать сразу, как только меня сюда привезли, но их только что доставили. Наверное, из-за того, что ко мне начали относиться помягче. Я собираюсь заполнить эти книжки своей историей, так что если ты когда-нибудь это прочтешь, то сможешь понять все, как понимаю я, и решить, что обо мне думать, независимо от того что говорят газеты и сплетники. Мне, в общем, всегда была по душе мысль о том, чтобы писать, а теперь у меня наконец есть такая возможность. Полагаю, все дело в тщеславии, в желании что-то оставить после себя. Я не собираюсь писать как в дневнике: случилось то, потом это. Вместо этого я хочу дать понять, как оно было на самом деле.
Я собиралась начать с приезда в деревню семьи Лафферти, потому что после этого все и изменилось, но решила, что сначала нужно рассказать о моей семье, потому что иначе как ты меня поймешь?
Всю жизнь я прожила здесь, на болоте, в доме, который мой отец построил для матери, но к тому времени остались только мы: моя собака Утрата (если коротко, то Утя, хотя миссис Фейрбразер звала ее Уткой и пинала, если она подходила к кухне), и садовник Роджерс, который жил тут всегда, вел непрекращающуюся войну с крысами, приходившими с болот. Джейни говорила, что он уже был, когда приехала мать, как и толстая Фейрбразер, которая обращалась со мной так же сурово, как с собакой.
Четыре года назад, в мой день рожденья, отец подарил мне набор из трех записных книжек в кроваво-красных кожаных переплетах. Я в них ничего не писала, кроме всяких детских почеркушек, и еще начинала несколько детективных рассказов. Я с ума сходила по романам миссис Агаты Кристи. Как бы изумилась та, молодая я, увидев себя нынешнюю. Автора и главную героиню собственной загадочной истории.
Я сперва расстроилась из-за книжек, потому что хотела, чтобы мне подарили «Убийство в доме викария», но отец сказал, что это неподходящее чтение. Совершенная бессмыслица, потому что я уже прочла «Убийство Роджера Экройда», «Тайну Голубого поезда» и «Загадочное происшествие в Стайлзе». Я брала их в библиотеке в Уэллсе, а от отца прятала. Он считал, что хорошие книги – это Вальтер Скотт, или Троллоп, или тот, другой мужчина, который писал длинные романы с кучей героев и кучей морали. Он считал, что миссис Кристи или Дороти Сейерс – это «для женщин». Для того, кто зарабатывает на жизнь, печатая слова, он не очень-то любил настоящие истории. Но он сказал, что, раз я все время таскаю у него бумагу для своих почеркушек, мне нужны свои записные книжки, чтобы делать с ними, что пожелаю. Мне понравилось, как они смотрелись вместе, их темные корешки скрывали чистые страницы, ждавшие, чтобы я заполнила их чернилами.
Мне тогда исполнилось пятнадцать, и мое тело менялось, хотя я этого и не хотела. Пришли месячные, но об этом никто не знал. От них мерзко болел живот, простыни я стирала сама и никому-никому не говорила, даже Джейни, хотя она довольно быстро поняла. Если бы мать была с нами, я бы могла сказать ей. В день рожденья я часто грустила, когда думала о ней. Мне сказали, что она умерла от туберкулеза, когда я была совсем маленькой, но я знала, что это неправда. Иногда я слышала, как они говорят про «миссис», и из-за этого думала, что она не умерла, но где-то спрятана.
Я ее совсем не помню. Нет, это не вся правда. У меня есть одно воспоминание – как мы сидим на песке под ярким солнцем. Я чувствую песок между пальцами ног. Мать протягивает мне ракушку, и я беру ее маленькой ручкой. По крайней мере, я думаю, что это воспоминание. Я могла это выдумать.
Еще одно воспоминание, не такое давнее: однажды, незадолго до начала событий, о которых я расскажу, я услышала, как Фейрбразер говорит Роджерсу, что хозяин едет по делам в Норидж. Печатный станок стоял в Кромере, так что можно было догадаться, что речь не о том, о чем обычно.
– По делу миссис Луизы, я так поняла, – сказала она.
Я сидела на каштане, который уже покрылся пышной листвой и мягкими золотистыми колосками, там можно было спрятаться. Я крепко ухватилась рукой за кору, она разрезала мне ладонь, но я не могла вскрикнуть, иначе они бы меня увидели, и мне влетело бы за подслушивание. Луизой звали мою мать. Отец рассказал, когда я на него насела, что меня назвали в честь его матери, Мари, и моей. Розмари Луиза Райт. Мне нравится думать, что мать назвала меня Розмари, чтобы по-своему увести мою судьбу от моего отца. Она, наверное, уже знала тогда, что он за человек. И Джейни мне сказала, что это означает «морская роса», и мне это тоже всегда нравилось.
– Надо понимать, – сказал Роджерс, но от лопаты глаз не поднял.
Не думаю, что Фейрбразер это понравилось, потому что она затопала обратно в дом.
Как только они скрылись из виду, я слезла с дерева и побежала стучать в дверь Джейни, а Утя потрусила за мной на своих коротеньких ножках. Джейни была нашей единственной соседкой и единственным в мире человеком, кто интересовался мной. Дом у нее был поменьше, потемнее и посырее нашего. Дом на Болотах запутывал и сбивал с толку, сплошь маленькие комнатки и деревянные панели на стенах, а коттедж Джейни был приземистым, осевшим, его скрывал ряд густых деревьев, и в нем была всего одна комната на первом этаже, там Джейни ела, готовила и спала, а в глубине двора – сортир, выходивший на болота. Дом был забит бутылочками разного размера, травами, свисавшими с балок, выщербленной посудой и соломенными куклами, которых Джейни плела из болотного тростника. Воздух всегда был влажен от соленых испарений или оттого, что она готовила на старой плите. Рядом вечно были животные: ее черный пес, Пачкун, лягушки (она звала их жабами) в пруду, белые мыши, которых она со смехом называла своими чертенятами, и пчелы в улье. Дом она неукоснительно убирала, но шерсть, грязь с болота и соль все равно в него проникали. Вокруг валялось в беспорядке столько книг, что не было видно пола. Сама постройка была неухоженной, теплой и страшно воняла, как и сама Джейни. Мне там нравилось.
Я с порога спросила ее, что случилось с моей матерью, и она ответила:
– Я уж не знаю, что отец позволил бы тебе знать, но вижу, что ты уже чегой-то вызнала. Она совсем не в себе была, когда тебя родила, Рози, да так и не выправилась. Пришлось мне тебя временем к себе брать[1].
Такая у нее была манера говорить.
– Что значит «не в себе»? – спросила я, решив во что бы то ни стало получить ответ.
– Не в порядке, значит. Как словно у ней беда с головой. И я ей помочь не смогла, что ни делала.
– Но раз она не умерла, где она?
– Это я тебе сказать не могу, – ответила Джейни и положила старую руку мне на макушку. – Но ты себя не вини. Тут дело не в тебе. Роды скверно пошли, а больше ничего.
Но из-за того, что она сказала, я подумала, что это я виновата в том, что мать нездорова, что это из-за моего рождения она заболела. Джейни меня принимала, ведь так? Она мне много раз об этом рассказывала: о «поганой буре» в ту ночь, о том, что доктора вызвали, но он не приехал вовремя. Она говорила, что я застряла и мать потеряла много крови, а когда я вышла, то ни звука не издала. Они с Фейрбразер, которая тоже помогала, думали, я мертвая.
