«Красота – на улице» – плакат 68-го
Консерватор Энох Пауэлл был ключевой фигурой британского 68-го. В апреле того года он обрушился на «цветных» иммигрантов в публичном выступлении, которое назвали «речью о реках крови», и с тех пор его появление в университетах неизменно вызывало возмущение со стороны студентов. Однако позиция Пауэлла была отнюдь не однозначной. Его антиамериканизм был поистине неистовым, а отношение к вьетнамской войне скорее напоминало взгляды его заклятых врагов. Поклонники часто писали письма Пауэллу, но он не всегда соглашался с их идеями. Один из его корреспондентов, например, был уверен, что массовое появление китайских ресторанов в английских деревнях – это прикрытие для проникновения маоизма, но политик не разделял такое мнение[7]. А когда Пауэллу написала обеспокоенная мать, обнаружившая у дочери журнал Honey со статьей о девушке, которая познакомилась с сексом, наркотиками и левыми идеями в коммуне Wild Blue Yonder, он осторожно предположил, что статья могла быть ироничной[8]. Некоторые послания политик складывал в коробки, маркированные ярлычками «Безумцы», но зато письма, связанные с контркультурой, студенческим радикализмом и властью профсоюзов, помещал в отдельную папку, названную просто – «Вещь».
Многие разделяли ощущение Пауэлла: таким людям казалось, что они способны распознавать определенный тип радикальных идей, но не умеют выразить это понимание в словах. У сторонников 68-го и их противников было любопытное сходство: они определяли себя через тех, кому противостояли (или через тех, кто противостоит им), а не через то, что ими отстаивалось. Стюарту Холлу, скорее всего, нашлось бы место в пауэлловской папке «Вещь». Это был чернокожий теоретик культуры, который в 1968 году участвовал в студенческом захвате Бирмингемского университета; французские консерваторы посчитали бы, что такой человек отмечен «мышлением 68-го» (la pensée 68). В 1979 году Холл определил тэтчеризм как оппозицию «радикальным движениям и политическим всплескам 1960-х, для которых "1968" является удобным, но не вполне адекватным обозначением»[9]. В апреле 1965 года, под занавес демонстрации против вьетнамской войны, Пол Поттер, лидер организации «Студенты за демократическое общество», произнес речь. Он призвал собравшихся «назвать эту систему по имени» – определиться, против кого они сражаются. Некоторые предположили, что имеется в виду капитализм, но сам Поттер не использовал это слово. Подобно Пауэллу и Холлу, он, по-видимому, полагал, что собственные ценности лучше определять через их противоположность. Позже он скажет: «Слово, которое мы ищем… должно именовать не только "систему", но и нас самих»[10].
Слова – в памфлетах, речах, лозунгах, граффити – в 68-м были очень важны. Французский историк писал: «Революция? Май 68-го был лишь одним из слов, и оно стало первейшим потому, что обществу, по выражению [богослова XVII века] Боссюэ, надоело все время подчиняться»[11]. В 68-м некоторые считали, что уход от формальности в самовыражении уже есть политический акт. Когда Мишель Рокар, родившийся в 1930 году, в 1968-м пытался убедить Пьера Мендес-Франса, родившегося в 1907 году, выступить на митинге, он предлагал перевести речь последнего на «диалект мая 68-го»[12]. Журналисты альтернативной прессы в Великобритании и США широко использовали в своей работе язык улиц: такие словечки, как «легавый», «менты», «загребли», были для них типичными. В континентальной Европе использование английских (или американских) выражений становилось признаком радикалов. Француз Режи Дебрэ, относившийся к своему поколению soixante-huitards с едким презрением, заявлял, что старый коммунистический журнал Cahiers du Communisme издается на французском, но тем, кто хочет читать газету Libération, основанную после 1968 года, «нужно знать американский»[13]. Немецкие левые радикалы разговаривали на смеси «берлинского диалекта, американского сленга и жаргона общественных наук»[14]. В то же время политические теории иногда обсуждались и на таком языке, который казался намеренно запутанным. Журналист одной подпольной газеты жаловался, что маоистская Прогрессивная рабочая партия (Progressive Labour Party) «живет словно в Средиземье Толкина, где марксистско-ленинские хоббиты и орки пользуются руническим языком, понятным только им самим»[15].
В 68-м даже самые простые слова становились политически окрашенными. Слово «студент» звучало отовсюду, даже несмотря на то, что в организациях, использовавших его в названии – таких, как «Студенты за демократическое общество» в США или Социалистический союз немецких студентов (Sozialistischer Deutscher Studentenbund) в Германии, – было много тех, кто уже давно покинул университетскую скамью. В Великобритании это слово подразумевало передовую современность и резко контрастировало со словом «учащийся» (undergraduate). Ричард Кроссман, лейбористский министр труда, бывший профессор Оксфорда и ярый противник молодежных движений, в марте 1968 года писал, что проблема «старых университетов» в том, что в них «все сделались студентами, а учащихся не осталось вовсе»[16].
Слова, которые задавали смысл 68-го – «мультиверситет», «контркультура» – зачастую были придуманы в 1960-х. Некоторым левым активистам казалось, что они впервые дают имена определенным «вещам». Английская феминистка Шейла Роуботам вспоминала о своем американском друге: «Генри придумал термин для обозначения беспокоивших нас проблем: он назвал их "мужским шовинизмом"»[17]. Слово «гей» уже давно использовалось мужчинами-гомосексуалами, но в начале 1970-х оно приобрело новые политические коннотации. Исследовательница, которая в 1990-е проводила интервью с ветеранами созданного в 1971 году британского Фронта освобождения геев (Gay Liberation Front), отмечала, что эти люди выросли во времена, когда слово «гомофил» (homophile) было наиболее безопасным термином для обозначения своей сексуальной ориентации. Респонденты вздрагивали, когда она употребляла слово «квир» (queer), привычное для активистов ее поколения[18].
В 1961 году Микаэль Шуманн, член левой немецкой студенческой ассоциации, заявил: «Мы часть движения, которое возникло в Англии под именем "New Left", а во Франции называется "Nouvelle Gauche"»[19]. То же понятие «новые левые» использовалось и в США: в 1966 году вестник организации «Студенты за демократическое общество» получил название New Left Notes – «Новые левые тетради». Показательно, что один из студенческих лидеров считал, что «новые» и «старые» американские левые различаются по языку: «Старые левые назвали бы это противоречием, но указанный парадокс был, скорее, интеллектуальным новшеством, а не объективным конфликтом»[20]. Социолог Чарльз Райт Миллс, который вдохновлялся студенческим движением в США, изложил свои взгляды в «письме "новым левым"», на деле отправленном в английский журнал New Left Review. Однако повсеместное употребление термина «новые левые» отчасти было связано и с тем, что он охватывал множество самых разных явлений. Отчет ЦРУ резюмировал это следующим образом:
«Те, кого условно называют "новыми левыми", на самом деле имеют мало общего друг с другом. Их объединяет лишь то, что они многим обязаны таким авторам, как американский социолог Чарльз Райт Миллс, философ-гегельянец Герберт Маркузе и ныне покойный чернокожий психиатр Франц Фанон. ‹…› Сам по себе термин "новые левые" не несет особого смысла – его можно использовать для обособления современных молодых радикалов от группировок коммунистов-социалистов межвоенного периода. Этим термином обозначают совокупность разрозненных и аморфных местных групп с неопределенным или постоянно меняющимся руководством и эклектичными программами ‹…› [За ним стоит] смесь анархизма, утопического социализма и глубокой вовлеченности в жизнь общества»[21].
