Вера Михайловна вышла из автобуса и свернула в парк. Магазин открывался поздно, в одиннадцать, и она взяла за правило гулять полчасика в любую погоду.
Июнь пришел неожиданно – он всегда так. Другие месяцы плавно переходят один в другой, не придерживаясь четкого календарного деления: тухнут метели, сникают морозы, растворяются в солнце снега, перестают бежать и блестеть воды, и зеленой дымкой начинает покрываться черная земля и остолбеневшие за зиму деревья… Июнь же вдруг: выйдешь в солнечный день на улицу, а кругом лето. Бог весть откуда взялись крупные листья, взметнулись травы и взъярилась жара. Еще утро, десять часов, а солнце уже припекает.
Вера Михайловна пошла березовой аллеей. Она глубоко вдыхала тот непередаваемый запах, который идет от берез в начале июня. Ей казалось, что такой воздух исцеляет, хотя он и не лесной. В последнее время Вера Михайловна чувствовала какую-то тяжесть в груди. Может быть, стоило пойти к врачу, но она не считала эту тяжесть болезнью. Возраст, возраст стучался в грудь своей намекающей дланью. Все-таки пятьдесят лет. Из них тридцать в торговле, все на нервах, все на криках…
– Тени, тени, тени!
Вера Михайловна отпрянула от небольшой женщины, которая вроде бы появилась ниоткуда, из кустов жасмина. Черные, с сиреневым отливом волосы; смуглое высушенное лицо; темная шаль с глуховато-красными разводами. Цыганка.
– Купи тени для очей, блондиночка! – сказала она в лицо Вере Михайловне, блестя своим черным цветом, как ворона на солнце…
– Какая же блондиночка? – благодушно отозвалась Вера Михайловна, не убавляя спокойного шага. – Жизнь сединой выбелила.
Цыганка поняла, что эта женщина теней не купит. Она спрятала куда-то под шаль цветные коробочки и засеменила рядом, пританцовывая:
– Давай погадаю, а? Всю правду скажу, как на ладонь выложу.
– Всю правду? – улыбнулась Вера Михайловна.
Цыганка воспрянула, забежав вперед:
– Ай, красавица, зачем не веришь? Все скажу, ничего себе не оставлю. А если правду не скажу, копейки мне не давай.
Время еще было. Солнце грело радостно и ярко. Березовый воздух пился со вкусом. И не болела грудь. Почему же не погадать?
– А сколько возьмешь?
– Зачем обижаешь, красавица? Ничего не возьму, сама дашь, если не пожалеешь…
Вера Михайловна отошла на край аллеи и протянула цыганке левую руку. Гадалка схватила кисть, завертев ладонь так и этак, высматривая ей одной ведомые линии.
– Вот тебе и космос с кибернетикой, – усмехнулся проходивший парень.
Вера Михайловна слушала цыганку с безразличным лицом, показывая, что все это лишь развлечение, позволительное в нерабочее время. Казенный дом, бубновый король, недальняя дорога… Да у кого в жизни нет казенного дома и недальней дороги? Она гадалке не верила, ни одному слову не верила, и лишь на всякий случай, почти неосознанно, допускала в ее предсказании крупицы правды. Вот так и с богом – не верила, но благоговейно посматривала на иконы и купола: мало ли что?
Цыганка понизила голос и заговорила значительно, с каким-то таинственным намеком:
– Стоишь ты, красавица, у дорогого блеска и сама блестишь от него. А блеск тот каменный жарче золота. Цари от него слепли, начальники от него глохли, простые люди от него помирали. Красавица ты моя, хочешь – плати мне монету звонкую, а хочешь – уходи, но и тебе плохо будет от того блеска каменного. Так плохо, красавица, что кончаю я гадать, нельзя дальше…
Вера Михайловна испугалась; испугалась посреди парка, меж людей и при ясном дне. Она торопливо вытащила рубль.
– Красавица моя, неужели правда теперь рубель стоит, а?
Вера Михайловна сунула ей трешку и пошла, не ответив, не сказав спасибо и не оглядываясь.
«Стоишь у дорогого блеска…» Это и ошарашило, испугав до внезапной сухости во рту и до мурашек на спине. Она и в самом деле стояла посреди дорогого каменного блеска. Как же узнала цыганка? Если тут узнала правду, то правдой будет и второе, страшное, которое гадалка даже не решилась сказать.
Вера Михайловна пошла медленнее. Какая-то сила, могучая и внезапная, притушила день, как придушила: потускнели солнечные лучи, поблекла зелень, улетучился в космос березовый запах… Но так было несколько секунд, пока она не тряхнула головой и не сказала себе громко, на всю аллею:
– Дура старая!
На левой ладони пишется судьба, как там пишется и чем – знают одни гадалки. Но неужели там написано, что она посреди каменного блеска стоит? А Вера Михайловна стояла, потому что за прилавком не посидишь. Да видела ее цыганка в магазине – вот откуда и предсказание. Ну а про страшное придумала для веры: скажи про счастье с королем из казенного дома – клиентка посмеялась бы и дала рубль. А за правду – трешку.
Из дневника следователя. Разговор с непорядочным человеком вызывает у меня затруднения. Показать, кто он есть, – нельзя, потеряешь контакт. Вообще не разговаривать – тоже нельзя. И тогда остается только одно: делать вид, что перед тобой порядочный человек.
Телефонный звонок отрешил его сразу и от всего. Он схватил вечно готовый портфель, содрогнул дверцей сейфа оконные стекла и ринулся к Беспалову.
Юрий Артемьевич положил трубку и недоуменно поморщился:
– Дежурный рекомендует с выездом обождать. Еще позвонит.
О работе Беспалов мог говорить и без курева. Но любая посторонняя тема, казалось, магнитной силой извлекала пачку из его кармана.
Он закурил каким-то легким движением руки, похожим на росчерк пера, и поскорее выдохнул первый дым, словно он ему был и не нужен.
– Работы навалом. Жена ворчит…
Его тоже ворчит? Или все жены ворчат, не чувствуя рядом мужей? А разве Лидины тревожные вопросы можно назвать ворчаньем?
– Впрочем, для чего и живем, как не для работы, – вздохнул прокурор фальшивым вздохом и отвел взгляд, чтобы не выдать своей хитрости.
Рябинин все понял. Фальшивый вздох относился не к сути поведанной мысли – живем для работы, – а к тому, зачем она сейчас была сказана: продолжить их вечный разговор, который возникал и обрывался внезапно, словно изредка включали магнитофонный диалог. На этот раз кнопку нажал прокурор, что, впрочем, он делал чаще своего собеседника. Но перед выездом на место происшествия Рябинин говорить не мог – сидел как на углях.
– Наоборот, – вяло ответил он.
– Что наоборот?
– Мы работаем, чтобы жить.
– По-моему, это одно и то же. Работать – это жить, а жить – это работать.
– А по-моему, нет, – не согласился Рябинин таким пресным голосом, что на этом разговор должен бы и кончиться.
– Вы, Сергей Георгиевич, никогда не отыщете никакого смысла, потому что отвергаете труд как главное дело жизни, – сказал прокурор, внимательно посмотрел на следователя и добавил: – По-моему.
