– Колдовство и святость, – сказал Эмброуз, – более чем реальны. И в том и в другом случае это прежде всего экстаз, выход из обыденной жизни.
Котгрейв слушал с интересом. В этот обветшалый, окруженный старым, запущенным садом дом в северном пригороде Лондона его привел один давний приятель. Здесь дремал и грезил над своими книгами отшельник Эмброуз.
– Да, – продолжал он, – магия щедра к своим детям. Думаю, многие, кто ест сухие корки и запивает их водой, испытывают наслаждение, какое и не снилось самым завзятым эпикурейцам.
– Вы говорите о святых?
– Да, но и о грешниках тоже. Я думаю, вы разделяете чрезвычайно распространенное заблуждение, оставляя духовный мир только носителям высшего блага, – напротив, носители высшего зла также причастны к нему. Чисто плотскому, чувственному человеку не стать великим грешником, так же как и великим святым. Большинство из нас – достаточно нейтральные создания, в которых в равной степени смешаны и переплетены добро и зло. Мы живем наобум, не осознавая значения и внутреннего смысла вещей, и вследствие этого добро и зло выражены в нас неявно, а все наши грехи и добродетели посредственны и незначительны.
– Значит, вы полагаете, что великий грешник должен быть аскетом, как и великий святой?
– Великий человек, каков бы он ни был, отвергает несовершенные копии и стремится к совершенным оригиналам. Я ничуть не сомневаюсь, что многие из величайших святых ни разу не совершили «доброго дела» в обычном понимании этого слова. С другой стороны, были и такие, кто дошел до самых глубин порока, не совершив за всю свою жизнь ни одного «дурного поступка».
Эмброуз на минуту отлучился из комнаты, и Котгрейв, пребывавший в полном восхищении, поблагодарил своего приятеля за столь многообещающее знакомство:
– Вот это да! Никогда еще не встречал подобного чудака.
Эмброуз принес еще виски и щедро налил обоим гостям. Предложил им воды, отчаянно браня всю секту трезвенников, налил себе чистой сельтерской и уже собирался продолжить свой монолог, когда Котгрейв перебил его.
– Знаете что, – сказал он, – я больше так не могу. Ваши парадоксы чересчур чудовищны. Человек может быть великим грешником, не сделав ничего греховного! Ничего себе!
– Вы ошибаетесь, – возразил Эмброуз. – Я не сочиняю парадоксов – а хотелось бы. Я просто сказал, что человек может обожать изысканное вино и не прикасаться к дешевому пиву, вот и все. Согласитесь, это скорее трюизм, чем парадокс. Мое замечание удивило вас, так как вы плохо понимаете, что такое грех. Да, конечно, существует некоторая связь между Грехом с большой буквы и делами, которые принято называть греховными: убийством, воровством, прелюбодеянием и так далее. Но связь эта приблизительно такая же, как между алфавитом и художественной литературой. Мне кажется, что это разделяемое всеми недоразумение возникает в основном оттого, что мы всегда смотрим на этот предмет с социальной точки зрения. Мы думаем, что человек, который творит зло как лично нам, так и всем окружающим, непременно должен быть очень злым. С общественной точки зрения так оно и есть; но разве вы не видите, что Зло в своей сущности есть нечто сокровенное – страсть, овладевшая отдельной, индивидуально взятой душой? Действительно, обычный убийца, сколь бы отпетым он ни был, ни в коем случае не является грешником в истинном смысле этого слова. Он просто дикий зверь, от которого нам следует избавиться, чтобы спасти свои собственные шеи от его ножа. Я бы скорее причислил его к тиграм, чем к грешникам.
– По-моему, это немного странно.
– Не думаю. Убийца убивает не из положительных, а из отрицательных соображений; ему просто не хватает чего-то такого, что имеется у не-убийц. А настоящее зло, разумеется, полностью положительно – только с обратной, дурной стороны. Можете мне поверить, что грех в собственном смысле слова встречается очень редко; вполне возможно, грешников гораздо меньше, чем святых. Ну да, ваша точка зрения вполне подходит для практических, общественных целей; мы естественно склоняемся к мысли, что тот, кто нам очень неприятен, и есть великий грешник! Когда вам обчистят карманы, это очень неприятно – и вот мы объявляем вора великим грешником. А на самом деле он попросту неразвитый человек. Конечно, он не может быть святым, но может быть – и часто бывает – бесконечно лучше, чем тысячи и тысячи тех, кто ни разу не нарушил ни единой заповеди. Он порядком вредит нам, я признаю это, и мы правильно делаем, что всякий раз, как поймаем его, сажаем за решетку, но связь между его неприятным, антиобщественным деянием и Злом – слабее некуда.
Время было позднее. Приятелю Котгрейва, приведшему его в этот дом, должно быть, приходилось выслушивать монологи Эмброуза уже не в первый раз, ибо за все время разговора с его лица не сходила вежливо-снисходительная улыбка, но Котгрейв всерьез начинал полагать, что этот «чудак» все больше и больше становится похож на мудреца.
– А знаете, – сказал он, – все это ужасно интересно. Так вы думаете, что мы не понимаем истинной природы зла?
– Да, я думаю, что не понимаем. Мы переоцениваем и в то же самое время недооцениваем его. Мы наблюдаем весьма многочисленные нарушения наших общественных «вторичных» законов, этих совершенно необходимых правил, регламентирующих существование человеческого сообщества, и ужасаемся тому, как распространены «грех» и «зло». На самом деле все это чепуха. Возьмем, к примеру, воровство. Испытываете ли вы реальный ужас при мысли о Робине Гуде, о враждующих шотландских кланах, угоняющих скот друг у друга, о приграничных разбойниках или, скажем, о современных основателях фальшивых акционерных обществ? Конечно, нет. Но с другой стороны, мы недооцениваем зло. Мы придаем такое непомерное значение «греховности» тех, кто лезет в наши карманы (или к нашим женам), что совсем забыли, как ужасен настоящий грех.
– Что же такое настоящий грех? – спросил Котгрейв.
– Я думаю, на ваш вопрос мне следует ответить вопросом. Что бы вы почувствовали, если бы ваша кошка или собака вдруг заговорила с вами человеческим языком? Вас бы охватил ужас. Я в этом уверен. А если бы розы у вас в саду вдруг запели странные песни, вы бы сошли с ума. А если бы камни на обочине дороге стали пухнуть и расти у вас на глазах, а на гальке, что вы приметили с вечера, поутру распустились бы каменные цветы? Ну вот, эти примеры могут дать вам некоторое представление о том, что такое грех на самом деле.
– Слушайте, – сказал до тех пор молчаливый третий из присутствующих, – вы оба, кажется, завелись надолго. Как хотите, а я пошел домой. Я и так опоздал на трамвай, и теперь придется идти пешком.
После того как он растворился в раннем туманном утре, подкрашенном бледным светом фонарей, Эмброуз и Котгрейв еще основательнее расположились в своих креслах.
– Я ошеломлен, – сказал Котгрейв. – Никогда не думал о таких вещах. Если это действительно так, то придется весь мир поставить с ног на голову. Так, значит, грех на самом деле состоит…
– …В попытке взять небеса приступом, как мне кажется, – закончил Эмброуз. – Мне кажется, грех – это не что иное, как попытка проникнуть в иную, высшую сферу недозволенным способом. Понятно, что он встречается крайне редко, ибо мало найдется таких людей, кто вообще стремится проникнуть в иные сферы, высшие или низшие, дозволенным или недозволенным способом. Люди, в массе своей, вполне довольны жизнью как она есть. Поэтому святых мало, а грешников (в истинном смысле этого слова) и того меньше. Что же до гениев, которые бывают и тем и другим вместе, то они тоже встречаются редко. Да… В целом, пожалуй, стать великим грешником гораздо труднее, чем великим святым.
– Значит, в грехе есть что-то глубоко противоестественное? Вы это имеете в виду?
