Мое знакомство с Энди Уорхолом состоялось осенью 1968 года, через восемь лет после того, как он создал свои первые полотна в стиле поп-арт, и всего через три месяца с момента, когда в него стреляла, чуть не отправив на тот свет[1], одна женщина, которая годом раньше на мгновение мелькнула в каком-то из его «андеграундных» фильмов[2]. Еще весной легендарная «Фабрика» и все, кто занимался художественными проектами, снимал фильмы или просто тусовался с Энди, перебрались из исходного места, покрашенного серебряной краской лофта на востоке 47-й улицы, в другой лофт, белоснежный и украшенный зеркалами, который занимал весь верхний этаж дома номер 33 в западной части Юнион-сквер.
Энди обожал Юнион-сквер: и деревья посреди площади, и сам лофт, откуда открывался вид на величественную башню электрической компании «Кон-Эдисон», циферблат часов на которой блистал, как луна на небе, днем и ночью, показывая время всем в округе. Рядом с Юнион-сквер, которая всегда считалась неофициальной границей между деловой частью Манхэттена («даунтауном») и его жилыми кварталами («аптауном»), на 14-й улице, находились магазины распродаж. Отсюда можно легко дойти пешком до расположенных дальше к югу районов западного и восточного Гринвич-Виллидж, а потом и в Сохо. Ну и, конечно, всего в квартале от нового месторасположения «Фабрики», на Южной Парк-авеню, находился клуб «Канзас-Сити Макса» (Max’s Kansas City), где кишмя кишели все эти личности, снимавшиеся потом в фильмах «Фабрики». Каждый вечер звезды искусства, моды, музыки, а также андеграундного кино забивались в свои излюбленные уголки на задах клуба, принимаясь отслеживать, кто сегодня в каком наряде, у кого какой макияж, кто особенно остроумен, кто с кем пришел, у кого к кому любовный интерес, – и все это между делом, пока они встречались тут с другими знаменитостями, которые приехали в Нью-Йорк, так сказать, «по обмену», с кинорежиссерами и продюсерами из Европы или из Голливуда; и все ожидали, когда же их увезут наконец «от всего этого» (от известности в пределах Нью-Йорка) и дадут им «то самое» (всемирную славу). Стены клуба украшали картины Энди.
Я, в то время студентка последнего курса Барнард-колледжа, как-то раз зашла на «Фабрику», чтобы спросить, не нужна ли Энди Уорхолу машинистка на полставки: я решила, что это добавит моей учебе в колледже гламурного очарования. Я представилась Энди, объяснила, что еще учусь, и он предложил мне приходить работать у него в любое время, когда мне удобно. Та к я начала приезжать на «Фабрику» несколько раз в неделю, после занятий в колледже. Мы с ним сидели в одной комнатке размером 4 × 10 футов, которая, к тому же, была завалена всевозможным барахлом – со временем я узнала, что любое помещение, где работал Энди, независимо от своих габаритов в конце концов оказывалось точно в таком же состоянии. Он обычно читал газеты, попивая морковный сок из «Брауни», магазина здорового питания за углом, на 16-й улице, а я тем временем расшифровывала текст с магнитофонных пленок, которые он мне давал, или отпечатывала на машинке записи его телефонных разговоров, сделанные еще в те дни, когда он лежал в кровати – сначала в больнице, а потом уже дома, в узком четырехэтажном викторианском строении на углу Лексингтон-авеню и 89-й улицы, где он жил в ту пору вместе с матерью. Энди приехал из Питтсбурга в Нью-Йорк в 1949 году и поначалу делил съемное жилье с другими людьми. В конце концов он смог снять собственную квартиру. Тогда-то в Нью-Йорк и нагрянула его мать, поселившись у него, своего младшего сына: она сказала, что хочет присматривать за ним. Она решила (или это он ей внушил), что Энди слишком много работает и поэтому у него просто нет времени обзавестись женой, которая бы вела хозяйство, – когда я, например, в 1969 году познакомилась с Джулией Вархола, она, только поздоровавшись со мной, какое-то время помолчала, а потом сказала: «Да, ты бы, пожалуй, подошла для моего Энди – только вот он всегда так занят». (Мать Энди жила с ним до 1971 года. Но потом ей потребовался постоянный уход – у нее развилась старческая немощь, и Энди отправил ее назад, в Питтсбург, поручив заботу о ней своим братьям, Джону и Полу. В 1972 году она умерла от последствий инсульта, это произошло в центре сестринского ухода, где она доживала свои дни, – однако даже ближайшим друзьям, которые нередко спрашивали Энди: «Как твоя мама?», он потом многие годы отвечал одно и то же: «Ну, нормально».)
Уже в первые мои недели на «Фабрике» в лофт на Юнион-сквер то и дело заходили разные друзья Энди, все те, кого он последний раз видел еще до покушения: его «суперзвезды» – Вива, Ондин, Нико или Лу Рид и другие члены рок-группы The Velvet Underground. Все они спрашивали, как он себя чувствует, и Энди обычно заверял их, что все в порядке, роняя сквозь зубы: «Нормально», или даже шутил: «Все больше руками». Приходила Бриджид Берлин, известная под именем Бриджид Полк – старшая дочь Ричарда Э. Берлина, который долгое время занимал пост председателя правления газетной корпорации Херста. Бриджид когда-то сыграла одну из главных ролей в фильме Энди «Девушки из “ Челси”» (1966), а теперь появлялась на «Фабрике», чтобы заработать на карманные расходы: Энди записывал на магнитофон ее рассказы о том, чтó происходило прошедшей ночью в заднем помещении клуба «Канзас-Сити Макса» или кого она обсуждала по телефону в этот день утром – она жила в крошечном номере отеля «Джордж Вашингтон», рядом с «Фабрикой». Когда она завершала свое повествование, Энди, вытащив чековую книжку, выписывал ей, «в награду за труды», чек на 25 долларов (впрочем, иногда она выторговывала 50). И каждый раз, когда Энди после покушения вновь встречался с друзьями, у него было такое выражение лица, будто он сам крайне изумлен, что выжил и теперь может их всех видеть снова… В какой-то момент, еще в больнице, до того, как врачам удалось вернуть его к жизни, Энди, пребывая в полубессознательном состоянии, услышал, как они обсуждают, окончательно ли отправился он «на тот свет», и поэтому после июня 1968 года причислял себя к тем, кто, так сказать, официально «вернулся с того света».
