Съехался с одной. Нормальная баба. Ну, не баба – тёлка. Девушка, то есть. Люда, блядь. Не блядь как призвание, а блядь как «ты куда это, блядь, понес?!» В таком вот связующем ключе. Полгода прожили. Однушка. Она работает, я – пью. Когда не пью – в ноутбуке царапаю. Секс-шмекс. Я – альфа. С утра до вечера могу. Люде в жилу. Розу ей подарил. Иду домой, смотрю – роза на лавке лежит. Почти новая. Красная, как губа разбитая. Прикарманил. Вечером моя с работы пришла. На, говорю, цветочек тебе. Полчаса рыдала, такое ее постигло бабское счастье. От умиления, видно. А я чё? Бизон откинулся. Кирнули. На неделю. Потом, правда, еще на две, но это мы на юг ездили, это не считается.
Вернулся – пиздец. Кошку завела. На три недели буквально за сигаретами вышел, а она уже притара-канила. Чё это, говорю? За каким хером, Людмила? А она такая – плохо было без тебя, для утешения.
Утешилась? – спрашиваю. Да не особо, говорит. Может, тогда на природу ее? С собаками поиграет. Нет, говорит. Это Анфиса. Я к ней привязалась. Так отвяжись, говорю. Где этот чертов канат, давай я отвяжу. Нету каната. Голая бабская эмоция, противоестественная, как секс с козой. А кошка мелкая, что крыса. Утром на ногу нассала. Левую. Сука ты, говорю, Анфиса. Подтер, дальше лег. Через полчаса проснулся обосранным. Правую ногу изгадила, тварь такая. В подъезд вышвырнул. Снова лег.
Тут кошка давай в подъезде орать. Вдруг, думаю, какой-нибудь пидор мучает мою кошку? Это же прямой урон репутации! Кошка-то моя. Получается, он как бы меня мучает, а я на диване терпилой лежу. Соскочил. Финский взял. Вылетел. Никого. И хули, говорю, ты орешь? А она об ногу башкой – хуяк, хуяк, только ласково. Вернул на место. Лежи, говорю, рядом, не мороси. Моросит. На грудь залезла и давай лапами мять. Жамк-жамк, жамк-жамк. С когтями. Чё, говорю, любишь, когда жестко? А я сам люблю, когда жестко. Пригляделся. Нормальная баба, хоть и кошка. Погладил мальца. Забалдела. Так и уснула на груди. А у меня кожа дубленая, вспотеешь жамкать.
Днем аджику спиздила. Я в ноутбуке царапал, а она со стола уволокла. Слышу – бренчит. Зашел. И нахуя, говорю, тебе аджика, Анфиса? Хоть бы сосиску стащила или, там, хлеб. Воровайка.
В пятницу Люда вечером пришла и говорит: завтра Анфису к ветеринару повезем, надо стерилизовать. Чё это за фигня? – спрашиваю. А Люда такая: ну, это чтобы она кота не просила и не рожала. Как лесбиянка, что ли? Удивился. Нет, говорит, как кастрат. Я обалдел. Нельзя, спрашиваю, без этого обойтись? Трахаться-то всем хочется, не только нам с тобой. Нельзя, отвечает. Все так делают, и мы будем. Поехали с утречка. Почикали. Или перевязали. Анфиса под наркотой домой вернулась. Ходит по хате, шатается, залипает. Как Пейджер, когда маком хуйнется. Нара, говорю, ты моя нара. Нара-воровайка. Может, спрашиваю, партак тебе наколоть? Мяучит.
Положил в постель. Подвинься, говорю, Люда, Анфисе места мало. И не жмись ко мне, а то еще раздавишь. Надулась. Не Анфиса – Люда. Смешная баба. Не любишь кошку – плохо. Любишь – еще хуже. А как ее не любить, если она, как я? Ворует, блажит, пожрать любит, спит вдосталь. У меня, может, с Анфисой больше общего, чем с Людой. Я ее переименовал. Шмоней окрестил. Да не Люду, блядь, – Анфису. Шмоня, потому что шмонается везде. Ящики в комоде навострякалась выдвигать. Выдвинет и шмонается там, как я в чужом серванте, когда рыжьё с наликом ищу. Был бы у Шмони большой палец, сейфы бы научил открывать. Не кошка, а в натуре маруха. Ебать-то много кого можно, а так, чтобы для души… Ищи ветра в поле. Летом на дачу поехали. К Людкиным старикам. Картошка-хуёшка, говна коровьего для удобрения подсобрать. Шмоню с собой взяли. Возвращаюсь на дачу с тележкой. В тележке – говно. В небе – солнце. Вокруг – трава. Ништяк.
Вдруг слышу – лай и скулеж пронзительный. А братское сердце чует. Побежал. Смотрю – ала-бай Шмоню к забору гонит. Наддал. Нож на ходу достал. Сцепились. Здоровый, падла. Килограмм семьдесят. Чуток меня полегче. Я ему с разбегу пинанул.
Шмоня утекла. А этот хрен на меня переключился. Я левую руку вперед выставил, а правую назад отвел. Алабай за левую и схватил. Они тупые, если вдуматься. Я резать горазд, но тут не стал. За нос ухватил. Нож выронил и ухватил. Алабай присел. Пасть разжал. Прокусил к хуям, но мне похер. Об меня папка с детства бычки тушил, я к боли привычный. Хозяин подбежал. Забирай, говорю. Еще раз без поводка увижу – завалю обоих. Ушел. Убежал прямо. И я убежал. Сначала на дачу, а потом в травму. Уколы эти блядские от бешенства ставил. А Шмоня ничё – живет, ворует, высыпается. На моей левой руке спит. Чует, дуреха, какому месту житухой своей обязана.
На дискотеку ходил. Люблю танцы. Тыц-тыц-тыц! Ножкой можно, можно рукой. Головой обязательно. Бедрами. В легком ключе. Игриво. Клуб «Семь». Есть такое заведение в Перми для не самых молодых людей. Не то чтобы кому за тридцать, но и не кому за двадцать, это уж точно. Подпил. В два часа ночи пену пустили. Я ей так радовался, так радовался! Скакал прямо. Не знаю почему. Дальше не помню. Совсем. Проснулся в чужой квартире. Не открывая глаз, смекнул это обстоятельство. У меня подушка из гречишной шелухи, а тут синтепон. И кровать жестковата. И без трусов. И попугай за спиной чирикает, а я попугаев не держу. И дышит рядом кто-то. Запахи витают незнакомые.
Глаза поостерегся сразу открывать. Иной раз откроешь, глянешь, и сам не рад. Тьфу-ты ну-ты, думаешь, нормально же лежал! Сначала слегка приоткрыл, градусов на пятнадцать. Простыня красная, претенциозная. Пять градусов добавил. Локоть. Локоть как локоть. Сложно делать по нему далеко идущие выводы, кроме того, что локтю явно не восемнадцать. Еще пятнадцать градусов накинул. Одеяло. Голубое. Это постель или флаг? Аргентина? Ямайка? Мы все умрем? Распахнул градусов на семьдесят. Подбородок. Вроде женский. Приятная упрямость. Хилари Суэнк? Старая телка из «Трех билбордов на границе Эббинга, Миссури»? Клинт Иствуд? Вздрогнул. Шевельнул веком. Губы. Щетины не видать. Как бы запекшиеся. Сосалась с кем-то. Блядь, наверное. Люблю блядей. Исполать тебе, блядь, и все такое.
Нос. С горбинкой. Армянка? Грузинка? Боксерша? Только бы не… Посмотрел на шею. Лебединости нет, но и кадыка нет, а это, я считаю, главное. Выдохнул незаметно. Расщеперил веко дальше. Твою мать! Глаз один. Правый. И на меня смотрит не мигая. А на левый повязка круглая надета. Зажмурился. Что ж это, думаю, получается? Я сплю, а рядом лежит одноглазая женщина, подперев голову рукой, и смотрит, как я сплю? И почему наши законотворцы за репосты сажать придумали, а сажать тех, кто за спящими людьми наблюдает, – нет? Вторые ведь намного опаснее. И зачем, думаю, я глаза открыл? Шел бы себе с закрытыми. Дурак. Одноглазая, кажется, заметила, что я проснулся. Иначе бы она не спросила: «Паша, тебе принести минералки?» Ну и манеры.
Будто мы родственники, а не белки, жиры, фосфора и углеводы, случайно увенчанные разумом и ожидающие смерти на этой самой землянистой из планет.
Молчу. Придвинулась. Губами полезла. Задышала. Я – сел. Надел трусы, джинсы, пуловер, носки, ботинки, куртку, шапку, перчатки. Задумался. С кухни пахло кофием. Снял ботинки, куртку, шапку, перчатки. Одноглазая недоумевает. Прошел. В турке обнаружил. Налил. Открыл форточку. Закурил с охуительным видом. Одноглазая села напротив. У меня, говорю, к тебе только один вопрос по существу. Одноглазая вскинулась – какой? Как тебе работалось с Тарантино в фильме «Убить Билла»? Заебись? Одноглазая обиделась. Дурак, говорит. Мы ночью играли в пиратов. Ты был капитаном Бладом, а я Арабеллой Бишоп. А потом ты попросил меня проснуться пораньше и смотреть, как ты спишь, потому что это жутко странно и тебе было бы интересно это почувствовать.
Я проснулась и смотрела. А повязку для смеха надела. Круто ведь, ты просыпаешься, а рядом лежит одноглазая телка и смотрит, как ты спишь? Вот больная, думаю. Откашлялся. Спросил имя. Брунгильда. Ну, думаю, пора валить. А Брунгильда говорит: тебя имя смутило? Так-то я Катя, но ночью ты попросил меня называться Брунгильдой, потому что ты Зигфрид. Ой, думаю, всё! Инсинуации пошли. Невозможно такое терпеть! Пойду, говорю. Спасибо, Бруи… Катя. А она такая: тебе фотографии прислать? Какие? – спрашиваю. Ну, моих ступней. Чего? Ступней. Ты говорил, что обожаешь ступни. Я могу с разным педикюром сделать, сфоткать и прислать тебе. Мне нетрудно. Нетрудно ей… Извращенка. Вспыхнул. Убежал.
Егор был бедным, но талантливым. Он писал картины и находился на том этапе биографии, когда еще чуть-чуть, и в дамки. Все вокруг говорили: Егор, надо потерпеть! Егор терпел. Работал грузчиком четырехдневку на ПЗСП, чтобы оставалось время на творчество. Платили ему тринадцать тысяч рублей в месяц. О покупке зимней куртки старался не думать. Он много о чем старался не думать. Когда пишешь, не думать как-то легче, чем когда просто живешь.
Весной в его жизнь ворвалась Женя. Она была красивой городской девушкой – модной, уверенной, смешливой. Егор в нее влюбился, а Женя им заинтересовалась. Вскоре между ними возникла дружеская привычка – раз в неделю пить кофе. Это была целая церемония. Они долго выбирали место, потом день и время (Женя была очень занятой), много говорили по телефону, а затем уже встречались. На фоне заводской мрети, неизбывной бедности и зыбких надежд Женя была для Егора отдушиной. Он испытывал физическую потребность быть с ней рядом, пусть и раз в неделю. Они не целовались, не касались даже друг друга. Но иногда уехать с Пролетарки и просто выпить кофе в красивом месте с красивой девушкой – душеспасительно. Особенно если ты художник, которому многое сулят, но у которого пока ничего нет.
Женя не знала, что Егор отказался от сладкого, чтобы пить с ней кофе. Парню было стыдно рассказывать ей о своем финансовом положении. Он находил свою бедность унизительной. Бывало, он невыносимо хотел сникерс, но не покупал его, потому что понимал – где один сникерс, там и второй. Бюджет Егора выглядел таким образом: 13 т.р. зарплата – 3 т. 200 р. коммуналка – 500 р. интернет – 300 р. телефон – 1 т.р. кошачий корм… На продукты оставалось 266 р. в день. Не погужуешь, но жить можно. Главное – есть с хлебом и налегать на супы и макароны.
В июле Егор заболел. Сначала он пытался лечиться народными средствами (пил парацетамол, чай с малиной, полоскал горло содой). Однако ангину народными средствами не лечат, и парню пришлось купить лекарств на две тысячи рублей. Как вы понимаете, из восьми тысяч на еду осталось всего шесть. То есть ровно 200 рублей надень. А еще надо было отложить 500 рублей на встречу с Женей. Таким образом, на еду оставалось 183 рубля. Известно – беда не приходит одна. Сразу после выздоровления у Егора заболел кот. У него воспалилась железа на заднице. Кот плакал и не находил себе места. Художник плюнул на все, взял шесть тысяч и поехал с котом в ветеринарку. Из ветеринарки он вернулся с прооперированным котом и тремя тысячами рублей.
Бюджет Егора рухнул до 100 рублей на день. Конечно, он мог занять у знакомых или у бабушки (родители Егора пили горькую на Комсомольском), но делать этого не хотел, потому что отдавать было нечем. Парень решил затянуть пояс потуже и перетерпеть до зарплаты. Но как он ни затягивал пояс, как ни изгалялся и ни исхитрялся, за неделю до зарплаты у него в кошельке осталось 300 рублей. И это с учетом свидания, которое было намечено на завтра. Егор отчаялся и попытался занять 500 рублей у товарища. Товарищ не дал – он пропил кучу денег в прошлые выходные. Тогда Егор решил позвонить Жене и что-нибудь ей наврать, чтобы отменить встречу. Потом ему стало стыдно, и он захотел рассказать девушке правду. Позвонил. Не смог. От ее голоса у него мурашки по коже забегали, и он так захотел ее увидеть, что… пошел на свидание пешком.
Расстояние от Пролетарки до города – девять километров. Егору надо было пройти восемь. Он договорился встретиться с Женей в кафе на набережной. В кафе были французские окна и открывался красивый вид на Каму. Восемь километров не так уж много для молодого мужчины. Проблема была в том, что идти приходилось вдоль оживленной трассы, чья обочина не приспособлена для пешеходов. Плюс – стояла страшная жара, и хоть Егор и побрызгался с ног до головы дезодорантом, он все равно сильно вспотел. План был такой – сэкономить на проезде, а в кофейне удовлетвориться чашкой эспрессо за 80 рублей. К тому времени Егор воспринимал мир в буханках. Например, проезд на автобусе туда-обратно означал две буханки или четыре дня относительной сытости.
Ровно в шесть вечера пыльный и потный Егор вошел в кофейню. Он думал, что Женя уже там, но ее нигде не было. Егор сел за столик и стал ждать. Официант принес меню. Фотография сочного бургера произвела на парня неизгладимое впечатление. На следующей странице располагался чизкейк. Молочный, увитый карамелью, с листиком мяты наверху. Чизкейк был слабостью Егора. Он ел его два раза в жизни, и рецепторы хранили память о нем, как великую драгоценность. Поиграв в гляделки с пирогом, Егор резко захлопнул меню и скрестил руки на груди. Этим жестом он как бы отрезал себя от глупых соблазнов. Десять минут седьмого, пятнадцать минут седьмого, двадцать минут седьмого. Жени не было. Егор позвонил. Девушка долго не брала трубку.