– Вот именно. Достижение святости требует таких же или, по крайней мере, почти таких же огромных усилий; но святость следует путями, которые некогда были естественными. Это попытка вновь обрести экстаз, который был присущ людям до грехопадения. Грех же является попыткой обрести экстаз и знание, которые подобают лишь ангелам, а потому, предпринимая эту попытку, человек в конце концов становится демоном. Я уже говорил, что простой убийца именно поэтому и не является грешником; правда, иногда грешник бывает убийцей. Жиль де Ре[48] тому пример. Так что, хотя и добро, и зло одинаково не свойственны тому общественному, цивилизованному созданию, какое мы называем современным человеком, зло не характерно для него в гораздо большей степени, чем добро. Святой стремится вновь обрести дар, который утратил; грешник пытается добыть то, что ему никогда не принадлежало. Иными словами, он повторяет грехопадение.
– Но вы же католик? – спросил Котгрейв.
– Да. Я принадлежу к гонимой англо-католической церкви.
– В таком случае, что вы думаете о священных текстах, в которых считается грехом то, что вы склонны рассматривать как простое нарушение правил?
– Но ведь, с другой стороны, в греховный список входит и слово «чародеи», не так ли? Мне кажется, это ключевое слово. Судите сами: можете ли вы представить хоть на минуту, что лжесвидетельство, спасающее жизнь невинному человеку, является грехом? Нет; отлично, но тогда вам следует признать, что эти слова осуждают не просто лжеца – именно «чародеи» пользуются недостатками, свойственными материальной жизни, как орудиями для достижения своих чрезвычайно порочных целей. И позвольте сказать вам еще вот что: наша интуиция настолько притупилась, и все мы настолько пропитались материализмом, что, вероятно, не признали бы настоящее зло, даже если бы столкнулись с ним лицом к лицу.
– Но разве от самого присутствия злого человека мы не почувствовали бы некоего ужаса – вроде того, который, по вашим словам, мы испытали бы при виде поющего розового куста?
– Почувствовали бы, если бы были ближе к природе. Ужас, о котором вы говорите, знаком женщинам и детям – даже животные испытывают его. Но у большинства из нас условности, воспитание и образование ослепили, оглушили и затуманили естественный разум. Конечно, иногда мы можем распознать зло по его ненависти к добру – например, не нужно большой проницательности, чтобы догадаться, каким совершенно неосознанным для автора влиянием навеяна разгромная рецензия на Китса в журнале «Блэквуд»[49]. Однако подобные явления происходят чисто случайно, и я подозреваю, что, как правило, иерархов Тофета[50] совсем не замечают, а если и замечают, то принимают за хороших, но заблуждающихся людей.
– Но вы только что употребили слово «неосознанный», говоря о критиках Китса. Разве зло бывает неосознанным?
– Всегда. Иначе и быть не может. В этом отношении, как и во всех прочих, оно подобно святости и гениальности. Это всегда некий взлет или экстаз души; необычайная попытка выйти за пределы обыденного. А то, что выходит за пределы обыденного, выходит также и за пределы понимания, ибо наш разум улавливает лишь те явления, которые ему привычны. Уверяю вас, человек может быть невероятно дурным и даже не подозревать об этом. Но я повторяю, что зло – в столь определенном и истинном смысле этого слова – встречается крайне редко. Более того, я полагаю, оно встречается все реже и реже.
– Я все еще пытаюсь как-то это осознать, – сказал Котгрейв. – Из того, что вы сказали, можно сделать вывод, что истинное зло в корне отличается от того, что мы привычно называем злом?
– Именно так. Без сомнения, между ними существует некая поверхностная аналогия – чисто внешнее сходство, которое позволяет нам вполне оправданно употреблять такие выражения, как «спинка стула» или «ножка стола». Оба эти явления иногда говорят, так сказать, на одном языке. Какой-нибудь грубый шахтер, неотесанный, неразвитый «тигрочеловек», выхлебав пару лишних кружек пива, приходит домой и до смерти избивает свою надоедливую жену, которая неблагоразумно попалась ему под горячую руку. Он убийца. И Жиль де Ре был убийцей. Но разве вы не видите, какая пропасть лежит между ними? В обоих случаях употребляется одно и то же «слово», но с абсолютно разным значением. Просто вопиющий Хобсон-Джобсон[51], если путаешь эти две вещи. Все равно что предположить, будто слова «Джаггернаут» и «аргонавты» имеют общую этимологию. Несомненно, такое же слабое сходство существует между «общественными» грехами и настоящим духовным грехом, причем в иных случаях первые выступают в роли «учителей», ведущих человека ко все более изощренному святотатству – от тени к реальности. Если вы когда-либо имели дело с теологией, то поймете, о чем я говорю.
– Должен признаться, – заметил Котгрейв, – я очень мало занимался теологией. По правде говоря, я не раз удивлялся, на каком основании теологи присваивают своей любимой дисциплине титул Науки Наук. Все «теологические» книги, в которые мне доводилось заглядывать, были целиком посвящены либо ничтожным и очевидным вопросам благочестия, либо царям Израиля и Иудеи. А все эти цари меня мало интересуют.
Эмброуз усмехнулся.
– Нам следует постараться избежать теологической дискуссии, – сказал он. – У меня есть ощущение, что вы оказались бы опасным противником. Хотя, может быть, упомянутые вами цари имеют столько же общего с теологией, сколько гвозди в сапогах нашего шахтера-убийцы – со злом.
– Однако возвращаясь к предмету нашего разговора: так вы полагаете, что грех есть нечто тайное, сокровенное?
– Да. Это адское чудо, так же как святость – чудо небесное. Время от времени грех возносится на такую высоту, что мы совершенно неспособны даже догадаться о его существовании. Он подобен звучанию самых больших труб органа – такому низкому, что наш слух не может его воспринимать. В других случаях он может привести в сумасшедший дом, в третьих – к еще более странному исходу. Но в любом случае его никак нельзя путать с простым нарушением законов общества. Вспомните, как апостол, говоря о «другой стороне», различает «милосердные» деяния и милосердие. Человек может раздать все свое имущество бедным и все же не быть милосердным, и точно так же можно избегать любых преступлений и все же быть грешником.
– Ваша точка зрения очень необычна, – сказал Котгрейв, – но признаюсь, она мне чем-то нравится. Я предполагаю, из ваших положений логически вытекает заключение, что настоящий грешник вполне может произвести на стороннего наблюдателя впечатление достаточно безобидного создания?
– Конечно, – потому что истинное зло не имеет отношения к общественной жизни и общественным законам, разве что нечаянно и случайно. Это потаенная страсть души – или страсть потаенной души, как вам больше нравится. Когда мы случайно замечаем зло и полностью осознаем его значение, оно и в самом деле внушает нам ужас и трепет. Но это чувство значительно отличается от страха и отвращения, с какими мы относимся к обычному преступнику, потому что последние чувства целиком основаны на нашей заботе о своих собственных шкурах и кошельках. Мы ненавидим убийцу, потому что мы не хотим, чтобы убили нас или кого-нибудь из тех, кого мы любим. Так, «с другой стороны», мы чтим святых, но не «любим» их, как любим наших друзей. Можете ли вы убедить себя в том, что вам было бы «приятно» общество Святого Павла? Думаете ли вы, что мы с вами «поладили» бы с сэром Галахадом? Вот и с грешниками так же, как со святыми. Если бы вы встретили очень злого человека, и поняли бы, что он злой, он, без сомнения, внушил бы вам ужас и трепет; но у вас не было бы причин «не любить» его. Напротив, вполне возможно, что если бы вам удалось забыть о его грехе, вы нашли бы общество этого грешника довольно приятным, и немного погодя вам пришлось бы убеждать себя в том, что он ужасен. И тем не менее, грех ужасен. Что, если бы розы и лилии вдруг запели поутру, а мебель устроила шествие, как в рассказе Мопассана[52]?
– Я рад, что вы вернулись к этому сравнению, – сказал Котгрейв. – Потому что я только хотел спросить у вас, что в человеке может соответствовать этим воображаемым фокусам неодушевленных предметов. Одним словом – что есть грех? Да, я знаю, вы уже дали абстрактное определение, но мне хотелось бы получить конкретный пример.