Я так и спрашиваю себя: что с ней на самом деле случилось, почему ее увезли? Дети в деревенской школе меня дразнили, говорили, что она в сумасшедшем доме.
Еще одно воспоминание, из начала того лета. Я шаркала подошвами по улице, идя в сторону нашего проулка, когда с другой стороны показалась стайка детей из школы. Один из них, вожак всей вшивой шайки, тощий парень со злым лицом и красивыми кудрями, которого звали Джордж, всегда насмехался надо мной.
Я помнила его по давно прошедшим школьным дням. Джордж Бейфилд ненавидел меня. А я его. Так что, увидев его и его шайку, я бросилась бежать.
– Вон она, – сказал он, указывая на меня, – сумасшедшая девица с болот. Где твоя мамочка, Полоумная Мэри?
Одна из шайки, сопливая девчонка, пропела:
– В дурдоме, вот она где.
Я не сбавила скорость. Я так и бежала к ним со всех ног, сердце мое тяжело стучало от волнения, и, когда я поравнялась с этим мальчишкой, он отшатнулся, словно я – серп, который готов его скосить. Я им и была. Я бросилась на него с кулаками, я бы ударила его точно в челюсть, если бы он не успел уклониться. Мой кулак скользнул по краю его подбородка, и в тот же миг кто-то схватил меня за косу и дернул назад, так что я упала на твердую дорогу. Небо надо мной стояло ясным светло-голубым куполом. Потом в голубом куполе появилось кольцо темных голов. Они встали вокруг меня и таращились, как будто я – странное создание, вылезшее из трясины. Сперва я подумала, что они станут кидать в меня камнями или тыкать палками, и напряглась, чтобы броситься на них, оскалив зубы. Но они, перешептываясь, попятились. Кто-то плюнул возле моей головы, потом кольцо расширилось, и они потянулись прочь. Я приподнялась на локтях. Теперь они стояли на обочине, все на безопасном расстоянии. Кроме одного. Сына бакалейщика, Джорджа.
Он медлил в шаге от моей головы, потом вдруг рванулся вперед и прошипел мне в ухо:
– Я до тебя доберусь, ведьма полоумная!
Но удрать он не успел, я схватила его за руку.
– Нет, не доберешься, – сказала я.
Впилась ногтями в его руку, и он завыл от боли, как собака.
Я отпустила его, и он отпрыгнул, с ненавистью глядя на меня.
– Ты меня даже поймать не сможешь, – сказала я.
И побежала домой, не оглядываясь, ликуя и мучаясь одновременно, отрезанная от всего остального мира.
Почему я не спросила о ней отца? Я спрашивала, когда была младше.
Однажды в мрачной ярости я заорала на него:
– Дети говорят, мама в дурдоме!
Темное облако боли прошло по его лицу, но он произнес спокойно, словно сдерживаясь изо всех сил:
– Твоя мать умерла, Розмари. Чем быстрее ты это примешь, тем лучше для тебя.
И отвернулся.
Видите, еще до того, как все началось – то, что привело меня сюда, – еще до того у меня в этом мире почти никого не было. Была собака Утя, была Джейни. И все. Отец не проявлял ко мне жестокости, но и не слишком обо мне пекся. Маленькой он посылал меня в деревенскую школу, но к тому времени я уже давно туда не ходила. Меня там не любили, и я никого не любила. Дети считали, что я важничаю и вообще странная. Звали меня Болотной, что отчасти было правдой. У меня какое-то время была гувернантка, мисс Кэннедайн. Она мне нравилась, она была ко мне добра, но потом внезапно уехала, как сказал отец, из-за того, что «у нее что-то случилось». Когда она уехала, я плакала без остановки. Он временами грозился отправить меня в интернат, но так и не отправил. Думаю, у него денег не хватало. Как бы то ни было, к пятнадцатому моему дню рождения обо мне все почти забыли.
Целыми днями я исследовала округу, читала или коротала время у Джейни. Джейни меня звала своей «розой-дичком», и, наверное, так оно и было. Меня ничему не учили, по дому я почти ничего не делала, и никто за мной не приглядывал. Я сносно умела читать и писать благодаря мучительному школьному детству – и тому, что милая мисс Кэннедайн заставляла меня учить буквы, – но считала из рук вон плохо. Иногда я вбегала в дом и пугала отца, и он смотрел на меня так, словно одичавший ребенок, живший в его доме, вызывал у него отвращение. «Ты похожа на дворняжку», – говорил он, а еще называл меня диким зверьком. Кричал, призывая Фейрбразер, та пыталась расчесать мне волосы и, когда у нее не получалось, ругаясь, отстригала их по плечи и смазывала жиром, чтобы расческа прошла сквозь колтуны. Она дергала меня за волосы, рывками, пока на голове не начинала болеть кожа, а в глазах у меня не появлялись слезы. Каждую неделю в субботу она упихивала меня в ванну – у огня, если дело было зимой, – и скребла до ссадин, пока не обдирала, как выпотрошенную рыбу.
По воскресеньям мы строем шли в церковь и я ерзала на твердой скамье, не слушая, что говорил толстогубый священник, а представляя, что я сейчас далеко от всех, на дереве, или ушла на много миль по берегу, за болото. У священника своя фантастическая история, и он не задержится в моей, но об этом дальше. Через день я убегала по мостикам через болота, пополнять свою коллекцию, а за мной с лаем бежала Утя. Я собирала свой мир. Пустую скорлупку птичьего яйца; росток сведы или морской лаванды; похожий на сердце камешек. Я выкладывала их рядком на подоконнике у себя в комнате, давала им имена и каждый день трогала на счастье. Джейни говорила, что я начала собирать, когда уехала мать, и у меня нет причин ей не верить. Первой в коллекции была ракушка, которую, как я думала, дала мне мать. Теперь я знаю, что это могла быть просто ракушка, но в моем детском уме ракушка была от нее, а раз ее дала мне мать, это делало ее особенной. С тех пор все, что попадалось мне на глаза, бывало изучено и либо отброшено, либо избрано. К моим пятнадцати коллекция занимала весь подоконник и крышку комода тоже. Время от времени Фейрбразер грозилась все выкинуть, чтобы не разводить грязь и наверняка заразу. Но не выкидывала – думаю, боялась моего гнева.
Если я не пополняла коллекцию, найти меня можно было в темном домике Джейни. Она рассказывала мне истории о нежити, призрачных собаках и путниках, пропавших на болотах; о луне, которую поймали дикие твари, и о девочке, перехитрившей призрака. Она рассказала мне, как называются все птицы в саду – и те, которые прилетали на болота в разное время года, и еще те, которых они с Роджерсом называли по-своему, не как в моем определителе птиц Британии: знобуши и бугайки, юрки и шестерки, мельнички и шаглы, ремезы и пугачи. Мы пили чай, который она заваривала из трав, росших у нее в саду, и ели пироги на меду, собранном ее пчелами.
Если бы все не изменилось, я бы, возможно, по-прежнему была там, где мне самое место, – под огромным открытым небом, а не под замком, как животное в клетке.
