Глава 1. Бегство от смерти

Аушвиц II, он же лагерь уничтожения Биркенау, оккупированный немцами юг Польши

25 ЯНВАРЯ 1945 ГОДА \ МНЕ 6 ЛЕТ


Я не знала, что делать, и никто из других детей в моем бараке не знал, что делать. Шум снаружи был ужасающим. Я никогда раньше не слышала ничего подобного. Бесконечная стрельба, залпы и одиночные выстрелы. Пистолет и винтовка звучали по-разному – это мы уже хорошо усвоили, ведь мы видели и слышали и то и другое в действии совсем рядом. Винтовки трещали, а пистолеты хлопали. Результат одинаковый: люди падали и истекали кровью. Иногда они кричали, а иногда все происходило слишком быстро, и они не успевали издать ни звука. Например, когда им попадали в затылок или шею. Еще до нас доносился хрип, скрежет и бульканье. Вот оно было самым страшным – это бульканье. Мои уши ненавидели этот звук. Я искренне желала, чтобы бульканье прекратилось – для них и для меня.

Где-то за пределами барака раздавались треск, хлопки и характерное тра-та-та-та-та. Этот быстрый звук назывался автоматная очередь. Их я тоже видела в действии. Я знала, каких бед они способны наделать. И они приводили меня в ужас.

Стекла в каждой из оконных рам, тянувшихся вдоль стен, примерно в трех-четырех метрах над моей головой, – неистово дребезжали. Обычно стекла дрожали от ветра. На этот раз все было по-другому, как при грозе, разве что без молний. Вдалеке прогрохотало что-то похожее на гром. Хотя деревянные стены и приглушали шум, идущий снаружи, казалось, что одновременно все обитатели наших бараков вдруг начали стонать или кричать. Лагерные собаки, страшные, злобные твари, рычали и лаяли с большей, чем обычно, яростью.

Я слышала, как немецкие охранники кричали во весь голос. Я не выносила их гортанный язык. Всякий раз, когда немцы открывали рот, я впадала в ступор.

Никогда не слышала, чтобы по-немецки говорили спокойно. Как правило, их резкая, грубая, чуждая мне речь сопровождалась насилием. Звуки рождались в глубине горла, откуда лавина слов вырывалась наружу, превращаясь в рык, плевки и шипение. Еще немецкий язык напоминал мне забор из колючей проволоки под электрическим напряжением, окружавший нашу тюрьму: он убивал током любого из тех, кто предпочел по своей воле расстаться с жизнью, а не так, как ежедневно диктовали нацисты. Многих заключенных расстреливали еще до того, как они добирались до проволоки.

В тот день немецкие голоса казались еще более сердитыми, чем обычно. Не конец ли света сопровождается такими звуками? Война подошла ближе, чем когда-либо. На этот раз война, в которой солдаты сражаются друг с другом на равных. Не та война, которую я наблюдала до этого, когда сытые твари в серой и черной униформе топтали ослабших от голода женщин и стариков, а затем стреляли им в спину или в голову. Не та война, на которой детей отправляли в газовые камеры, и они вылетали из дымоходов крошечными обугленными хлопьями.

Мы не могли и догадываться о том, что скрывалось за напряжением, просачивающимся сквозь обшитые деревянными досками стены. Я взглянула на высокие окна. Если смотреть под острым углом, через прорези стекла наверху, небо казалось странным. Да, мрачным, потому что стояла зима. Но вместе с тем и темнее обычного. Может быть, воздух наполнился дымом? Что же это падало на землю? Какие-то необычные предметы, больше обычных хлопьев золы. Не пожар ли это снаружи? А может, пламя движется прямо на нас? Достаточно было бы одной искры, и наш барак превратился бы в погребальный костер. Мой пустой желудок совсем скукожился от ужаса. Ловушка, в которой мы все давно находились, стала уже привычной.

И тогда я сделала то, что обычно делала в моменты отчаяния. Я взобралась на стену из красного кирпича, которая тянулась вдоль барака, высотой в полметра над землей. Она служила перегородкой между рядами трехъярусных коек по обе стороны и поглощала тепло от печи, располагавшейся в центре комнаты. Хотя огонь уже угасал, в кирпичах еще оставалось немного тепла. Я села на корточки и пошевелила пальцами ног, устроившись поудобнее, насколько это было возможно.