– Я уже говорил вам, что грех очень редко встречается, – Эмброуз, казалось, хотел уклониться от прямого ответа. – Материализм нашей эпохи, который много сделал для уничтожения святости, может быть, еще больше постарался для уничтожения зла. Земля кажется нам такой уютной, что нас не тянет ни к восхождениям, ни к падениям. Сдается мне, что ученому, который решил бы «специализироваться» на Тофете, пришлось бы ограничиться одними антикварными изысканиями. Ни один палеонтолог не покажет вам живого птеродактиля.
– Однако мне кажется, вы-то как раз «специализировались» и, судя по всему, довели ваши изыскания до наших дней.
– Я вижу, вам в самом деле интересно. Ладно, признаюсь, я немного занимался этим и, если хотите, могу показать одну вещицу, относящуюся как раз к занимательному предмету нашей с вами беседы.
Эмброуз взял свечу и направился в дальний угол комнаты. Котгрейв увидел, как он открыл стоявшее там старинное бюро, достал из потайного отделения какой-то сверток и вернулся к столу, за которым проистекал разговор.
Развернув бумагу, он извлек из нее зеленый блокнот.
– Только будьте с ним поаккуратнее, – сказал он. – Не бросайте его где попало. Это один из лучших экземпляров моей коллекции, и мне было бы очень жаль, если бы он вдруг потерялся.
Он погладил выгоревший переплет и добавил:
– Я знал девушку, которая это написала. Ознакомившись с изложенными здесь фактами, вы сами поймете, как это иллюстрирует наш сегодняшний разговор. Там есть и продолжение, но об этом я не хочу говорить. Несколько месяцев назад в одном журнале появилась любопытная статья, – продолжал он с видом человека, желающего переменить тему. – Она была написана каким-то врачом, – кажется, его звали доктор Корин. Так вот, он рассказывает, что некая леди, наблюдавшая за тем, как ее маленькая дочка играет у окна в гостиной, вдруг увидела, как тяжелая оконная рама падает прямо на пальцы ребенку. Я думаю, что леди упала в обморок, – во всяком случае, когда вызвали врача и он перевязал окровавленные и изувеченные пальцы девочки, его позвали к матери. Она стонала от нестерпимой боли – три ее пальца, соответствующие тем, что были повреждены на руке у ребенка, распухли и покраснели, а позднее, выражаясь медицинским языком, началось гнойное воспаление.
Все это время Эмброуз бережно сжимал в руках зеленую книжечку.
– Ладно, держите, – сказал он наконец, с видимым трудом расставаясь со своим сокровищем. – Верните, как только прочтете, – добавил он, когда они, пройдя через холл, вышли в старый сад, наполненный слабым ароматом белых лилий.
Когда Котгрейв отправился в путь, на востоке уже разгоралась широкая красная полоса, и с возвышенности, на которой он находился, перед ним открывалась величественная панорама спящего Лондона.
Сафьяновый переплет книжечки поблек и выгорел, но при этом был чистым, непорванным и неистертым. Блокнот выглядел так, словно его купили лет этак семьдесят-восемьдесят тому назад во время очередного выезда в Лондон, а потом засунули куда-нибудь с глаз долой да и позабыли о нем навсегда. Он распространял древний тонкий аромат, какой иногда сопровождает старую мебель, которой уже лет сто или даже больше. Форзацы были украшены причудливыми цветными узорами и стершейся позолотой. С виду книжечка была небольшой, но благодаря тонкости бумаги содержала изрядное количество страниц, плотно исписанных мелкими, старательно выведенными буквами.
Я нашла эту книжку (так начиналась рукопись) в ящике старого комода, который стоит на лестнице. День был очень дождливый, и я не могла пойти гулять, а потому после обеда взяла свечку и стала рыться в комоде. Почти все ящики были набиты старыми платьями, но один из маленьких казался пустым, и в глубине его лежала эта книжечка. Я давно хотела такую, и я взяла ее, чтобы писать в ней про все-все. В ней полно тайн. У меня много других книжек, куда я записываю мои тайны, и все они спрятаны в надежном месте. Сюда я тоже запишу многие из моих старых тайн, и еще несколько новых. Но некоторые совсем не буду записывать. Нельзя писать настоящие названия дней и месяцев, которые я узнала в прошлом году. Нельзя также упоминать о том, как писать буквы Акло, говорить на языке Чиан, рисовать большие прекрасные Круги, играть в Игры Мао и, уж конечно, петь главные песни. Я могу написать обо всем этом вообще, но только не о том, как это делать. На то есть особые причины. И еще мне нельзя говорить, кто такие Нимфы, и Долы, и Джило и что значит «вулас». Все это самые тайные тайны, и я счастлива, когда вспоминаю обо всем этом и как много чудесных языков знаю. Но есть и такие вещи, которые я называю самыми тайными тайнами из всех тайных тайн и о которых я даже думать не смею, пока не останусь совсем одна, и тогда я зажмуриваюсь, закрываю глаза руками, шепчу слово, и приходит Алала. Я делаю это только по ночам у себя в комнате или в некоторых лесных местах, которые мне ведомы, но их нельзя описывать, потому что это тайные места. И потом еще есть Ритуалы, которые вообще все очень важные, но некоторые – важнее и прекраснее остальных. Есть Белые Ритуалы, Зеленые Ритуалы и Алые Ритуалы. Алые Ритуалы лучше всех, но по-настоящему их можно проводить только в одном месте, хотя в них можно очень славно поиграть в каких угодно местах, но это только понарошку. А кроме того, есть всякие танцы, и есть Комедия, и я иногда играла Комедию на глазах у всех, но никто ничего не понял. Я была очень маленькая, когда впервые узнала об этих вещах.
Я помню, что, когда была очень маленькая и мама была жива, я помнила о чем-то, что было со мной до того, да только все это смешалось у меня в голове. Однако когда мне было лет пять или шесть, я не раз слышала, что говорили обо мне, когда думали, что я не слушаю. Говорили, что за год-два до того я была очень странной, и что няня просила мою маму прийти послушать, как я говорю сама с собой, и что я произносила такие слова, которых никто не мог понять. Я говорила на языке Ксу, но сейчас могу припомнить лишь очень немного слов, да еще маленькие белые лица, которые часто глядели на меня, когда я лежала в колыбели. Они нередко говорили со мной, и я выучилась их языку. Я говорила с ними на этом языке о каком-то огромном белом месте, где они жили, и где деревья и трава были белые, и были белые холмы высотой до луны, и дул холодный белый ветер. Это место мне потом часто снилось, но лица пропали, когда я была еще совсем маленькой. Но когда мне исполнилось что-то около пяти, со мной случилось удивительное происшествие. Няня несла меня на плечах; вокруг было желтое хлебное поле, и мы шли по этому полю, и было очень жарко. Потом мы шли по лесной тропинке, и нас догнал какой-то высокий человек и шел вместе с нами, пока мы не попали в одно место, где был глубокий пруд, и оно было очень темным и мрачным. Няня посадила меня на мягкий мох под деревом и сказала: «Теперь она до пруда не доберется». И они оставили меня там, и я сидела тихо-тихо и смотрела на пруд, и вот из воды и из леса навстречу друг другу вышли удивительные белые люди, и они стали играть, танцевать и петь. Они были кремово-белые, совсем как старинная статуэтка из слоновой кости, что у нас в гостиной. Их было двое, он и она. Она была прекрасной леди с добрыми темными глазами, серьезным лицом и длинными черными волосами, и она все время так странно и печально улыбалась мужчине, а тот смеялся и гонялся за ней. Они все играли и играли, все танцевали и танцевали вокруг пруда, напевая что-то, пока я не заснула. Когда няня вернулась и разбудила меня, она была немножко похожа на ту леди, и потому я ей рассказала об этом и спросила, почему она так выглядит. Сперва она ахнула, как будто очень испугалась, и вся побледнела. Она усадила меня на траву и долго смотрела мне в глаза, и я видела, что няня вся дрожит. Потом она сказала, что все это мне приснилось, но я-то знала, что это был не сон. Еще потом она заставила меня пообещать, что я никому не скажу об этом, а если скажу, то меня бросят в черную яму. Но я совсем не испугалась, а няня испугалась изрядно. Я никогда не забывала об этом, и когда вокруг никого не было и стояла тишина, закрывала глаза и снова видела их, расплывчато и как бы издалека. Они были очень красивые; и мне вспоминались обрывки песни, которую они пели, но спеть ее я не могла.
