Уроки физры мало кто любил, хотя резвились – «бесились», как называли это учителя, – на переменах, после уроков до упаду. Но на физру даже самые активные шли как на пытку. Не нравилась дисциплина – требования Одувана построиться, бегать по кругу, трель его свистка, команды: «Правым плечом вперед! Левым!.. Упор лежа принять!»
Правда, на физре часто обнаруживалось, что одноклассницы, привычные, на которых и внимания не обращаешь, то есть не замечаешь перемен в них, оказывается, менялись, превращались в соблазнительных девушек… И как они умеют двигаться, как упруго у них подрагивает… И, бывало, у пацанов под трикошками вдруг возникал заметный, стыдный бугорок. Приходилось скорее опускаться на корточки – «блин, в боку закололо».
Но не меньше, а даже больше возбуждали воображение одноклассницы, которые не бегали и не прыгали, а сидели на лавке. Класса с шестого почти на каждом уроке было таких две-три. Они что-то говорили физруку, тот понимающе кивал и разрешал не заниматься. И словно бы появлялась какая-то новая, взрослая параллель между физруком, лысоватым жилистым дядькой, и тринадцатилетними девчонками. А пацаны, одноклассники девчонок, оставались еще в глуповатом щенячьем детстве.
Пацанов тревожило это, они пытались найти объяснение, почему девчонки время от времени не прыгают и не играют в баскетбол, а сидят на лавке и обмениваются с физруком многозначительными взглядами. И однажды кто-то в раздевалке ляпнул:
«Да у них течка».
«Какая течка? – сразу заинтересовались остальные. – Чё это?»
«Ну, когда внутри всё готово, чтоб ребенок стал развиваться. И им нельзя в эти дни на физру ходить».
«А потом? Почему детей нет?»
«Ну, их трудно заделать».
Теперь Топкин улыбался такому объяснению, а тогда, помнится, стал пристальнее приглядываться к одноклассницам. Каждая была теперь не просто девчонкой, симпатичной или страшненькой, а главное – существом, в котором в любой момент может появиться ребенок…
Странно, что, слыша в то время, да и раньше – чуть ли не с детского сада, – матерные и ругательные слова или те, что играли роль ругательных, вроде «педофил» с ударением на второй слог, Топкин и его сверстники довольно поздно узнали о менструации. Где-то в выпускных классах. Матери скрывали от родных свои критические дни, прятали кровавые ватки и тряпки, подруги не говорили об этих днях. Никому не могло прийти в голову громко объявить: «У меня менструация!» Не то что теперь, когда по телику в одной только рекламе прокладок об «этих днях» можно услышать сто раз на дню.
Почти перед каждым уроком физры и после него пацаны развлекались тем, что заталкивали кого-нибудь в девчоночью раздевалку. Тот, кого заталкивали, вроде бы сопротивлялся, а сам надеялся увидеть белое пятно голого тела, и так будоражил этот визг – как бы испуганный, возмущенный, а на самом деле… Классе в девятом девчонки перестали визжать, и забава сошла на нет…
Да, физру не любили, а вот во что с удовольствием играли лет в восемь-четырнадцать, так это в хоккей. Сначала – на свободном пятачке во дворе, а потом, немного повзрослев, – в хоккейной коробке. Той самой, где позже произошло побоище Армяна с Бессарабом.
Собирались пацаны примерно одного возраста из нескольких домов и часами гоняли шайбу по утоптанному снегу.
Лед в коробке не заливали. Может, краны не работали, шлангов не было или еще что мешало. Да он, по существу, был бесполезен: с конца ноября до конца марта держались такие морозы, что ноги в коньках коченели за считанные минуты. Для катания нужен был теплый вагончик рядом, а таковой имелся – да и то не каждый год – лишь на центральном катке, между Музыкально-драматическим театром и сквером возле гостиницы «Кызыл». Но там в хоккей не поиграешь – каток предназначался для чинного кружения.