Понятие «68-й» не очень-то часто использовали в самом 1968-м. Те, кто тогда надеялся на революционные изменения, воспринимали современность как прелюдию к чему-то более драматичному. Некоторые французские революционеры летом 1968 года даже перестали платить налоги: пока судебные приставы не начали описывать их мебель, они верили, что буржуазный строй вот-вот падет. Возможно, Франция начала говорить о «68-м» раньше других из-за того, что сразу после напряженной драмы мая 1968 года наступил период затишья. Пьер Граппин, декан университета в Нантере, в конце того года бежал от студенческих волнений в США. Вернувшись, он обнаружил «мир, в котором май 68-го превратился в миф, направляющий людей»[22]. Революционеры повсеместно смотрели в будущее. Где-то в 1970-м или 1971-м группа итальянских активистов, предположительно после принятия наркотиков, устроила спиритический сеанс, в ходе которого они вызвали дух Франца Фанона и поинтересовались, когда же произойдет революция. Обозначенный призраком 1984 год разочаровал активистов – они не хотели ждать так долго[23]. Выражения вроде «человек 68-го» или «soixante-huitard» предполагали прошедшее время – нечто, что уже завершилось.
В 68-м некоторые вели себя так, будто необходимость давать определения уже оказывалась актом принуждения. Американское пособие для тех, кто хотел основать коммуну, рекомендовало: «Вероятно, вам лучше никак не называть себя… поскольку тогда на вас будут выходить только проверенные люди»[24]. В 1968 году во время суда над франкфуртскими демонстрантами адвокат назвал их самопровозглашенной «внепарламентской оппозицией». Реагируя на эти слова, франко-германский студенческий лидер Даниэль Кон-Бендит, вскочив с места, заявил, что только «студенческий парламент» имеет право решать, кто принадлежит к внепарламентской оппозиции, а кто нет[25].
На деле «люди 68-го» и Кон-Бендит, в частности, все-таки позволяли классифицировать себя. Их заявления широко циркулировали в кругу друзей. Кон-Бендит опубликовал книгу «Мы так сильно любили революцию»[26], а американское издание автобиографии Тома Хайдена вышло под названием «Воссоединение». Впрочем, нам не стоит полагаться на воспоминания известных деятелей 68-го, ибо их уверенные и красноречивые свидетельства не всегда надежны. В конце 2016 года Кон-Бендит дал интервью для радио, где упоминал о своей встрече с Сартром, состоявшейся в 1968 году. По словам революционера, философ тогда выглядел напуганным. Разумеется, сам Сартр описывал эту встречу иначе[27]. Кон-Бендит также утверждал, что в 1968 году студенты-«гошисты» изгнали из Нантера лидера коммунистов Роже Гароди, хотя на самом деле это был Пьер Жукен.
Ключевые фигуры 68-го нередко уже тогда осознавали себя субъектами исторического процесса. Они понимали, что впоследствии их поступки и мысли будут изучать историки. Итальянская повстанческая группировка «Передний край» (Prima Linea) самораспустилась в 1983 году отчасти ради того, чтобы дать своим членам возможность «полностью реконструировать историю организации, ее возникновение и развитие, цели и деятельность, не позволив другим запечатлеть пройденный путь»[28]. Прежде чем уйти в подполье и создать группировку «Синоптики» (Weathermen), участники организации «Студенты за демократическое общество» в феврале 1970 года совершили в Чикаго одну из своих последних акций: они связались с членом Исторического общества штата Висконсин, который вскоре приехал на фургоне, чтобы забрать архивы организации[29]. В Париже две группы историков, которые симпатизировали студенческим движениям, собирали документы, относящиеся к протестам мая 1968 года[30].
Профессия историка была тесно связана с 68-м, и сама эта связь сейчас стала объектом исследования[31]. Многие историки – дети послевоенного беби-бума и подъема университетов – в 68-м были на пороге своей академической карьеры. Иногда они считали, как выразился Джефф Эли, что политические обязательства «сподвигли их стать историками»: «Возникновение социальной истории стало возможным благодаря новому политическому контексту, заданному 1968 годом»[32]. Француз Марк Эргон решил бросить исследования Средиземноморья в наполеоновскую эпоху, предпочитая не писать историю, а творить ее как революционер и член Объединенной социалистической партии (Parti Socialiste Unifié). Впрочем, другие – Гарет Стидман Джонс и Шейла Роуботам в Великобритании или Али Гёц в Германии – считали политику и исторические исследования тесно взаимосвязанными. В файлах лондонской полиции, посвященных молодым американским радикалам, можно встретить немало имен будущих исследователей-историков: Роберт Бреннер позже стал профессором истории в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе, а Линда Гордон начала преподавать ту же науку в Нью-Йоркском университете. Сьюзен Зейгер, которая публиковалась в лондонской подпольной прессе под псевдонимом Сьюзи Творожок (Susie Creamcheese), теперь занимается исследованиями по истории женщин[33].
Но есть один интересный момент. Больше всего «людей 68-го» восхищали историки старшего поколения – Эрик Хобсбаум, Эдвард Томпсон и Фернан Бродель, родившиеся в 1917-м, 1924-м и 1902 годах соответственно. С последним, впрочем, все было не так просто, ведь Бродель был консерватором и даже написал восторженное письмо Шарлю де Голлю[34], но в 1968 году его возмутило наступление на академические свободы[35]. Хобсбаум и Томпсон больше сопереживали молодежному протесту, но все равно не чувствовали своего родства с ним. Политически и интеллектуально они принадлежали к традиции, придающей большое значение структуре, строгости и интеллектуальной отстраненности. Хобсбаума удивило то, что радикалы в Беркли и Париже придавали такое большое значение его работе «Простые бунтовщики» (Primitive Rebels), написанной в 1959 году. В этой книге он пытался объяснить «дополитические» формы неповиновения, но не предполагал, что кто-то решит использовать их в современном мире[36]. Томпсон полушутя писал, что в будущем студентам-радикалам пошло бы на пользу перевоспитание «в какой-нибудь дисциплинированной организации вроде Корпуса подготовки офицеров запаса или Коммунистической партии Великобритании»[37].