Когда мне было тринадцать, даже почти четырнадцать лет, я испытала совершенно невероятное приключение – такое странное, что день, когда оно случилось, с тех пор всегда называется Белым днем. Мама умерла больше чем за год до того. По утрам я занималась, а после обеда меня отпускали гулять. В тот день я пошла незнакомой дорогой, и ручеек привел меня в незнакомое место, только по пути я порвала себе платье, пробираясь в некоторых трудных местах, где надо было идти через густые заросли кустарника и под низкими ветками деревьев, и через колючие кусты на холмах, и через темные леса, полные стелющихся иголок. И это был долгий, очень долгий путь. Казалось, я иду уже целую вечность, а потом мне пришлось еще лезть по чему-то вроде тоннеля. Наверное, раньше там тек ручей, но он пересох, и дно было каменистое, а наверху переплелись кусты, и потому было совсем темно. Я все шла и шла по этому темному тоннелю; путь был долгий, очень долгий. И вот я вышла к холму, которого раньше никогда не видела. Я очутилась в унылой чаще кустарника, полной черных сплетенных сучьев, которые царапали меня, когда я пробиралась сквозь заросли, и я плакала от боли, потому что на мне живого места не было. А потом я почувствовала, что поднимаюсь в гору, и долго шла все вверх и вверх, пока наконец кусты не кончились и я не вышла на большой пустынный склон холма, где посреди травы лежали уродливые серые камни, из-под которых выбивались чахлые, скрюченные, похожие на змей деревца. И я стала подниматься к вершине холма, долго-долго. Я раньше никогда не видела таких больших и уродливых камней: некоторые выступали из земли, а другие выглядели так, словно их прикатили туда, где они были, и все они простирались насколько хватало глаз, далеко-далеко. Я посмотрела поверх камней и увидела все это место целиком, и было оно очень странное. Стояла зима, и с холмов, что стояли вокруг, свешивались страшные черные леса, и это походило на комнату, увешанную черными занавесями. А у деревьев были такие очертания, каких я раньше и представить не могла. Мне стало страшно. За лесами вздымались еще холмы, стоявшие гигантским кольцом, но я их раньше никогда не видела; все казалось черным и заляпанным вуром. Кругом было тихо и молчаливо, а небо было тяжелым, серым и унылым, как отвратительный вурский свод в Глубоком Дендо. Я углубилась в эти страшные скалы. Их были сотни и сотни. Некоторые походили на ужасно оскалившихся людей; у них были такие лица, словно они собирались выскочить из камня, броситься на меня и утащить с собой в скалу, чтобы я осталась там навсегда. Другие напоминали зверей – ужасных зверей, присевших перед прыжком и высунувших языки, третьи – слова, которые я не могла произнести, а четвертые – мертвецов, лежащих в траве. Как я ни боялась их, я все же шла между ними, и мое сердце было полно злыми песнями, которые они мне напевали. Мне хотелось строить гримасы и корчиться, как они. Я шла долго-долго, и наконец камни стали нравиться мне, и я перестала их бояться. Я пела песни, которые вертелись у меня в голове; песни, полные слов, которые нельзя ни произносить, ни писать. Еще я строила гримасы, подражая камням с лицами, и корчилась, подражая тем, что корчились, и ложилась на землю, подражая тем, что лежали мертвые, и даже подошла к одному оскалившемуся камню и обняла его. И вот я все шла и шла между скал, пока наконец не вышла к круглому кургану, стоявшему посередине. Он был выше обычного кургана, высотой почти с наш дом, и при этом похож на огромную чашу, опрокинутую вверх дном, – такую ровную, круглую и зеленую – а наверху стоял большой камень, похожий на столб. Я стала карабкаться вверх, но склон был такой крутой, что мне пришлось остановиться, а то бы я скатилась вниз, ударилась о камни у подножия и, может, разбилась бы насмерть. Но я хотела забраться на самый верх большого кургана, а потому легла на живот, уцепилась за траву и стала понемногу подтягиваться, пока не оказалась на вершине. Там я села на камень посередине и огляделась. Мне показалось, что я шла долго-долго, и ушла за сотню миль от дома, и попала в другую страну, или в одно из тех удивительных мест, о которых читала в «Сказках джиннов»[53] и «Тысяче и одной ночи», или уплыла за море, далеко-далеко, и нашла другой мир, которого раньше никто не видел и о котором раньше никто не слышал, или будто я каким-то образом улетела на небо и попала на одну из звезд, о которых читала, что там все мертвое, холодное и серое, и нет воздуха, и ветер не дует. Я сидела на камне и смотрела вверх, вниз и во все стороны. Я сидела, словно на башне посреди огромного пустого города, потому что вокруг не было ничего, кроме серых камней. Отсюда я не могла различить их очертаний, но видела, что они тянутся далеко-далеко. Я глядела на них, и мне казалось, что они расставлены группами, образуя рисунки и узоры. Я знала, что это невозможно, так как сама видела, что многие из них выступают из земли и соединены с подземной скалой. Поэтому присмотрелась повнимательнее, но по-прежнему видела только расходящиеся круги, и малые круги внутри больших, и пирамиды, купола и шпили, только теперь мне казалось, будто все они смыкаются вокруг того места, где я сидела, и чем дольше я наблюдала, тем отчетливее видела гигантские круги камней, которые все увеличивались и увеличивались. Наверное, я смотрела слишком долго, потому что мне стало казаться, будто они все движутся и крутятся, как гигантское колесо, и я сижу в середине и кручусь вместе с ними. У меня закружилась голова, все стало туманным и расплывчатым, в глазах замелькали голубые огоньки, и мне почудилось, что камни подпрыгивают, приплясывают и корчатся, кружась, кружась, кружась в хороводе. Я опять испугалась, вскрикнула, спрыгнула с камня, на котором сидела, и бросилась на землю. Когда я поднялась, то с облегчением увидела, что камни остановились, и тогда села на землю, съехала с кургана и пошла дальше. На ходу я приплясывала, стараясь подражать танцующим камням, и была очень рада, что у меня хорошо получается. Я танцевала и танцевала, и напевала странные песни, которые сами приходили мне в голову. Наконец я спустилась с этого огромного пологого холма, и камни сразу же кончились, а дорога снова повела в лощину, поросшую кустарником. Эта лощина была такая же неприятная, как и та, через которую я прошла, поднимаясь на холм, но я не обращала на это внимания, так как была очень рада, что видела эти необыкновенные пляски и могла подражать им. Я спускалась, продираясь сквозь кусты, и высокая крапива кусала мне ноги и обжигала меня, но я и на это не обращала внимания, а когда сучья и шипы кололись, я только смеялась и пела. Потом я выбралась из кустов в скрытую ложбинку, такое укромное местечко, похожее на темный проулок, где никто никогда не ходит, потому что она очень узкая и глубокая, а вокруг нее рос густой лес. Склоны были крутые, сверху нависали деревья, а папоротники там всю зиму оставались зелеными, хотя на холме они были засохшие и бурые, и от них шел густой пряный запах, похожий на еловый. По лощине бежал ручеек – такой маленький, что я легко могла его перешагнуть. Я стала пить, черпая воду горстью, и вкус у нее был, как у светлого, золотистого вина, и она искрилась и бурлила, пробегая по красивым красным, желтым и зеленым камушкам, и потому казалась живой и разноцветной. Я пила и пила