Андрею нравилось стоять в воротах. Без преувеличений с рождения слышал из телевизора восторженно-уважительное: «Третья-ак!» – это когда Владислав Третьяк в очередной раз спасал ворота – и, подрастая, хотел, чтобы и про него так говорили: «То-опки-ин!»
Стоял в воротах он действительно хорошо, его заметил один из тренеров местной детской команды «Динамо», раз-другой позвал попробоваться в форме, с настоящими юными хоккеистами, но Андрей, хоть и кивал, пропустил эти предложения мимо ушей, а потом жалел. Мог бы действительно заиграть всерьез… Но пожалел, когда любым видом спорта заниматься всерьез стало поздно…
Особенно ярко, отчетливо запомнились хоккейные баталии не в выходные дни или после уроков, а в будни.
Каждое утро зимой Андрей вставал с мыслью: сегодня такой мороз, что в школу можно не идти. Не умывшись, шел на кухню, где было радио.
Вкусно пахло завтраком, окно искрилось толстой наледью.
«Чисти зубы и садись есть», – говорила мама.
«Подожди». – Андрей прислушивался.
«Кызыл чоголоктур, – приветствовало радио по-тувински. – Экии, мищьтер! – А потом повторяло по-русски: – Говорит Кызыл. Доброе утро, товарищи!»
И дальше сообщали погоду. Сначала опять же на тувинском языке, затем – на русском. Если по-тувински говорили долго и звучало «дёртен», то есть «сорок», значит, мороз сильный и занятия с первого по такой-то класс отменяются. Оставалось узнать, до какого именно.
«С первого по третий, – уже поняв, часто говорила мама. – Иди умывайся».
«Ну подожди-и!» – морщился Андрей, надеясь, что мама ошиблась.
Иногда, очень редко, ошибалась. Случалось, сестре можно было не идти в школу, и она, радостно смеясь, бежала еще поспать, вернее, поваляться в кровати, а Андрей завтракал под мамино торопление, одевался и брел по сорокаградусному морозу в школу. И эти метров триста казались длиннющей, трудной дорогой. Не из-за холода, а из-за обиды…
Но бывало, что занятия отменяли с первого по пятый, по восьмой и даже по десятый классы. И эти утра становились по-настоящему счастливыми.
Конечно, Андрей не выказывал перед родителями особенной радости. Сдерживался. Даже мрачнел и вздыхал расстроенно:
«Блин, а я к биологии подготовился…»
Сам же с нетерпением ожидал, когда папа поедет в часть, а мама – в универмаг «Саяны», где она заведовала отделом «Ткани».
И вот они выходили из квартиры, и он начинал звонить пацанам. У большинства в квартирах стояли телефоны: отцы были офицерами. Спрашивал:
«Выйдешь?»
Или пацаны его опережали. Какая разница?.. В общем, часов в девять собирался табунчик ребят в валенках, шубейках, шапках с опущенными ушами, с натянутыми на рты воротами свитеров. В руках – клюшки. В морозном мареве добирались до коробки, при помощи считалок разбивались на команды – устоявшихся составов не было, – и начиналось рубилово.
Пацаны росли, удары по шайбе становились всё мощнее, пошли щелчки и метания (когда шайба летала по воздуху) – стоять в воротах становилось опасно.
При помощи папы Андрей сконструировал себе щитки из ваты и вшитых в ткань палочек; однажды увидел в «Детском мире» маску почти как у канадских вратарей. Уговорил родителей купить ее. И когда стал по-настоящему готов отражать любые броски, пацаны выросли и потеряли интерес к хоккею. Уцелевшие клюшки матери использовали для выбивания ковров, как растяжку для сушки белья на балконе…
После чемпионата Европы по футболу, когда наши стали серебряными призерами, накатило увлечение футболом. Погонять мяч, конечно, любили всегда, но тут случилось нечто особенное. Матчи проводили если и не одиннадцать на одиннадцать, с соблюдением всех правил, то все же всерьез – со штрафными и одиннадцатиметровыми, аутом, попытками фиксировать офсайд.