Днем, когда все по-настоящему началось, стала пятница после моего дня рождения, когда я все еще верила, что величайшая драма моей жизни – исчезновение матери. В тот день отец отвел меня в Старую Усадьбу.
Фейрбразер уже не первый месяц не унималась по поводу прибытия. Должна была приехать новая семья, и я обдумывала, какие приключения ждут меня с тамошними детьми. С детьми, которые станут моими друзьями.
– У них мальчик есть, – как-то подслушала я разговор Фейрбразер с Роджерсом, пока он раскладывал крысиный яд на пороге кухни. – Высокий, бойкий такой светленький мальчик. Постарше мисс будет. Так мне принца Уэльского напомнил. Красавчик хоть куда.
Даже я знала, кто такой принц Уэльский, все знали. Но он был взрослым, а не мальчиком. Когда я пыталась расспросить отца о новой семье, о том, есть ли там дети, сколько их, сколько им лет, он меня прогонял, говорил, что мы не должны их беспокоить, что нас скоро позовут в гости. Но сначала я увидела мальчика.
Отец ушел из дома вскоре после завтрака. Сказал, что у него встреча в деревне с важными людьми, но не сказал с кем. Это было подозрительно, потому что никаких важных людей в нашей деревне не водилось. Священника он презирал, а врача в Стиффки не было.
Я дожидалась, пока он уйдет, стоя на подъездной дорожке, пока он не скрылся среди мелких завихрений утреннего тумана. Сначала мне пришлось быстро впихнуть Утю в дом, потому что иначе она бросилась бы за мной и могла попасть под машину.
Когда отец ушел, я побежала по Грин-Уэй и увидела, как он перешел Черч-стрит к реке. Он направился прямо к реке, быстрым шагом, а я последовала за ним; вокруг были только поля по одну сторону и деревья, заслонявшие нас от дороги. Я подумала, что он идет в церковь, но вместо этого он свернул на узкую дорожку, ведущую к большому дому. Только Старая Усадьба – это не дом. Она не похожа на Дом на Болотах, с его лестницами, по которым гуляет сквозняк, крошечными окошками, покосившимися стенами, напоминающими борта лодки, и темной спальней, где она меня родила и куда никто не заходит. Это скорее замок. Средневековый сказочный замок.
Старая Усадьба. Название довольно скучное, правда? Но она не скучная, все знают. Там есть башни, и внутренние дворики, и множество окон, и она на самом деле роскошная. Я всегда играла в тамошнем саду. Когда я была маленькая, там жила старая дама, слишком медлительная и дряхлая, чтобы меня прогнать. Она смотрела из верхнего окна, стучала по нему тростью, и я убегала. Потом Усадьба опустела и вместе с болотом стала моей игровой площадкой.
Меня так и тянуло постучать в парадную дверь и спросить, можно ли представиться новой семье. Но я оробела.
Вместо этого я увидела мальчика с кладбища Святого Иоанна Крестителя. На кладбище рядом с одной из разрушенных башен рос старый дуб, на него было легко забраться, и оттуда я могла увидеть восточную сторону двора. Я ждала долго, но не скучала, я привыкла себя занимать. Я захватила с собой кусок пирога со свининой и яблоко из кладовки и перекусывала ими, пока ждала. Рано или поздно он должен был появиться. Надо мной громко запел дрозд, но в остальном было очень тихо. С высоты я видела лиловое марево морской лаванды на болотах за нашим домом. Солнце выжгло весь утренний морской туман, становилось жарко. Я сняла чулки и сунула их в карманы платья. Отец рассердится, если застанет меня в таком виде. Он вечно велел мне прикрыться, не то почернею, как цыганка. Кажется, он не понимал, что, раз у меня не было ни школы, ни гувернантки, ни матери, некому было мне указывать. «Она дикарка», – говорила Фейрбразер, но считала, что в ее обязанности моя дрессировка не входит, а Долли, девушка, которая приходила стирать, была робкой и указывать мне могла не больше, чем огру.
От пирога меня сморило, я привалилась к толстой ветке, к подушке из листьев, и подумала, что могу закрыть глаза и немножко подремать, но, разумеется, едва я это сделала, со двора внизу донесся шаркающий звук. Мальчик. Высокий и светловолосый, как говорила Фейрбразер. Казалось, он о чем-то напряженно думает, потому что глаз он не поднимал. В каком-то приступе умоисступления я швырнула огрызок яблока ему в затылок, и тогда он поднял глаза, потому что огрызок пролетел у самого его уха. Я была меткой, я бы на самом деле могла в него и попасть.
– Эй! – сказал он. – Ты кто?
Он и правда был очень красивый, хотя и лопоухий. И я заткнулась. Все находчивые ответы умерли у меня на языке.
– Спускайся сейчас же, мартышка ты негодная.
И он – о ужас – пошел ко мне, сидевшей на дереве, и я слишком поздно увидела, что в руке у него ружье. Он встал под деревом, поднял ружье и наставил его на меня, и на одно ужасное мгновение я подумала, что он сейчас подстрелит меня, как птицу.
– Надо бы мне выстрелить да добыть тебя с этого насеста. Шпионишь за мной, да?
Но я увидела, что он весело улыбается, а его глаза – такие голубые! – поблескивают, словно все это – отличная шутка.
– Так давай, – ответила я с бьющимся сердцем.
– Ха, – сказал он, а потом и правда выстрелил, и у меня зазвенело в ушах.
Я почувствовала, как свистнул воздух, как пробежала рябь по листьям. Дрозд с криком взлетел в небо. Я завизжала, как ни жаль это признавать, и упала навзничь, рухнув на твердую землю. Со мной все было в порядке – просто руку ободрала и ногу оцарапала, – так что я вскочила на ноги и бросилась наутек.
Я со всех ног пробежала через кладбище, мимо церковных ворот, услышала, как он кричит мне вслед, но знала, что надо торопиться, чтобы успеть домой прежде, чем узнает отец.
– Я знаю, кто ты! – донесся голос мальчика из-за церковной ограды.
Но я не остановилась, я неслась дальше, склонив голову, и влетела прямо в священника, едва не опрокинув его, потому что роста он был небольшого.
Священник схватил меня за плечи.
– Помедленнее, мисс Розмари, что это вы затеяли, бегаете, как мальчишка, в святом месте?
Я отшатнулась и сжалась. Оглянулась. Мальчик меня не преследовал.
– Мне нужно домой, мистер Дэвидсон.
Священник был смешной – губы у него были толстые, мясистые, казалось, они сейчас что-то сжуют, а брови походили на мохнатых гусениц, ползущих по лбу. Фейрбразер утверждала, что он прекрасный проповедник, из-за чего он мне нравился еще меньше. Его пальцы впились в мои лопатки, и мне захотелось кричать.
– Меня отец ждет, – выдохнула я.
И, выкрутившись, как угорь, из его хватки, метнулась по дорожке, через улицу, в наш проулок, к дому. Я знала, что он за мной не пойдет, потому что отец не был усердным прихожанином. С тех пор, как родилась я.
Но думала я об одном – о светловолосом мальчике из Усадьбы, хотя меня ждали серьезные неприятности, если об этом узнает отец.