Поначалу мы с Энди не слишком много разговаривали. Целыми неделями я лишь расшифровывала его записи, а он просто сидел рядом, в нескольких футах от моей портативной пишущей машинки, и либо что-то читал, либо отвечал на телефонные звонки. Его лицо, как правило, сохраняло бесстрастное выражение. Он казался внешне каким-то непонятным, «не от мира сего», странно двигался. Но в конце концов я поняла: его грудь была забинтована хирургической лентой, потому что кровь из ран, которые на тот момент еще не зажили окончательно, иногда просачивалась сквозь рубашку. Зато стоило ему улыбнуться, и его «потусторонность» всякий раз пропадала, а лицо преображалось – тогда-то он мне особенно нравился.
Энди был вежливым и скромным. Он очень редко приказывал кому-нибудь что-то сделать – обычно он с надеждой в голосе спрашивал, обращаясь к человеку: «Как по-вашему, вы не могли бы?..» Он ко всем относился уважительно, никогда ни с кем не разговаривал высокомерно. Он давал любому возможность почувствовать собственную важность и значимость – узнавая мнение человека по какому-то поводу или же расспрашивая об обстоятельствах его жизни. От каждого, кто работал с ним, Энди ожидал тщательного выполнения обязанностей, однако был очень благодарен, когда его сотрудники действительно вели себя так: он понимал, как трудно рассчитывать на добросовестное отношение к делу, даже если ты платишь людям зарплату. Особенно же благодарен он был в тех случаях, когда кто-нибудь делал для него что-то, пусть даже совсем немногое, помимо своих прямых обязанностей. Я ни разу в жизни не слышала столько раз слова «Спасибо», как в тот период, когда работала у Энди, и по тону его голоса было понятно, что он искренне благодарен. Он всякий раз говорил мне «Спасибо» на прощание.
В зависимости от настроения у Энди было три способа отреагировать на некомпетентность сотрудника. Порой он просто несколько минут смотрел на провинившегося, а затем, философски подняв брови и зажмурившись, отворачивался, не проронив ни слова. Иногда он целых полчаса «разорялся», браня недотепу-работника, – однако так никого и не уволил, ни разу… Или вдруг принимался разыгрывать целую импровизацию, изображая в лицах, чтó случилось, – причем воспроизводил произошедшее не буквально, а, скорее, давал собственную интерпретацию того, каким его сотрудник себя воображает, и это всегда было смешно.
Худшее, что могло прийти Энди на ум, это сказать про кого-то: «Он из тех, кто думает, будто он лучше тебя» или, еще проще: «Он воображает, будто он – интеллектуал!» Энди понимал, что интересную идею может подать кто угодно, поэтому дипломы не производили на него никакого впечатления. Что же, в таком случае, было для него важнее всего? Слава, причем неважно, былая, только что обретенная или уже потускневшая. Красота. Классический талант. Талант новаторский. Важен был всякий, кто что-либо сделал первым. Что-то типа дерзости. Умение прекрасно рассказывать. Деньги – особенно большие, очень большие деньги, доставшееся по наследству богатство, связанное с известными американскими брендами. Что бы ни думали читатели разделов светской хроники, которые на протяжении стольких лет видели имя Энди в печати, когда он в очередной раз встречался с членами европейских королевских семей, – как раз все эти иностранные титулы не производили на него ни малейшего впечатления: более того, он всегда абсолютно неверно их понимал или, как минимум, жутко коверкал, пытаясь произнести. Собственный успех Энди никогда не воспринимал как должное – он лишь был невероятно рад, что сумел его добиться. Его неизменная скромность и вежливость нравились мне в нем больше всего, и в какую бы сторону он ни изменялся за все то время, что я была с ним знакома, эти его качества всегда оставались прежними.
Через несколько недель моей работы в качестве бесплатной приходящей машинистки настала пора усиленных занятий перед экзаменами в середине семестра, поэтому я перестала ездить в даунтаун, на «Фабрику». Мне казалось, Энди даже не заметит моего отсутствия (я еще не понимала, что бесстрастное выражение его лица не означает, что он не воспринимает вокруг себя все-все, до мельчайших деталей), и потому я была поражена, когда кто-то, постучав в дверь моей комнаты в общежитии, пригласил подойти к телефону на этаже: «Тебя какой-то Энди». Я не могла поверить, что он вообще знал, где я учусь, не говоря уже о том, в каком общежитии живу. А он, оказывается, решил выяснить, куда я подевалась. В ходе нашего разговора он даже попробовал «заманить» меня, чтобы я наверняка вернулась: предложил оплачивать мои поездки на метро в оба конца – ведь я же ездила к нему «на работу». Билет в одну сторону стоил тогда двадцать центов.
В 1968–1972 годах на «Фабрике» в основном шли съемки полнометражных фильмов на 16-мм кинопленку (впоследствии их перевели в обычный формат, 35-мм, для проката в кинотеатрах), снимались же в них либо эксцентричные личности из числа завсегдатаев «Макса», либо те, кто специально появлялся на «Фабрике», желая, чтобы их заметили. Летом 1968 года, пока Энди лежал дома в постели и его раны еще не зажили, Пол Моррисси, выпускник Фордемского университета, успевший поработать в страховой компании и до покушения на Энди помогавший ему на «Фабрике», снял собственный фильм – «Плоть». В нем снялся Джо Даллесандро, красавец-секретарь из приемной «Фабрики» и по совместительству вышибала: он исполнил роль неотразимого мужчины-проститутки, который пытается заработать деньги на аборт своей подруге, и осенью 1968 года фильм «Плоть» крутили в коммерческом прокате кинотеатра «Гэррик» на Бликер-стрит, причем довольно долго. Ассистентом Пола на съемках этого фильма был Джед Джонсон, который начал работать на «Фабрике» весной 1968 года, вскоре после того, как он вместе со своим братом-близнецом Джеем приехал в Нью-Йорк из Сакраменто. Сначала Джеду дали задание соскоблить краску с деревянных оконных рам, выходивших на Юнион-сквер, потом сделать полки в задней части лофта для хранения коробок с кинопленкой. В свободное от работы время он сам научился монтировать фильмы на монтажном столе «Мувиола», что имелся на «Фабрике», и для этого он использовал катушки фильмов «Прибой в Сан-Диего» и «Одинокие ковбои», которые Энди снял во время своей поездки в Аризону и Калифорнию незадолго до покушения.