Рябинин не стал бы и отвечать, если бы не это «по-моему», сказанное уже дважды и снявшее категоричность его слов.
– Я не отвергаю труд как главное дело жизни. Я отвергаю труд как смысл жизни.
– А разве это не одно и то же – дело жизни и смысл жизни?
– Смысл жизни шире дела жизни.
– Человек ведь существо трудящееся, – автоматически возразил прокурор, не успев осознать рябининских соотношений.
– Лошадь тоже существо трудящееся.
Беспалов рассмеялся:
– Лошадь, наверное, и не понимает, что трудится.
– Мы понимаем. Только этим и отличаемся?
– Сергей Георгиевич, да человека растить начинают с труда…
– А вы заметили, что молодежь не всегда с охотой слушает про труд?
– Не сразу осознает.
– Нет. Она сердцем чувствует, что дело не только в одном труде, – заговорил Рябинин уже окрепнувшим голосом, ибо спор вырисовывался непустячный и с непустячным человеком.
– А в чем же?
Простого ответа Рябинин не знал, как его не знаешь, когда мысль находится в рабочем состоянии и еще не додумана для самого себя.
– Юрий Артемьевич, зональный прокурор Васин – прекрасный работник, дисциплинирован, грамотен… Он вам нравится?
Вопрос был хитрым, поскольку Рябинин как бы проверял искренность прокурора в этих спорах: Васин надзирал за их прокуратурой, и от Беспалова требовалась оценка вышестоящего должностного лица.
– Нет, – признался прокурор, чуть повременив.
– А почему?
– Суховат. И еще кое-что…
– Выходит, вы оцениваете человека не по труду?
Юрий Артемьевич потянулся к носу – пошатать.
– Душа важна человеческая, – решил помочь Рябинин.
– Но и нетрудовая душа нам тоже ни к чему, – сразу отпарировал прокурор.
– Правильно. Без труда нет человека. Но и в одном труде нет человека.
– Нет, в труде уже есть человек! – загорелся прокурор, впервые загорелся на глазах следователя.
Рябинин даже умолк. Беспалов смотрел на него сердито, широко, всклокоченно. Его пыл лег на Рябинина, как огонь на солому. Ответит, он ему ответит.
И промелькнуло, исчезая…
…Работа может все закрыть. Увлеченность работой может означать безразличие к многообразию жизни. Любовь к делу – обратная сторона равнодушия к жизни?..
– Юрий Артемьевич, только подумайте, какая надежная защита – труд. По вечерам пьянствую, но я же работаю. Хулиганю, безобразничаю – но работаю. Над женой издеваюсь – однако работаю. Детей воспитал никчемностями и лоботрясами – позвольте, я же работал. В домино стучу, в карты режусь, слоняюсь, книг не читаю, в театре век не бывал, в мелочах погряз и глупостях – не приставайте, я же работаю…
Рябинин замолк. Говорить длинно он не любил и не умел. Если только в споре. Да и не то он сказал, что промелькнуло – там было тоньше, острее, сомнительнее.
Юрий Артемьевич положил окурок в пепельницу и плотно накрыл его ладонью, чтобы тот задохнулся без воздуха.
– И все-таки о человеке судят по тому, каков он в работе.
– Не только, – обрадовался Рябинин тому возражению, которое он мог оспорить. – Труд частенько стереотипен. Много тут узнаешь о человеке? А вы посмотрите на него после работы, в выходные дни, в отпуске… Сколько неплохих работников мается, не зная, чем себя занять! Или заняты пустяками. Тут вся личность.
Опять длинно говорил. Окурок в пепельнице уже задохнулся. Юрий Артемьевич снял ладонь и на всякий случай тронул крупный нос. Он мог бы и не трогать, мог бы выйти победителем в споре, обратившись к своей прокурорской роли, и авторитетно разъяснить ошибку следователя. Мог бы победить и не обращаясь к должности: кому не известно, что труд есть мера всего?
– Ну и что же все-таки определяет человека? – спросил он.
– Думаю, что образ жизни.
Беспалов чуть посомневался и добавил:
– В который обязательно входит труд.
– Согласен, – улыбнулся Рябинин.
– Так вы смыслом нашего существования полагаете образ жизни?
– Нет.
– А что?
– Пока не знаю, – ответил Рябинин, как отвечал ему не раз.
– Пока, – усмехнулся Беспалов. – Многие проживают жизнь, да так и никогда и не узнают, для чего.
– Я надеюсь узнать.
Юрий Артемьевич пригладил стружку висков, которую простоватая секретарша как-то посоветовала ему распрямить в парикмахерской, и неожиданно спросил:
– Допустим, человек меряется не только трудом… Почему же вы сами работаете, как лошадь?
Рябинин хотел переспросить – как кто? Ну да, лошадь, та самая, которую он привел в пример, как тоже работающую. Нужно ответить что-нибудь остроумное, легкое, не вдаваясь. Например: «Разве бывают лошади в очках?» Или: «А что, из моего кабинета слышно ржание?»
– Почему не звонят с места происшествия? – спросил Рябинин.
Из дневника следователя. Я и сам иногда задумываюсь, почему все дни занят только работой. Трудолюбивый очень? Да вроде бы как все. Деньги люблю? Зарплата у меня средняя. Выслуживаюсь? С моим-то характером… Горжусь броским званием? Есть звания погромче. Возможно, мне нечего делать? Да не работай, я был бы загружен еще больше, столько есть занятий по душе. Может быть, желание трудиться вытекает из сущности человека, и прав Юрий Артемьевич – рождаемся мы для работы?
Но тогда я не понимаю, почему существо, которое трудится, ест, пьет, спит и смотрит телевизор, называется человеком? Ведь лошадь тоже трудится, ест, пьет и спит. Ах да, она не смотрит телевизор. Но только потому, что его не ставят в конюшню. Кстати, я тоже его не смотрю…
Прав Юрий Артемьевич: лошадь я.
Толпа – первый признак чрезвычайного события. У подъезда скопилось человек десять. Телефонограмма не соврала.
Петельников и Леденцов еще на ходу, еще на тормозном пути распахнули дверцы, выпрыгнули на асфальт и оказались в этой жиденькой толкучке. Одни старухи…
– Это у нас, – сказала одна, настолько маленькая, что инспектора придержали шаг, опасаясь ее задавить.
– Бандитизм в нашей квартире, – подтвердила вторая, чуть повыше, но такая полная, что уж теперь они пропустили ее вперед, чтобы не быть задавленными…
Большая передняя, в меру заставленная отжившей мебелью. Длинный коридор, ведущий в кухню. Запах старых коммунальных квартир – дерева, лежалой ткани, забытых духов и валерьянки.
– Чайку попьете? – спросила маленькая, энергичная.
– Чего попьем? – опешил Петельников.
– Мария, дак они, может, как теперешние мужики, чай не принимают, – заметила тучная.
– Нальем чего и погорше, – согласилась первая старушка и показала на дверь, где, видимо, им и могли налить чего погорше.