В моей памяти, хотя она может быть искажена, то лето полно ослепительного солнечного света, который принесла в мою жизнь семья, вселившаяся в Старую Усадьбу.
Дочь звали Хильдой. Ей тогда уже исполнилось восемнадцать, и я считала, что она – настоящая леди. Фрэнклину было семнадцать. Он и был ушастым мальчиком, которого я видела с кладбища. Они жили большей частью в своем лондонском доме, а в Усадьбу приезжали на выходные, когда я приходила их повидать. Беспокоиться мне было не о чем, он явно не рассказал отцу, что я за ним шпионила, потому что в тот вечер отец вернулся домой и сказал, что мы оба приглашены в Старую Усадьбу к чаю. Отец очень сдружился с их родителями, полковником и леди Лафферти, так что у меня наконец появилась компания. Мне больше не было дела до того, что меня ненавидели деревенские.
Помню, как летом, вскоре после того, как они приехали, мы ездили к морю в Кромер. У них был автомобиль! Мне нравилось слушать тр-тр-тр, когда он приближался к нашему дому, и смотреть на облака дыма, вырывающиеся сзади. Утю не взяли, и она с лаем бежала за машиной, пока Фейрбразер не затащила ее обратно в дом. Меня укололо чувством вины, но они так быстро скрылись из виду, что трудно было долго об этом думать. Меня ждало приключение! Я сидела сзади, втиснувшись между Хильдой и Фрэнклином, а леди Лафферти сидела спереди с отцом и полковником, который любил водить машину в особом облачении – летный шлем и водительские перчатки. На леди Лафферти была огромная соломенная шляпа, завязанная под подбородком, и фиолетовые ленты развевались за ней по ветру. Хильда оделась по лондонской моде (так она мне сказала) – широкие брюки и розовая мягкая панама поверх коротко остриженных волос; ее мать неодобрительно поднимала брови при виде этой стрижки, но на самом деле Хильде и Фрэнку позволялось делать все, что они пожелают. Хильда была не такой красивой, как Фрэнк, но тоже немалого роста, держалась она дерзко, то и дело закатывала глаза и смешила меня. Фрэнклин (он велел называть себя Фрэнком) был весь в белом, ветер, летевший нам навстречу, пока мы ехали вдоль побережья в Кромер, ерошил его песочные волосы. Мы сидели так тесно, что я чувствовала, как его нога плотно прижимается к моей. Я смотрела мимо него на проносившиеся мимо поля, дивилась ощущению скорости и красным макам, кивавшим на ветру среди пшеницы возле Кромера.
Потом я почувствовала на своей ноге его руку. Она забралась мне под юбку и легла на внутреннюю сторону бедра. Я уставилась на Фрэнка, а он в ответ уставился на меня и смотрел, пока я, покраснев, не опустила глаза в пол; у меня кружилась голова. Он не убирал руку с моего бедра до конца поездки, а я не знала, как мне поступить.
Мы погуляли вдоль моря, пообедали в гостинице на берегу, выходившей на пирс, – она называлась Hôtel de Paris, – но мне было сложно хоть на чем-то сосредоточиться из-за воспоминания о руке Фрэнка на своей голой коже. Я подумала о матери, о том, чего она могла бы от меня ждать. Он был такой славный, и все они были так ко мне добры, и мне это нравилось, но я боялась, что скажет отец, если узнает.
– Ступайте вперед, молодежь, развлекайтесь, – сказал полковник, и отец нахмурился, но леди Лафферти положила руку ему на рукав.
– Будет вам, Ричард, Розмари вполне можно оставить с моей Хильдой, а вы, джентльмены, сможете обсудить грехи этого мира, не опасаясь, что вас станут перебивать. Я должна рассказать вам о своей работе с Обществом помощи девушкам.
– Веди себя как подобает, Розмари, – предупредил меня отец, но разве мог он после такого меня не отпустить?
Он был уже далеко, слушал леди Лафферти, я представила, как потом они беседуют наедине с полковником. Наконец-то он нашел кого-то еще, чтобы поговорить о Проблеме Капитализма или Коммунизма, Инерции Британской Демократии и Вопросах Того, Что С Этим Делать. Хотя он и рассуждал о «цельности человека, занятого фермерским трудом», он ни разу не ходил в «Таунсенд» и не выпивал с фермерами. Мы жили в изоляции, отец и я, жили сами по себе, и оба потянулись к Лафферти, как жаждущие к воде.
У воды Хильда взяла меня под руку, а Фрэнк ушел вперед. Когда родители остались далеко позади, он пригнулся и побежал по склону к морю.
– Давайте, девочки, подышим морем!
Он широко улыбался, и от этого лицо у него сияло. Какой же он был красивый, золотистый и весь в белом. Я заметила, что губы у него темно-розовые, как ссаженная кожа, и задумалась, каково было бы к ним прикоснуться. Единственным мальчиком, который мне нравился до него, был сын Роджерса, Билли, но отец не позволил мне с ним дружить, потому что он «из другого круга», и он к нам больше не приходил. Всякий раз, когда я видела, как он собирает на болотах морской укроп или ракушки для матери, я махала ему, и он всегда улыбался мне и махал в ответ, но ни разу не подошел.
Песок на берегу был горячим, мы сняли башмаки и чулки. Фрэнк закатал брюки, и я увидела на его стройных лодыжках золотистые волосы. Мне ни разу не приходилось оказываться так близко к телу мальчика, с тех пор как мы с Билли плескались в ручьях, когда я была маленькая. Мне всегда нравилось чувствовать песок под босыми ступнями, нравилось, как он сочится между пальцами ног. Фрэнк побежал к морю, и мы с Хильди побежали следом, взявшись за руки и хохоча. Море оказалось ледяным, оно плеснуло нам на ноги, и Фрэнк, дразнясь, обрызгал нас морской водой. Мы визжали, смеялись, солнце пекло нам головы. Вскоре мне стало нехорошо, потому что мы бросили шляпы там же, где и башмаки.
– Если бы только у нас с собой были купальные костюмы, Розмари! В следующий раз нужно обязательно их захватить. Непременно. Пока не началась осень и не стало слишком холодно.
Я подумала, каково будет надеть купальный костюм, выставить напоказ перед Фрэнком свои бледные руки и ноги, и, наверное, покраснела, потому что Хильди схватила меня за руку и сказала:
– У тебя чудная фигура, Розмари, милая, ты будешь дивно выглядеть. Я точно знаю. И подумай о стрижке. Сможешь носить распущенные волосы. – Она взяла одну из моих косичек и покрутила ее между пальцами. – Такой чудный цвет, но, пойми, ты подчеркнешь лицо, если подстрижешься и избавишься от этих детских косичек.
Как я хотела искупаться с Хильди и Фрэнком! Но сама мысль о том, что отец позволит мне расхаживать на людях с голым телом, была смехотворна.
– У нее необычный для английской девушки цвет кожи и волос, как думаешь? – обратилась Хильди к Фрэнку.
Он прищурился, склонил голову набок, оценивая меня. Я покраснела.
– Не можем же мы называть ее Розмари, это слишком старообразно, – сказал он. – Давай звать ее Рози в честь ее розовых щек.
От этого я покраснела еще сильнее.