Возможно, пропасть между «людьми 68-го» и историками старшего поколения, которыми те восхищались, отчасти связана с тем, что первые придавали гигантское значение субъективному опыту, в особенности своему собственному. То же обстоятельство способно объяснить разрыв между «людьми 68-го» и историками младшего поколения, которые изучают эти события сейчас. Трое детей участников 68-го – Жюли Пажис и Виржини Линхарт из Франции, а также София Серенелли из Италии – отмечали, что современники их родителей зачастую соглашались на интервью только на собственных условиях. Презирая понятие имущества, они тем не менее настаивали на «праве собственности» на свои истории. Так, один из респондентов Пажис написал в опросном листе: «Вы думаете, что нас можно распихать по папкам и изучить при помощи статистики… Но лично я сделал единственно правильный выбор, позволяющий оставаться самим собой: надо всегда быть свободным и не зависящим ни от кого»[38].
Устные истории, особенно значимые для изучения 68-го, усиливают ощущение того, что участники тех событий действительно имеют право на собственный нарратив. Они часто принадлежат к одному сообществу и являются авторами письменных мемуаров; например, ветеран организации «Студенты за демократическое общество» сухо отвечал историку, который опрашивал его в 1997 году, что он остался «одним из немногих активистов, кто не написал мемуары»[39]. Результатом стал обширный массив подтверждающих друг друга воспоминаний, подготовленный одними и теми же людьми. «Люди 68-го» питают особую слабость к автобиографиям. Некоторые из них политически взрослели в кругах, где индивидуальным историям приписывалось особое значение: именно там формировались самокритичные автобиографии французских коммунистов (autocritique) и молодых католиков, состоявших в церковных молодежных движениях (révision de vie). По замечанию Жюли Пажис, последующая популярность психоанализа в рядах бывших активистов лишь подтверждает то, что они всегда с трепетом относились к фиксации событий собственной жизни[40].
Историки, занимающиеся 1968-м, на редкость деликатны в суждениях. Возможно, дело в необыкновенной напористости и красноречивости изучаемой ими группы – или же они считают, что в данном случае поучающая олимпийская невозмутимость просто неуместна. Как бы то ни было, исследователи устной истории часто приводят отрывки из интервью, не вписывая их в более широкий контекст, что можно было бы сделать при помощи письменных источников или устных свидетельств других людей. Иногда даже упоминание самых банальных фактов воспринимается как насилие над субъективностью. Возьмем, например, работу Николя Даума, в которой он изучает «безымянных soixante-huitards» – своих товарищей по парижской дискуссионной группе 1968–1972 годов. Каждое подготовленное им интервью выделено в отдельную главу, которой, однако, не предшествуют привычная в таких случаях биографическая справка или описание героя. Такие детали, как дата рождения, профессия и семейное положение, если и упоминаются, то только в самих интервью. Лишь когда один из опрошенных использовал в беседе слова «наша семья», Даум отметил в примечании, что тот приходится ему дальним родственником[41].
Порой сами историки наглядно показывают, почему не стоит полностью полагаться на личные свидетельства о 68-м. Как-то раз некий профсоюзный активист, интервьюируемый более молодыми коллегами, предоставил им красочный отчет о том, что он пережил во Франции в мае 1968 года. Позже, однако, он связался со своими интервьюерами и смущенно объяснил им, что обнаружил свой старый ежедневник, согласно записям которого в мае 1968-го он находился в Италии. Респондент предположил, что в то время мог отменить поездку, но особой уверенности у него уже не было[42].
К моменту публикации в 1991 году своих мемуаров Анни Крижель уже начала осуждать 1968-й, отзываясь о студенческих волнениях с пренебрежением и насмешкой. При этом она отмечала, что требования активистов в Реймсском университете, где она преподавала в 1968 году, были умереннее и реалистичнее, чем у их единомышленников в Нантере, где она получила должность в 1969-м. Перед Нантером она побывала в Беркли, и это вообще был «дурной сон»: университет напугал ее не только «позитивной дискриминацией» и «женскими исследованиями» (women's studies), но также сворами собак, брошенных студентами в конце семестра и, по ее утверждениям, пожиравших друг друга[43]. Сообщения Крижель решительно отличаются от воспоминаний коллег, включая ее родного брата[44]. В качестве примера можно сослаться на Поля Вена и Мориса Агюлона, современников Крижель, преподававших в Университете Экс-ан-Прованса. По словам первого, в 68-м студенты протестовали против буржуазного образа жизни, а Шарль де Голль, которого считали «старомодным и смешным»[45], их не сильно интересовал. Второй, напротив, утверждал, что у движения были конкретные и довольно умеренные требования: молодежь хотела добиться университетской реформы и отправить в отставку де Голля[46].
По-видимому, едва ли стоит безоговорочно ориентироваться на свидетельства только непосредственных участников революционных потрясений. Воинственный дух того времени сказался даже на тех, чье отношение к майским событиям было неоднозначным. История режиссера Луи Маля демонстрирует, насколько разными могли быть пути «людей 68-го». Он тоже был напрямую причастен к 1968-му, поскольку входил в жюри Каннского фестиваля, ушедшего в отставку в знак солидарности с протестующими студентами. После возвращения в Париж Маль оказался в центре уличных боев полиции с протестующими. Более того, еще в 1965 году он снял фильм «Вива, Мария!», который воодушевлял немецких левых: посмотревший эту картину студенческий лидер Руди Дучке утверждал, что революционеры делятся на тех, кто похож на героиню Бриджит Бардо, и тех, кто напоминает героиню Жанны Моро. В 1974 году Маль снял фильм «Лакомб Люсьен», который отражал умонастроение «людей 68-го» в своей интерпретации немецкой оккупации Франции, подрывая стереотипный образ Сопротивления. В 1968 году Маль уже был известным режиссером, хотя ему только исполнилось тридцать шесть. У него были сложные отношения с политикой, потому что его часто восхищали персонажи из лагеря крайне правых – например, Дриё ла Рошель. Наконец, в 1990 году он снял «Милу в мае»: фильм, который высмеивал события 1968 года, изображая их с точки зрения эксцентричной семьи провинциальных буржуа. В свою очередь, Мишель Пикколи, который играл в нем разочарованного мужчину средних лет, рассказывал, что в 1968 году он намеревался оставить актерскую карьеру, чтобы полностью посвятить себя революционной деятельности[47].