В моем бараке было так много детей, что я никогда не могла их сосчитать. Может быть, сорок, пятьдесят, даже шестьдесят. Самые старшие – уже почти подростки. Я была одной из самых младших и щуплых. Объединяли нас перепачканные, грязные лица и запавшие глаза, обведенные черными кругами бессонницы и голода. Лохмотья полосатой униформы свисали с наших скелетов.

Так вот, никто из нас не знал, что происходит, – даже утреннюю перекличку отменили. Цифры на моем левом предплечье внезапно зачесались. Впервые с тех пор, как их выкололи на моей коже, я не стала их трогать. А-27633. Идентификационный номер, присвоенный мне нацистами. В тот день его не выкрикивали. Нарушился привычный распорядок дня. Определенно происходило что-то странное. Нас не покормили, а есть, как всегда, очень хотелось. Давно уж пора бы встать в очередь за коркой сухого хлеба и миской еле теплой каши, с плавающими, если повезет, ошметками овощей неопределенного происхождения. У всех животы сводило от голода.

Сколько времени мы провели в таком положении? У меня не было никаких средств измерения времени, все, что мы могли, – это наблюдать, как дневной свет сначала разгоняет тени внутри барака, а затем, как они возвращаются. По ощущениям прошло совсем немного времени, прежде чем солнце, где бы оно ни находилось, опустилось ниже уровня окон, и вскоре мы снова оказались в полной темноте.

Кашель, сопение и хныканье волнами катились по койкам. Несмотря на постоянный промозглый холод, в бараке постоянно воняло пропитанными мочой одеялами и фекалиями из переполненных горшков. Некоторые дети хныкали или пытались сдержать слезы. Плач заразителен. Стоило заплакать одному, и печаль одолевала нас всех. Уж и так не до радостей, а от слез совсем невыносимо. Только начнешь думать о том, как ужасна жизнь, и уже нельзя остановиться. Я не поддавалась таким настроениям и никогда не плакала. Рыдать хотелось в голос, но я стискивала зубы и старалась быть выше всего этого.

Мама учила меня никогда не плакать, как бы страшно ни было, как бы сильно я ни устала. Я с гордостью могу сказать, что для такой крошки у меня уже тогда была довольно сильная воля.

– Что-то не видно старосты…

– Да, я тоже ее сегодня не видел.

– Она вчера еще пропала.

– Ее здесь нет. Давайте выйдем на улицу.

– Нет, нам же нельзя.

– Если она нас поймает, то побьет и донесет немцам.

Старостой мы называли старшую по бараку, ответственную за порядок, такую же, как и мы, еврейку, которая выполняла приказы немцев. Немцы платили ей за службу дополнительной едой и позволением иметь личное пространство. У нее был отличный аппетит, у этой крепкой бабы. Впрочем, ребенку все кажутся большими и сильными. В обмен на выполнение грязных приказов нацистов старшая по бараку могла спокойно растянуться и спать на своей собственной кровати, не опасаясь, что кто-то другой украдет одеяло или ткнет ее в спину коленями или локтями.

Хотя старшая по бараку и наводила на нас ужас, ее присутствие укрепляло общую дисциплину: «Ordnung muss sein»[3], как без устали повторяли немцы. Я честно признаю, что боялась этой женщины. Однако без нее среди нас воцарился бы сплошной хаос, и, что хуже всего, не осталось бы никакой еды.

Обычно все лагерные бараки запирались на засовы. На этот раз староста, должно быть, так торопилась, что, убегая, когда бы это ни произошло, не потрудилась пересчитать нас или запереть дверь. Меня так и подмывало выскользнуть наружу, но доносившийся оттуда шум был слишком пугающим. Никто из детей не осмеливался выйти за дверь – как будто нас сдерживало силовое поле. Мы давно уже до того привыкли подчиняться, что не могли даже двигаться без приказа.

Внезапно дверь открылась, и мы все подскочили.