ее, и все не могла напиться, так что мне пришлось лечь, наклонить голову и пить прямо из ручья. Так было еще вкуснее, да к тому же маленькие волны подбегали к моим губам и целовали меня. Я смеялась и снова пила, воображая, будто в ручье живет нимфа, вроде той, что у нас дома на старой картинке, и что она-то меня и целует. Поэтому я наклонилась еще ниже, опустила губы в воду и прошептала нимфе, что приду еще. Я была уверена, что это не обычная вода, и когда наконец встала и пошла дальше, была очень счастлива. Я снова танцевала и все шла и шла вверх по лощине, под нависающими кручами. И когда выбралась наверх, передо мною встал откос, высокий и крутой, как стена, и больше там ничего не было, кроме зеленой стены и неба. Я вспомнила, как сказано в молитве: «И ныне, и присно, и мир без конца, аминь!», и подумала, что нашла конец мира, потому что это выглядело, как конец всего вообще, словно за стеной ничего не могло быть, кроме королевства Вура, куда уходят погасший свет и высохшая под солнцем вода. Я стала думать о том долгом, очень долгом пути, которым прошла: о том, как нашла ручеек и пошла вдоль него – и все шла и шла, проходя сквозь заросли и колючие кусты, и темные леса, полные стелющихся колючек; и как потом пробиралась по тоннелю под деревьями и сквозь заросли кустарника, и смотрела на все эти серые камни, и сидела в середине холма, а камни кружились вокруг меня; как снова шла мимо серых камней, и спустилась с холма по колючим кустам, и поднялась по темной лощине. Это был долгий, очень долгий путь. Я подумала о том, как мне добраться домой, и смогу ли найти дорогу, и существует ли мой дом вообще, или он и все, кто в нем был, превратились в серые камни, как в «Тысяче и одной ночи». Я сидела на траве и думала, что мне теперь делать. Я устала, и ноги горели от долгой ходьбы. Озираясь по сторонам, я увидела чудесное озерцо у самой стены. Всю землю вокруг него покрывал ярко-зеленый влажный мох; там были мхи самых разных видов: похожие на маленькие папоротники, и на пальмы, и на елочки, – и все это зеленое, точно изумруд, и капельки воды висели, как алмазы. И посреди мха виднелся большой водоем, глубокий, сверкающий, очень красивый – и такой чистый: казалось, будто можно дотянуться до красного песочка на дне, но на самом деле там было очень глубоко. Я стояла возле него и смотрелась в воду, как в зеркало. На дне озерца, посередине, красные песчинки все время шевелились, и я видела, как там бурлит вода, но на поверхности она была совершенно гладкая и стояла вровень с краями. Это был довольно большой водоем, и в этом сияющем, мерцающем мху он выглядел, как огромный бриллиант среди зеленых изумрудов. Ноги у меня были такие горячие и усталые, что я сняла ботинки и чулки и опустила ноги в воду. Та была ласковая и холодная, и когда я встала, усталость прошла, и я почувствовала, что мне нужно идти дальше, все вперед и вперед, чтобы увидеть, что там за стеной. Я очень медленно стала подниматься по стене, пробираясь наискосок, а когда взобралась наверх, то очутилась в самом странном месте, какое мне только приходилось видеть, даже более странном, чем холм серых камней. Оно выглядело так, словно дети земли играли там, как в песочнице, потому что кругом были сплошные холмы, впадины, замки и стены, сделанные из земли и поросшие травой. Там были два кургана, похожие на большие ульи, круглые и мрачные, и глубокие ямы, и круто вздымавшаяся вверх стена, похожая на ту, что я однажды видела у моря (там на ней еще были большие пушки и солдаты). Я чуть не упала в одну из круглых впадин, что совершенно неожиданно разверзлась у меня под ногами, быстро-быстро сбежала вниз, остановилась на дне и посмотрела наверх. Все было странным и мрачным. Наверху виднелось только серое, тяжелое небо да стенки ямы – все остальное исчезло, и теперь во всем мире не осталось ничего, кроме этой ямы. Я подумала, что когда в глухую полночь луна освещает ее дно и наверху стенает ветер, она, наверное, полна духов, движущихся теней и бледных призраков. Яма была странной, мрачной и пустынной, как заброшенный храм мертвых языческих богов. Она напомнила о сказке, которую мне рассказала няня, когда я была совсем маленькой, – та самая няня, которая водила меня в таинственный лес, где я увидала прекрасных белых людей. Я вспомнила, как однажды зимним вечером, когда ветер хлестал ветвями деревьев по стенам дома, и плакал, и стенал в трубе детской, няня рассказала мне вот такую историю. В одном месте, сказала она, была глубокая яма, вроде той, в которой я стояла, и все боялись спускаться в нее, и даже близко не подходили – такое это было нехорошее место. Но однажды одна бедная девушка сказала, что спустится в эту яму. Все принялись отговаривать ее, но она все-таки пошла и спустилась в яму, а когда вернулась, то весело смеялась и повторяла, что там ничего нет, кроме зеленой травки и красненьких камушков, а также беленьких камушков и желтеньких цветочков. Вскоре люди увидели на ней великолепные изумрудные сережки и спрашивали ее, где она их взяла, ведь они с матерью были очень бедные. А она смеялась и отвечала, что сережки эти вовсе не из изумрудов, а из обыкновенной зеленой травки. Потом однажды у нее на груди появился самый алый рубин, какой только можно себе представить, и был он величиной с куриное яйцо, а горел и сверкал, как раскаленный уголь в печи. И ее спрашивали, где она взяла его, ведь они с матерью были очень бедные. А она смеялась и отвечала, что это никакой не рубин, а попросту красненький камушек. Потом однажды у нее на шее появилось самое расчудесное ожерелье, о каком только можно подумать, – гораздо лучше самых лучших ожерелий королевы, и было оно сделано из больших сверкающих алмазов, и были их сотни, и они сияли, как звезды летней ночью. И ее спрашивали, где она взяла их, ведь они с матерью были очень бедные. Но она все так же смеялась и отвечала, что это вовсе не алмазы, а пустяшные беленькие камушки. И вот однажды, рассказывала няня, девушка явилась ко двору, и на голове у нее была корона из чистейшего золота, так рассказывала мне няня, и она сияла, как солнце, и была гораздо роскошнее, чем корона самого короля. В ушах у нее сверкали изумруды, на груди – огромный рубин вместо брошки, а на шее – большое алмазное ожерелье. И король с королевой, подумав, что это какая-нибудь знатная принцесса из дальних краев, встали со своих тронов и вышли ей навстречу, чтобы приветствовать ее. Но кто-то сказал королю с королевой, что на самом деле она очень бедна. И король спросил у нее: раз они с матерью такие бедные, то почему на ней золотая корона и где она взяла ее? А она рассмеялась и ответила, что это никакая не золотая корона, а просто венок из желтеньких цветочков. И король подумал, что это очень странно, и велел ей остаться при дворе, решив посмотреть, что будет дальше. А она была очень хорошенькая, и все говорили, что глаза ее зеленее изумрудов, губы – краснее рубина, лицо – светлее светлых алмазов, а волосы – ярче золотой короны. И королевский сын сказал, что хочет жениться на ней, и король разрешил ему. И епископ обвенчал их, и устроили большой пир, а потом королевич пошел в комнату своей жены. Но когда он открыл дверь, то увидал, что перед ним стоит высокий черный человек с ужасным лицом, и в тот момент чей-то голос произнес:
Куда торопишься? Постой!
Она обвенчана со мной.