Наиболее заметно события 68-го повлияли на рабочий класс – по крайней мере, в Европе. В конце 1960-х рабочие во Франции, Италии и Великобритании устраивали забастовки и часто объединялись с другими активистами. Студенты-радикалы с энтузиазмом вовлекали рабочих в свои акции, но даже во время сравнительно коротких стачечных эпизодов рабочие редко воспринимали себя как политических активистов и «людей 68-го». Кроме того, они гораздо реже писали мемуары, чем активисты из среднего класса. Можно утверждать, что своей писательской активностью представители среднего класса затмили опыт рабочих. Характерный пример – жизнь французского интеллектуала-маоиста Робера Линара. Осенью 1968 года он ушел из Высшей нормальной школы и устроился работать на завод Citroёn. Линар хотел помочь рабочим организовать собственную революцию. Описывая свой опыт, он пытался избавиться от присущего автобиографиям самооправдания: «Буржуазия воображает, что она обладает монополией на личные истории… Но у нее всего-навсего есть монополия на публичное высказывание, и не более того»[48]. Тем не менее, хотел того Линар или нет, наибольшее внимание привлекла именно его личная жизнь, психические проблемы, развод и попытка суицида, а не сами интересовавшие его рабочие. Об этом рассказывали его старые друзья, дочь и сестра Даниэль, которая сама занималась исследованиями событий 1968 года[49].
О студентах 68-го рассказывают словами, зачастую их собственными, но рабочих помнят по фотографиям. Забастовки и захваты фабрик часто оказывались в центре внимания публики благодаря тому, что съемочные группы могли их запечатлеть. При этом зрители мало что могли узнать об отдельных людях на экране. В 1996 году Эрве Ле Ру, родившийся в 1958 году, снял фильм «Реприза», снабдив его подзаголовком – «Путешествие к сердцу рабочего класса». Он использовал материалы незаконченного фильма 1968 года, который рассказывал о возвращении сотрудников фабрики по производству батареек Wonder в Сент-Уэне к работе после забастовки. В одном из эпизодов фильма женщина плачет и говорит: «Я не вернусь, ноги моей больше не будет в этой тюрьме, это слишком отвратительно». Эти кадры попали во многие документальные фильмы, и Ле Ру решил найти эту женщину. Ему это не удалось. Он выяснил, что она вышла замуж, родила дочь и ушла с фабрики, но установить ее имя не получилось[50].
Неожиданным образом 68-й затронул даже обеспеченных людей – например, Уильяма Вальдегрейва. Он родился в 1946 году и был одним из студенческих лидеров 68-го – хотя и в рафинированном мире Оксфордского союза. Он гордился сходством с Бобом Диланом и постоянно смешивал личное и политическое, что было вполне в духе времени: например, он вспоминал, что узнал о смерти Роберта Кеннеди, находясь в постели с девушкой. В 1969–1970 годах он учился в Гарварде по обмену, и однажды полицейские жестоко избили его только за то, что он оказался слишком близко к демонстрации «Синоптиков»[51]. Вальдегрейв написал письмо в The Times, осуждая поведение полицейских; по его словам, такое происшествие шокировало бы жителей континентальной Великобритании, чего он не решился бы сказать о североирландцах, имевших дело со спецподразделением ольстерской полиции B-Specials[52].
Записи Вальдегрейва конца 1960-х создают впечатление, что он был студентом-радикалом. На самом деле он был амбициозным консервативным политиком. В 1968 году он, занимая пост президента Оксфордского союза, пригласил Квентина Хогга – тори, который терпеть не мог левое движение, – принять участие в дебатах под заголовком «Этому дому не стыдно за Британскую империю»[53]. В 1970-х Вальдегрейв был членом секретного комитета, который обсуждал пути возможного восстановления «власти правительства». Однажды он спросил у товарищей, насколько легко организовать в Великобритании демонстрации в поддержку существующего режима вроде тех, что устраивали голлисты в Париже в конце мая 1968 года[54]. Кроме Вальдегрейва были и другие консерваторы, в некотором смысле сочувствующие 68-му. Джон Скарлетт, ставший впоследствии дипломатом и руководителем британского Объединенного разведывательного комитета, в 1968 году учился в Оксфорде. Как «консерватор, не согласный с американской позицией по поводу войны во Вьетнаме и вместе с тем не испытывающий особого сочувствия к Вьетконгу», он писал в The Times, критикуя «неоправданно жестокие» действия полиции в отношении антивоенных демонстраций, в которых сам участвовал[55].
Кто-то может возразить, что, рассматривая британских консерваторов в качестве «людей 68-го», мы расширяем это понятие до полной потери смысла. Однако важно помнить, что студенты Лондонской школы экономики, которая была эпицентром британского 1968-го, в том же году выбрали консерватора Питера Уотерстона президентом своего студенческого совета, причем его отношения с радикально настроенными студентами складывались гораздо лучше, чем у предшественника-лейбориста[56]. В целом же в протестах 68-го иногда участвовали и правые. Немецкие студенты, которые поддерживали христианских демократов, устроили свой собственный 68-й, не проявляя какой-либо враждебности по отношению к протестам левых[57]. В Италии некоторые праворадикалы совместно со студентами противостояли властям[58]. Правые во Франции (все еще не изжившие горечь от утраты Алжира) заявляли, что все враги де Голля – их друзья. При этом юные голлисты из числа тех, кто всерьез относился к риторике социальных реформ, также сочувствовали протестам 68-го. В начале мая 1968 года член голлистского Прогрессивного фронта (Front du Progrès) повесил на стену фотографию Че Гевары с подписью: «Де Голль такой же бунтарь, как и я»[59]. Некоторые консервативные политики – к примеру, тот же Пауэлл в Великобритании или Джордж Уоллес в США, – враждебно относясь к самим протестным акциям, разделяли антисистемный настрой их организаторов.
У 68-го очень много аспектов. Его изучали под столь многочисленными углами зрения, что, работая только с одной гранью, можно с легкостью упустить остальные. Возьмем, например, недавний бум исследований, посвященных религиозным предпосылкам политического радикализма конца 1960-х. Благодаря ему мы узнали, что Том Корнелл, возглавлявший протесты против вьетнамской войны во второй половине 1960-х, так усердно добивался включения антивоенной декларации в итоговые документы Второго Ватиканского собора, что один из епископов назвал его «невидимым членом собора»[60]; что французский монах-доминиканец Поль Бланкар помогал Фиделю Кастро составлять речь для заключительной церемонии Культурного конгресса в Гаване в январе 1968 года[61]; что протестантская церковь во французском Монтрё и вовсе превратилась в политический центр. Однако стоит помнить, что этот процесс был неоднородным[62]. Те люди, которые по-прежнему считали себя религиозными, отличались от тех, кто порвал с религиозным воспитанием. Переосмыслившие свою религию – например, католические священники, вступавшие в браки, – отличались от политических радикалов, придерживавшихся прежних религиозных норм. В этом контексте уместно вспомнить монахиню из романа Дэвида Лоджа «Как далеко вы готовы зайти?» (How Far Can You Go?, 1980), которая, участвуя в антивоенных демонстрациях в Калифорнии, полагает, что кличка «мамочка», которую демонстранты присвоили полицейским, применима и к настоятельнице ее монастыря.