Потом мы с Хильди лежали на песке, позволяя солнцу греть нам ступни; она закатала брюки, я подоткнула юбку выше лодыжек. Фрэнк сидел рядом, курил, и, думая, что он не смотрит, я украдкой взглянула на него. Хильди тихонько засопела, ее аккуратная грудь вздымалась и опускалась.
– Чем ты занимаешься в Лондоне, Фрэнк? – спросила я, расхрабрившись от морского воздуха.
Он посмотрел на меня сверху и выдохнул дым через нос.
– Чем занимаюсь? Да ничем особо важным, милая Рози. Мама хочет, чтобы я сделал что-то хорошее. Отец хочет, чтобы я приносил пользу. – Он произнес это с крайним презрением. – Он же приносил. И мой старший брат. Армия, все такое. Война. Я это, конечно, не застал.
– У тебя был брат?
– Два. Мы с Хильди – дети от второго брака отца. Остальных давно нет.
– Ой, – сказала я, как дурочка, не в силах придумать, что добавить, пытаясь понять, сколько же полковнику лет.
– Но я ни в чем никогда не был хорош, – продолжал Фрэнк. – Отец думает выдвигаться в парламент, знаешь ли. Хочет, чтобы я ему помогал. Только я ничего хуже и представить не могу.
Меня это озадачило. Я не понимала, как можно вообще ничем в жизни не заниматься.
– Но разве ты не хочешь что-то делать? – Я знала, что ему не приходится зарабатывать на жизнь, как моему отцу, который вечно беспокоился о деньгах, как все в деревне и ее окрестностях, но мне казалось, что это так невыносимо скучно.
Он рассмеялся.
– Я помогу отцу с кампанией, раз он считает, что я должен, но люди, которые у нас бывают, так унылы, что это будет нелегко выдержать. Они ужасающе серьезны, а я, боюсь, так и не смог взрастить в себе интерес к чему-то, кроме спорта. Правда, думаю, твой отец к нам примкнет.
– К чему примкнет?
– К партии. – Он выдохнул в мою сторону струю дыма, и я закашлялась.
Фрэнк потянулся, взъерошил мне волосы, и я почувствовала, как кожу у меня на голове закололо.
– Ты скоро все сама увидишь, милая Рози. Отец устраивает для них в Усадьбе грандиозную вечеринку в конце лета, и твой отец приглашен. Полагаю, он тебя возьмет. Хильди будет на этом настаивать. И я тоже.
Тут он склонился и поцеловал меня в губы. Невинный поцелуй, просто прикосновение, но тем не менее вкус его сигареты, тепло его дыхания, морской ветерок у меня на коже слились в чудо. Я была так поражена, что отшатнулась и врезалась в бедную Хильди, спавшую у меня за спиной, – она зевнула и потянулась. Фрэнк встретился со мной взглядом, улыбнулся, широко раскрыв глаза, и приложил палец к губам (к губам, которые коснулись моих!).
– Боже, сколько же я проспала? – спросила Хильди. – Умираю с голода. Безусловно, пора пить чай.
И мы пошли обратно по набережной к машине, Фрэнк крутил в руке ракушку, его длинные пальцы гладили ее края и шелковистое нутро.
– Какая красивая, – сказала я.
– Она? – Он поднял руку, словно и не думал о ракушке. – Держи, это тебе.
Я робко улыбнулась и сразу спрятала ракушку в карман платья.
Добравшись домой, мы с отцом поужинали салатом и холодным пирогом с яйцом, которые нам оставила на столе Фейрбразер. Я скормила половину Уте, потому что без меня ее обижали. Долли, поденщица, давала ей вкусненького, если набиралась смелости, но Фейрбразер всегда говорила, что собаку мы испортили.
– Тебе пойдет на пользу общение с людьми вроде Лафферти, Розмари, – заметил отец, и меня бросило в жар, хотя в его словах не было ничего дурного. – Леди Лафферти просила меня пригласить тебя на собрание, которое они устраивают для каких-то важных людей из Лондона, и я от твоего имени отказался, сказал, что ты – девочка наивная, выросла без матери и не привыкла к обществу.
– Отец, – начала я, пылая от негодования, – я не наивная!
Но отец улыбнулся мне одной из редких своих улыбок – больше она походила на гримасу, но все-таки была своего рода улыбкой, – поднял руку и сказал:
– Отставить атаку, дитя. Она решительно настаивала на твоем участии, и я уступил. Но ты должна вести себя как леди, Розмари, а не как дикарка, что у тебя вошло в привычку.
– Я буду! – воскликнула я и вскочила, чтобы обнять отца, но он меня оттолкнул.
Сердце мое металось. Фрэнк меня любит? Он за мной ухаживает? Я не знала. Я знала только, что очень любила бы Хильди, стань она моей сестрой, а к Фрэнку меня тянуло так, что болело сердце. Но он был старше меня и намного искушеннее, и я гадала, не смеялись ли они, когда я вернулась в наш темный дом на краю болот, над моими деревенскими привычками, над тем, что я не знаю ни лондонского общества, ни политики – вообще ничего. Я боялась, что перед всеми этими лондонцами предстану той, кто я есть на самом деле, и Фрэнк меня не полюбит.
В тот вечер, раздеваясь, я нашла ракушку, которую он мне дал, и бережно выложила ее на подоконник к прочим своим сокровищам. Внутри она была розовой, перламутровой и напомнила мне открытый рот.
До званого вечера нам с Хильди выпала возможность надеть купальные костюмы. Фрэнклин предложил отправиться на лодке в Заводи, на этот раз только нам втроем. Всю неделю перед поездкой я от волнения едва могла есть и спать. Лето разгулялось напоследок, день стоял ясный и теплый. Хильди была за рулем отцовской машины, дух захватывало, я сидела рядом с ней, а Фрэнклин сзади. Мне приходилось придерживать шляпу от солнца, чтобы она не слетела с головы, и я невольно оборачивалась посмотреть, как дорога убегает прочь, как местные глазеют на модную машину и как улыбается мне Фрэнклин, откинувшийся на кожаную спинку заднего сиденья. Невозможно было не улыбнуться в ответ, так меня переполняла радость.
На лодке Фрэнклин встал за штурвал – в белой морской фуражке и рубашке с расстегнутым воротом. Хильди тоже надела фуражку и комбинезон с длинными брюками, в котором выглядела невероятно высокой и элегантной. На мне, конечно, было длинное кремовое платье, у меня ничего, кроме платьев, не водилось, но под него, так чтобы отец не заподозрил, я надела горчичного цвета купальник, который нашла для меня Хильди; сама она из него давно выросла. Я никогда раньше не надевала купальник. В реке или море я плавала в панталонах и белье или, если рядом никого не было, как чаще всего и бывало, вообще без всего. Я хотела чувствовать воду на коже – так мне казалось, что я водяной ребенок, морская нимфа, русалка. Купальник Хильди был броского василькового цвета, как летнее небо в зените, а купальная шапочка – ярко-розовая, так что она выделялась, как экзотический цветок среди английских маргариток.
Лодку они взяли напрокат такую, какой я раньше не видела: моторный катер, называвшийся «Танцующий свет», он походил на яхту, только с мотором, а не с парусом. Фрэнклин смеялся и говорил, что это «чертовски легко, легче, чем ходить под парусом», и что я могу попробовать, если пожелаю.