После переезда «Фабрики» на Юнион-сквер фотограф Билли Нейм – а именно ему «Фабрика» на 47-й улице была обязана своим серебряным видом и всей своей жизнью, завязанной на амфетаминах, – обосновался в небольшой фотолаборатории в задней части лофта. В последние месяцы 1968-го и весь 1969 год он вообще не принимал участия в каких-либо дневных делах на «Фабрике», выходя из своей темной комнаты только по ночам и после того, как все покидали студию. Наутро пустая упаковка из-под ресторанных блюд на вынос в мусорном ведре была единственным доказательством того, что он жив и что-то ест. Прошло больше года такой ночной отшельнической жизни – и вот однажды утром Джед, приехав открыть студию, обнаружил дверь фотолаборатории распахнутой настежь: Билли исчез навсегда[3]. Джерард Маланга, один из первых ассистентов Энди в шестидесятые годы, который помогал ему в его творческой работе, а также исполнил несколько ролей в его ранних фильмах (таких как «Винил» и «Поцелуй»), делил один из двух огромных канцелярских столов в передней части студии с Фредом Хьюзом, который как раз в то время фактически превратился в менеджера художественной карьеры Энди. Фред вошел в мир серьезных любителей и ценителей искусства еще в своем родном Хьюстоне, когда работал для супругов де Менил, известных меценатов и филантропов. Фред произвел на Энди большое впечатление благодаря двум вещам. Во-первых, он довольно быстро познакомил Энди с этой богатой и щедрой семьей. Во-вторых, он выказал редкостное понимание творчества Энди и всегда уважал его художественные решения. Но главное – у Фреда было чутье относительно того, как, когда и где представлять произведения Энди. Тем временем Джерард на своей половине стола, отвечая на телефонные звонки, писал стихи, а в 1969 году, когда Энди решил начать издавать журнал под названием Interview, некоторое время был его редактором – до того, как уехал в Европу.
Второй огромный канцелярский стол принадлежал Полу Моррисси, который восседал за ним на фоне сильно увеличенных цветных фотографий «суперзвезд» Энди, в том числе двух «Девушек года»: Вивы и Интернэшнл Велвет (она же Сьюзен Боттомли). Пол продолжал работать над своими фильмами – это были «Хлам» (Trash) в 1970 году и «Жара» (Heat) в 1971-м. Другие фильмы – «Бунт женщин» (Women in Revolt) и «Любовь по-французски» (L’Amour), снятые примерно тогда же, были совместной работой участников «Фабрики», поскольку все они – и Энди, и Пол, и Фред, и Джед – занимались и подбором актеров, и съемками, и монтажом. Позже, в 1974 году, Пол отправился в Италию, чтобы снять два фильма для продюсерской компании Карло Понти, причем они оба в конечном счете были «представлены» от имени Энди: их назвали «Франкенштейн Энди Уорхола» и «Дракула Энди Уорхола». Мы с Джедом ездили в Италию для работы над ними, и после их окончания Пол остался в Европе, фактически завершив свое присутствие на «Фабрике», хотя и продолжал влиять на все, происходившее там. К этому времени Фред уже вплотную занимался всеми сделками, помогая Энди принимать деловые решения. А работой офиса теперь управлял Винсент Фремонт, который, проехав на машине через всю страну, из Сан-Диего в Нью-Йорк, появился на «Фабрике» осенью 1969 года.
Летом 1974 года «Фабрика» переехала из дома 33 на Западной Юнион-сквер на третий этаж дома 860 на Бродвее – это было совсем рядом, в полуквартале от прежнего места. Примерно в это время Энди дал указание дежурным секретарям, отвечая на телефонные звонки, не произносить больше слова «Фабрика» («“Фабрика” – это слишком банально», – сказал он), и с тех пор они просто говорили: «Офис слушает». Боб Колачелло, выпускник дипломатического отделения Джорджтаунского университета (он появился на «Фабрике» после того, как написал для еженедельника «Виллидж Войс» рецензию на фильм Уорхола «Хлам»), теперь работал, по большей части, в журнале Interview, выходившем уже с несколько измененным названием Andy Warhol’s Interview: Боб писал для него статьи, а также вел колонку OUT[4], которая представляла собой летопись его собственной, практически круглосуточной, светской жизни, каждый месяц рассыпая перед читателями целые вороха имен знаменитостей, с кем ему доводилось встречаться. С 1974 года Боб Колачелло (он к тому времени убрал «лишнюю» букву из своей фамилии[5]), официально став ответственным редактором журнала, принялся последовательно создавать его имидж как политически консервативного, а в гендерном смысле андрогинного издания. (Правда, журнал этот был, тем не менее, отнюдь не для семейного чтения, и один из опросов, проведенных в конце семидесятых, показал следующее: «У среднестатистического читателя Interview имеется приблизительно 0,001 ребенка»…) Его редакционная и рекламная политика были элитарными до такой степени, что их конечной целью (как однажды, посмеиваясь, разъяснил сам Боб) была «реставрация самых блестящих – и наиболее забытых – диктаторских режимов и монархий». Многие тогда считали, что эта цель была несовместима с бруклинским акцентом Боба, однако это ничуть не помешало ему объяснить, какие именно монархии ему были дороги и почему.