– Гражданки! – сказал Петельников тем голосом, от которого трезвели пьяницы. – Мы хоть чай и принимаем, но сюда приехали по сообщению об убийстве!
– Пожалуйста, будьте как дома, – любезно согласилась крохотная старушка.
– Логово убийцы, – вторая показала на дверь.
Леденцов мгновенно и сильно ткнулся туда плечом, но дверь не подалась.
– И не ночевал, – объяснила маленькая.
– Где труп? – прямо спросил Петельников.
– А никто не знает, кроме убивца, – опять пояснила низенькая старушка, которая сумела оттеснить вторую, массивную.
– Как звать погибшего?
У Леденцова в руках появился блокнот.
– Василий Васильевич.
– Фамилия?
– Нету у него фамилии.
– Василий Васильевич да Василий Васильевич, – встряла-таки вторая.
– Где его комната?
– А он жил на кухне.
– Почему на кухне?
– Спит себе на подстилке…
Леденцов опустил блокнот и ухмыльнулся. И хотя бледное лицо Петельникова никогда не краснело, он почувствовал на нем злобный жар, который стянул щеки старшего инспектора какой-то сухостью.
– Товарищ Леденцов! Составьте протокол о ложном вызове и привлеките гражданок к административной ответственности. Кстати, где участковый инспектор?
– Как так привлечь? – удивилась маленькая, главная тут.
– Так! – отчеканил Петельников. – За собачий вызов.
– Василий Васильевич не собака, а котик.
– Тем более!
Вторая старушка подкатилась к Петельникову, как громадный шар, обдав его запахом лука и вроде бы гречневой каши:
– Да этот нехристь не убил Васю, а продал. Воров-то вы ловите?
– Ловим, когда украдена материальная ценность. А ваш кот ничего не стоит.
– Как не стоит? – обомлела она.
– Бабушка, – набрался терпения Петельников, – похищенная вещь должна быть оценена в рублях, а ваш кот…
– Пятьдесят рублев, – гордо произнесла старуха.
Леденцов хихикнул. Петельников слегка подвинулся к выходу: черт с ними, с этими бабками и с их котом. Но маленькая старушка оказалась сзади и дернула Петельникова за пиджак:
– Ему ничего и не будет?
– Кому?
Она кивнула на закрытую дверь.
– Как его фамилия?
– Литровник. Гришка Литровник.
Леденцов опять засмеялся.
– Вот он смеется, рыжий молодой человек, а нам от Гришки житья нет. На днях сожрал весь студень. Ночами пугает нас зубовным скрежетом. Водку льет в себя, как в решето. У него и счас стоит на тумбе охолодевшая яичница да пустая бутылка от четвертинки водки.
– Откуда знаете? – заинтересовался Леденцов.
– А через скрытую камеру. – Она поджала губы и мельком глянула на замочную скважину.
Теперь пиджак дернули спереди. Петельников повернулся к солидной.
– Товарищ сотрудник, может, Вася и не стоит пятидесяти целковых, да кот-то очень душевный. В туалет человеческий ходит. Картофельное пюре уважает. Гришку-то Литровника терпеть не мог. Фырчит, как от собачьего образа. Мягонький, бочком трется… Мы и живем-то одной семьей: я, Мария да Василий. Без него-то зачахнем. Найди котика, соколик, а?
Одна маленькая, вторая толстенькая… Теперь Петельников глянул в их лица.
У маленькой среди мелких, как песчаная зыбь, морщин смотрелись черные провалившиеся глаза, тонкий нос и тонкие подвижные губы. Она как бы двигалась на месте, переступая ногами, шмыгая носом и шевеля губами.
У полной старушки все было полным: наикруглейшее лицо, круглые глаза, округлый нос… Седые волосы, остатки седых волос, тонко застилали шар головы. Ей бы старинный чепчик. Тогда бы она походила на ту бабушку, у которой была внучка Красная Шапочка. А если не внучка, а внук? Не Красная Шапочка, а, скажем, инспектор уголовного розыска? Приходил бы он домой поздно, усталый, грязный, а она бы сидела на тахте в чепчике, подавала бы ему чистую рубашку, и свежую газету, и гречневую кашу с луком. Ну и кот Василий…
– Леденцов, отыщешь кота? – спросил, а не приказал Петельников.
– Не могу, товарищ капитан.
– Почему?
– В отделе засмеют.
Старушки молчали, понимая, что работники милиции принимают решение. Полная скрестила руки на объемном животе. Вторая, юркая Мария, стояла тихо, сдерживалась, шевеля губами.
– В Нью-Йорке двести тысяч бездомных кошек, – на всякий случай уведомил Леденцов.
– Гады, – отозвался его начальник.
– Кто? – не понял Леденцов.
– Монополисты, – буркнул Петельников и спросил у старух: – Приметы у кота есть?
– Серенький, в тигриную полоску, с аккуратным хвостиком…
– Не худой и не дюжий, а так посреди…
– Я спрашиваю про особые приметы.
– Есть, – твердо ответила ртутноподвижная Мария. – Нечеловеческая сообразительность.
– И особливая душевность, – добавила та, которая почему-то не носила чепчика.
Из дневника следователя. Возьмем человека, у которого ничего нет, поэтому он заботится о пище, одежде и жилье. Но вот у него появился хлеб, комната и костюм. Он уже думает о мясе, квартире и телевизоре. Потом он хлопочет о коньяке и коврах. Потом об импортном унитазе, автомобиле и даче. Потом… А потом у него всплывает тихая и едкая мысль: «А зачем?» Есть ковер, стало два, а зачем третий? Вот тогда он и начинает задумываться о смысле жизни. Эти думы – не от достатка ли? Нагому и голодному не до смыслов.
Тогда я рановато задумался, ибо у меня нет машины и всего один ковер, который мне приходится выбивать.
Когда-то ювелирные магазины походили на музеи: безлюдье, тишина, благоговейные взоры, обращенные на драгоценности, которые подсвеченно мерцали за стеклом, как редкие экспонаты. Но страна богатела. Теперь не было безлюдья – за обручальными кольцами стояла очередь. Исчезла тишина, – у прилавка с янтарем вечно хихикали девушки. И не заволакивались благоговением взоры – нынче золотом никого не удивишь.
Вера Михайловна прошлась по узкому заприлавочному коридорчику и стала в его конце, оглядывая простор стекла, света и полированного дерева. Стоишь ты посреди каменного блеска… Да что там блеска – посреди бриллиантового сияния стояла она тихо и одиноко, как заброшенная. Страна разбогатела, но не настолько, чтобы за бриллиантами копились очереди.
В этот тихий отдел ее перевели из-за больного сердца. Она согласилась, хотя от безделья скучала, путалась в этих каратах, товар свой не чувствовала и тайно ждала, что ее сократят. Слишком накладно держать человека ради одной продажи в месяц.
Людочка из отдела бижутерии, такая же яркая, как и ее синтетические броши и кулоны, пролетела узкий коридорчик и заговорила стремительно и туманно:
– Вера Михайловна, концерт по заявкам. Будете?
Лишь после третьего вопроса прояснилось, что корреспондент радио собирает пожелания для концерта по заявкам работников торговли.