Андрей находился обычно в защите, в ворота вставал редко, а для атаки не был достаточно резв и мощен.
Вскоре играть просто так стало скучно, и пацаны разработали сетку настоящего чемпионата школы. В нем принимали участие классы с седьмого до десятого. В девятом и десятом парней, правда, оставалось мало – по шесть-восемь человек (большинство после восьмого уходили в училища, техникумы), и обязательно один-другой играть не умели и не хотели, поэтому недостающее до равного количество брали из других классов. Тринадцатилетние, понятно, на равных играть с шестнадцатилетними не могли, но все же задерживали атаки соперников пусть не умением, так числом.
Собирались после уроков на футбольном поле за школой, убирали камни, палки, битое стекло и начинали. Этот чемпионат – а кто в итоге победил, забылось – поразительно объединил пацанов, и даже бугры перестали наезжать и трясти деньги. Жалко, на время…
Занятия физкультурой в институте были необязательными. Корпус истфила, на котором учился Топкин, находился возле парка, и желающие могли побегать по дорожкам или же побросать мяч в кольцо на крошечной спортплощадке на задах корпуса. А если желания ни бегать, ни бросать не было, то можешь отметиться у давно потерявшего всякий интерес к своему предмету преподавателя – и свободен… Андрей предпочитал отмечаться.
По телевизору соревнования не смотрел – детское боление исчезло бесследно, и лет с девятнадцати он считал глупостью, признаком некоторой дебильноватости убивать время, наблюдая, как бегут на лыжах, пинают мяч, пасуют друг другу шайбу. Лучше фильм посмотреть, послушать музыку, почитать. В крайнем случае отжаться, подтянуться, пробежаться самому.
Последний раз Андрей оказался на стадионе осенью девяносто второго года. После пар в институте решили побухать пива. Это не просто бухнуть, а выпить как следует. Всерьез.
Собралась компашка человек семь с разных курсов истфила. В продуктовом магазине на улице Интернациональной, небольшом и почти укромном, пиво в розлив было. Но требовалась тара. Хм, теперь, когда повсюду пластиковые бутылки, дико представить, что двадцать лет назад унести разливуху было проблематично. (Бутылочное появлялось редко, к тому же стоило раза в два дороже.) Да и выпить на месте зачастую тоже: у продавщицы имелась одна мерная кружка, а то и банка, которой она могла наливать пиво хоть куда. Случалось, люди подставляли целлофановые пакеты.
Слава богу, один из студентов, Юрик Пахомов, жил неподалеку. Сбегал домой, принес две пустые трехлитровые банки. Не совсем чистые, но это было уже не так важно. Главное, появилась тара.
Продавщица нацедила в банки желтоватого, почти не пенящегося «Жигулевского», приняла деньги – целую пачку рублей образца девяносто первого года, бледных по сравнению с советскими, без надписей «один карбованець, бир манат»… Интересно, что, когда их выпускали, Советский Союз еще был, а надписи на языках основных народов, этот Союз составлявших, убрали, оставив лишь надпись на русском. Но об этом тогда мало кто задумывался, было не до того, да и эти полусоветские рубли просуществовали недолго, утонув в море новых, пестрых, но ничего не стоивших бумажек.
Однажды, году в девяносто четвертом, Топкин чуть было не влип конкретно из-за ежедневной, а то и ежечасной инфляции. Поехал в находящийся километрах в ста от Кызыла городок Туран. Нужно было отвезти кой-какие документы по работе. Сел в автобус, доехал, отдал. Вернулся на автостанцию, стал покупать обратный билет, а ему: «Цены изменились». И билет стал стоить почти в два раза дороже. У него не хватало. Пришлось бежать к тем, кому передавал документы, просить в долг. И самое неприятное: документы Андрей вручил людям стрёмные – доказывающие, что претензии на выплату такой-то суммы неосновательны. И вот гонец с плохой вестью просит себе типа чаевые за эту весть… Хорошо, что люди – совсем не богатая, по всему судя, семья – вошли в положение, дали недостающую сумму…
Купив пива, стали искать, где бы устроиться. Пить просто под деревом или во дворе было рискованно – улицы патрулировала милиция, отыскивая не столько преступников и хулиганов, сколько мелких нарушителей порядка, чтобы стрясти с них штраф за распитие в общественном месте, справление нужды на забор.