Тем не менее носители религиозного сознания составляли среди «людей 68-го» явное меньшинство. В основном активисты считали себя неверующими – так, заметную роль во Франции и Америке играли секуляризованные евреи, – а некоторые и вовсе выступали против религии. После того как волна протестов пошла на убыль, группа прогрессивных католиков попыталась учредить коммуну нового типа в деревне Кадне, но другие «люди 68-го», жившие по соседству, встретили их с раздражением[63]. В любом случае, среди левых было немного религиозных людей, тем более что, реагируя на политический радикализм 1960-х, верующие начали симпатизировать правым[64]. Даже интерес европейцев к восточному мистицизму не всегда говорил о приверженности контркультурным течениям: известно, что Кристмас Хамфрис, самый видный буддист Великобритании, председательствовал на суде над мятежными студентами в 1969 году[65].
Как же тогда определить 68-й? Несомненно, в нем было несколько составляющих: поколенческая – бунт молодых против старых; политическая – бунт против милитаризма, капитализма и господства США; культурная – бунт за утверждение рок-музыки и нового образа жизни. Иногда эти компоненты были взаимосвязанными, а иногда нет. 68-й зачастую подрывал существовавшие структуры или действовал в обход их. Спонтанное было важнее организованного. Массовые митинги и сидячие забастовки заменили формальные собрания. Несанкционированные стачки, захваты заводов и попытки учредить рабочие кооперативы бросали вызов как профсоюзам, так и работодателям. Иногда казалось, что 68-й подрывал сам себя. Движения начала 1970-х, которые боролись за эмансипацию женщин, освобождение геев и лесбиянок, а также организации, обратившиеся к вооруженным методам борьбы, были, как представляется, не только идейным продолжением 68-го, но и отрицанием некоторых его сторон.
Один музыковед предположил, что «68-й», подобно «барокко», – термин, относящийся, скорее, к стилю, чем к периоду. Между прочим, музыка барокко приобрела особую популярность как раз после 68-го: отчасти это было связано с тем, что стала выше цениться «подлинность», которая ассоциировалась с использованием настоящих музыкальных инструментов[66]. Вопрос о хронологических рамках 68-го особенно важен для Франции, где основное место в коллективной памяти занимает единственный год (1968) и даже единственный месяц (май), когда происходили наиболее драматичные события. К сороковой годовщине парижских событий газета Le Monde напечатала карикатуру, на которой растерянный мужчина в книжном магазине задавал вопрос: «А про июнь 68-го у вас совсем ничего нет?» («Vous n'avez pas quelque chose sur juin 68?»). При этом именно французские историки наиболее разносторонне изучали 68-й, полагая, что корни этого феномена уходят глубоко в прошлое, а последствия будут еще долго напоминать о себе. Возможно, это было обусловлено их желанием избежать ограничений, к которым ведет изучение одного города в один месяц одного года. В 1980-е они ввели в оборот выражение «68-е годы», обычно используя его для обозначения периода с 1962-го, когда завершилась война в Алжире, и до 1981-го, когда начался первый президентский срок Франсуа Миттерана.
Любопытно, что термин «68-е годы», изначально придуманный для Франции, возможно, представляется еще более пригодным для изучения других стран. Имея в виду всю напряженность французской драмы, можно подумать, что в остальном мире в начале лета 1968 года было относительно спокойно. Но картина изменится, если мы раздвинем хронологические рамки. Некоторые считают, что эпоха европейских протестов началась в конце 1960-х и продолжалась по крайней мере до португальской революции 1974-го. В Германии студенческие протесты достигли пика раньше, в 1967 году, зато вооруженное политическое насилие вспыхнуло только в следующем десятилетии. Греция находилась под властью военной диктатуры с 1967 по 1974 год – в отношении этой страны историки говорят о «преддверии 68-го» (pre-1968), которое отчасти спровоцировало переворот, или о «затянувшемся 68-м», который способствовал падению режима[67]. А итальянцы часто упоминают «горячую осень» 1969 года, когда повсеместные забастовки запустили новый цикл протестов.
Хронологические рамки важны, поскольку интерпретация 68-го отчасти зависит от того, где нам видится его завершение. Как написал один политолог, «итальянский 1968-й завершился с выборами 1976 года». Другие исследователи усмотрели последний аккорд долгого 68-го в «движении 1977 года», развернувшемся в городах северной Италии[68]. Если же, остановив часы на отметке «1968», говорить о Германии, то придется констатировать, что здешнее студенческое движение к тому моменту распалось; притормозив на осени 1977 года, мы выясним, что террор явился главным результатом 68-го; если, наконец, продвинуться еще на десять или двадцать лет вперед, то обнаружится, что 68-й в итоге породил немецкую Партию зеленых и демократическую политику нового типа.
В 1968 году протест захлестнул весь мир. Его проявления британские дипломаты описывали в том иронично-снисходительном тоне, какой обычно приберегался ими для описания несчастий других государств. Родрик Брейтвейт, довольно богемная фигура, по меркам британского министерства иностранных дел, сообщал из Рима, что он «вместе с друзьями из "Студенческого движения" (Movimento Studentesco) посетил захваченный студентами Римский университет, чтобы послушать выступление Джеймса Боггса, американского активиста из организации "Власть черным" (Black Power)». По словам дипломата, южный акцент Боггса был настолько неразборчивым, что публике «так и не удалось понять, до какой степени американскому гостю безразлично белое революционное движение»[69]. А когда Исландия была парализована всеобщей забастовкой, британский посол объяснил ее «низким уловом сельди»[70]. Как говорил один из делегатов Конференции стран Содружества, протесты в то время не затронули разве что Западную Австралию[71].
Многие считают, что 68-й преодолевал и, возможно, разрушал государственные границы. Полицейское начальство и консервативные политики полагали, что за беспорядками в их странах стоит «международный заговор». Энох Пауэлл был одним из немногих консерваторов, кто скептически относился к подобным идеям. Одному из своих поклонников Пауэлл писал, что организация «маленького локального заговора» всегда казалась ему сложным делом[72]. Раймон Марселлин, министр внутренних дел Франции, написал книгу о связях между различными протестными движениями[73]. А Бернский клуб, который в 1970-е координировал антитеррористические действия европейских правительств, был создан в 1968 году именно для борьбы с «молодежными протестами»[74].