– Заказывайте для себя, – отмахнулась Вера Михайловна.
– Вы старейший работник, у нас одна эстрада, закажите классику.
У них одна эстрада… Был у Веры Михайловны заветный романс, который почти не исполнялся и который бередил в ней то, что должно лежать в душе тихо и нетронуто до конца жизни. Закажешь, да ведь могут высмеять.
– Я старинные романсы люблю.
– Ха, любой.
– Тогда вот этот… «Не уезжай ты, мой голубчик».
– Не уезжай ты, мой… кто?
– Голубчик.
Людочка молча блестела модными очками и чешскими бусами. Видимо, хотела переспросить. А может быть, рассмеяться.
– Я запишу, – сказала она, доставая блокнотик из синего фирменного халата.
– Чего ж тут записывать…
Несусветные названия эстрадных ансамблей, невероятные названия дисков, непроизносимые названия заграничных мелодий и песен она, наверное, запоминала без блокнота. А вот слова романса не могла. Ведь так просто и хорошо: не уезжай ты, мой голубчик. Может быть, и передадут.
Вера Михайловна как-то необязательно поднялась и подошла к двум покупателям, – у прилавка остановились парень и девушка. Нет, не покупатели. Молодые, веселые, беззаботные… Прельстил, как сорок, яркий блеск.
– Скажите, пожалуйста, у меня галлюцинации, или этот перстень действительно стоит двенадцать тысяч? – с вежливой иронией спросил парень.
– У вас не галлюцинация, – улыбнулась Вера Михайловна.
– Я подарю его тебе, – сказал он девушке.
– Когда? – радостно удивилась она.
– Когда стану знаменитым.
– А когда ты станешь знаменитым?
– Так скоро, что этот перстень еще не успеют купить.
– Стоит ли из-за камня становиться знаменитым? – улыбнулась Вера Михайловна.
Что в нем? Блеск? Так у Людочки чешское стекло блестит ярче. Крепость? Зачем же она перстню – чай, не кувалда. Редкость? Да мало ли что редко на земле. Вот любовь душевная реже алмазов встречается…
У прилавка остановилась видная женщина в светлом плаще и широкой бордовой шляпе. Вера Михайловна уже как-то видела ее здесь, у бриллиантов.
– Покажите мне, пожалуйста, этот перстень.
Голос крепкий, густой, повелительный. Наверное, жена дипломата или полярника. Духи недешевые, редкие. И перстень смотрит тот, двенадцатитысячный. Покупательница…
Дама примерила его, полюбовалась игрой света на его гранях и неуверенно вернула, о чем-то раздумывая. Видимо, решалась. Конечно, таких денег в кармане с собой не носят.
– До завтра его, надеюсь, не купят? – спросила она с легкой, рассеянной улыбкой.
Вера Михайловна хотела поймать взгляд этой жизнелюбки, но тень от полей шляпы застила почти все лицо.
– Дождемся вас…
Из дневника следователя. У него, то есть у меня, у следователя, должен быть острый взгляд и цепкая память…
Вчера Лида попросила зайти в ателье, благо мне по пути, и узнать, можно ли из двух маленьких шубок (ее, старых) сшить одну большую. Выполнить просьбу я не забыл. Зашел, поздоровался и вежливо спросил у оторопевшего мастера:
– Скажите, пожалуйста, можно ли из одной маленькой шубки сделать две большие?
Рябинин ушел из прокуратуры до времени; он иногда так делал, если день выпадал медленный и бесплодный. А этот тащился, словно трактор волок его по бездорожью. Утром хлестнули по нервам – ехать на происшествие. Потом был допрос, нудный, как переход через пустыню. Затем он провел очную ставку, многословную и ненужную. А после обеда пришла жена одного преступника и устроила истерику с визгом и криком на всю прокуратуру…
Теперь в голове у него гудело – тихо, вроде бы отдаленно, как в трансформаторной будке, в которой гудение тоже тихое, но страшное.
Он открыл дверь и швырнул портфель в кресло – небрежно, издалека, шумно. И трансформаторный гул в черепе сразу пропал, как тоже сброшенный.
Лида была дома. Он ее не слышал и не видел, но знал, что она где-то тут, – принимал невидимые флюиды, которые входили в него незримо и радостно. Он снял костюм, умылся, надел тренировочные брюки и спортивную рубашку, разобрал портфель и все не шел в кухню, наслаждаясь этими незримыми флюидами и оттягивая радость свидания. Нет, не оттягивая, а растягивая, потому что свидание уже началось, оно уже шло, ибо эти самые флюиды, или как там они называются, текли и текли в него. Нет, он все-таки спешил, не размялся гантелями, не принял душ… И только где-то на обочине сознания одиноким пятнышком скользнула мысль, быстро придавленная радостью: почему же Лида не выскочила в переднюю, и не обдала его порывом ветра, и не оставила не щеке первый и скользящий поцелуй?
Он вошел в кухню. Ему показалось – на миг, на секунду, но он все-таки успел схватить взглядом, – что посреди кухни стоит чужая женщина, очень похожая на Лиду. Она, эта женщина, как-то встряхнулась, и с нее словно опала тонкая чужеродная пленка, под которой была все-таки Лида. Рябинин даже не успел отпустить улыбку. Он так и спросил, улыбаясь:
– Что с тобой?
– Со мной? – изумилась Лида.
Ну конечно, тот трансформаторный гул дал-таки себя знать. Показалось невесть что. Нервы да июньская жара.
Он молча поцеловал ее. Холодные губы – в июньскую жару – коснулись его губ, как отторгли. Он едва опять не спросил, что с нею. Дневной гул в голове, который вроде бы возвращался, удержал вопрос своим подступающим накатом. Но после чая, великого чая, все прошло окончательно.
– У тебя плохое настроение? – все-таки спросил он.
– Да? – опять изумилась Лида.
Это ее «да» имело много оттенков, но сейчас он не уловил ни одного. Видимо, настроение человека, даже близкого, точно не измерить. Да и нужно ли, не в этих ли изломах и перепадах таится женская прелесть и загадочность?..
Он пошел читать газеты. Но у его письменного стола была какая-то могучая способность засасывать в бумажные трясины. Уже через двадцать минут у Рябинина в руках оказалась пачка его записей о первых годах работы в прокуратуре. Вот как, он, оказывается, тоже вел что-то вроде дневника…
– Ой!
– Что случилось? – крикнул он в сторону кухни.
– Руку порезала!
– Сильно?
– Да нет, пустяк…
Рябинин перенесся в прошлое. Запись о какой-то краже в пригороде, которую он расследовал, видимо, в первый год работы. Ничего не помнит: ни места, ни преступления… Нет, помнит. Вор оставил следы на снегу, на крепком насте, но легкая пороша замела их. Ничего не помнит, а как руками выгребал эту порошу из следов – помнит.
– Аах!
– Да что с тобой, Лидок? – опять крикнул он на всю квартиру.
– Утюгом локоть обожгла!
– Ты поосторожней!