«Может, на бережок? – предложил кто-то из парней. – Забуримся в тальник».
Пошли в сторону Енисея. Хотя там бухать тоже небезопасно: менты заглядывали и туда да вдобавок можно было нарваться на тувинцев. Начнутся наезды, разборки, может и нож возникнуть. Но посидеть на теплых булыганах, глядя на катящуюся сильную воду, на степь на той стороне, на горы, задуматься всем вместе о чем-нибудь таком, что оторвет на несколько минут от земли, – это кайф…
«О, глядите, “Пятилетка” открыта!» – изумленно воскликнул Юрик Пахомов.
Проходили как раз мимо стадиона «Пять лет Советской Туве».
Стадион этот хоть и был намного скромнее «Хуреша», что находился в парке, – одна трибуна, а с трех остальных сторон высоченный забор, – но именно на «Пятилетке» проводили большинство мероприятий. Удобно – почти в центре города.
Здесь выступали знаменитые гастролеры от Аллы Пугачевой и Евгения Леонова до группы «Мираж». На «Мираж» ломились толпы, хотя знатоки тогда, году в восемьдесят восьмом, утверждали, что это ненастоящий «Мираж» и поют под «фанеру», но остальным – многим сотням парней и девчонок – было плевать: тащились, сидя на трибуне, по полной; а танцевать было нельзя: по проходам курсировали дружинники и успокаивали особо эмоциональных:
«Присядьте. Иначе будем вынуждены вывести».
Но как тут усидишь, когда тебя будоражит, подбрасывает нежный и смелый девичий голос из мощных колонок: «Снова к друзьям я своим убегаю, что меня тянет туда, я не знаю. Без музыки мне оставаться надолго нельзя-а!»
На «Пятилетке» проходили соревнования по легкой атлетике, футбольные матчи какой-то зоны какой-то лиги, в которой пребывало кызылское «Динамо».
За полем следили, вечно перекладывали пласты быстро засыхающего дерна, берегли песок в секторе прыжков в длину, посыпали кирпичной крошкой беговые дорожки… А теперь ворота настежь, никого рядом.
Парни осторожно вошли, поозирались и тихо, гуськом, как группа диверсантов, двинулись на верх трибун, под крышу, где на концертах и соревнованиях обычно сидело начальство и уважаемые люди.
Уселись и стали гонять банку по кругу. Банка становилась легче и легче, а в животе, наоборот, тяжелело. Голову медленно заливало мутноватое пивное опьянение.
Разговаривать было особенно не о чем. Виделись пять дней в неделю в институте, знали друг о друге, кажется, всё. Почти все после школы пробовали поступить в вузы в других городах, но не получилось, и вот осели в пединституте, нося на себе едкую поговорку: «Ума нет – иди в пед».
Никто свое будущее не видел школьным учителем; Серега Пикулин с четвертого курса рассказывал о практике с ужасом: семиклассники, особенно девки, издевались над ним так, что успокоительные таблетки пить приходилось, хотелось перебить этих орущих, гогочущих подростков.
«Мы такими не были», – как-то по-стариковски вздыхал Серега.
Вообще, диплом о высшем образовании казался бессмысленным и лишним, учеба – пустым убиванием времени, того времени, которое можно было употребить на дело.
А дела закручивались неслабые. Именно тогда, в те дни и недели девяносто второго года, ковались состояния, создавались базы для дальнейшей безбедной жизни. Хотя не обходилось без крови: бились за эти базы, и многие гибли. После многолетней хулиганской войны, последовавшего за ней нашествия на город районных бесов с ножами в сапогах накатила новая волна убийств.