– Резво бегает, – отметил он.
Главное было не слишком разгоняться, чтобы все остальные на своих старых парусных лодках и гребных шлюпках не злились, как сказал Фрэнк.
Мы забрали катер на причале в Уорксхэме и пошли по реке Бьюр к Хорнингу, где пообедали и выпили пива, сидя на траве в таверне «Лебедь». Я раньше никогда не пила пива, но они сказали, что в жаркий день это то, что нужно, и, хотя рот мне свело от резкого вкуса, а пена попала в нос, из-за чего я закашлялась, я допила все до дна, и они разразились одобрительными возгласами.
Потом мы с Хильди лежали на катере, пока он полз по реке. Мы уже были в купальниках, и я остро осознавала, какие у меня худые руки и ноги, как они торчат у всех на виду, и какое у меня тело – не совсем женское. Длинные, бледные конечности Хильди сияли на солнце. А у Фрэнклина, закатавшего рукава до локтей, предплечья были золотыми. Лежа на катере впереди – «на носу», как мне сообщили, – я решила, что могу подглядывать за ним, стоявшим у штурвала, так, что он не заметит. Но, когда я пялилась на изгиб его челюсти, там, где она переходила в шею, он меня застукал. На долгую секунду мы встретились глазами, и я вполне уверилась в том, что он знал, что я на него смотрю.
– Как тебе?
– Потрясающе, – сказала я, используя одно из их словечек.
– Скажи, да? По-моему, именно такое отец называет «буколической идиллией». Он считает, что современному человеку следует вернуться к природе, подальше от нездоровья и порочности общества.
Я понятия не имела, о чем он говорит, но села, выпрямилась и постаралась сделать вид, что понимаю.
– Он полагает, что я – вроде символа этого современного недуга, – сказал Фрэнк со странной улыбкой. – И, возможно, он прав. В конце концов, он именно поэтому купил Старую Усадьбу. Поэтому ему тут нравится, вдали от цивилизации. – Голос его звучал насмешливо и дразняще, но глаза были печальны. – Он стремится к настоящей Англии. Никаких иностранцев, никакого упадка. – Казалось, он снова меня заметил. – И, если бы мы сюда не приехали, я бы никогда с тобой не встретился. Благодаря таким, как ты, милая Рози, мир кажется хорошим – это все твоя неиспорченная прелесть. Ты сама не понимаешь, насколько ты особенная.
От его слов у меня звенело в голове. Как могло что-то быть хорошо благодаря мне – мне, подумать только! Но он смотрел на меня с такой горячей мягкой нежностью, что я в ней таяла.
– Красота, правда? – продолжал он, поглаживая блестящее дерево штурвала.
Я представила, что его руки ласкают меня так же, как он прикасался к штурвалу, и, хотя больше он ничего не сказал, глаза его оставались прикованы к моим, пока я не почувствовала, как запылала моя кожа, и не была вынуждена опустить взгляд.
К счастью, в это время показалась лодка, полная болтавших молодых людей и девушек. Они курили, смеялись, мужчины были в черных купальных костюмах, а девушки – в ярких, как у Хильди. Когда мы проплывали мимо, они замахали нам снизу, и, стоило мне помахать в ответ, один из молодых людей с шумным всплеском нырнул в воду. Когда он вынырнул на поверхность, его зачесанные назад волосы облепили голову, а с его загорелой кожи капала вода, как у водяного бога.
– Ого, – сказала Хильди, которая, как мне казалось, заснула, пока загорала. – Фрэнк, нам надо бы найти местечко, чтобы искупаться, как думаешь?
Фрэнклин согласился, и вскоре мы добрались до уединенного места на реке, где компанию нам составляла только ветряная мельница. Мы с Хильди спрыгнули с катера и поплыли в прохладной полной тростника воде, а Фрэнклин отказался, сказав, что не захватил костюм; он сидел и курил, наблюдая за нами с борта. Над зарослями тростника порхали голубые стрекозы, на зеленой, как огурец, воде плясало солнце, и это напомнило мне, как назывался катер: «Танцующий свет».
Несколько часов спустя, когда солнце уже клонилось к закату, мы выпили чаю, чтобы согреться, вернули катер на пристань и поклялись, что в следующий раз возьмем его на подольше. В следующий раз, подумала я, прижимая эту мысль к сердцу. На обратном пути в Стиффки машину вел Фрэнк, а я сидела рядом с ним, с меня сползал мокрый шерстяной купальник, кожу еще пощипывало от прохладной воды, усталость мешалась во мне с восторгом, и хотелось, чтобы этот день не кончался.
Я запомнила его навсегда. Тот день стал сияющим образом прошлого, беспечной юности, надежд и роскоши. Конечно, тогда я его так не воспринимала, я не знала, что он так надолго сохранит свой блеск. Я думала, впереди еще много таких же дней, и они были – но теперь, оглядываясь назад, я вижу, что тот первый раз на Заводях сияет ярче всех. Дразнящий проблеск жизни, которой я могла бы жить.
Вскоре после той поездки на Заводи погода переменилась, пришло унылое начало осени, но мне было все равно, потому что приближалась долгожданная вечеринка в Старой Усадьбе. День выдался отвратительный, порывы ветра несли с болот морось, света почти не было. Стены в доме отсырели, полы леденили ноги. Я выбралась наружу и провела весь день у Джейни, готовя в темной парилке ее домика любовное зелье. Когда я пришла, она собирала с потолочных балок пауков-балдахинников. Она бережно брала каждого пальцами, потом сажала в ладонь. Пауков она держала в густой копне своих жестких седых волос, «потому что они счастье приносят». Мне это всегда нравилось. Зелье предназначалось для лечения моего насморка, но с самого детства Джейни казалась мне волшебницей. Я верила, что она может вылечить что угодно, даже разбитое сердце. Она не только принимала роды и обмывала мертвых, деревенские приходили к ней с самыми разными напастями, в том числе и с любовью.
Ее полки были заставлены пыльными бутылками зеленого и коричневого стекла с темными жидкостями внутри, но что в них содержалось, я знала только отчасти. Хотя кое-что из того, чему Джейни меня учила, я запомнила и могу рассказать сейчас, как заклинание без результата. Одуванчик был от непорядка с кровью, окопник от растяжений и ран, верхушки крапивы от кашля, алоэ от ожогов, тысячелистник от поноса и несварения, мандрагора для кожи. Были и пустые бутылочки, в которые Джейни складывала обрезки ногтей и волосы тех, кто думал, что их заколдовали. «Сейчас таких почти нет, но ты диву дашься, сколько народу приходит за всяким». Потому что, несмотря на то что вера в ведовство шла на убыль с течением века, – так говорила Джейни, – люди по-прежнему боялись того, чего не понимали, и шли к ней с тоской и необъяснимыми болезнями, от которых не было исцеления. Она пыталась помочь травными снадобьями и, наверное, произносила какие-то слова, которые звучали как заклинания, хотя я не знаю, были ли ими на самом деле. Но если те, кто к ней приходил, верили в эти средства и им это помогало, какая разница?
В тот день она дала мне тысячелистника. Сказала, чтобы я оторвала один из его зазубренных листочков и пощекотала себе нос изнутри, повторяя:
Деревей, деревей,
Белым цветом цвети.