Вошла женщина, которую я не узнала. Выглядела она ужасно. Черты ее лица были искажены недоеданием: лицо представляло собой, по сути, просто череп, покрытый тонкой, как пергамент, кожей, глаза ввалились в глазницы. При этом тело распухло от голода. Голод часто заставляет плоть набухать. Пучки темно-каштановых волос торчали из-под куска ткани, превращенного в шарф в тщетной попытке сохранить хоть какое-то тепло.

Женщина посмотрела на меня.

– Тола! – воскликнула она. – Вот ты где, девочка моя!

На ее лице отразилось облегчение. Напряженные мышцы на щеках расслабились, а глаза заблестели. Голос этой женщины был слабым, но знакомым, как и ее печальные зеленые глаза, как ее вымученная улыбка. Я привстала на кирпичах, сбитая с толку. Женщина больше походила на пугало, чем на человека. Она говорила, как моя мама, но была ли это на самом деле она?

И что она делала в моем бараке? Она должна была быть в женском отделении. Нас разлучили пять месяцев назад, в разгар лета, после того как я заболела. Потом мне как-то показалось, что по пути в газовую камеру и обратно я слышала ее голос совсем рядом, но я так ее ни разу и не увидела.

На самом деле, я так давно не видела маминого лица, что забыла, как она выглядит. Я уже привыкла к тому, что у меня нет ни матери, ни отца. Я забыла, что у меня есть хоть кто-то родной на этой земле. Я осознала, что я совсем одна. Что же теперь – это не так? Я пребывала в замешательстве, и эта женщина заметила мое колебание.

– Тола, это я, мама, – сказала она и попробовала улыбнуться пошире. Доверия мне это не прибавило.

«Это что же, и вправду моя мама?» – лихорадочно соображала я.

Я спрыгнула с кирпичной стены и подбежала к ней, почувствовала, как улыбка расплылась по моему лицу от уха до уха. Впервые за эти бесконечные месяцы я испытала настоящее счастье. Она присела на корточки, взяла меня за лицо и посмотрела мне прямо в глаза. Затем она обняла меня и поцеловала. Я обняла ее в ответ из последних оставшихся сил. Пахла эта женщина совсем как моя мама. Любимая моя, родная, настоящая. Заключенная А-27791. Моя мама.

– Послушай меня, Тола. Они собирают людей, чтобы гнать их пешком в Германию. А это далеко, за сотни миль отсюда, – сказала мама. – Посмотри на меня. Меня скорее всего застрелят. Я умру. Потому что до Германии мне не дойти. Посмотри на мои ноги. – Она указала вниз.

Обуви на маме не было. Ее ноги были обмотаны тряпками, причем как будто в спешке. От мокрых подошв влага просачивалась наверх. Покрасневшие от холода икры и лодыжки распухли – верный признак голода. В нашем лагере давно уже обитали одни пугала и скелеты.

– Может быть, у тебя получится, и ты сможешь пережить этот поход. Но этот мир не милосерден к одиноким детям. Я не хочу, чтобы ты выживала в одиночку. Давай попробуем спрятаться. Может быть, у нас снова получится выжить вместе. Ну а если мы умрем, то тоже вместе. Ну как, пойдешь со мной?

– Да, мама, конечно, пойду, – ответила я.

С самого своего рождения я жила в мире, в котором евреи существовали исключительно для того, чтобы умереть. Совершенно нормальным считалось пожелать товарищу скорейшей смерти. Все еврейские дети умирали. К тому же я всегда делала то, что велела мне мама. Мама всегда говорила мне правду, я ей доверяла, как никому другому. Мама никогда меня не обманывала, потому что знание правды могло спасти мне жизнь. Так она повторяла везде – в гетто, в трудовом лагере, в вагоне для перевозки скота и всегда, до той самой минуты, как нас разлучили в Аушвице.

Хотя, по сути, речь шла о том, чтобы умереть вместе, маме удалось поднять мне настроение, ведь получалось, что если я буду следовать ее указаниям, то у нас есть шанс выжить. Как всегда, она говорила только правду. Другие родители, возможно, попытались бы в таких обстоятельствах скрыть правду, но не моя мама. Она верила, что информация – это сила, и она может спасти мне жизнь.