Конспирологи, как правило, связывали протесты с интригами левых организаций, которые предположительно поддерживались Советским Союзом и Китаем. Голлисты во Франции, довольные тем, что внешняя политика их страны не вполне вписывалась в дихотомию холодной войны, иногда выдвигали и более экстравагантные теории. Британские дипломаты периодически задавались вопросом, не подозревают ли голлисты их в поддержке протестов. Один из работников британского министерства иностранных дел передавал слова генерального секретаря голлистской партии:
«По его утверждению, Франция стала жертвой международного заговора. Он считает, что в этом замешаны несколько держав, причем нас, как представляется, тоже подозревают. Когда его просят назвать конкретные страны, он упоминает Израиль и США. Он уверен, что они хотят избавиться от де Голля»[75]. В мае 1968 года британский посол выезжал во французскую провинцию. Он сообщил, что за пределами Парижа многие верят, что студенты-агитаторы были подготовлены в Берне и Амстердаме. Лондон при этом, к радости дипломата, оставался вне подозрений[76].
В своих лозунгах студенты-радикалы представляли себя частью широкого международного движения «Париж, Берлин и Рим, вместе победим!». Некоторые радикалы чувствовали себя чужаками в родной стране. Боб Мозес, родившийся в Гарлеме и состоявший в Студенческом координационном комитете ненасильственных действий (Student Non-Violent Co-Ordinating Committee), отправился на Юг, чтобы помочь движению за гражданские права. Он писал: «Когда ты оказываешься в Миссисипи, остальная Америка кажется нереальной; а когда ты в остальной Америке, нереальным кажется уже Миссисипи». К концу 1960-х, особенно во времена вьетнамской войны, другие активисты активно выражали неприязнь к собственной стране. Джерри Рубин, член Международной молодежной партии (Youth International Party), нарочито искажая название своей страны, писал: «В Америке я сирота – ну и хер с ней» («I am an orphan of Amerika. Fuck Amerika»)[77]. Неправильное написание само по себе было политическим жестом. Чернокожие радикалы иногда писали название с тремя k – «Amerikkka». Вероятно, для потомков еврейских иммигрантов вроде Рубина немецкий вариант «Amerika» имел особое значение: он отсылал к трансатлантическим рейсам «Hamburg – Amerika», на которых их предки попадали в столь желанную для них страну. В Великобритании неприятие «английскости» (Englishness) тоже часто воспринималось как признак радикализма, хотя многие левые не могли при этом не заметить, что главными выразителями английских ценностей (и ярыми оппонентами 68-го) были еврейские интеллектуалы из Восточной Европы, например Исайя Берлин.
Протесты часто были интернациональными. В мае 1968 года студенты захватили здание Британского института в Париже. Британские власти так и не смогли определить, кто преобладает среди активистов – французы, англичане или вообще выходцы из других стран. Директор института потом с досадой отмечал, что ему выставили крупный счет за телефонные звонки в Мексику, сделанные во время захвата[78]. Посольства тоже были мишенями протестующих, хотя иногда они становились и площадками для импровизированных международных контактов. Сержант морской пехоты, который охранял посольство США в Лондоне, побеседовав с двумя активистами британской «Власти черным», позже сообщал полиции: «Я наговорил им всякого бессмысленного дерьма, но старался быть более или менее вежливым»[79].
По подсчетам ЦРУ, в 1967–1968 годах в США обучались 90 тысяч иностранных студентов; при этом 80 тысяч американских студентов в тот же период учились за рубежом. Иногда даже коротких поездок за границу – о которых вспоминали в самых ярких красках, – было достаточно, чтобы молодой человек почувствовал себя чужим в родной культуре. Гарет Стидман Джонс, позднее ставший активным пропонентом студенческой власти, после ухода из Школы Святого Павла провел десять месяцев в Париже:
«Я вернулся в Оксфорд в октябре 1961 года. Курил сигареты Gitanes и носил лучшее из того, что можно было найти в парижских магазинах. Пребывание во Франции укрепило меня, подобно многим моим друзьям той поры, в мысли о том, что Великобритания – старорежимная страна, которой управляют наследственные пэры, все еще цепляющиеся за ветхие атрибуты эдвардианского аристократизма»[80].
Молодых французов в Великобритании было больше, чем их сверстников-англичан во Франции. В июле 1968 года 100 тысяч французов, в основном подростков, посещали языковые курсы в Великобритании[81]. Они редко оказывались носителями радикальных идей – как полагают некоторые, буржуазные родители просто были рады увезти детей подальше от лицейских комитетов (comités d'action lycéens), отправив их в какой-нибудь спокойный прибрежный городок Великобритании – но такие путешествия все равно могли спровоцировать самые непредсказуемые размышления. Ги Хокенгхейм, позже основавший Гомосексуальный фронт революционного действия (Front Homosexuel d'Action Révolutionnaire), вспоминал, как в двенадцать лет изучал язык, проживая в рабочей семье в Шорхэм-бай-Си, где «было принято обедать в шесть», а «на завтрак подавалась красная фасоль на хлебном тосте»[82].
Путешествовала не только молодежь. Герберт Маркузе, немецкий философ еврейского происхождения, который родился в 1898 году и переехал в США во время Второй мировой войны, в 1968 году возглавлял кафедру в Калифорнийском университете. Именно он вдохновил Анджелу Дэвис отправиться на учебу во Франкфурт. В мае 1968 года Маркузе ненадолго оказался в Париже – как раз в то время, когда лидер коммунистов Жорж Марше разоблачал его пагубное влияние на молодежь. В феврале 1969 года Ричард Никсон встречался с британским кабинетом министров, и когда Ричард Кроссман сделал очередную характерную для него апокалипсическую ремарку, президент заметил: «Почему бы нам не поменяться: вы нам Кроссмана, а мы вам Маркузе?»[83].
Иногда национальная принадлежность ассоциировалась с политическими взглядами. Когда французских коммунистов называли «итальянцами», этим хотели подчеркнуть либо влияние, оказанное на них работами Антонио Грамши, либо их большую, чем у авторитарного партийного руководства, открытость к реформам. Европейских маоистов именовали «китайцами», хотя далеко не все из них безоговорочно восхищались Китаем времен Мао. Наконец, «американцами» или «калифорнийцами» часто называли тех, кого, в отличие от европейских современников, больше интересовало изменение образа жизни, а не политические теории. Колин Крауч упоминал об этом, рассказывая о своих однокурсниках из Лондонской школы экономики:
«Обращало на себя внимание расхождение между марксистами старой закалки, заинтересованными в дальнейшем развитии моделей прямого действия, и анархистами, либертарианцами, американцами, интересовавшимися созданием нового общества»[84].
Интересно, что и контрреволюцию зачастую описывали в терминах межнациональных сравнений. Французский политолог Морис Дюверже называл законодательство, запрещающее определенные политические партии, «греческим»: он ассоциировал его с диктатурой греческих «черных полковников». А Гастон Деффер, социалист и мэр Марселя, делился своими опасениями по поводу установления «греческой диктатуры» во Франции[85].