Если милому мила,
Носом кровь пусти.
Я изо всех сил сморкалась в платок, но вышла только липкая слизь, ни капли крови. Джейни хихикнула и сказала, что этого и следовало ждать, он же меня едва знает. По-моему, она меня дразнила.
В любовное/противопростудное зелье входили:
вербена;
жженый можжевельник;
мед.
Все это она принесла из своего сада или из улья, вместе с тайной составляющей, «эликсиром», как сказала Джейни, который пах очень похоже на камфару. На вкус зелье было горько-сладким и оставляло на задней стенке глотки древесный, сосновый привкус.
К вечеру, когда должен был начаться прием, я не сомневалась, что оно сработало и Фрэнклин найдет меня совершенно неотразимой. Из носа у меня больше не текло, мне казалось, что я сияю здоровьем.
Людям, выросшим в других условиях, может показаться странным, что я цеплялась за эти верования и суеверия, несмотря на то что мне открывался современный мир. Но здесь, в деревнях вроде моей, на забытом участке побережья, вдали от отдыхающих, от городской жизни и так называемого движения прогресса, время идет иначе. Здесь еще есть люди, которые следуют обычаям, отличающимся от тех, что несут с собой коммерция и время, созданное человеком. Есть то, что старше машин, электричества и телефонов, то, что сохраняется, как черный слой ила на болотах, скрытое под верхним слоем рациональности. Я не говорю, что эти обычаи лучше, но они есть, нравятся они вам или нет.
Место почти кончилось, и к тому же я пишу уже два дня в перерыве между работами в саду, и я устала. «Что вы пишете, мисс?» – спрашивают меня. Но я им не скажу. Завтра возьму следующую книжку. Мне еще многое нужно написать.
23 декабря
Порыв ветра ударил в окно, заставив его застучать, и что-то светлое с тихим стуком упало на пол. Голова Мэлори рывком поднялась от книжки. Ничто в полутемной комнате не шевелилось. Она медленно осознала, что ночь возвратилась в жутковатую тишину, словно все шумы заглушил какой-то туман. В полусне Мэлори посмотрела на лежавшие на прикроватном столике часы; их циферблат освещала лампа. Самое начало первого.
Сидя в темной спальне, Мэлори потерла глаза. Сквозь занавески сочилось серебристое сияние. Наверное, луна. Надо было попытаться закрыть окно, и она выскользнула из постели, задохнувшись от холода. Пошевелившись, ощутила в глубине головы какое-то легкое дребезжание вроде начинающейся мигрени или похмелья. На полу у окна лежала ракушка, перламутрово-розовая изнутри, должно быть, она упала с подоконника. Мэлори подержала ее на ладони и попыталась понять, почему она кажется знакомой. Снаружи тихо падал снег, и все укутывало тонкое покрывало серебристой белизны.
Мэлори вцепилась в край подоконника и нечленораздельно вскрикнула. Что-то – кто-то? – двигалось в снегу. Тень. Рука Мэлори поднялась, словно хотела до нее дотянуться. Смутная, бледная тень, легкое затемнение в бесконечно белом, словно фигура, одетая в снег. И – ничего. Мэлори чувствовала себя глупо – в деревне ей было так непривычно, все эти звуки и крадущиеся ночные тени, так далеко от знакомой безопасности уличных фонарей, магазинов и баров. Снаружи был только снег, он мягко падал огромными хлопьями, белые пушинки в темноте. Завороженно стоя у окна, Мэлори ущипнула себя за голую руку, ощутила боль. В постель. Она не в себе. Надо вернуться в постель. Спотыкаясь, она добрела до кровати, рухнула туда и укуталась в одеяла. Боль в затылке отпустила, но мозг полностью занимала эта девушка – девушка с фотографии в газете, девушка в записной книжке, которая, казалось, говорила с ней напрямую. Книжка так внезапно оборвалась. Страницы еще оставались, но пустые, словно писавший чего-то недоговаривал. Это не могло быть концом истории. И не было, Мэлори это уже знала. Снимок девушки на газетной вырезке – дерзкий взгляд прямо в камеру.
Несколько часов спустя, всплыв из неспокойного сна, Мэлори открыла глаза и увидела комнату, залитую холодным светом. Не было слышно ни звука. Ни птиц, ни ветра, ни даже моря. Ничего, только легкое поскрипывание изогнутых стен дома. Мэлори хотелось пить, но ее стакан был пуст. Тишина казалась плотной, как вата. Еще не раздвинув занавески, Мэлори поняла почему. Все лежавшее перед ней было укутано глухой белизной.
Отвернувшись от окна, Мэлори увидела на полу у кровати тонкий прямоугольный пакет, перевязанный красной лентой для волос. Наверное, он выпал из записной книжки. Она подняла его и неловкими пальцами развязала ленту.
Внутри лежали две фотографии. Ее это неожиданно удивило, словно она читала вымышленную историю, а не рассказ о чьей-то жизни. На одной был юноша – привлекательный белокурый молодой человек в светлом костюме, небрежно прислонившийся к стене старого здания. Мэлори ощутила укол узнавания. Он напомнил ей Тони, каким тот был, когда они только познакомились, – такие всегда получают, что хотят. Но этот юноша был пожестче, чем Тони: прищуренные веселые глаза смотрят надменно, губы слегка искривлены, на лице высокомерное выражение. У Тони никогда не было намерения вести себя жестоко. Не то что у этого. Кто он, было очевидно. На обороте кто-то – Розмари, Мэлори узнала ее почерк, – написал: «Фрэнклин, август 1931 г.».
Из-за этого Фрэнклина по коже Мэлори побежали мурашки – странная смесь притяжения и отвращения. На ум ей пришел Тони, как он соскальзывает на вечеринке с дивана и берет ее ладонью за грудь. Он даже имени ее не знал. Она его оттолкнула, но его это, казалось, не обеспокоило. И вот теперь она мерзнет в бугристой постели в уединенном доме на краю Норфолка, а что делает Тони? Ей было невыносимо об этом думать. Несомненно, на какой-то очередной вечеринке, в каком-нибудь крутом месте в Сохо. В этом весь Тони. Он всегда к этому возвращался. К пустоте темных подвальных баров и виски. И к лебезящей перед ним женщине, которая подавала напитки. Как она ошибалась, думая, что он вообще захочет жить с ней и Фрэнни. Здесь ему все было бы противно – в этом холодном, темном доме у моря.
На другой фотографии была молодая женщина. Сначала Мэлори подумала, что это сама Розмари. Но фотография была более старая, из другой эпохи. Женщина в длинном светлом платье с высоким кружевным воротником сидела на ротанговом стуле, вокруг стояли пальмы. Возможно, снимали это в студии. Маленькая бледная женщина с темными волосами, тонущая в жестком объемном платье, совсем еще ребенок. Неприятно вздрогнув, Мэлори поняла, кто она. Отсутствующая мать, потерянная мать Розмари, Луиза. И точно, на обороте другой рукой было написано: «Мисс Луиза, февраль 1912 г., Дели».