И королевич упал на пол в судорогах. Люди попытались войти в комнату, но не смогли, и тогда стали ломать дверь топорами, но дерево сделалось твердым, как железо, и в конце концов все в страхе бросились прочь, потому что из комнаты доносились ужасные вопли, хохот, визг и плач. Но на следующий день они вошли туда и увидели, что в комнате ничего нет, кроме густого черного дыма – черный человек пришел и утащил девушку. А на краю постели лежали два пучка сухой травы, красный камень, несколько белых камушков и увядший венок из желтых цветочков. Я вспомнила эту нянину сказку, стоя на дне глубокой ямы; там было так неуютно и одиноко, что мне стало страшно. Поблизости не было видно ни камней, ни цветов, но я испугалась, что могу взять что-нибудь, сама не зная об этом, и решила выполнить один обряд, отогнать черного человека. Я встала точно посередине ямы и убедилась, что на мне нет ничего такого, о чем говорилось в сказке, а потом обошла вокруг ямы, коснулась своих глаз, губ и волос и произнесла несколько странных слов – заклинаний от темных сил и дурного глаза, которым меня научила няня. После этого я почувствовала себя в безопасности, выбралась из ямы и пошла дальше мимо всех этих курганов, ям и стен, а так как дорога все время вела в гору, то когда я прошла последнюю стену, то оказалась высоко над ними. Обернувшись, я увидела, что эти земляные сооружения тоже образуют рисунки, как и серые камни, только совсем другие. Уже начинало темнеть, и было плохо видно, но с того места, где я стояла, они походили на две огромные человеческие фигуры, лежащие на траве. И я пошла дальше, и наконец нашла одну тайную рощу. Она слишком тайная, чтобы описывать ее здесь, и никто не знает, как туда пройти. Я и сама узнала это только случайно, причем довольно занятным образом: увидела какого-то зверька, который туда побежал. Я пошла за ним, и нашла между колючих кустов очень узкую и темную тропку, и когда уже почти совсем стемнело, вышла на поляну. Там мне явилось самое чудесное видение, какое я когда-либо видела, но длилось оно только миг, потому что я тут же бросилась бежать и выбралась из рощи той же тропинкой, а потом еще долго улепетывала прочь со всех ног, потому что испугалась этого видения – таким удивительным, таким странным и прекрасным оно было. Но я очень хотела вернуться домой и там подумать о нем, и к тому же не знала, что случилось бы, останься я вблизи этой рощи. Мне было жарко, я вся дрожала, сердце у меня колотилось, и пока я бежала через рощу, изо рта вырывались странные крики, которых я не могла сдержать. На мое счастье, большая белая луна встала из-за круглого холма и осветила мне дорогу, и при ее свете я пробежала мимо курганов и ям, вниз по скрытой лощине, вверх по кустам, мимо серых камней – и наконец добралась домой. Папа работал у себя в кабинете, и слуги не сказали ему, что в столь поздний час меня еще нет дома, хотя на самом деле они испугались и не знали, что предпринять. Я сказала им, что заблудилась в лесу, но не сказала, где именно. Я легла в постель и всю ночь пролежала без сна, думая о том, что видела. Когда я вышла на поляну, все вокруг меня светилось, хотя было уже темно, и потом, когда я возвращалась, все время была абсолютно уверена в том, что все вокруг настоящее. Мне хотелось побыстрее очутиться у себя в комнате и наслаждаться всем, что произошло, в одиночестве, хотелось закрыть глаза, представлять, что оно здесь, и делать все, что я сделала бы там, на поляне, если бы не испугалась. Но когда я закрыла глаза, видение не явилось, и тогда я стала перебирать все детали своего приключения и вспомнила, как темно и мрачно было под конец, и испугалась, что ошиблась, так как это казалось невозможным – все походило на одну из няниных сказок, в которые я по-настоящему не верила, хоть мне и стало страшно тогда на дне ямы. Мне вспомнились истории, которые она рассказывала, когда я была маленькая, и я подумала, а правда ли, что я видела все это, или это было давным-давно в одной из ее сказок? Все было так странно: я лежала без сна у себя в комнате, а луна светила из-за дома прямо на реку, так что на мою стену свет не падал. В доме было совсем тихо. Я слышала, как пробило двенадцать, папа прошел к себе в спальню, и после этого в доме стало тихо и пусто, словно в нем не было ни души. И хотя у меня в комнате было темно, сквозь белые шторы проникал бледный мерцающий отсвет. Я встала и выглянула в окно: дом отбрасывал огромную черную тень, и она накрывала сад, отчего тот стал похож на тюрьму, где казнят людей, а дальше все было белое-белое – даже лес сиял белизной, исчерченной темными провалами между стволами. Было тихо и ясно, небо безоблачное. Я хотела еще подумать о своем видении, но не могла, и тогда стала вспоминать все сказки, которые няня рассказывала мне так давно, что я думала, что все их уже перезабыла. Но они вспомнились и почему-то стали переплетаться у меня в голове с колючими кустами, серыми камнями и тайным лесом, и в конце концов я перестала различать старое и новое, и начало казаться, что и то и другое было сном. А потом я вспомнила тот далекий жаркий летний день, когда няня оставила меня одну в тени под деревом, а из воды и из леса вышли белые люди и стали играть, танцевать и петь, и мне казалось, что няня уже говорила мне о чем-то похожем еще до того, как я их видела, вот только я не могла точно вспомнить, что она мне говорила. Потом я стала думать, не была ли моя няня той самой белой леди, потому что она была такой же белой и прекрасной и у нее были такие же темные глаза и черные волосы; и иногда она улыбалась так же, как та леди, и вообще бывала похожа на нее, особенно когда рассказывала свои истории, которые начинались словами «Давным-давно…» или «Во времена фей…» Но я подумала, что это не могла быть няня, ведь она ушла в лес в другую сторону, и, по-моему, тот мужчина, что догнал нас, не мог быть белым мужчиной, иначе я бы не увидела того чудесного тайного видения в тайной роще. Я подумала, что во всем могла быть виновата луна, но она появилась потом, когда я уже была посреди пустоши, где всюду были большие фигуры из земли, и стены, и таинственные ямы, и ровные круглые курганы, – вот тогда-то я и увидела большую белую луну, встающую над круглым холмом. Я думала обо всем этом, пока мне не стало страшно. Я испугалась, будто со мной что-то случилось, потому что вспомнила нянину сказку о бедной девушке, которая спустилась в глубокую яму и которую в конце концов утащил черный человек. Я тоже спускалась в глубокую яму – а вдруг это была та же самая, и я сделала что-то ужасное! Поэтому я снова повторила обряд, коснулась глаз, губ и волос особым жестом и произнесла древние слова из волшебного языка, чтобы быть уверенной, что меня никто не утащит. Я снова попыталась представить себе тайную рощу, осторожно пройти по тропинке и увидеть то, что видела там, – но почему-то не смогла и снова стала думать о няниных сказках. Я вспомнила одну историю о юноше, который однажды собрался на охоту и объехал со своими собаками все окрестные леса, перебирался через реки, бродил по болотам, но так и не нашел никакой дичи. Так он проохотился весь день, пока солнце не стало спускаться за горы. И юноша был зол, оттого что день выдался неудачный, и собирался уже повернуть назад, как вдруг в тот момент, когда солнце коснулось гребня горы, прямо на него из чащи выбежал прекрасный белый олень. И юноша крикнул «ату!» своим гончим, но те заскулили и не хотели гнаться за оленем. Он пришпорил коня, но тот дрожал и стоял как вкопанный. И тогда юноша спрыгнул с коня и бросил собак, и погнался за оленем один. И вскоре стало совсем темно, и небо было черное, без единой звездочки, а олень все бежал во тьме. И хотя у юноши было с собой ружье, он не стал стрелять в оленя, потому что хотел поймать его живьем, да и боялся отстать во мраке. Но не отставал, хотя небо было совсем черное и вокруг было совсем темно. Олень все бежал и бежал вперед, пока юноша не заблудился окончательно. Они мчались бесконечными лесами, полными шорохов, и бледный, мертвенный свет исходил от поваленных и гниющих стволов, и каждый раз, когда юноша думал, что потерял оленя, тот снова появлялся перед ним, белый и светящийся, и охотник старался бежать еще быстрее, чтобы догнать его, но тогда олень тоже прибавлял ходу, и юноша не мог его поймать. Они бежали бесконечными лесами, переплывали реки, пробирались по черным болотам, где земля булькала под ногами и вокруг плясали болотные огоньки, а потом олень бежал через узкие горные ущелья, где пахло подземельем, и юноша