Рябинин еще полистал желтенькую пачку бумаг и положил ее в одну из кип, ждущих своего, неизвестно какого, часа. Пора было браться за работу, намеченную на сегодняшний вечер. Что там? А там другая пачка, свежая, растущая ежедневно на сантиметр. Он начал с журнала, раскрыл на закладке и подумал, что раскрывает его в этом месте уже третий раз. Статья «Умственная выносливость и ее физиологические корреляты». Так, одна математика. Вот почему журнал раскрывается в третий раз…
И промелькнуло, исчезая…
…Если есть в мозгу какие-то центры любви и ненависти, то они наверняка расположены рядом. Да не один ли это центр?..
Он поднял голову – пронеслась какая-то мысль, не имеющая отношения к этим самым коррелятам. Он не стал бежать ей вдогонку, наконец-то погрузившись в дебри статьи.
Через час он потерял строчку, ощутив странную пустоту. В комнате ничего не убыло, в комнате ничего не изменилось, только чуть потускнел дневной свет за окнами. И все-таки чего-то в ней не хватало. Лиды. Она даже не заглянула. Видимо, гладит.
На статью с записями ушел еще час. Рябинин удивленно смотрел на будильник: журнал, заметки, бумажки – и вечера нет. Он встал и пошел на кухню…
Лида сидела за столом, подперев щеки, и пусто смотрела в белесое, уже ночное июньское небо.
– Ты не гладишь?
– Нет.
– И не гладила? – спросил он, заметив на столе неубранную после ужина посуду.
– Нет.
– И ничего не делала?
– Ничего.
– Почему?
– Я никогда ничего не делаю.
– А яснее?
– Я женщина.
– Разве женщины ничего не делают?
– Нет.
– Но ты же работаешь…
– Женщина делает вид, что работает, учится, занимается домашним хозяйством, а сама думает о любви.
– У тебя в душе тоже белые ночи, – улыбнулся он. – Покажи-ка палец…
– Зачем?
– Который порезала…
– Я не порезалась.
– Как не порезалась?
Она не ответила, разглядывая небо, не залитое солнцем, не затянутое тучами, не закрытое облаками, не озолоченное луной, – она смотрела в это странное небо, бог весть кем и чем освещенное.
– И не обожглась?
– И не обожглась.
– Зачем же кричала?
– Разгадай, ты же следователь…
Он придвинулся, пытаясь своими очками пересечь ее убегающий взгляд, но только закрыл головой блеклый июньский свет, отчего Лидины глаза ушли в серую тень.
– Лида, у тебя что-нибудь случилось?
– Нет. А вот у тебя?
Из дневника следователя. Иногда мне кажется, что самое страшное – не преступление. Не воровство, не хулиганство и даже не убийство. Страшнее их то, что преступник зреет на наших глазах, как невыполотый чертополох на грядке. Мы, люди, его слышим, видим, дышим одним воздухом… Знаем, что он может украсть или убить, и мало что делаем, чтобы этого не случилось.
До закрытия магазина осталось двадцать минут, а народ все толпился. Кто пришел купить колечко, кто примерить янтарную брошь, кто захотел полюбоваться бриллиантами, а кто забрел на огонек, вернее, на сияние витрины, где висел и мерцал огромный кристалл кварца.
Вера Михайловна опустилась на стул и начала переобуваться, благо за прилавком ног ее никому не видно.
– Дамочка, будьте любезны!
Полный лысый мужчина стоял у стекла и рассматривал драгоценности. Вера Михайловна – на одной ноге туфля, на второй босоножка – вежливо улыбнулась:
– Что вас интересует?
– Вот этот перстенек на кругленькую сумму. Я ведь их всю жизнь добывал на Севере. А жена не верит. Какие такие алмазы? Добывал-добывал, а она их и не видела…
Вера Михайловна здесь, в тишине, полюбила разговорчивых покупателей. Особенно интересных, откуда-нибудь приехавших, вот как этот дядечка с Севера.
– Теперь я пенс…
– Кто?
– Пенс, говорю, на пенсии, значит. Деньжат заработал, лежат втуне, процентами обрастают. А жена алмаза век не видела, хотя я их добывал. Отсюда и мыслишка купить ей бриллиантик, чтобы знала, на что наши с ней северные годы ушли.
– Покупайте, – согласилась Вера Михайловна.
Он вертел перстень, смотрел его на свет, прищуривался, приглядывался и шумно вздыхал.
– Откровенно говоря, я видел сырые алмазы, а в граненых-то не очень разбираюсь…
– Зачем в них разбираться? Вы оценивайте красоту.
– Вот я и оцениваю, – не совсем уверенно согласился покупатель.
Вера Михайловна представила… Не представила, а как-то допустила такую невероятную возможность… Нет, не возможность, а вообразила сон с открытыми глазами – ей дарят двенадцатитысячный бриллиант. Кто дарит? Ах, это не так уж и важно. Допустим, не северянин, а какой-нибудь южанин. «Не уезжай ты, мой голубчик…»
– Это не алмаз, – сказал вдруг покупатель.
– Это бриллиант.
– По-моему, это и не бриллиант, – повторил он с добродушной улыбкой.
– Что? – не поняла вдруг она.
– Ей-богу!
Вера Михайловна решительно взяла перстень:
– Если вещь не нравится, то ее лучше не покупать.
– Зря вы обижаетесь на пенса…
– Гражданин, у нас ведь государственный магазин, а не частная лавочка.
– И все-таки это не алмаз. Я на них собаку съел.
Он что, шутит? Лицо круглое, облитое здоровым румянцем ветров и морозов. Улыбается располагающе. Может быть, разыгрывает? Мол, двенадцать тысяч, а за что – за кварц?
– Мы только первого апреля продаем кварц за бриллианты, – пошутила и она.
– Да на кольце ни пробы нет, ни маркировки…
Вера Михайловна схватила перстень, поднесла к глазам и начала скользить взглядом по его полированным поверхностям. Чистый, гладкий, белый металл… Никаких букв и цифр не было.
– Что же это, по-вашему? – тихо спросила она въедливого покупателя.
– Только не алмаз…
– Людочка! – крикнула Вера Михайловна таким голосом, что прибежали и Людочка, и продавщица из отдела янтаря, и директор…
Они поочередно разглядывали перстень, а Вера Михайловна потерянно смотрела на дурацкого пенса, который заварил всю эту кашу.
– Стекляшка? – Людочка всплеснула руками.
– Перстень подменили.
Кто это сказал? Директор. Какие глупости, кто мог подменить…
– Кто подменил? – все-таки спросила она.
– Вам лучше знать, – отрезал директор.
Вере Михайловне стало вдруг жарко. Нет, это не ей жарко – это полыхнул жаром пол, и горячий поток воздуха, как от летней земли, пошел вверх, застилая человеческие лица. Она их видит, но сквозь этот жар, сквозь этот пар, отчего лица чуть колышутся и даже слезятся. Она почувствовала до какого-то едкого покалывания в груди, что сейчас произойдет еще более страшное. Вот сейчас… Острый глубокий удар пронзил левую половину груди, лопатку, руку и страшной болью растекся по телу. Это директор… Он чем-то ударил ее сзади. За перстень…
Превозмогая боль, Вера Михайловна вцепилась в прилавок и медленно осела на чьи-то руки. И уже на этих руках она слышала, как вызывали «скорую помощь» и милицию.