Мэлори сунула фотографии обратно в записную книжку и запихнула обе книжки под подушку, прежде чем накинуть кардиган поверх ночной рубашки и выйти на площадку. Из комнаты Фрэнни не было слышно ни звука. Внизу Мэлори умудрилась добиться того, что огонь, плюясь, ожил, и уселась перед ним, дожидаясь, когда тепло разольется по коже. Жар покалывал ей пальцы, но она не убирала руки. Спина, обращенная к комнате, оледенела, от шеи вниз сбежала дрожь, будто кто-то провел пальцем по позвоночнику. Кто-то прошел по моей могиле. Мэлори резко обернулась. Ничего – только диван и дурно написанный морской пейзаж со штормом. Промелькнуло воспоминание – кто-то, что-то – о белизне в саду. Среди ночи. Наверное, ей снилась девушка из записной книжки. Розмари, сказала она себе. Читать ее слова – все равно что заглядывать кому-то в мозг. Зря она стала читать. «Личные и тайные» – так там было написано. Она подсматривает, она – Любопытный Том. Но зачем писать, если не думаешь, что люди станут читать? А Розмари на самом деле хотела, чтобы кто-то это прочел, – даже написала что-то такое. Вместе с этим Мэлори думала, когда сможет улизнуть и начать читать вторую книжку. Она хотела знать, что случилось с девушкой. Чувствовала за нее какую-то ответственность, словно прочитать ее слова было долгом перед нею. И возможно, да, возможно, что в этих словах найдется какой-то ключ к тому, почему отец хранил фотографию этого дома. Мэлори вдруг поняла, что, пока читала, совершенно забыла об изначальных причинах, побудивших ее взяться за записные книжки. Но там ничего не было, ни слова о Гарри Скиннере или ком-то, кто мог им быть. Но, возможно, будет. «Мне еще многое нужно написать». Мэлори услышала шаги и застыла. Оборачиваясь к двери, она мысленно увидела девушку в белом платье, входящую в комнату. Встревоженно вскрикнула.
Это оказалась всего лишь Фрэнни, державшая на руках засыпанного снегом Ларри.
Мэлори выдохнула, у нее тряслись руки и ноги.
– Что случилось?
Она засмеялась безумным фыркающим смехом, заставившим Фрэнни посмотреть на нее с подозрением.
– Ничего, милая. Ничего. Просто ужасно спала ночью. Ты выходила? Где была?
Фрэнни надела какой-то грязный желтый халат, цвета старого банана, поверх ночной рубашки, и большие толстые носки. Бледное лицо раскраснелось от холода.
– Ларри нужно было выгулять, мам. Весь сад засыпало снегом. Я замерзла.
Она подошла и села рядом с Мэлори, положив пса, который вытянулся у огня.
– Смотри, что я нашла.
Она протянула находку Мэлори – кусок песчаника, напоминавший сердечко. Но стоило Мэлори покрутить его в руке, он перестал походить на сердце. Просто камешек.
– Нужно повесить игрушки, пока папа не приехал.
Мэлори поморщилась. Ей не хватало духу – или смелости – сказать дочери.
Все утро Фрэнни развешивала игрушки, которые они нашли на чердаке, пристраивала древние выцветшие бумажные гирлянды и старые расписные фонарики на все карнизы, крючки и дверные ручки, потом выдвинулась наружу в пальто и резиновых сапогах лепить снеговика и срезать остролист и омелу, а за ней, почти скрытый снегом, помчался, лая на изгородь, Ларри. Мэлори поначалу не выходила из дома. Снова попыталась настроить транзистор, но не смогла найти среди помех станцию и выключила приемник. Бродя по комнатам – кормя Ларри, помогая Фрэнни развешивать игрушки, прибираясь, – она все возвращалась к девушке в записной книжке. Ее поражало, что эта деревня была домом Розмари, и в ней тоже должны были сохраниться следы ее жизни. И возможно – ну возможно же, – жизни самой Мэлори.
– Фрэнни, – позвала она, стоя у задней двери, – я собираюсь в деревню, хочешь со мной?
Она никогда не понимала, каким тоном разговаривать с дочерью. Вот этот веселый тон, которым она сейчас говорила, звучал фальшиво. И Фрэнни ощутила ее неловкость, как собака чует слабость. А вот Тони, чертов никчемный Тони, как-то понимал, как с ней надо, как ее рассмешить. Он поднимал дочку и кружил ее как нечего делать. «Я – не настоящая мать, – подумала Мэлори. – Просто играю роль».
На другом конце сада, в тени заснеженных деревьев, она различала коричневую шерстяную шапку Фрэнни, ее темно-синее пальто и желтые резиновые сапоги.
– Не хочу.
– Ну пожалуйста, – сказала Мэлори.
Господи, этот упрямый ребенок никогда не делал того, чего она от него хотела. У нее не было над ним власти. Фрэнни неподвижно стояла в снегу. Ее волосы выбились из-под шапки, которую связала мать Мэлори, прежде чем начала угасать. Их покрывали кристаллы снега.
– Ладно, – крикнула Мэлори. – Я ненадолго.
Она отыскала шубу и сапожки на меху, которые купил ей осенью Тони. На этот раз она пошла другой дорогой. Подумала, что, если дойти до конца проулка, можно увидеть море. Но, когда она туда добралась, болото тянулось до горизонта, застывшее, унылое, испещренное дырами, где поджидало бог-знает-что. Мэлори сокрушенно осмотрелась по сторонам, не понимая, куда идти. Над ней по гребню шла череда голых деревьев, хватавших воздух сучковатыми пальцами. По спине Мэлори пробежала дрожь, и она почувствовала, что нужно идти вдоль деревьев. Так сделала бы Розмари. По пути ее ничто не тревожило. Побыть одной после фиаско, которое она потерпела с Фрэнни, было утешением. Нетронутый чистый снег поскрипывал у нее под ногами. Ни людей, ни животных. Морозный тихий пейзаж выглядел апокалиптическим, или средневековым, или доисторическим. Не из этого времени. Она вырвала пучок перистой от снега травы, подумав, что это, наверное, и есть болотная трава, по которой бегала Розмари. Трава была грубой и колола кожу. Вскоре Мэлори вышла на тропинку, которая, как она решила, вела в деревню. Тропинка была древняя, без каких-либо признаков современной жизни. Вглядываясь в ее темный желоб, Мэлори думала, что могла бы так идти в любой момент за несколько последних столетий. 1960-е сюда не добрались. Узкая тропинка шла под уклон, насколько тут вообще мог быть уклон, и, хрустя девственным снегом, Мэлори чувствовала, как высокие изломанные деревья по обе стороны замыкают пространство, словно там таится что-то, что может на нее броситься. Она пошла быстрее, глядя только прямо перед собой.
Тропинка вывела ее на зады магазина, рядом с мемориалом обеих войн и поблекшей на вид деревенской ратушей с облупленной зеленой крышей, но людей поблизости видно не было. Мэлори замедлила шаг. Теперь она сознавала, что снова пошла по следам Розмари на другой конец деревни, где стояла церковь. Когда дорога, изогнувшись, покинула деревню, Мэлори заметила справа башни большого дома за высокой стеной, а рядом с ним серый шпиль церкви из песчаника. Перед воротами кладбища стоял деревенский дорожный знак с металлическим силуэтом птицы, а за ним заколоченное здание, которое, наверное, прежде было школой.