следовал за ним. И они бежали через горы, и юноша слышал, как предрассветный ветер спускается с неба, а олень все бежал и бежал, и юноша следовал за ним. Наконец встало солнце, и охотник увидел место, где никогда раньше не бывал; это была прекрасная долина, через которую струился светлый поток, а посередине высился большой круглый холм. И олень начал спускаться по долине, к холму, и казалось, он устал и бежит все медленнее и медленнее. Хотя юноша тоже устал, он ускорил свой бег, думая наконец-то поймать оленя, но в тот миг, когда они были у самого подножия холма и юноша уже протянул руку, чтобы схватить цель, тот провалился сквозь землю, и юноша расплакался: ему было так обидно потерять его после всей этой бесконечной погони. Но тут он увидел прямо перед собой дверь, ведущую внутрь холма. И он вошел, и там было совсем темно, но он шел вперед, так как думал, что найдет там белого оленя. И вдруг увидел свет, и небо над головой, и сияющее солнце, и птиц, поющих на деревьях, и чудесный родник. И у родника сидела прекрасная леди, и это была сама королева фей, и она сказала юноше, что это она обернулась оленем, чтобы привести его сюда, потому что страстно влюбилась в него. Королева принесла из своего волшебного дворца большую золотую чашу, усыпанную драгоценными камнями, и предложила ему выпить вина из этой чаши. И он стал пить, и чем больше пил, тем больше ему хотелось, потому что вино было зачарованное. И он поцеловал прекрасную леди, и она стала его женой, и он провел весь день и всю ночь в холме, где она жила, а когда проснулся, то увидел, что лежит на земле, на том самом месте, где в первый раз увидел оленя. Рядом стоял его конь, и собаки ждали его пробуждения. Он посмотрел в небо и увидел, что солнце садится за горы. И охотник вернулся домой и прожил долгую жизнь, но с тех пор ни разу не поцеловал другую леди, потому что целовал королеву фей, и никогда не пил обычного вина, потому что ему довелось отведать зачарованного. А иногда няня рассказывала мне сказки, которые слышала от своей прабабушки. Та была очень старая и жила одна-одинешенька в хижине на горе. В большинстве этих сказок речь шла о холме, где в стародавние времена по ночам собирались люди, и играли в разные удивительные игры, и делали странные вещи, о которых няня мне говорила, да только я ничего не понимала, а теперь, говорила она, про это все забыли, кроме ее прабабушки, и даже та толком не знала, где этот холм. Она рассказала мне одну очень странную историю о нем, и меня пробрала дрожь, когда я ее вспомнила. Она говорила, что люди всегда приходили туда летом, в самую жаркую пору, и должны были много танцевать. Поначалу было совсем темно, причем вокруг холма были деревья, и потому там казалось еще темнее, и люди собирались отовсюду и приходили по тайной тропе, которой никто, кроме них, не знал, и двое стерегли проход, и каждый, кто приходил, должен был сделать очень странный знак, няня показала мне его как могла, но объяснила, что делать его как следует не умеет. Туда приходили всякие люди: бывали там и джентльмены, и мужики, и старики, и парни, и девушки, и совсем маленькие дети, которые просто сидели и смотрели. И когда они входили внутрь, там было совсем темно, только в стороне зажигали какое-то благовоние с сильным и сладким запахом, от которого всем хотелось смеяться; видно было, как светятся угли и поднимается красный дым. И вот они все входили, и когда последний оказывался внутри, дверь исчезала, так что никто не мог проникнуть внутрь, даже если и знал, что внутри что-то есть. И однажды один джентльмен, который был нездешний и ехал издалека, заблудился ночью, и конь завез его в самую непроходимую глушь с болотами и огромными валунами, конь то и дело оступался и проваливался копытами в какие-то норы, и деревья протягивали поперек дороги свои огромные черные сучья и были очень похожи на виселицы. И путнику было очень страшно, и его конь начал дрожать, а потом и вовсе остановился и не хотел идти дальше, и тогда джентльмен слез с коня и попробовал вести его в поводу, но конь стоял как вкопанный, и весь в мыле, будто загнанный. И джентльмен пошел один, все дальше углубляясь в чащу, пока наконец не попал в какое-то темное место, где слышались шум, пение и крики, каких он никогда раньше не слышал. Казалось, все это звучит совсем рядом, но он не мог войти внутрь, и принялся кричать, и пока кричал, кто-то схватил его сзади, и не успел он и глазом моргнуть, как ему связали руки и ноги, заткнули рот, и он потерял сознание. Очнулся он на обочине, как раз в том месте, где сбился с пути, у дуба, разбитого молнией, и его конь был привязан рядом. И вот он приехал в город, и рассказал, что с ним случилось, и некоторые удивились, но другие поняли. Так вот, когда все входили внутрь, проход исчезал, как будто его и не было, и больше никто войти не мог. И когда все оказывались внутри, то вставали в круг, плечом к плечу, и кто-нибудь начинал петь в темноте, а другой грохотал специальной погремушкой, и в тихие ночи этот грохот разносился далеко-далеко, и те, кто знал, что это за грохот, крестились, проснувшись заполночь и услыхав этот ужасный низкий звук, похожий на раскаты грома в горах. И грохот и пение продолжались очень долго, и люди в кругу слегка покачивались из стороны в сторону, а песня была на древнем-древнем языке, которого теперь никто не знает, и напев был очень странный. Няня говорила, что когда ее прабабушка была еще маленькой девочкой, она знала человека, который немного помнил эту песню. Няня попробовала спеть мне кусочек, и это был такой странный напев, что я вся похолодела, и меня мороз пробрал по коже, словно я дотронулась до трупа. Иногда пел мужчина, а иногда женщина, и иногда они пели так хорошо, что двое-трое из тех, кто там был, падали наземь, кричали и бились, как будто в припадке. Пение продолжалось, люди раскачивались туда-сюда, и наконец над этим местом, которое они называли Тол Деол, поднималась луна. Она освещала их, а они все раскачивались из стороны в сторону, и густой сладкий дым вился над тлеющими угольями и плавал в воздухе. Потом начиналась трапеза. Мальчик вносил большую чашу вина, а девочка – каравай. Хлеб и вино передавали по кругу, и вкус у них был не такой, как у обычного хлеба и обычного вина, и никто из тех, кому довелось их отведать, уже не был таким, как раньше. Потом все вставали и начинали танцевать, и доставали тайные предметы из специального тайника, и играли в необыкновенные игры, и водили хороводы в лунном свете, а иногда кто-нибудь внезапно исчезал, и о тех, кто исчез, больше никто никогда ничего не слышал, и неизвестно, что с ними случалось. И они снова пили это удивительное вино, и делали идолов, и поклонялись им, и однажды няня показала мне, как выглядели эти идолы. Мы тогда гуляли и набрели на такое место, где было много влажной глины. И вот няня спросила, не хочу ли я посмотреть, что они делали на холме, и я сказала, что хочу. Тогда она попросила меня пообещать, что я ни единой душе об этом не скажу, а если скажу, то пусть меня бросят в черную яму с покойниками, и я ответила, что никому не скажу, и она повторила это трижды, и я пообещала. И вот она взяла мою деревянную лопатку, накопала глины и положила ее в мое жестяное ведерко, и велела сказать, если кто-нибудь встретится и спросит, что я хочу наделать дома пирожков. Потом мы пошли по дорожке и пришли к рощице, растущей у самой дороги, и няня остановилась, поглядела на дорогу в обе стороны, заглянула за живую изгородь, за которой было поле, а потом сказала: «Быстро!», – и мы бегом бросились в рощу, подальше от дороги. Там сели под кустом, и мне очень хотелось посмотреть, что няня собирается делать с глиной, но она сперва еще раз заставила меня пообещать никому не говорить ни слова, а потом опять пошла и выглянула из кустов, и поглядела во все стороны, хотя эта дорожка была такая маленькая и такая заросшая, что вряд ли кто-нибудь вообще по ней ходил. И вот мы сели, и няня достала глину из ведерка, и принялась ее месить, и делать с ней странные вещи, и вертеть ее так и сяк. Потом укрыла ее на пару минут большим лопухом, а еще потом снова достала, встала, села, и обошла вокруг глины особым образом. При этом все время напевала какие-то слова, и лицо у нее сделалось совсем красное. Потом она снова села, взяла глину и стала лепить из нее куклу, но совсем не такую, как у меня дома. Она сделала самую странную куклу, какую мне только доводилось видеть, и спрятала ее под кустом, чтобы она высохла и затвердела, и все время, пока делала ее, она напевала себе