Когда Энди, еще в 1969 году, решил начать издавать журнал, его идея была в том, чтобы сориентировать издание на мир кино. Он хотел, чтобы на его страницах кинозвезды просто говорили – своими словами, без последующего редактирования – и чтобы интервью у них брали, по возможности, другие кинозвезды. Тогда это была совершенно новая идея в журнальном мире. А поскольку Энди всегда строил свои начинания так, что новый бизнес возникал с минимальным бюджетом и рос постепенно, то и его журнал издавался на очень ограниченные средства: начальное финансирование Энди взял на себя, чтобы впоследствии, когда этот бизнес станет дороже, бóльшая его часть принадлежала ему самому, а не какому-нибудь инвестору. Вот пример, чтобы дать представление о том, насколько малы были затраты: в первом же номере журнала интервьюер, упомянув хорошо известного кинокритика, который незадолго до того исполнил роль в одной голливудской картине, посвященной жизни транссексуала, охарактеризовал его как «драгквин». Тираж уже был напечатан, но тут юрист журнала посоветовал заменить слово «драг-квин» на просто «квин», поскольку первое слово можно было бы расценить как клевету, тогда как второе («королева») звучало бы нейтрально. В результате все мы – Энди, Пол, Фред, Джед, Джерард и я (а, впрочем, вообще все, кому в тот день «посчастливилось» зайти в студию) – битых шесть часов занимались тем, что, сидя в передней части «Фабрики», перебирали, пачка за пачкой, все экземпляры тиража, вычеркивая черным маркером слово «драг», и все это под аккомпанемент жалобных стенаний Пола: «Как будто нас учитель наказал, заставил писать: “Я больше никогда в жизни не назову его «драг-квин», я больше никогда в жизни не назову его «драг-квин»”…». Пока студия располагалась в доме 33 на Западной Юнион-сквер, редакция журнала занимала две комнаты на десятом этаже, четырьмя этажами выше «Фабрики», но после переезда в дом 860 на Бродвее она оказалась отделена от офиса и студии Энди лишь стеной на одном этаже. Энди, по-видимому, относился к сотрудникам Interview как к неродным детям, в отличие от тех, кто работал с ним непосредственно: последние были «членами семьи». (Кто-то из посетителей студии, уловив это различие в психологической дистанции Энди по отношению к его личным сотрудникам и к работникам журнала, сказал полушутя: «Такое впечатление, что если бы сотрудников Interview спросили, с кем из мировых знаменитостей им больше всего хотелось бы познакомиться, они все, пожалуй, ответили бы: “С Энди Уорхолом”».) Были, правда, и исключения, этакие «внедорожники»: те сотрудники Interview, которые входили в круг друзей Энди и появлялись вместе с ним в обществе – например, Боб Колачелло и Кэтрин Гиннесс (из англо-ирландской семьи владельцев известной пивной компании); однако в остальном работники журнала, с точки зрения Энди, обычно имели отношение лишь к его деловой, но не к эмоциональной жизни. Их он всегда называл «они», а нас, людей из ближнего круга, – «мы».
В конце шестидесятых – начале семидесятых годов светскую жизнь Энди определял, главным образом, Фред, но к 1975 году немало деловых вечеринок и некоторые сделки инициировал Боб Колачелло. (Правда, любые сделки должны были, тем не менее, получить одобрение Фреда.) Из все больше разраставшегося круга богатых людей, дружбу которых снискал Боб, он смог получить немало заказов на портреты в исполнении Энди, а еще Боб сумел заключить для Энди издательские договора. Для первой книги, «Философия Энди Уорхола (От А к Б и наоборот)», я сделала восемь отдельных интервью с Энди и на их основании написала первые восемь глав, а потом еще десятую главу. Позже, по материалам записанных на магнитофон разговоров Энди с Бобом Колачелло и Бриджид Берлин, я написала вводную главу и главы 9, 11, 12, 13 и 14. Это был первый крупный проект, над которым мы с Энди работали вместе, и после того, как в 1975 году книга вышла в свет, он предложил мне быть соавтором второй книги – его воспоминаний о шестидесятых годах, которые мы решили назвать «ПОПизм».
После 1975 года журнал стал для Энди серьезным источником самой разнообразной деятельности. В том году он выкупил долю Питера Брэнта, владельца фабрики по производству газетной бумаги и одновременно коллекционера произведений искусства, после чего стал единоличным владельцем и издателем Interview, а Фред – директором журнала. Раньше Энди держался по большей части в стороне от руководства повседневной журнальной работой, а тут вдруг оказалось, что ему нужно обязательно прийти и просмотреть макет очередного номера, который делал художественный редактор Марк Бейлет, или же назначить время для делового ланча в переговорной комнате, чтобы предложить страницы журнала потенциальным рекламодателям. В результате именно журнал – больше, чем что-либо еще, – способствовал тому, что Энди не остался частью истории шестидесятых годов. Для него всегда было важно иметь возможность встречаться с людьми творческого склада и особенно с молодежью: он питался этой энергией. Однако он понимал, что люди приходят только тогда, когда думают, что тебе есть что им предложить. В середине шестидесятых годов, когда он начал «гнать» в больших количествах свои ранние дешевые «андеграундные» фильмы (снимал он практически по фильму в неделю), многих притягивала на «Фабрику» возможность сняться в одном из них. Однако к семидесятым годам стоимость изготовления фильмов, пригодных для коммерческого использования, стала запредельной, и Энди мог предложить лишь небольшое количество ролей, причем не было никакой уверенности в том, что фильм, о котором шла речь, действительно будет снят. Тут-то журнал Interview и заполнил образовавшуюся лакуну.
Число подписчиков год от года увеличивалось. К 1976 году стиль Interview стал отличаться той изысканной, исполненной самоиронии «придурью», которая импонировала знаменитостям, и они действительно желали, чтобы журнал написал о них. Часто Энди делал главное интервью сам, обычно с помощью кого-то из редакции. Для очередного номера требовалось набрать новых «героев», поэтому в офисе постоянно появлялись незнакомые люди. «Мы напечатаем тебя в нашем журнале» – эти слова заменили прежнее обещание Энди: «Мы снимем тебя в нашем фильме». Возникли новые рубрики – Interman («Мужчина номера»), Viewgirl («Девушка номера»), Upfront («Открытие») и First impression («Первое впечатление»), и в них печатались фотографии молодых красавцев и красавиц, притом тех, кто прежде никогда не появлялся в журналах. Interview стал самым эффектным, самым «гламурным» журналом того времени. Я однажды сама слышала, как Боб по телефону успокаивал одну светскую даму: «Да вы не волнуйтесь насчет фотографии – всех, кто старше двадцати, мы всегда ретушируем».
В 1976 году в Нью-Йорке проходили съемки фильма Энди Уорхола «Плохой» (Bad), уже на 35-мм пленку, с участием профессиональной съемочной группы. В ролях были и наши собственные «звезды студии» (например, Джеральдин Смит из «Плоти» и Сиринда Фокс[6], которая жила совсем недалеко от «Фабрики», на Восточной 17-й улице) и профессиональные голливудские актеры, такие как Кэрролл Бейкер и Перри Кинг. Джед был режиссером, я – соавтором сценария, и фильм впоследствии хорошо приняли. (Винсент Кэнби в своей рецензии в «Нью-Йорк таймс» написал, что он «лучше понимает его замысел, чем любого из всех прочих фильмов Уорхола, снятых до этого».) Несмотря на успех фильма у кинокритиков, после «Плохого» Джед перестал работать «в офисе», то есть на «Фабрике». Он занялся покупкой и продажей антикварных вещей, а позже открыл собственный бизнес по отделке помещений, причем по-прежнему жил на четвертом этаже особняка в федеративном стиле на Восточной 66-й улице, который он нашел для Энди и куда тот въехал в 1974 году. Фред, между тем, перебрался из своей квартиры на Восточной 16-й улице в дом на Лексингтон-авеню, как только Энди оттуда съехал. Большую часть семидесятых годов и все восьмидесятые, до самого конца жизни Уорхола, главным занятием у всех нас было найти кого-то, кто пожелал бы заказать ему свой портрет, поскольку гонорары за это составляли солидную часть годового дохода Энди. Независимо от того, над какими полотнами он работал для своих выставок в музеях или художественных галереях, по углам лофта всегда можно было обнаружить такие портреты в разной степени готовности. Всякий, кто добывал заказ на написание портрета – будь то галеристы, друзья или сотрудники, – получал комиссионное вознаграждение. Художник Ронни Катрон, который в шестидесятые годы был одним из танцоров в мультимедийном шоу «Взрывная пластиковая неизбежность», а в семидесятые – помощником Энди в его работе над картинами, однажды объяснил это так: «Поп-арт завершил свое существование, возникло множество новых течений. А Энди нужно было содержать офис и продолжать выпуск журнала, который, как он считал, все еще нуждался в материальной поддержке с его стороны. После того как он в шестидесятые годы создал портреты знаменитостей – всех этих мэрилин, лиз, элвисов, марлонов и так далее, – было вполне естественно начать делать портреты частных лиц, которые не имели никакого отношения к шоу-бизнесу, и таким образом уравнять их, в некотором смысле, с легендарными фигурами». На самом деле даже в шестидесятые годы (хотя существенно реже, чем впоследствии) Энди тоже выполнял заказные портреты не-звезд – например, коллекционера произведений искусства Этель Скалл, владелицы галереи Холли Соломон или же Хэппи Рокфеллер[7]. Фред Хьюз добавляет: «Авторитеты из мира искусства сочли решение Энди выполнять портреты на заказ весьма необычным – ведь тогда еще художники не устраивали подобных затей. Но Энди всегда был очень необычным человеком. И, что важно, ему в самом деле нравилось это делать: после того как мы получили несколько первых заказов, он сказал мне: “Найди мне еще кого-нибудь, а?”»
Процесс создания портрета был проработан во всех деталях. Все начиналось с того, что заказчик позировал, а художник делал около шестидесяти полароидных снимков. (Энди использовал только фотокамеру фирмы «Полароид» под названием «Биг Шот», а когда ее сняли с производства, он даже заключил с компанией специальное соглашение, что выкупит все непроданные фотоматериалы для этой камеры.) Потом он выбирал из этих снимков четыре, которые передавал печатнику-шелкографу (Энди всегда работал с одним и тем же специалистом: до 1977 года с Алексом Хинричи; а после него с Рупертом Смитом), и тот делал с них позитивные изображения на ацетатных трафаретах размером 20 × 25 см. Когда Энди получал их после обработки, он выбирал какое-то одно изображение, принимал решение, как его кадрировать, а затем принимался выполнять косметическую обработку изображения, чтобы «объект» (то есть его модель) выглядел как можно привлекательнее, – для этого он удлинял шеи, укорачивал носы, увеличивал губы, а также «исправлял» цвет кожи так, как это казалось ему необходимым; короче, он делал с другими людьми все то, что хотел бы, чтобы другие делали с ним… Дальше он отдавал кадрированное и отретушированное изображение на увеличение – его переводили из формата 20 × 25 см на ацетатный трафарет размером метр на метр, и уже с него печатник изготавливал шелкографическое изображение. Чтобы быть всегда готовым к неослабевающему потоку заказов на портреты, Энди велел своим ассистентам предварительно раскрашивать холсты одним из двух базовых фоновых оттенков: телесный для мужских портретов и другой, несколько более розовый, – для женских. Используя копировальную бумагу, подложенную под кальку, он переводил изображение с ацетатного трафарета (размером метр на метр) на холст, предварительно загрунтованный телесным тоном, а затем писал красками все цветные детали – например, волосы, глаза, губы у женщин или галстуки и пиджаки у мужчин. Когда шелкография была готова, детальное изображение накладывалось на предварительно прокрашенные цветные участки, и затем детали фотографии переводили на холст. Именно небольшие сдвиги при наложении изображения на нанесенные краской детали и придавали портретам Уорхола характерный, чуть «смазанный» вид. Та к о й портрет стоил, как правило, около 25 тысяч долларов за первый холст и еще по пять тысяч за каждую дополнительную копию.
Для Энди было настолько важно следовать излюбленному распорядку в череде повседневных дел, что он изменял его только при каких-то экстраординарных жизненных обстоятельствах. Та к, после утреннего «заполнения Дневника» (это когда мы с ним разговаривали по телефону) он отвечал на телефонные звонки или же звонил кому-то сам, потом принимал душ, одевался и, взяв с собой в лифт любимых такс, Арчи и Амоса, спускался с третьего этажа дома, где была его спальня, в подвал, где была кухня, – там он завтракал вместе со служанками, сестрами-филиппинками Нэной и Авророй Бугарин. Потом он совал подмышку несколько экземпляров Interview и на пару часов отправлялся по магазинам, обычно вдоль Мэдисон-авеню, потом заходил в аукционные дома, в ювелирные лавки в районе 47-й улицы и в антикварные магазины Гринвич-Виллидж. Он раздавал журналы владельцам магазинов (в надежде, что они решат поместить в Interview свои рекламные объявления), а также всем тем, кто узнавал его на улице и заговаривал с ним – ему было приятно, что он мог что-то подарить этим людям на память.
В офис Энди приходил между часом и тремя пополудни, в зависимости от того, был в этот день назначен деловой ланч с потенциальными рекламодателями или нет. Придя в студию, он обычно начинал – в поисках денег – шарить у себя в кармане (а порой и в ботинке!), а потом посылал кого-нибудь из сотрудников помоложе в магазин «Брауни», в том же квартале, за углом, чтобы те купили что-нибудь легкое перекусить. Потом, попивая морковный сок или чай, он просматривал записи в своих ежедневниках, чтобы вспомнить, куда его пригласили на вторую половину дня и на вечерние мероприятия, звонил тем, кто до него не дозвонился раньше, и отвечал на текущие телефонные звонки. Еще он распечатывал множество конвертов, которые получал каждый день, решая, какие из писем, приглашений, подарков и журналов не стоит выбрасывать, а лучше положить в «Капсулу времени» – так называлась очередная из многих сотен коричневых картонных коробок размером 30 × 60 × 40 см, которую запечатывали, снабжали датой и отправляли на хранение, заменяя ее точно такой же, но пустой коробкой. Меньше одного процента из всего того, что ему присылали или дарили, он оставлял для себя или кому-нибудь отдавал. Все остальное отправлялось «в коробку»: это были предметы, которые он счел «небезынтересными», а поскольку Энди интересовался всем на свете, в коробки попадало буквально все. Энди редко, очень редко давал какие-либо письменные указания. У него в руке, правда, можно было порой увидеть ручку, но если его рука двигалась, это почти всегда означало, что он просто ставит свою подпись: дает автограф, расписывается на художественном произведении или подписывает договор. Еще он любил записывать на клочках бумаги номера телефонов, однако они обычно так и не попадали в адресную книгу. Если он все-таки писал записку, это почти неизменно было не больше, чем просто слова, например, «Пэт – используй это», и такую записку он прикреплял к вырезке из газеты, если считал, что это могло помочь проекту, над которым мы в тот момент работали. Бывали и исключения – если кто-то диктовал ему, что именно написать (например, на карточке, прилагаемой к подарку), и тогда он с удовольствием писал бы сколько угодно – однако лишь до тех пор, пока не прекращалась диктовка. Он оставался в главном помещении офиса – приемной – на час или два, болтал с теми, кто в тот момент оказался в офисе, расспрашивал про перипетии их любовной жизни, про то, что они едят и где провели время накануне вечером. Потом он перемещался на залитый солнечным светом подоконник, к телефонам, и читал там сегодняшние газеты, пролистывал журналы, снова время от времени отвечал на телефонные звонки и немного обсуждал текущие дела с Фредом и Винсентом. В конце концов он отправлялся в свой рабочий угол в задней части студии, около грузового лифта, и там писал красками, рисовал, вырезал, передвигал туда-сюда картины и так далее до конца рабочего дня, когда приходило время сесть рядом с Винсентом, чтобы оплатить счета, а затем поговорить по телефону с друзьями, окончательно закрепляя предполагаемый маршрут вечерних вылазок.
Между шестью и семью вечера, как только заканчивался час пик, он выходил на Парк-авеню и брал такси домой, в аптаун. Несколько минут он проводил у себя дома, занимаясь тем, что он называл «наклеиться» – умывшись, он прикреплял свои серебряные «волосы» (парик, который был его «визитной карточкой») и иногда, может быть, переодевался, однако лишь в том случае, если ожидался особенно «интенсивный» вечер. Потом проверял, вставлена ли кассета в его «Полароид». (С середины шестидесятых до середины семидесятых годов Энди был известен тем, что без конца записывал на магнитофон все разговоры своих друзей. Правда, к концу семидесятых ему это наскучило, и он стал, как правило, делать записи только по какой-либо особой причине – например, когда ему казалось, что он сможет использовать то, что говорилось, для диалога в пьесе или киносценарии.) Потом он на весь вечер уходил из дома – иногда подряд на несколько званых ужинов и вечеринок или на ранний вечерний киносеанс, а уже после него на званый ужин. Однако, как бы поздно он ни возвращался домой, назавтра, рано утром, он опять был готов надиктовывать мне свой Дневник.
До 1976 года я на протяжении нескольких лет вела для Энди общий деловой журнал «Фабрики», причем в весьма произвольной форме. Я записывала тех, кто приходил в офис в дневные часы по каким-либо делам, также делала другой список – основных событий предыдущего вечера, и даже если я сама побывала на каком-нибудь из них (или на всех сразу), мне все равно приходилось просить разных людей рассказать мне их собственную версию одной и той же вечеринки, званого ужина или вернисажа. Задачей было выяснить, чтó там на самом деле происходило, кто там был и сколько это стоило для Энди (когда он платил наличными), но отнюдь не преследовалась цель запечатлеть личное мнение Энди о чем-либо. Нередко я просто спрашивала у него, сколько он потратил накануне и на что, и это был его единственный вклад в ведение Дневника.
В 1976 году, после съемок фильма «Плохой», я сказала Энди, что больше не хочу работать в офисе, но что по-прежнему буду заниматься «ПОПизмом» – писать книгу вместе с ним. Он спросил, не могла ли бы я также продолжать вести журнал, регистрируя в деталях его личные расходы, – «Это ведь займет у тебя всего минут пять в день», – сказал он. Я ответила, что не хотела бы по-прежнему обзванивать всех в офисе, чтобы узнавать, какие события случились за прошедшие сутки, – ведь в таком случае лучше было остаться работать в офисе. В общем, мы сошлись на том, что в дальнейшем все рассказы о случившихся накануне событиях будут исходить только от него. С этого-то момента Дневник и стал личным повествованием самого Энди.
С осени 1976 года мы с Энди завели такой порядок: в утренние часы по будням обязательно разговариваем по телефону. Хотя формально требовалось просто зафиксировать все, что он делал накануне – и днем, и вечером (где побывал, сколько потратил наличных), этот устный отчет о его деятельности за прошедший день стал играть для Энди гораздо бóльшую роль: он позволял ему внимательно изучать собственную жизнь. Короче говоря, теперь появился настоящий Дневник. Но какой бы ни была более общая причина для ведения Дневника, на уме у Энди всегда была и более конкретная: удовлетворить интерес налоговых инспекторов. Поэтому он фиксировал все, даже звонки из уличных телефонов-автоматов, хотя они стоили тогда совсем мало. И такая осторожность вовсе не была излишней: ведь налоговое управление провело первую крупную ревизию его бизнеса в 1972 году и впоследствии каждый год, до самой смерти Энди, внимательнейшим образом проверяло его документацию. Он был убежден, что эти проверки инициировал кто-то из администрации Никсона, потому что сделанный Энди плакат для предвыборной кампании Джорджа Макговерна, кандидата в президенты от Демократической партии в 1972 году, изображал его противника, Ричарда М. Никсона, с лицом зеленого цвета, а внизу шла надпись: «Голосуйте за Макговерна». (По своим убеждениям Энди был либеральным демократом, хотя на выборы никогда не ходил – потому, как он говорил, что не хотел, чтобы его потом вызывали в суд в качестве потенциального присяжного заседателя[8]. Он, однако, неоднократно «стимулировал» своих сотрудников: если они обещали ему проголосовать за демократов, он в день выборов разрешал им не приходить на работу.)
Обычно я звонила Энди около девяти утра, самое позднее в половину десятого. Иногда я его будила, но порой он говорил мне, что уже несколько часов не спит. Если же я спала слишком долго, Энди сам звонил мне и говорил что-то вроде: «Доброе утро, мисс Дневник! Что там у тебя стряслось?» или же: «Милая, ты уволена!» Во время этих наших телефонных рандеву мы всегда разговаривали подолгу. Некоторое время мы просто «разогревались», болтая о том о сем, – Энди интересовало все, и он задавал тысячи вопросов: «А что у тебя на завтрак? У тебя включен седьмой канал? Как мне почистить консервный нож – может, зубной щеткой?» Потом он сообщал мне о своих вчерашних денежных расходах и вообще рассказывал обо всем, что происходило накануне – и днем, и ночью. Для него ничто не было слишком несущественным, чтобы не доверить это своему Дневнику. Наши «сеансы» – хотя он и называл их «пятиминутками» – порой продолжались и час, и даже два. Раза два в месяц я появлялась в офисе с отпечатанными страницами записей за каждый день, причем к оборотной стороне каждой страницы я прикрепляла степлером все квитанции за поездки на такси и все ресторанные счета, которые Энди оставлял для меня и которые соответствовали суммам, упоминавшимся во время наших телефонных разговоров. Страницы эти затем хранились в особых коробках для корреспонденции (их мы покупали в магазине канцтоваров).
Дневник мы вели каждое утро, с понедельника по пятницу, но не в выходные дни, пусть даже на выходных мы с Энди разговаривали по телефону или даже виделись. Дневник всегда ждал своего часа в понедельник утром, когда мы устраивали тройной сеанс, и Энди подробно излагал все, что случилось за пятницу-субботу-воскресенье. По ходу разговора я подробно записывала его рассказы на широких листах линованной бумаги, и после того, как мы вешали трубки, я тут же, пока интонации Энди еще были у меня на слуху, садилась за пишущую машинку, чтобы набрать текст.
Когда Энди уезжал из Нью-Йорка, он либо звонил мне оттуда, где находился, либо же наспех нацарапывал все на отдельных листках, обычно на почтовой бумаге с адресом гостиницы, а потом, по возвращении в Нью-Йорк, зачитывал мне эти записи по телефону, причем нередко умолкал, пытаясь расшифровать свой почерк, – в таких случаях наш разговор продолжался дольше обычного, и мне даже хватало времени, чтобы успеть набрать на машинке все, что он уже зачитал. Порой он наговаривал нужный текст на магнитофон и тогда по возвращении в офис просто отдавал мне кассету с записью. Когда куда-то уезжала я, мы с ним договаривались по-разному – в некоторых случаях я периодически звонила ему оттуда, где была, и он зачитывал мне записи, которые вел специально для меня. Как бы мы ни организовывали наши контакты, ни один день у нас не пропал: все заносилось в Дневник.
Утренние «дневниковые» звонки вовсе не были для нас с Энди единственной возможностью поговорить в течение дня. Когда мы работали вместе над каким-нибудь проектом – например, писали «ПОПизм», – то могли созваниваться несколько раз, днем и вечером. И помимо деловых отношений мы были друзьями – такими друзьями, что могли позвонить друг другу в любой момент, просто если вдруг захотелось: если произошло, например, что-нибудь смешное или если мы на что-то ужасно злились. (Кстати, я помню, у нас с Энди обычно именно так и было: мы либо ругались, либо смеялись над чем-нибудь.) Часто во время таких звонков, никак не связанных с Дневником, а также порой при личном общении, Энди вдруг что-то добавлял или же исправлял сказанное во время утреннего разговора, и при этом обязательно напоминал: «Не забудь занести в Дневник».
Энди так сильно менялся в течение своей жизни, что кое-кого, кто его знал в шестидесятые годы и в начале семидесятых, может наверняка удивить, отчего какие-то черты его личности, которые были им знакомы (и о которых так много было написано), вовсе не проявляются в этом Дневнике – особенно его жестокая умопомрачительная манера доводить кого-нибудь практически до истерики своими репликами, которые именно на это и были рассчитаны. Объяснить это можно двояко: во-первых, что очевидно, это дневник, то есть точка зрения одного человека, а сама форма дневника не позволяет воспроизводить драматические коллизии между двумя или более людьми; во-вторых, Энди постепенно перерос свою прежнюю потребность причинять другим неприятности, устраивая скандалы… У него довольно сильно затянулся подростковый период – ведь чуть ли не до тридцати лет он так много работал, делая карьеру в области коммерческой графики, что у него просто не было времени на развлечения, пока он не перевалил тридцатилетний рубеж. Потому он и терроризировал окружающих, как красотка-старшеклассница: создавая «свою компашку», стравливая окружающих, подбивая их на соперничество «ради удовольствия», чтобы понаблюдать, как все вокруг примутся бороться за ее внимание. Однако как раз к концу семидесятых годов характер Энди смягчился. Лишь крайне редко он кого-то намеренно провоцировал – более того, он теперь стремился чаще мирить людей, нежели сталкивать их друг с другом. А его личностные и душевные проблемы, все, через что он прошел за отраженные в этих дневниках годы, заставили его искать в дружбе утешение, а не почву для драматических перипетий. К последнему году жизни он вообще сделался куда доброжелательнее, чем когда-либо раньше, и с ним стало легче общаться, чем за все время, что я была с ним знакома.
Нужно, конечно, обратить внимание читателей на некоторые, присущие именно ему, специфические особенности: разговаривая с Энди, можно было услышать немало странных, внутренне противоречивых выражений: он мог, например, назвать кого-нибудь cute little creep («клевый мерзавчик») или же сказать: «О, там до того было здорово, что я оттуда еле ноги унес». (И разумеется, как и в любом дневнике, его мнение о ком-то или о чем-то с течением времени могло довольно сильно измениться.) Он постоянно все преувеличивал – о человеке ростом в полтора метра мог сказать, что в нем полметра, а о ком-то, кто весил чуть больше ста килограмм, – что в нем все двести… Его любимым числом было «18»: если у него на вечер было намечено много визитов, он говорил, что придется побывать «в восемнадцати местах». Он легко употреблял такие слова, как fairy («педик») или dyke («лесбиянка»), даже если речь шла просто о мужчинах несколько изнеженного вида и о громкоголосых женщинах. Точно так же он всуе, безо всякого разбора, бросался словами «бойфренд» или «любовница». Когда в пятидесятых Энди пришлось зарабатывать на жизнь в качестве рекламного художника-фрилансера, по ночам рисуя, а потом целыми днями бегая по Манхэттену, чтобы показать кому-нибудь портфолио, он завязал буквально сотни контактов с работниками рекламных агентств, издательств и розничной торговли. Позже, когда он перестал заниматься рекламной графикой и сделался поп-арт-художником, о нем шутили, что он о любом из этих своих знакомых говорил: «Вот кто первым дал мне заказ на работу», хотя это лишь означало, что такой человек имел отношение к раннему периоду его жизни. Про Энди не раз писали, что, говоря о себе, он употребляет «монаршее Мы». В какой-то мере это верно – он в самом деле без конца говорил «наши фильмы», «наш журнал», «наша вечеринка», «наши друзья», однако это относилось уже к тому времени, когда была создана «Фабрика»: любого человека из тех, что он знал до того, как снял помещение для первой «Фабрики», он всегда называл «мой друг» или «мой приятель». Да и все, связанное с его художественной деятельностью, он всегда, разумеется, описывал в первом лице единственного числа: «моя картина», «моя выставка», «моя работа», «мое творчество».
Больше всего на свете Энди боялся банкротства. И еще что заболеет раком: едва у него начиналась головная боль или появлялись веснушки, как он тут же считал, что это опухоль мозга или рак кожи. Как ни странно, сегодня, уже задним числом, понятно, что когда он по-настоящему беспокоился о своем состоянии здоровья, он почти ничего не говорил об этом: например, когда в июне 1977 года у него появилась опухоль на шее (правда, врачи в конце концов признали ее доброкачественной) или же когда возникли проблемы с желчным пузырем в феврале 1987 года (что и стало причиной его смерти).
Чтобы Дневник можно было опубликовать в одном большом томе, я сократила изначальные двадцать тысяч страниц до нынешнего объема, оставив то, что, на мой взгляд, наиболее интересно и наилучшим образом говорит о личности Энди. Пришлось, конечно же, оставить «за кадром» записи за некоторые дни, а порой и недели, но чаще всего части одного дня. Если Энди в какой-то вечер побывал на пяти мероприятиях, я порой оставляла в тексте упоминание лишь об одном из них. Такой же принцип я применила к упоминанию имен: да, мне пришлось изъять из текста очень много имен, чтобы дневник был связным повествованием, а не колонкой светской хроники с перечислением имен и фамилий, мало значащих для читателя. Если Энди упоминал, например, десять человек, я могла оставить имена лишь трех из них – тех, с кем он разговаривал на каком-то мероприятии, или же тех, о ком он рассказал более детально. Это никак не помечено в тексте, чтобы не отвлекать внимания читателей и не замедлять процесс чтения.
В этом Дневнике также нет указателя имен и фамилий. Упрощенное объяснение всего того, что связывало Энди с этими людьми, не дало бы никакого представления о самом существенном для него, о том, какой своеобычный, неструктурированный мир он создал вокруг себя. Сам Энди стремился не включать людей ни в какие категории: он считал, что любой человек должен иметь возможность пересечь любую границу и выйти за рамки определенной категории. Тех, кто снимался в его андеграундных фильмах шестидесятых годов, называли «суперзвездами», но что это на самом деле означало? Быть такой «суперзвездой» мог кто угодно: и одна из самых красивых манекенщиц Нью-Йорка, и парень-посыльный, который, принеся для нее пачку сигарет, вдруг очутился перед объективом включенной кинокамеры.
Для Энди компромиссом была уже сама необходимость представить что-либо в достаточно понятном виде. Он сердился, когда я порой просила его повторить что-то или иначе сформулировать только что сказанное, чтобы я могла это понять. Его первый «роман», опубликованный в 1968 году под названием «А», на самом деле был литературным экспериментом: записанные на магнитофон разговоры его суперзвезд и друзей, тех, кто существовал в пропитанной амфетаминами, пан-сексуальной субкультуре тогдашнего Нью-Йорка, Энди поручил «расшифровать» непрофессиональным машинисткам, и те, пытаясь угадать сказанные слова и фразы, порой не понимая их, наводнили текст огромным количеством технических и смысловых ошибок. Энди, однако, распорядился, чтобы все они – любая опечатка, любой ляп – были опубликованы «как есть»…
Еще я постаралась свести к минимуму свои редакторские разъяснения (они приведены в тексте курсивом и в квадратных скобках): ведь только так звучание собственного голоса Энди, с его порой необычными речениями, было возможно сохранить безо всяких примесей. По-моему, если бы я предложила вниманию читателя всяческие разъяснения от редактора (которые действительно облегчили бы процесс восприятия этого текста), то преимущества, полученные от такого вмешательства, были бы незначительными, зато личная интонация речи Энди оказалась бы искаженной: читателю пришлось бы, без особой на то необходимости, постоянно отрываться от его текста. Разумеется, истинную природу взаимоотношений Энди с целым рядом персонажей его дневника можно уяснить себе лишь в результате известных усилий – но читателю, по-моему, стоит самому немного потрудиться, если он хочет понять, что к чему. В этом ведь отчасти и заключается сущность знакомства с чьим-то дневником: мы наблюдаем за естественным процессом течения жизни человека, пусть при этом порой и недопонимаем происходящее. Тем, кто желает свести это к минимуму, нужно просто читать записи в Дневнике последовательно, от начала к концу.
Наконец, редактируя Дневник перед публикацией, я полностью удалила свои разговоры с Энди, то есть его прямые обращения ко мне или высказывания, которые имеют смысл лишь для меня одной. В относительно небольшом числе случаев, когда я все же оставила в тексте его обращение лично ко мне, я взяла на себя смелость несколько изменить текст, используя третье лицо и собственные инициалы – «П. Х.». Моя цель состояла в том, чтобы любой человек смог прочитать этот Дневник, пребывая в столь же непринужденном, сокровенном состоянии, как это бывало каждое утро, когда Энди звонил мне, чтобы поделиться произошедшим накануне: только в этом случае читатель тоже станет тем самым собеседником на другом конце провода, к кому Энди Уорхол всегда обращается на «ты».