Из дневника следователя. Удивляюсь вещам – тем самым, которые мы так любим покупать; которые мы бережем, ценим и сдуваем с них пыль. Вот моя лампа, которую Лида купила в комиссионном. Стройная, бронзовая колонка, увенчанная желтым шатром – абажуром. Говорят, ампир. Я люблю сидеть под ней – как под солнцем. Вот мой стол. Длинный, широкий, светлого дерева. Вроде бы ничего особенного, но я люблю его, потому что за ним столько сижено, столько писано и столько думано… Со столом и лампой прошла часть жизни, да и не малая. Они видели мое лицо таким, каким его никто не видел. Она слышали такие моя слова, которые я никому, кроме себя, не говорил. Они стали мне родными…
Но уйди я от них навсегда, заболей или умри – они не заплачут, не вскрикнут, не пошевелятся. Лампа даже не перегорит, и стол даже не рассохнется.
Инспектор с готовностью ответил на ее вопрос:
– Я работаю заместителем.
– Заместителем кого?
– Ира, знаете, о чем я мечтаю?
– Да, познакомиться с девушкой, которой будет все равно, заместителем кого вы работаете.
– Умница.
– А я решила, что вы артист.
– Заслуженный?
– Эстрадный.
– Почему же?
– Легкость в вас играет.
– Это во мне есть, в смысле – она во мне играет.
Он не знал, похож ли на артиста, но знал, что артистизм в нем есть. Шел по улице и видел себя со стороны, глазами той же Иры: высокий, сухощавый, без разных там животиков и лысин, в светлых брюках, в белоснежном бадлоне… Ничего лишнего.
– А знаете, еще о чем я мечтаю?
– О чем? – спросила она, уже опасаясь этих его мечтаний.
– Познакомиться с Марусей.
– С какой Марусей?
– С девушкой, которую звали бы Маруся.
– Мне нужно обидеться? – Ира остановилась.
– Ни в коем случае. Я и сам не Ваня.
– Что-то в вас есть, – решила она, благосклонно зацокав каблуками.
– Во мне этого навалом, – подтвердил инспектор.
Ира скосила глаза… С кем она идет? Легкомысленный, непонятный, какой-то нахально-вежливый. Но симпатичный, стройный, решительный. Хотя бы знакомые попались – умерли бы от зависти. И она, может быть, умрет от него, как мотылек от огня. Все-таки он артист или военный. Скорее всего, он артист, который играет военных. Или военный, который строит из себя артиста.
– Ох, мама родная, – вырвалось у нее.
Петельников окинул спутницу тем стремительным и давящим взглядом, каким он впивался в человека ради крупиц информации; посмотрел так впервые на девушку, с которой, оказывается, знаком уже две недели.
Небольшая, ему по плечо, поэтому и виснет. Черные волосы красиво уложены. Ресницы еще чернее, и казалось, что при каждом взмахе что-то сдувают со щек. Возможно, и сдувают – пудру. На губах розовый паутинкой трескалась помада. Полненькая фигура. Блестящее платье из синтетики… Ну зачем в белые июньские ночи надевать блестящее платье? Оно пыталось скрыть ее полноту, жестко запеленав грудь, но лишь добилось обратного эффекта. Зато ниже, после талии, платье бросило это бесплодное занятие и пошло широко и вольно. Неужели он знаком с ней две недели? Зовут ее Ира…
– А куда мы идем? – спросила она.
– В гости к моим друзьям. Давайте-ка сократим путь дворами.
Дворы расцвели. Вздыбились зеленью чахлые газоны, зацвели голые балкончики и зазеленели луком подоконники. И запах берез, берущий за душу запах берез, которые так мощно пахнут только в июне. Этот запах был везде, даже там, где березы и не росли, и казалось, что сочится он из асфальта и стекает с крыш домов.
– Ира, подождите меня, я заскочу в этот подвальчик…
Она не успела ответить и даже не успела потупиться от того, что ее кавалер захотел в подвальчик. Петельников легко перешагнул газон, спустился по ступенькам куда-то под фундамент, открыл железный щит и пролез в узкий проем, видимо, в дверцу для технических нужд.
Прошло минут десять. Ира тревожно посматривала на подвал, где было темно и тихо. Необычный парень, странный поступок и мрачный подвал. Все-таки он не артист. Те галантнее, те даму не бросят. Может, ей обидеться?
Сначала она услышала резкий, вроде бы металлический визг, когда металл проедется по металлу. Этот визг захлебнулся, но вместо него из подвала вылетел отчетливый кошачий вопль, тоже придушенно смолкший. Затем в темноте подвальной амбразуры забелел Петельников…
– Ира, знаете ли вы, что в Нью-Йорке двести тысяч бездомных кошек? Только не обижайтесь.
Он сильно дышал, прижимая к животу полосатого и чумазого кота, который ошарашенно смотрел на июньское небо громадными глазищами с поперечными зрачками.
– Ой, у вас рука в крови!
– Ничего, до утра заживет.
– А одежда-то…
Брюки заиндевели от пыли, темные полосы разлиновали плечо, с головы сыпалась угольная пыль.
– Теперь вы поняли, что у меня за работа?
– Нет, – тихо ответила она, вообще ничего не понимая.
– Я заместитель директора зоомагазина.
– И зачем этот…
– Товара-то не хватает.
– Он же дикий!
– Одичавший.
Кот обреченно молчал, зло работая хвостом, с которого тоже вроде бы сыпалась угольная пыль.
Ира стояла немощно, не зная, что же будет дальше. Вернутся ли они туда, где встретились? Пойдут ли вперед? Разойдутся ли по домам? Вероятно, не знал этого и Вадим, негромко бормотавший в кошачье ухо:
– Информации у тебя маловато, счастья своего не понимаешь…
Кот только вертел хвостом и жутко урчал нутряным голосом.
– Я пойду домой, – наконец решила Ира.
– Из-за киски? – удивился он. – Вот и парадная моих друзей…
В дверь звонила она – Петельников держал этого зверя двумя руками. Вадим перешагнул порог и весело поздоровался:
– Как говорят на собраниях: сколько отсутствующих среди присутствующих?
Лида молча взяла пленника, который вдруг пошел к ней вроде бы сам.
– Вот что значат женские руки! Знакомьтесь, это Ира. А это супруги Рябинины.
– Вадим, покажите рану. – Лида уже определила кота на кухню и стояла с йодом и бинтом.
Петельников дал руку и посмотрел ей в глаза тем взглядом, смысл которого знали лишь они: «Как девушка?» Лида на миг подняла глаза к потолку, как закатила. И он не понял – очень хороша или очень наоборот.
– Котик ваш? – спросил Рябинин гостью.
– Котик мой, – уточнил инспектор.
– Позвони в райотдел. Тебя ищут…
– Везде найдут, – с гордецой удивился инспектор, берясь за аппарат.
Секунд через десять он положил трубку и обвел всех уже пустым взглядом.
– Что? – спросил Рябинин.
– Попугай взбесился, – ответил инспектор не ему, а своей спутнице.
– Разве они бесятся? – удивилась Ира.
– Иногда. Ну, я поехал…
Петельников затянул потуже бинт, подмигнул Рябинину, отвесил общий поклон и спросил на прощание:
– Итак, сколько отсутствующих среди присутствующих?
Из дневника следователя. Есть пронизывающий вопрос – зачем? Тот самый вопрос, который будет разбивать все ошибочные мысли. Беспалов утверждает, что мы живем для труда… Но зачем? Трудиться-то зачем? И у него не будет ответа, кроме этой замкнутой цепи: живем для работы, а работаем для жизни… Нет. Труд не может быть смыслом жизни уже хотя бы потому, что у него тоже есть цель. Он сам для чего-то…
Рябинин надел белый халат…
Утром, сразу после зарядки, ему дважды звонили по телефону Петельников и Беспалов. Продавщицу ювелирного магазина с инфарктом миокарда увезли в больницу, где Петельникову разрешили задать ей лишь один вопрос: кого она подозревает?
По описанию выходила Калязина. Больную требовалось срочно допросить, нужен был официальный протокол. И дело поручили Рябинину, как уже знающему Калязину.
Он надел белый халат, увидел себя в зеркале и усмехнулся: вылитый Айболит, только сумки с крестом не хватает.
Лекарственный запах в коридоре его испугал. Почему?
В двадцать четыре года, когда ему вырезали аппендикс, он и скальпеля не испугался: разговаривал с хирургом, шутил с сестрой и спрашивал, не зашила ли она в живот его очки, поскольку будет жаль импортной оправы. А теперь вот присмирел, словно шел узнать собственный диагноз.
Врач, высокая и решительная женщина, остановила его у палаты:
– Только недолго.
– Может быть, нельзя допрашивать?
– Нет, ей стало лучше, но все-таки…
– Напишите, пожалуйста, справочку, что допрос разрешен.
Рябинин не страховался – этого требовал закон. Она кивнула и размашисто зашагала по коридору. Врач и должен быть решительным, даже властным, чтобы его боялись недуги. Возможно, таким должен быть и следователь, чтобы его боялись преступники.
Он вошел в палату…
Две кровати аккуратно застелены. На третьей лежала женщина. Над ней склонилась худощавая светлая девушка, наверное, дочь. Он застегнул халат и неопределенно кашлянул.
– Вы следователь? – спросила девушка.
– Да.
– Мне уйти?
Видимо, он думал дольше, чем нужно для ответа, поэтому девушка что-то шепнула больной и вышла в коридор.
Рябинин медленно опустился на стул и уложил портфель на колени плашмя, боясь лишний раз сотрясти воздух. Но замки все-таки щелкнули. Он разгладил чистый бланк протокола и спросил:
– Вера Михайловна Пленникова?
Она кивнула. Вернее, на секунду закрыла глаза и чуть дрогнула головой.
– Ну, как ваше здоровье? – бодренько спросил он.
– Терпимо…
Голос слабый, затухающий, словно сил ей хватало только на первые буквы.
Как ваше здоровье… Но ведь человек – это и есть здоровье, здоровое тело. Кого же он сейчас спросил о здоровье? Ее сознание о ее теле? Получается, что сознание живет своей отдельной, высшей жизнью и присматривает за своим телом. Тогда наше тело – еще не человек? А что же человек – сознание?
– Врач считает, что вы начали поправляться, – сказал Рябинин, стараясь быть уверенным, как врач, который ему этого не говорил.
Больная пробовала улыбнуться. Рябинин вдруг поймал себя на гримасе, которую он бессознательно строил губами и щеками, пытаясь помочь ей в этой нелегкой улыбке.
– О смерти уже думаю…
У него чуть было не сорвались наезженные слова: «Да у вас прекрасный вид, да вы еще нас переживете…» Этой банальщине не верят, а правду говорить нельзя. И он, стараясь показать одинаковость людишек перед судьбой, сказал то, что не было банальностью и было неправдой:
– О смерти все думают.
– Да нет…
– О смерти не думают лишь дураки да карьеристы.
Эту мысль, рожденную случаем, он сегодня запишет в дневник: о смерти не думают лишь дураки да карьеристы.
– Светку жаль…
– Да что за разговоры о смерти? Вы еще нас переживете!
Вырвались-таки эти слова. Но они, эти банальные слова, вроде бы легли на душу женщины – она опять попыталась улыбнуться, и теперь слабенькая улыбка получилась.
И промелькнуло, исчезая…
…Смерти боится не душа, а тело. Биология цепляется за жизнь. Разум же понимает, что смерть неминуема…
– Мне нужно провести допрос.
Она не ответила. Рябинин повторил чуть внятнее:
– Необходимо кое о чем спросить…
Пленникова молча смотрела на него.
На него смотрела седая, безмолвная женщина. Кожа на скулах потоньшала, как протерлась. Бескровные губы приоткрыты, чтобы не пропустить очередного глотка воздуха. На верхней губе капельки пота. И влажный лоб, где эти капельки растеклись по тонким морщинкам. Немые глаза смотрели на него в упор…
Да она его не видит! Она где-то там, на другом краю мира, где нет допросов, ювелирных магазинов и двенадцатитысячных бриллиантов. Только слушает. Она к чему-то прислушивалась. Но в больничной палате нет звуков, даже часы не тикают…
Рябинин вдруг заметил на ее виске локон – крохотный, не седой, случайный. Какие-то неясные и быстро соединившиеся мысли – была девочка, ходила в школу, теперь в больнице, слушает свое рваное сердце – теплым и пронзительным толчком ударили в его грудь и докатились до глаз. Врачи разрешили допрашивать… Но врачи знали про ее тело, а он сейчас увидел ее душу. И пусть лекари напишут десять справок… Подлость это – допрашивать ее сейчас.
Он рассеянно оглядел палату, ее столик с фруктами и бутылкой сока, цветы в баночке и какой-то лечебный агрегат у изголовья.
– Я к вам приду завтра или послезавтра…
Она кивнула – ясно, облегченно и, как ему показалось, благодарно.
Из дневника следователя. Иногда мне кажется, что врачом, юристом и педагогом надо работать только до тридцати лет – пока не задубело сердце.
Запах берез, натекший в открытое окно, сразу пропал. Его вытеснил тонкий аромат каких-то южных цветов – инспектор уголовного розыска Кашина пользовалась духами, как обыкновенная женщина.
– Вилена, я подозреваю, что у тебя есть целая библиотека книг с названиями типа «Массаж носа», «Уход за конечностями»…
– Разумеется. У вас ноги только для ходьбы, а у нас еще и для красоты.
Она села в единственное кресло поглубже, расстегнула жакет, расслабилась, обмякла, чтобы в эти короткие минуты не думать о розыске. У мужчин на эти короткие минуты есть вредная забава, которая все-таки снимает усталость – курение. Поэтому Петельников заглянул в сейф и достал небольшую, расцвеченную астрочками коробку мармелада.
– Ухаживаешь? – Она хрустко распечатала коробку.
– Я за всеми женщинами ухаживаю…
– И водишь их показывать жене Рябинина.
– Вожу. Вот скоро поведу девушку, которая мне представилась как Джаконя.
– Раньше были Джоконды, – вздохнула Кашина, наслаждаясь мармеладом.
– Вилена, а тебе я разве не делал предложения?
– Три раза.
– Ну?!
– Один раз на месте происшествия, когда мы с тобой нашли отпечаток ладони в маргарине. Второй раз в следственном изоляторе, в камере. А третье предложение ты передал через Леденцова.
– Может, все-таки пойдешь? – сделал он четвертое. – Будешь мне по утрам пеньюар подавать.
– Пеньюар – это прозрачный халатик, который женщина надевает на нижнюю рубашку, выходя пить кофе.
– А я кофе пью в кителе, – невесело улыбнулся Петельников.
– Ой, съела всю коробку, – ужаснулась Кашина. – Фигуру испорчу…
– У меня дома так хорошо и тихо, что идти туда не хочется, – сказал вдруг Петельников как-то не по-своему: без силы, без голоса и без юмора.
Она, собравшись было уходить, тревожно осела на мягкий поролон кресла. Петельников смотрел в окно, на озелененный двор милиции, откуда опять натек березовый дух, все-таки победивший запах южной розы. Они молчали, два инспектора уголовного розыска, которые привыкли помогать, выручать и подменять друг друга на дежурстве; привыкли не замечать друг у друга настроений, ошибок и неудач; привыкли друг над другом подтрунивать, пошучивать и не говорить всуе громких слов.
И вот теперь они сидели и молчали, словно июньский березовый запах запечатал им рты…
В дверь постучали не постучали, а вроде бы сначала терли кулаком по дереву, а потом все-таки стукнули. Две старушки – те, хозяйки котика Василия Васильевича – входили в кабинет какой-то вереницей.
– Я потом зайду, – Кашина будто не из кресла встала, а оно, старое и глубокое, выпустило ее из своей середины, как вылущило.
– Бабуси, хотите поблагодарить? – спросил инспектор, который успел побывать у Рябининых и отнести кота этим старушкам.
– Нет, милый, не хотим, – ответила худенькая и села в кресло, как провалилась в яму.
– Милиция, а допускает, – туманно поддержала ее вторая, та самая, которой он тогда мысленно надевал чепчик.
Видимо, разговор предстоял длинный и нудный, а он сидел как на иголках, ожидая звонка от Рябинина. Зря не купил вторую коробку мармелада, которая сейчас бы помогла.
– Что-то я вас, гражданки, не понимаю…
– Котик не наш, – почти злорадно выговорила худая, как он вспомнил, Мария.
– Как не ваш?
– А так. Не кот, а дьявол из трубы.
– Как пошел выть да обои когтями полосовать, так у меня аж брови дыбом встали, – поддержала Марию вторая.
Инспектор попробовал отыскать на ее круглом лице брови, но увидел лишь две светлые полоски.
– Подождите-подождите. Вы же сказали, что кот полосатый, с хвостом…
– Что ж, по-твоему, мы евойной морды не отличим? – удивилась Мария.
– И характер-то у него обормотистый…
– Совести у тебя нет, хоть ты и сидишь в отдельной комнате.
– Ах, совести? Тогда сейчас проверим, бабуси, вашу совесть.
– Как это? – спросила Мария, слегка понижая голос.
Вторая настороженно обернулась к сейфу.
– Вы со мной говорите на повышенных тонах, а я буду с вами говорить на возвышенные темы.
– Это конечно, – подозрительно согласилась Мария.
– Ваш сосед Литровник продал кота неизвестному гражданину за рубль. Можно в миллионном городе отыскать этого покупателя?
– Можно, – мгновенно согласилась Мария. – Овчарку запустить.
– А собака завсегда кошку отыщет, – подтвердила вторая, благодушно улыбнувшись инспектору, которому сумела помочь дельным советом.
Петельников ногами зацепил ножки стульев, как обвил их, – пожалуй, мармелад не помешал бы ему для умиротворения той злости, которая уже зарождалась.
– Собака берет след преступника, а не кота.
– Наш Василий, Васильевич пускай сгинет? – спросила Мария, въедаясь в него своими черными запавшими глазами.
– Если человек рубля не пожалел, то уж он наверняка любит кошек. И вашего Василия будет обхаживать.
– А на кой нам чужой-то обормот? – Теперь дородная старушка улыбнулась хитровато, потому что сумела задать ему каверзный вопрос.
– Гражданки, вы в бога верите? – разозлился Петельников.
– Вон Нюра с ним знается. – Мария кивнула на свою подругу.
– Ничего не знаюсь!
– Как увидит дом до неба, так и перекрестится.
– Если ваш кот попал в хорошие руки… Неужели вам не жалко другого кота, который сидит в подвале, не ест, не пьет, не моется?.. Где же ваша любовь к животным?
Старушки вдруг насупились, словно он их оскорбил. Мария принялась поправлять кофту, а у пухленькой Нюры неожиданно развязался платок и никак не хотел завязываться.
– Да знаете ли вы, товарищи бабушки, что в Нью-Йорке двести тысяч бездомных кошек?
– А нам с тобой лясы точить некогда, – заявила Мария, вывалившись из своей пещерки.
– Коту-обормоту подошла пора обедать, – разъяснила Нюра, завязав-таки платок.
Инспектор улыбнулся. А Рябинин все не звонил…
Из дневника следователя. Видимо, я опустился до примитива – с трудом делаю работу, которая не доставляет мне удовольствия. А может, я поднялся до человека будущего – с трудом делаю работу, которая не доставляет удовольствия.
В тот день, когда Лида якобы обожглась и порезалась… Вернее, после того дня, когда она вскрикнула на кухне, Рябинин напряг все свои мозговые клетки и все-таки вспомнил, что же тогда промелькнуло, исчезая; вспомнил не мысль, уложенную во фразу, а лишь ее смысл. И отшатнулся, если только можно отшатнуться от выуженных из памяти двух слов – любовь и ненависть. Лида, любовь и ненависть… Но как ни напрягался, он так и не смог разгадать ее вскриков на кухне, хотя чувствовал, что все это лежит на линии тех двух слов, добытых им из своей памяти. И может быть, напрасно добытых, потому что переменчивость ее настроения могла лечь на его фантазию, создав тот причудливый вечер. Так уже когда-то бывало. И проходило…
Рябинин открыл дверь, вошел и хотел, как всегда, бросить портфель в кресло. Но что-то необычное, вроде бы растворенное в воздухе, заставило опустить портфель бережно, как налитый молоком. Он огляделся.
В передней ничего не переменилось. Переменилось… Нет запаха чая. Не пахнет ни тушеным мясом, ни свежими огурцами… Не пахнет ужином. Но чем? Духами. Всю квартиру заполнил жеманный запах каких-то восточных духов, где аромат цветов перемешался с настоем коры, гвоздики и вроде бы даже цитрусовых. И тишина. В воздухе растворились духи и тишина.
Он быстро прошел на кухню – там никого не было. Заглянул в пустую спальню и чуть не бегом влетел в большую комнату…