под нос все те же странные слова, и лицо у нее становилось все краснее и краснее. Наконец мы спрятали куклу под кустом, где ее никто никогда бы не нашел. И когда через несколько дней снова пошли в ту же сторону и пришли на ту узкую тропку, няня заставила меня повторить свое обещание и огляделась во все стороны, как и раньше. Мы пробрались через кусты к той зеленой полянке, где был спрятан глиняный человечек. Я очень хорошо все это помню, несмотря на то, что мне было только восемь лет, а с тех пор прошло еще восемь. Небо было густо-синее, почти фиолетовое, и в рощице, где мы сидели, стояла большая цветущая бузина, а рядом с ней – купа таволги. Когда я думаю о том далеком дне, мне кажется, что комната наполняется запахом таволги и цветущей бузины, а если закрываю глаза, то вижу ярко-синее небо с ослепительно-белыми облаками, и давно ушедшую от нас няню, сидящую напротив меня и похожую на прекрасную белую леди в лесу. И вот мы сели, и няня достала глиняную куклу из тайника, где она ее спрятала, и сказала, что мы должны «почтить» ее, и что она покажет мне, что надо делать, а я должна все время следить за ней. И она делала всякие странные вещи с этим глиняным человечком, и я увидела, что она вся вспотела, хотя мы шли сюда очень медленно. Потом она велела мне «почтить» куклу, и я сделала все то же, что и она, потому что я любила ее, а эта игра была такой необычной. И она сказала, что если очень сильно полюбишь кого-нибудь, то этот глиняный человечек может помочь, стоит лишь совершить над ним определенные обряды, и если очень сильно возненавидишь, то он тоже может помочь, только надо совершить другие обряды, и мы долго играли с ним, и воображали все что угодно. Няня сказала, что ее прабабушка все-все объяснила ей насчет этих фигурок, и то, что мы сейчас делаем, никому не вредит, это просто игра. Но потом она рассказала мне одну очень страшную историю об этих фигурках, и я вспомнила ее в ту ночь, когда лежала без сна у себя в комнате – в бледной, пустой темноте, – думая о своем видении и о тайной роще. Няня рассказала, что некогда была очень знатная молодая леди, которая жила в большом замке. И она была так прекрасна, что все знатные юноши хотели жениться на ней, потому что она была самой прелестной из всех леди и была добра со всеми, и все думали, будто она очень хорошая. Но хотя леди и была любезна со всеми молодыми людьми, которые хотели на ней жениться, она все же отказывала им и говорила, что никак не может решиться и что вообще не уверена, хочет ли выходить замуж. И тогда ее отец, очень знатный лорд, рассердился на нее, хотя очень любил дочь, и спросил, почему она не выберет себе в мужья одного из прекрасных юношей, что бывают в замке. Но та ответила только, что никого из них не любит достаточно сильно и что ей нужно подождать, а если ее не оставят в покое, то она уйдет в монастырь и пострижется в монахини. И тогда все молодые люди сказали, что уйдут восвояси и будут ждать ровно год и один день, а когда год и один день пройдет, они вернутся и спросят, за кого она пойдет замуж. День был назначен, и они ушли, а леди пообещала, что через год и один день выйдет замуж за одного из них. Но на самом деле она была королевой тех людей, что летними ночами танцевали на тайном холме, и в эти ночи запирала дверь своей комнаты и вместе с горничной тайком выбиралась из замка по потайному ходу, о котором никто, кроме них, не знал, и уходила в лесную глушь к холму. И ей было известно больше тайных вещей, чем кому-либо еще до или после нее, потому что самых тайных тайн она никому не открывала. Она умела делать всякие ужасные вещи; знала, как извести человека, и как навести порчу, и другие вещи, которых я не могла понять. И хотя ее настоящее имя было леди Эвелин, танцующие люди звали ее Кассап, что на древнем языке означает «очень мудрая». И была она белее их всех, и выше ростом, и глаза ее горели в темноте, как самоцветные рубины; и она знала песни, которых не знал никто из них, и когда пела, все падали ничком и поклонялись ей. И она умела делать то, что они называли «шиб-морок», то есть самое чудеснейшее волшебство. Она говорила своему отцу лорду, что хочет пойти в лес собирать цветы, и он отпускал ее, и они с горничной уходили в такой лес, где никто никогда не бывал, и она оставляла горничную на страже, а сама, раскинув руки, ложилась на землю и запевала особую песню, и со всех концов леса, шипя и высовывая раздвоенные язычки, к ней начинали сползаться огромные змеи. Они подползали к ней и начинали обвиваться вокруг ее тела, рук и шеи до тех пор, пока она вся не покрывалась извивающимися змеями, и видна была только голова. И она разговаривала с ними, и пела им, а они ползали по ней, все быстрее и быстрее, пока она не приказывала им удалиться. И все они тут же уползали в свои норы, а на груди у леди оставался удивительный, очень красивый камень. Он имел форму яйца и был окрашен в темно-синий, желтый, красный и зеленый цвет, а поверхность его словно покрывала змеиная чешуя. Он назывался «глейм-камень», и с его помощью можно было делать всякие удивительные вещи, и няня говорила, что ее прабабушка видела глейм-камень своими глазами, и был он блестящий и чешуйчатый, точь-в-точь как змея. Леди Эвелин умела делать и многие другие вещи, и она твердо решила, что замуж ни за что не пойдет. А на ней хотели жениться очень многие знатные юноши, но больше всех ее любили пятеро: сэр Саймон, сэр Джон, сэр Оливер, сэр Ричард и сэр Роланд. Все остальные поверили, что она говорит правду и выберет одного из них себе в мужья, когда пройдет год и один день; но сэр Саймон, который был очень хитрый, решил, что она их всех водит за нос, и поклялся, что будет следить за ней, пока не откроет, в чем тут дело. А был он еще совсем молодым, хотя и очень умным, и лицо у него было гладкое и нежное, как у девушки, и вот он сделал вид, что, как и все остальные, решил не бывать в замке, пока не истечет срок, и объявил, что уезжает за море, в дальние края, а сам отъехал недалеко и вернулся, переодевшись служанкой, и нанялся в замок мыть посуду. И он все время ждал, следил, слушал, помалкивал, прятался в темных уголках, вставал по ночам и подсматривал. И увидел и услышал много такого, что показалось ему весьма странным. Он был такой хитрец, что сказал девушке, которая прислуживала леди, что на самом деле он юноша и что переоделся девушкой, потому что очень любит ее и хотел быть с ней в одном доме, и девушке это так понравилось, что она многое ему порассказала, и он больше чем когда-либо убедился, что леди Эвелин водит за нос и его, и всех остальных. И был он так ловок и так много наврал служанке, что однажды ночью ему удалось пробраться в комнату леди Эвелин и спрятаться за шторой, и он стоял там тихо-тихо, не шевелясь и не дыша. Наконец пришла леди. Она полезла под кровать и подняла плитку пола, и под ней было углубление, откуда она достала воскового идола, совершенно такого же, как тот глиняный, которого мы с няней сделали в рощице. И глаза у нее все время горели, как рубины. И она взяла восковую куколку в руки и прижала ее к груди, и стала шептать и бормотать что-то, а потом подняла ее и положила, и снова подняла, и снова положила ее, и наконец произнесла: «Блажен тот, кто породил епископа, который рукоположил священника, который обвенчал мужчину, который женился на женщине, которая сделала улей, в котором поселилась пчела, которая собрала воск, из которого сделан мой истинный возлюбленный». И она достала из сундука большую золотую чашу, а из шкафа большой кувшин с вином, и налила вина в чашу, и очень бережно опустила свою куколку в вино, и омыла ее всю. Потом пошла к буфету, достала круглый хлебец и приложила его к губам идола, а потом осторожно взяла и накрыла его. И сэр Саймон, который смотрел не отрывая глаз, хотя ему было очень страшно, увидел, как леди наклонилась и вытянула руки, что-то шепча и напевая, и вдруг рядом с ней появился красивый юноша, который поцеловал ее в губы. И они вместе выпили вино из чаши и съели хлебец. Но когда встало солнце, юноша исчез, и осталась только восковая куколка, и леди снова спрятала ее в углублении под кроватью. Теперь-то сэр Саймон знал, кто такая эта леди, и продолжал следить за ней, пока назначенное ею время не вышло, и через неделю срок должен был истечь. И однажды ночью, спрятавшись за шторой в ее комнате, он увидел, как она сделала еще пять восковых куколок и надежно спрятала их. На следующую ночь она достала одну из них, налила в золотую чашу воды, взяла куколку за шею и опустила ее под воду. Потом она сказала: