Еду я раз как-то, лет шесть тому назад, с одной из станций узкоколейной дороги, направляясь на дачу, нанятую на лето моим приятелем. Проехав несколько верст по шоссе (не знаю, земское оно или еще аракчеевское), я должен был свернуть в сторону, в лес.
До поворота оставалось не более нескольких десятков саженей, как вдруг из лесочка, в который нам именно и следовало повернуть, с треском вылетела телега и загородила нам дорогу. В телеге были ящики с пивом, а на облучке ее качался из стороны в сторону и едва мог сидеть совершенно пьяный мужик без шапки. Не успела выскочить из лесу телега, как за ней, с плясом, с гармонией, с песнями и присвистами, выступила огромная толпа мужиков и баб, молодых и старых, и среди этой веселой и сильно подгулявшей толпы с трудом двигался до невозможности развинченный, дребезжащий, весь исковерканный и изломанный тарантас. В этом тарантасе сидел какой-то человек, худенький, кривобокий, изможденный, крепко пьяный, в расстегнутом пиджаке и жилете. Две молодые здоровые бабы с гармониями сидели у него в ногах, свесив свои ноги на подножки тарантаса, и горланили песни, в то время как кривобокий человек, из всех сил надсаживая свою разбитую грудь и стараясь перекричать галдевшую толпу, махал своим картузом и почти кричал:
– Милочки мои! Поклонники вы мои! Не забуду я вас до гробовой доски! Други! Ангелы мои!..
– Филипыч! – галдели мужики и бабы. – Ты отец наш! Ты наш покровитель!.. Бог тебя не оставит!.. Эй, шевелись, с пивом-то, потчуй!
– Откупоривай живей! На перекрестке поздравим Филипыча!
– Ангельчики мои! Милочки мои! Отрада моя единственная! – продолжал надсаждаться Филипыч, весь бледный, пьяный, возбужденный, со слезами на глазах.
Среди этого галдения в толпе, растащившей пивные ящики, хлопали бутылки кабацкого шипучего пива, разогретого летним послеобеденным солнцем; откупоривали его кто гвоздем, кто кнутом, протыкая пробку, кто хлопал горлышком бутылки об колесо, причем мужики и бабы резали себе руки, а иногда и губы до крови, и все это, мокрое, пьяное, еще шумнее принималось галдеть, лезло к Филипычу целоваться, вопияло: «Отец! Благодетель! Ты наш помещик! Мы твои подданные, поклонники!»
– Подымай его на уру! На уру бери! Берись, ребята!
Толпа сгрудилась у тарантаса, что дало нам возможность потихонечку объехать его, и в то время, как мы поворачивали в лесок, Филипыч летал над толпой как перо, махал руками, плакал и выкрикивал:
– Ангелы! Поклонники!.. Купидоны!
– Ура-а-а!..
– Вали на вокзал! Вали, ребята, до вагону провожать! трогай все!..
– Ура-а-а!
– Убьют они его! – оглядываясь на летавшего Филипыча, сказал мой возница, и мы въехали в лесок.
– Что это такое? – спросил я извозчика.
– А уж, право, не знаю… Да вот мы увспросим… Бабушка!.. Э-эй, старушка! – окликнул он какую-то старушку, направлявшуюся по той же дороге, по которой ехали и мы.
Сгорбленная старуха с палочкой в руках остановилась, закашлялась. Извозчик приостановил лошадь.
– Что это у вас за помещик объявился? – спросил извозчик.
Старушка долго кашляла, закрывая рот рукою, наконец проговорила:
– Да ты посади-ко меня в телегу-то, подвези старуху, я тебе все расскажу.
– Садить, что ли? – спросил ямщик.
– Конечно, подвезем!
– Ну садись, бабка, полезай!
С трудом взобралась старушка на телегу и уселась посередке, прямо на сене.
– Ты не больно прытко поезжай-то, – сказала она ямщику. – У меня кости старые, по камню-то всеё разобьешь…
– Ну, ладно!
Поехали шажком.
– А это, – начала старуха, – мы провожали нашего отца-благодетеля, покровителя нашего, Артамона Филипыча! Вот каков наш помещик!.. Кажинный год об эту пору он к нам в гости приезжает, ну вот мы его и чтим. Кабы не он, вовеки бы мы свету не видали, так бы и запропали в своей трущобе, как медведи…