Месяцами я была совсем одна. Не было никого, кто мог бы защитить меня. Я давно свыклась с мыслью, что умру в одиночестве, какой бы ни была смерть. Но теперь снова появилась та, кто позаботится обо мне. В тот момент я бы сделала все, что бы мама ни попросила. Волна облегчения захлестнула меня, ведь я больше не была совсем одна.

Мама молча взяла меня за руку и вывела из барака.

На нас мгновенно обрушился запах гари. Звук потрескивания дерева, звук летящих искр. Похоже на огромный камин. Больше всего на свете я отчаянно мечтала о любом источнике тепла, представляла себе, как мое окоченевшее тело однажды снова нальется теплом. Когда мама сжимала мою руку, я забывала о холоде. Небо было затянуто дымом. Огонь был где-то совсем близко. Я боялась этих громких звуков. Древесный дым смешивался с другими запахами, в воздухе висела какая-то маслянистая гарь, черная смола, которую наносят на дороги и крыши. И кое-что еще. Гнилостный запах сжигаемого мусора, тонн мусора. Мама нервно крутила головой по сторонам – влево, вправо и снова назад, – она высматривала возможные неприятности. Взявшись за руки, мы быстро шли по снегу в тишине. Казалось, она знала, куда идет. Я знала, что должна вести себя как можно тише. Шум может привести к смерти. Маме не нужно было ничего говорить. Ее напряженность передалась и мне. Предстоящее приключение придало мне сил. Даже муки голода исчезли. Мамина любовь вселила в меня чувство безопасности и защищенности. Тряпки на ее ногах хлюпали при каждом шаге.

Я не замечала, как снег просачивался сквозь мои тонкие белые туфли на шнуровке, проникая прямо на тощие босые ноги. Я только чувствовала тепло маминой руки и ее любовь, проходящую через все мое существо. Я даже не могла до конца поверить в то, что видели мои глаза. Впервые за все это страшное время нам не преградили путь ни войска СС, ни их местные прислужники. Когда мы перебегали между зданиями, я увидела на мгновение стоящих вдалеке солдат в шинелях – они сгоняли пленных в группы, готовились к марш-броску в Германию.

Казалось, что фашисты ругались и выкрикивали приказы. Я тогда была без малого на год старше самой войны. Я, собственно, никогда и не знала свободы. Мое выживание напрямую зависело от способности угадывать настроение моих мучителей. Я знала, что при всей их жестокости обычно немцы предельно сдержанны. Тем же утром они были на грани истерики и стреляли в упор по всем, кто слишком медленно повиновался.

Я привыкла спокойно относиться к убийствам. Сколько я себя помню, я всегда невольно наблюдала чью-то насильственную смерть. Я научилась подавлять собственные эмоции. Что меня все еще могло напугать, так это немецкие овчарки, их свирепые, пенящиеся пасти. Эти ужасные твари, натягивающие поводки своих хозяев, были больше меня размером.

Когда летом мы с мамой только приехали сюда и вышли из вагона для скота на платформу, я увидела, как собаки гонялись за людьми вдоль железнодорожных путей. Я никогда не смотрела в глаза ни одному офицеру СС, представителю шутцштаффеля, элитного военного корпуса Гитлера, в котором служили самые фанатичные нацисты Третьего рейха. Более полугода мне чудом удавалось избегать их ярости. Мама правильно научила меня: «Всякий раз, когда проходишь мимо немца, всегда смотри вниз или отводи взгляд. Никогда не встречайся с ними глазами. Они это ненавидят. Это их злит, так они будут только кидаться на тебя, могут даже убить».

Так, следуя этому правилу, я тщательно изучила их черные бриджи для верховой езды, элегантные черные сапоги с высокой подошвой, длинные, до колен. Я насмотрелась на их кнуты и палки, кинжалы, свисающие с поясов, символы в виде черепов и пальцы на спусковых крючках. Я не поднимала глаз выше плеч и погон. Пару раз я видела железный крест, висящий на шее или горящий орденом на груди. Я наивно полагала, что это униформа, которую носят все мужчины-неевреи на земле. При этом я никогда не видела их лиц. А вот в глаза собакам приходилось смотреть довольно часто. А они всегда выдерживали взгляд, пускали слюни, рычали, скалились, напрягали жилы на шеях. Собаки хотели вонзить свои зубы в мою плоть и разорвать меня на куски.