От этой волны, в отличие от двух предшествующих, можно было увернуться: главное – не лезть на рожон, не ввязываться в борьбу. И парни, мучаясь, теряя к себе уважение, понимая, что упускают возможности, не ввязывались. Ходили на лекции, сдавали зачеты и экзамены. Ходили, сдавали и видели впереди, после получения диплома, вполне реальную угрозу службы в армии. А армия – это почти наверняка или дедовщина, или реальная война.
Войны вспыхивали почти во всех республиках развалившегося Союза. И войны не такие, как у них в Туве, когда подрежут или застрелят одного-другого, сожгут два-три дома в деревне, а с автоматными очередями, взрывами, горами трупов. Карабах, Баку, Южная Осетия, Северная Осетия, Приднестровье, Абхазия, Таджикистан, Узбекистан, Киргизия… И везде воюющих разнимали русские солдатики и гибли, гибли…
«Слышал, могут разрешить отказываться от армии», – сказал один из парней, третьекурсник Борька Салин.
«Ага, приходишь в военкомат и говоришь: “Не хочу”. И они там: “Да, да, пожалуйста. Вот вам военный билет”».
Вялые смешки над невеселой шуткой. Салин забурчал обиженно:
«Ну, альтернативная служба… Учителем в деревне работать, к примеру».
«И сколько там работать? До двадцати семи лет?»
«Не знаю… Это проект пока…»
«И чем в деревне лучше, чем в армии? – спросил Андрей. – Там скорее могут убить».
Вспомнили о нынешней поездке на картошку. По старой традиции в начале сентября студентов отправляли помогать колхозникам убирать урожай. Андрей не поехал – просто не явился к автобусам. Был уверен, что за неявку не отчислят, а картошечная романтика, воспетая студенческим фольклором, была ему не нужна: у него была Ольга.
Уехавшие студенты буквально через день стали возвращаться по двое-трое. Рассказывали, как на них накидывались пьяные местные, и русские, и тувинцы, парней били, девчонок хватали, нескольких чуть не изнасиловали. Автобусы, конечно, уехали обратно в город, преподаватели и руководители совхоза ничего не могли сделать; участкового вообще не нашли. Пришлось студентам пробираться к трассе, ловить попутки. За оставшимися выслали автобус.
Всё обошлось без серьезно пострадавших, но с тех пор с картошкой было покончено.
«Но, – согласный с замечанием Андрея кивок. – В деревне страшнее армии».
«Ну, может, у староверов-то еще нормально».
Староверы появились в Урянхае под конец девятнадцатого века, расселились по берегам Малого Енисея и его притоков в труднодоступных местах. За сто с лишним лет разные власти пытались подчинить их государству, установить свои порядки, но не получилось – выстояли, пугая пришлых начальников групповыми самоубийствами: бросались в полыньи, сгорали в срубах, замерзали – «замирали» – в тайге.
С перестройкой староверческие поселки стали даже увеличиваться: подселялись вдруг осознавшие себя староверами, прибивались крестьяне из захваченных тувинцами деревень, приезжали семьи из других уголков Сибири, не сумевшие прижиться в рыночном мире.
Крепость веры, а точнее традиций, у староверов стала слабеть, но все равно учителям у них до сих пор было неуютно, тревожно. Побить не побить, но попросить, чтоб не засоряли ребятишкам мозги Дарвином, астрономией, историей, могли очень внушительно…
«Игорёнь, – позвали единственного в их компашке отслужившего, – а как там вообще в армии?»
Игорь Чучалин, двадцатиоднолетний первокурсник, дернул плечами:
«Да мне нормально. Три месяца в учебке, потом почти два года на заставе. Один раз выезжал – в госпиталь с ветрянкой».
«На заставе… На границе, что ли?»