Кое-кто из европейских левых принимал участие в партизанской войне в Латинской Америке. Мишель Фирк родилась во Франции в 1937 году. Ее, как и многих французских евреев того поколения, преследовали воспоминания о Второй мировой войне. Фирк присоединилась к партизанам в Гватемале и покончила с собой в 1969 году после того, как ее взяли в плен солдаты правительственных войск[86]. Режи Дебрэ схватили в Боливии в 1967 году после встречи с Че Геварой, хотя повоевать вместе им не довелось. Суд над Дебрэ сплотил в причудливом международном альянсе немца Лотара Менне, англичанина Робина Блэкберна, ирландского аристократа Перри Андерсона и Тарика Али – единственного обладателя пакистанского паспорта, которого когда-либо видели боливийские власти. Все эти люди пытались добиться освобождения Дебрэ из-под стражи.
И Режи Дебрэ, и Че Гевара бывали на революционной Кубе, которая в 68-м стала центром притяжения для радикалов. Важным преимуществом этой коммунистической страны было то, что она не ассоциировалась с советской ортодоксией, по крайней мере, на первый взгляд. В 1966 году, принимая конференцию Организации солидарности народов Азии, Африки и Латинской Америки, Куба заявила о стремлении объединить прогрессивные движения планеты. Пример Алжира, однако, показывает, что взаимоотношения между радикалами западных стран и «третьим миром» складывались не просто. События 1968 года во Франции были напрямую связаны с алжирской войной 1954–1962 годов, хотя восставшие студенты, в отличие от рабочих или голлистских министров, вряд ли помнили о ее сражениях. После обретения Алжиром независимости итальянский режиссер Джилло Понтекорво при поддержке алжирского правительства снял фильм «Битва за Алжир», вышедший в прокат в 1966 году. Это был международный проект, в котором участвовали не только алжирские и французские актеры, но и пестрая публика со стороны. Например, одного из легионеров сыграл бродячий английский джазовый музыкант, случайно подвернувшийся съемочной группе. Фильм долгие годы был запрещен во Франции, но это не помешало ему оказать сильное влияние на британских и американских радикалов.
Многие активисты – так называемые «красноногие» (pieds-rouges) – поехали в Алжир после того, как он получил независимость в 1962 году. Именно в алжирском молодежном лагере Тьенно Грумбах впервые встретил некоторых из тех маоистов и троцкистов, с которыми он взаимодействовал во Франции в 1968 году. Позже Алжир стал убежищем для беглецов из США – таких, как Элдридж Кливер, активист «Черных пантер», или Тимоти Лири, пропагандист ЛСД, сбежавший из калифорнийской тюрьмы с помощью «Синоптиков». Однако к тому времени многие европейские левые были разочарованы авторитарными чертами нового государства. Переворот, осуществленный Хуари Бумедьеном в 1965 году, заставил многих «красноногих» покинуть Алжир[87].
Учитывая все вышесказанное, 68-й, по крайней мере в его западноевропейской и североамериканской версии, не обязательно трактовать как часть «транснациональной» или «глобальной» истории. Контакты между разными странами – особенно между демократическими государствами Запада и остальным миром – были, скорее, кажущимися, а не реальными. Более того, в 1968 году они пошли на убыль. «Тропа хиппи», простиравшаяся через всю Азию, вела обкуренных западных подростков по единственному и вполне четкому маршруту: от популярного среди битников стамбульского ресторана Pudding Shop до пляжей Гоа. Китайская «культурная революция», казавшаяся некоторым на Западе столь привлекательной, усложнила поездки в страну. Но даже если кому-то и удавалось попасть в Китай, понять, что там происходит, было очень сложно.
В своих поездках по миру левые активисты почти не взаимодействовали с местным населением, не слишком отличаясь от обычных туристов. Тарик Али, который в свободное от революционной деятельности время писал путевые очерки для модного лондонского журнала, любил использовать выражения типа «Прага – город на все времена года». Между тем как раз Прага ярко демонстрировала ограниченность международных обменов в 68-м. Да, Пражская весна совпала с пиком протестных настроений на Западе, а многие западные студенты сочувствовали своим пражским сверстникам. Однако внешнее сходство между происходящим там и здесь следует считать обманчивым. Делая остановку в Праге по пути в Северный Вьетнам, Том Хайден завязал короткий роман с чешской девушкой. Общая атмосфера Чехословакии напомнила ему Беркли, но политическая «начинка» была совсем иной. В частности, Хайден обнаружил, что его возлюбленная, как и многие чешские интеллектуалы, считала, что правящий режим генерирует только ложь. Следовательно, заключала она, американское вторжение в коммунистический Вьетнам может оказаться не таким уж и плохим делом[88].
Чех Ян Каван был одним из тех студенческих лидеров, кто вместе с Тариком Али, Даниэлем Кон-Бендитом и Карлом-Дитрихом Вольфом участвовал в телевизионной программе BBC, посвященной волнениям 1968 года. При этом та относительная легкость, с которой он смог обратиться к западной аудитории и покинуть страну после вторжения советских танков, объяснялась исключительно тем, что юноша родился в Лондоне, а его мать была англичанкой. Один из биографов Вацлава Гавела, самого известного чешского «человека 68-го», описывал, как тот 13 мая 1968 года оказался в Париже по пути в Нью-Йорк. У него была назначена встреча с эмигрантом Павелом Тигридом в парижском аэропорту. У Гавела не было французской визы, но в тот день персонал аэропорта и сотрудники таможни присоединились к всеобщей забастовке, так что он без проблем проник в страну:
«Барьеры между Востоком и Западом рухнули… Границы потеряли значение. Паспорта устарели. Слежка была всего лишь пустым словом. Никто не задавал вопросов. Стерлись различия между гражданином страны и иностранцем, своим и чужим. Все были равны»[89].
История замечательная, но, увы, все было не так. К 13 мая Гавел уже три недели как находился в Нью-Йорке[90].
Риторика глобальных связей порой прикрывала местническую наивность некоторых решений и поступков. Австралиец Ричард Невилл добирался до своей сестры Джилл, живущей в Лондоне, автостопом. Проехав полпланеты, он тем не менее весьма слабо ориентировался в политике. По его воспоминаниям, на демонстрации 1969 года против вьетнамской войны они с девушкой «были так озадачены обилием левацких групп, что присоединились к колонне австралийских экспатов, шедших под национальным флагом». Невилл, по-прежнему сентиментально относившийся к родине, очень огорчился, когда Жермен Грир схватила и подожгла этот флаг[91].