Мама покрепче схватила меня за руку и подтащила еще ближе к низким деревянным зданиям. Мы находились на северо-западной стороне лагеря смертников, более известного как Биркенау. Формально он был частью комплекса Освенцим. Справа нас закрывали здания, в которых находился мужской лазарет. Слева от нас тянулись ряды бараков, отделявших нас от главного входа в лагерь – Ворот Смерти, – где сейчас собирались заключенные для своего последнего исхода. Мама двигалась как можно более незаметно, она вела меня в южном направлении. Мы направлялись к железнодорожной ветке, которая привела нас в Биркенау полгода назад.

Вдалеке гудели двигатели грузовиков: одни только заводились, другие некоторое время работали на холостом ходу. То и дело в микрофон выкрикивали приказы, и совершенно непонятно было, каким из них нужно подчиниться. Раз или два мама затаскивала меня в тень здания, и мы пригибались так низко, как только могли, – так отчаянно мы хотели остаться невидимыми. Хотя мы находились на некотором расстоянии от сторожевых вышек, расположенных по всему периметру забора, я знала, что, если охранники заметят нас, они откроют огонь или предупредят тех солдат, что внизу. Если бы нас поймали, нас бы заставили встать в строй, окруженный злыми солдатами и их еще более злыми собаками. Тогда бы избежать похода, который, по словам мамы, станет для нее последним, точно не получилось бы. Везде, где возможно, мы прятались в тени и надеялись на удачу.

Плотность расположения казарм помогала нам остаться незамеченными, но еще больше нам на руку сыграла паника, в которой пребывали немцы. Приближались русские – они были уже совсем недалеко. Русские, исполненные желания отомстить. Нацисты так спешили бежать, что не заметили, как заключенная А-27791 и девочка в белых туфлях на шнуровке, А-27633, сумели сбежать.

Прилив адреналина обострил мои чувства. Слух и обоняние выдавали мне столько же информации, сколько и глаза. Чего не хватало, так это смрада, который висел над лагерем с тех самых пор, как мы прибыли, этой тошнотворной неизбывной вони. Сернистого запаха тухлых яиц, горящих волос, жарящейся плоти, который клубился в воздухе, забивался в ноздри, намертво прилипал к нервным окончаниям и к самой памяти. В тот день этого ужасного тошнотворного привкуса во рту не было.

В тот день снаружи было очень шумно, лагерь гудел несравненно громче, чем за день до этого. Тогда я на несколько минут вышла на улицу и удивилась тишине, царившей в соседнем детском бараке, через два здания от нашего. Там было пугающе тихо, я заглянула внутрь, рискнув навлечь на себя гнев старосты, но смотреть было не на что: здание оказалось пустым. Дети просто исчезли.

Вцепившись в мамину руку, я обнаружила, что больше не могу игнорировать холод, вот когда я пожалела, что у меня нет варежек. На пальто девочки из соседнего барака я как-то раз видела пару привязанных к рукавам перчаток. Мои пальчики отчаянно замерзли. Мне действительно нужно было хоть немножко согреться. Взять чужие вещи считалось в этом месте нормой, элементом борьбы за выживание, совсем не тем же самым, что воровство. Но я тогда перчатки не взяла.

Как только я научилась говорить и хоть что-то понимать, меня научили быть честной и доброй. Перчатки могли понадобиться маленькой хозяйке по возвращении; хотя в глубине души я знала, что она вряд ли вернется. И все же я не хотела извлекать выгоду из чьей-то смерти. Так я и оставила перчатки висеть на том пальтишке.

Примерно через десять минут мы добрались до здания, которое искала мама. Она затащила меня внутрь. Блок служил женским лазаретом, хотя медицинского оборудования в нем практически не было. Скорее он представлял собой промежуточный пункт между жизнью и смертью. Большинство кроватей были заняты мертвыми и умирающими. В спешке немцы бросили их. Комната наполнилась стонами и женскими рыданиями.