«Ну да. С Финляндией… Спокойно, нормально. – Игорь говорил медленно, расслабленно, глядя словно не на высоченный забор напротив, а сквозь него; может, пытался увидеть там эту свою заставу. – Дом двухэтажный, гаражные боксы, баня… свиньи были, коровы, две лошади… Огород был, рыбачить ходили… Кормежка более-менее, молоко каждый день парное… Парни, у кого до службы с девчонками было, тосковали сильно, а мы, остальные, так… Не, нормально. Несколько человек на сверхсрочную остались в последний момент. О дембеле мечтали, а он подошел – посмотрели, что тут творится, и остались».
Из-под трибун появились ребята-тувинцы лет двенадцати-пятнадцати. В шортах, майках. Поразминались, потом по свистку тренера встали на дорожку и побежали.
«Вот они тренируются, – прежним расслабленным голосом произнес Игорь, – а мы бухаем. Они нас сожрут в конце концов».
Топкин обнаружил себя на кровати одетым. Телевизор журчал каким-то французским ток-шоу: сердились, спорили, перебивали друг друга, но без фанатизма, довольно вежливо.
Рот был стянут, глоталось с трудом… Еще хуже, чем после виски.
Поднялся, покачиваясь, подошел к столу, долго пил воду. После воды закололо в висках. Будто вода пробивала там ссохшиеся руслица. Глянул на бутылку с пастисом – его оставалось на дне.
– Офигеть…
Он не помнил, как уговорил эти пол-литра; казалось, принял три-четыре порции.
За окном сумерки. Неужели день кончился?.. Нашел взглядом часы. Ну да, почти шесть.
– Надеюсь, шесть вечера, – хмыкнул Топкин и, чтобы снять колотье в висках, допил пастис. Бутылку сунул в корзину под столом.
Надо было идти. Куда именно, он не знал, но – надо. Посмотреть Париж. Хоть кусок увидеть. Вдохнуть.
«Завтра пойдешь, – гасила это желание похмельная лень. – Еще почти неделя впереди».
– Какая неделя?! – рассердился Топкин. – Четыре дня.
«И четырех дней хватит. Хва-атит».
Выпутался из лени и томности, умылся, тщательно почистил зубы… Хотел было сделать несколько затяжек сигаретой, но пересилил – покурит на улице. Еще один повод выйти.
Помня об утреннем холоде, надел еще одну майку, а на ноги – запасные носки. Больше утеплиться было нечем. Надо завтра зайти в магазин и купить теплую куртку. Теплую стильную французскую куртку.
Перед глазами возник Ален Делон из какого-то фильма в кожаной куртке вроде летчицкой, с меховым воротником. Конечно, сегодня такую носить смешно, а все-таки – красиво…
На ресепшене стоял новый молодой человек. Болтал по стационарному, с проводом-спиралью, телефону. Увидел Топкина, вытянулся и как-то испуганно, точно Топкин был его начальником или каким-нибудь инспектором, пропел:
– Бонсуа-а-ар!
– Бон, бон, – кивнул Топкин, решая, сдать ключ или нет. В кармане таскать – тяжело, а сдать – потом обратно надо просить, язык ломать… Оставил у себя.
На всякий случай осмотрел холл, вспомнил, что где-то читал: в европейских отелях есть зонтики. Не увидел. Преодолевая не неловкость, а нечто напоминающее брезгливость, что ли, как при общении с калекой, спросил при помощи жестов и немецкого «регенширм» про зонтик. Молодой человек с виноватой и действительно какой-то увечной улыбкой помотал головой отрицательно.
– Ясно…
Закурил под навесом. Дождя не было, но в воздухе поблескивала словно бы ледяная пыль. Лицо, волосы, руки, сигарета моментом стали влажноватыми. Захотелось обратно.
– Так, налево, направо? – спросил себя Топкин вслух и так сердито, что сам удивился; хотя, если честно, сердиться было за что. По крайней мере за этот потерянный день…
– Налево, – ответил он этому сердитому голосу и пошел.