Действительно, в 68-м национальные особенности нередко напоминали о себе. Некоторые радикалы активно продвигали свою национальную культуру: так было, например, во Франции, где активисты были буквально одержимы французской революционной традицией. Аналогичным образом и американские левые настаивали на преемственности своего движения с местными формами радикализма, воспринимая это как альтернативу интернациональному марксизму. Даже те жесты, которые внешне выглядели как бунт против нации, иногда облекались в отчетливо национальные формы. Французские демонстранты, скандировавшие «Все мы – немецкие евреи» («Nous sommes tous les juifs allemands»), имели в виду период оккупации Франции; они враждебно относились к течениям, связанным с коллаборационизмом и с энтузиазмом воспринимали все то, что ассоциировалось с Сопротивлением. Точно так же и у немецких радикалов были специфически немецкие причины отвергать часть своего прошлого.
«Люди 68-го» проявляли повышенный интерес к судьбам сообществ, которые были меньше, чем национальное государство. Регионализм играл важную роль в западной Франции, особенно в Бретани. В Северной Ирландии столкнулись друг с другом католики, стремившиеся порвать с Соединенным Королевством, и протестанты, которые хотели отстоять свой особый статус в стране. Фронт освобождения Квебека (Front de Libération du Québec) выступал против господства англоговорящих элит в Канаде, хотя не все члены этой организации были франкофонами или вообще канадцами. Фронт морально, а периодически и материально, поддерживал американских и французских радикалов, пока его лидерам не пришлось бежать на Кубу. Интересно, что Фронт расходился с Шарлем де Голлем в понимании антиимпериализма – несмотря на то, что французский президент в 1967 году восславил «свободный Квебек», а 1968 год начал с выражения добрых пожеланий французскому населению Канады. В Бельгии Лувенский университет оказался в центре борьбы студентов, отстаивающих равный статус фламандского языка.
Даже идеи, имевшие на первый взгляд универсальную значимость, могли менять смысл, пересекая границы. «Персонализм» католического философа Эммануэля Мунье, вероятно, в глазах американских молодых людей выглядел более радикально, чем в восприятии их французских сверстников – во Франции католическая церковь традиционно ассоциировалась с правыми силами. Сходным образом и членство в коммунистической партии имело разное значение для европейцев – особенно тех, кто помнил сталинизм, – и американцев. Француз Эдгар Морен, разочаровавшийся в коммунизме, в 1959 году написал работу «Самокритика». Он восхищался чернокожей американской активисткой Анджелой Дэвис, но ее решение вступить в Коммунистическую партию США вызвало у него «знакомое и мучительное ощущение лицемерия»[92].
Жан-Поля Сартра и Альбера Камю очень по-разному воспринимали на противоположных берегах Атлантики. В 1960-е, после того как структурализм вытеснил экзистенциализм из интеллектуальной моды, многим казалось, что Сартр перестал быть значимой фигурой. Однако философу удалось вернуть себе былую известность во время студенческих бунтов 1968 года. Его призывы к политической ангажированности звучали тогда очень своевременно. Важным преимуществом Сартра было и то, что он физически присутствовал в Латинском квартале. Что же касается Камю, погибшего в автокатастрофе в 1960 году, то его идеи не сыграли особой роли в волнениях 68-го во Франции. Кроме того, репутация Камю среди французских левых уже давно была подорвана его нежеланием осудить действия правительства Франции в ходе алжирской войны и ядовитыми нападками на его философские идеи со стороны Франсиса Жансона, протеже Сартра, в журнале Les Temps Modernes.
В США все было наоборот. Сартр почти не привлекал тех, кто не интересовался континентальной философией. Камю же, напротив, нравился англосаксонской молодежи. Он, в отличие от Сартра, был хорош собой, а ранняя смерть гарантировала ему вечную молодость – как Джеймсу Дину и Джону Кеннеди. Тексты Камю были яснее, а их мораль – очевиднее. Джон Герасси, сын одного из друзей Сартра, переехавший в США, в аспирантуре Колумбийского университета начал изучать противостояние Камю и Сартра, но вскоре оставил эту затею. Впоследствии он объяснял Сартру: «Я бы никогда не получил докторскую степень в США, критикуя Камю»[93]. Молодые американцы были склонны усматривать в экзистенциализме Камю религиозные коннотации. Если в Великобритании повесть «Посторонний» (L'Étranger) вышла под названием «Чужак» (The Outsider), то в США ей дали название «Пришелец» (The Stranger), что намекало на библейские мотивы. В 1968 году в Америке было продано 300 тысяч экземпляров этой книги[94].
В конце 1960-х в США оживился и интерес к Сартру. В основном это было вызвано тем, что активисты организации «Власть черным» читали его предисловие к работе Франца Фанона «Проклятьем заклейменные». Эта книга, в свою очередь, сама была плодом сложного транснационального обмена. Фанон родился на Мартинике, образование получил во Франции, а книгу написал во время обучения алжирских активистов в Тунисе. На его представления о расе отчасти повлияли работы Честера Хаймса – афроамериканца, который жил в Париже и писал крутые детективы о жизни в Нью-Йорке.
Как уже отмечалось во введении, в этой книге рассказывается о западных демократических государствах и о «долгом 68-м», который тянется с начала 1960-х до неопределенной точки в 1970-х. Впрочем, у этой работы нет даже нечетких рамок. Изучая 68-й, нельзя игнорировать события конца 1990-х, когда некоторые бывшие активисты – Йошка Фишер, Билл Клинтон, Джек Стро – взошли на вершины власти. Если говорить о географии, то очень трудно отделить Западную Европу и Америку от остального мира. Даже Китай оказывал влияние на западный 68-й. У маоистов на Западе могло быть довольно абстрактное представление о «культурной революции», но британские чиновники напрямую сталкивались с ее последствиями в Гонконге и прилегающих к нему Новых территориях[95].
Последнее и, возможно, самое важное – я считаю, что 68-й невозможно изучать в отрыве от того, что называется «общей политической историей» (mainstream political history). Некоторые «люди 68-го» игнорировали конвенциональную политику, зачастую сводя ее к поверхностным абстракциям вроде «фашизма», «империализма», «власти». По словам Колина Крауча, позиция его однокурсников, считавших, что захват британского университета есть законный акт несогласия с американской внешней политикой, объяснялась простым обстоятельством: «Для крайне левых не существовало отдельных "властей", была лишь одна нерасчлененная и монолитная "власть"»[96].
Но, как бы того ни хотелось противоборствующим сторонам, четкого разделения никогда не существовало. Радикализм конца 1960-х зачастую оказывался результатом реформаторских настроений начала десятилетия. Позднее, в 1970-е, он иногда снова возвращался в более спокойное русло – как в политических, так и в трудовых отношениях. Причем я отнюдь не считаю, что «люди 68-го» кому-то продались или стали жертвами манипуляций со стороны системы. По-моему, долгосрочное значение 68-го обусловлено именно тем, что он теснейшим образом взаимодействовал с «большой» политикой.