Мама ходила от кровати к кровати, встряхивая тряпье, которое служило одеялами. Иногда лежащая под ними женщина дергалась, подавая признаки жизни, и тогда мама двигалась дальше. Я не могла понять, что она делает, и боялась спросить. Мама проверила каждую кровать, прикладывая тыльную сторону ладони к телу.

– Это уже труп, – говорила мама, возобновляя поиски.

Наконец я поняла, чего искала мама. Она сунула руку под одеяло и коснулась лежащего тела. Человек уже не двигался, но все еще был теплым. Бедная женщина только что испустила дух.

– Тола, послушай меня, – сказала мама. – Ты должна делать все, что я тебе скажу. Если ты ослушаешься, нас могут убить.

– Хорошо, мама, – пролепетала я.

– Снимай обувь и забирайся в постель.

Я как можно быстрее расшнуровала ботинки. Кровать была выше, чем барачная койка, на которой я обычно спала, и мне потребовалась помощь, чтобы забраться на нее.

– Залезай под это одеяло, укройся и ложись лицом к полу. Лежи рядом с этой женщиной, я накрою тебя так, чтобы ничего не было видно: ни ног, ни головы. Лежи очень тихо, ни звука, поняла? Что бы ни случилось, что бы ты ни услышала. Тола, ты поняла меня? Я приду и освобожу тебя, только я, больше никто.

Она наклонилась ближе.

– Дыши вниз, в кровать. Замри и не двигайся. Что бы ни случилось. Будешь здесь, пока я не приду за тобой. Ты поняла меня?

– Поняла, мама.

Мамино слово было законом. Непослушание равносильно смерти.

Женщине, с которой мне предстояло коротать время, должно быть, было около двадцати лет. Она мало чем отличалась от сотен прочих мертвецов, которых я повидала на своем коротком веку. Мешки искореженных, зазубренных костей, кое-как скрепленных вместе под кожей. Черепа с ртами, застывшими в беззвучных криках. Мертвая женщина была хорошенькой, определенно моложе моей мамы.

– Обними ее, – приказала мама.

Она просунула мою голову под мышку трупа и переплела наши ноги. Затем она подоткнула одеяло, так что была видна только голова мертвой женщины.

– Я ухожу, Тола, – сказала она. – Я тоже должна спрятаться, но я буду рядом. Я вернусь и заберу тебя. Что бы ты ни услышала, не двигайся, пока я не вернусь. Ни при каких обстоятельствах. Ты обещаешь?

– Да, мама, обещаю.

Я сделала все в точности так, как сказала мама. Я совсем не шевелилась. Мне было не страшно лежать рядом с мертвым человеком. С чего это вдруг? Эта красивая молодая женщина была мертва и не могла причинить мне вреда. Наоборот, она была другом, она спасала мне жизнь, защищала меня. Поэтому я последовала маминым указаниям, обняла мертвую женщину и стала ждать.

Сначала труп был теплым, и я была искренне благодарна за это. Я снова почувствовала онемевшие от долгой ходьбы по снегу ноги. Но постепенно тело начало остывать. Я лежала, прислушиваясь, делала неглубокие вдохи, ждала. Я задавалась вопросом, почему умерла эта красивая женщина. Наверное, от голода.

Я была необычайно спокойна. На меня снизошло необъяснимое умиротворение. Я расслабилась и начала представлять себе куклу с зеленым лицом. Не всю куклу, а только голову. Я мельком заметила такую торчащую из грязи игрушку, пока мы бежали. Не понятно, одна ли голова осталась от нее или тела просто не было видно под слоем грязи. Я хотела поднять эту голову, но у нас не было времени останавливаться.

У куклы были дружелюбные глаза и улыбающийся ротик. Мне так нужна была голова этой куклы. Здесь, в лагере, у меня не было никаких игрушек, да и не хотелось особо играть. Я не знала, как это – играть. Смысл жизнь заключался в том, чтобы просто выжить. Но я хотела, чтобы голова куклы разговаривала со мной, составляла мне компанию. Красивая была куколка…

Мои глаза начали тяжелеть. Я чувствовала себя в безопасности. Мама была рядом. Адреналин от нашего приключения на открытом воздухе пошел на убыль.

Потом я услышала топот сапог.

Загрузка...