Дома были красивые, но похожие один на другой сильнее, чем наши хрущевки. И на всех – ажурные, кружевные балкончики, будто лишние детали Эйфелевой башни; под всеми крышами – оконца мансард. Заблудиться немудрено.
Топкин оглянулся, чтоб запомнить отель с этой стороны. Вон синий навес над входом. Ладно, найдет…
В Кызыле в восемьдесят четвертом, перед сорокалетием присоединения Тувы к СССР, балконы на центральных улицах украсили деревянными щитами с национальным орнаментом – перекрещивающиеся прямые, образующие квадратики, а в целом симметричные многоугольники. Прикрыли цветастыми щитами скарб и хлам, громоздившийся на балконах. Довольно долго было симпатично, особенно когда орнамент подкрашивали.
К тому празднику готовились всерьез. На центральной площади – имени Ленина (теперь площадь Арата, хотя памятник Ленину так и стоит) – сделали фонтан со скульптурами местных животных: сарлыки, горные бараны, степные лошади. Рядом построили первую в республике девятиэтажку на каком-то сейсмоустойчивом фундаменте. Или гасящих подземные толчки подушках… Эта девятиэтажка долго воспринималась как чудо прогресса. Теперь девятиэтажек уже полно, а в ту ходили как на экскурсии, с замиранием сердца катались на лифтах.
К сорокалетию пригнали в Кызыл оранжевые «Икарусы»-«гармошки». Тоже чудо по сравнению с оранжевыми ЛиАЗами, которые называли скотовозами, и уютными, но маловместительными тоже вообще-то ЛиАЗами, но в народе получившими имя «зилки» по заводу ЗИЛ, изготовившему первую партию этих автобусов в пятидесятые годы.
На «гармошках», как и на лифтах, многие катались просто так, ради удовольствия, благо за проезд можно было не платить: контролеры появлялись очень редко. Пацаны набивались в месте соединения двух частей автобуса, и, когда «гармошка» поворачивала, пол начинал прикольно вращаться.
Улицы ремонтировали к юбилею, на месте избушек в центре вырастали бетонные и кирпичные многоэтажки. Кызыл расцвел, расширился в том тысяча девятьсот восемьдесят четвертом…
Многого, конечно, в силу возраста Топкин не замечал, не знал, многое забылось, но осталось ощущение, что тогда, в том году, становилось лучше и лучше, красивее и современнее.
Но, видимо, отмечать сорокалетие не только человека, но и исторического события – плохая примета.
И в то время, когда одни праздновали вхождение Тувы в семью братских народов в Парке культуры и отдыха, другие рассовывали по почтовым ящикам письма: «За каждый год оккупации тувинский народ ответит жизнью русского оккупанта. Ждите сорок смертей!» Люди, обнаружив эти обещания на следующий день, когда доставали из ящиков газеты, понесли их в милицию. Там заверили:
«Это хулиганство. Не волнуйтесь. В любом случае соответствующие органы найдут подонков».
Нашли или нет – никто, кажется, не узнал, но больше таких бумажек не было. До поры до времени.
В следующий раз их обнаружили накануне праздника Победы в восемьдесят пятом, потом – в годовщину Октябрьской революции. А потом все пошло вразнос. Не только и не столько в Туве, а повсюду.
Нет, было сложнее. С одной стороны, повеяло свежестью, бодростью и желанием жить как-то осмысленней, плодотворней, а с другой – не очень-то милый, но привычный мир стал рушиться.
Папа приходил со службы все более мрачный. Смотрел, хмурясь, передачи по телевизору, досадливо вздыхая, читал газеты и журналы. Молчал, держал свои мысли при себе, как и подобает офицеру. Или, может, с мамой что-то обсуждал, когда сына и дочери не было рядом.
Во многих других семьях было не так, и на переменах, после уроков одноклассники Андрея, тринадцатилетние пацаны и девчонки, ребята во дворе пытались обсуждать происходящее.
«Горбачев сказал, что надо все перестраивать. И образование тоже».
«В Чернобыле взрыв такой на атомной станции… Людей вывозят срочно… Радиация…»
«Виноградного сока почему нету? Горбачев приказал виноградники вырубать, чтоб вино не делали».
«В Афгане десант не туда высадили, и они бились долго, много парней погибло».
Об Афганистане сверстники Топкина слышали с раннего детства, и казалось, что он был и будет всегда. То, что там наши солдаты защищают строящих социализм афганцев, секретом не было. Про это говорили почти в каждой передаче «Служу Советскому Союзу!», выходили книги, снимались фильмы, писались картины. Но году в восемьдесят пятом пошли слухи – впоследствии они оказались правдой – о больших потерях среди наших солдат, о том, что наши участвуют там в настоящей войне, а не просто в поддержании порядка.
Андрею запомнилась такая сцена. Они с мамой развешивали белье во дворе, и подошла соседка, зашептала маме, но зашептала так, что он слышал:
«В Ачинске на станции целый вагон стоит, цинковыми гробами набит. Оттуда развозят по городам… Колошматят мальчишек. Берут и бросают под пули».
У мамы страшно исказилось лицо, она затрясла тазом с остатками рубашек, трусов, закричала:
«Прекратите! За сплетни знаете что?! Я жена офицера, я не потерплю!..»
Но вскоре уже в газетах стали писать, по телевизору заговорили о кровавых боях в Афганистане, десятках и десятках убитых. Названия городов Кабул, Кандагар, Герат звучали чаще, чем советские Новосибирск, Минск, Владивосток…
Привозили ребят в цинковых запаянных гробах и к ним в Кызыл. Два раза Андрей побывал на похоронах тех, кто учился в их школе на три-четыре класса старше. Официальной причиной их смерти объявляли несчастные случаи – одного убило оборвавшимся тросом где-то в Туркмении, другой погиб в аварии в Таджикистане. Но среди прощавшихся металось слово «Афган». Сопровождавшие гробы офицеры не спорили.
Да и как скроешь этот Афган – возвращались воевавшие там, неразговорчивые, какие-то отстраненные. Появились инвалиды, молодые парни, – кто с пластмассовой кистью руки, кто с негнущейся ногой-протезом, кто со стеклянным, изумленно глядящим на мир глазом, изрезанным шрамами лицом…
Как-то Андрей оказался свидетелем такой сцены. Шел по скверу и увидел сидящих на скамейке незнакомых взрослых ребят. У них были бутылки, какая-то еда на бумажке. Возле них стоял пожилой мужчина и говорил строго:
«Ради этого мы, получается, кровь проливали? Чтоб вы тут в рабочее время жрали портвейн?»
Один из парней вскочил и разорвал свою пеструю рубаху – на асфальт сыпанули пуговицы.
«А мы не проливали?! – заорал он, показывая бугристое багровое пятно на левой стороне груди немного выше сердца. – Мы не проливали кровь?»
Пожилой мужчина попятился, как от заразного больного, потом повернулся и быстро, втянув голову в плечи, посеменил по дорожке. Парень глянул на Андрея страшными глазами – Андрей, тогда пацан лет пятнадцати, рванул прочь.
В те годы, наверное, и возник, стал разрастаться страх армии. Сначала – у матерей скорых призывников: женщины, недавно радовавшиеся здоровым, крепким сыновьям, искали у них какие-нибудь болезни, из-за которых не возьмут служить. «Не отправят под пули».
Страх матерей передался сыновьям. Но сыновей сильнее пугал не Афган, а дедовщина.
Да, стал затухать Афган – посыпались статьи о дедовщине. Воевать и даже погибнуть на войне одно – к этому пацаны готовились с детства, в это играли, этому учились, и их учили в школе, в кружках и секциях, а быть рабом у тех, кто отслужил на год больше тебя, – это унизительно, мерзко. Унижения боялись больше смерти.