Дайте ему понять, что с часами договориться невозможно и если они показывают время идти в школу, папе – отправляться на работу, а маме приниматься за дела по хозяйству, то это так же неизбежно, как морской прилив.
Тот факт, что Стивен Льюис имел много денег, а имя его было известно среди детей школьного возраста, стал следствием обычной ошибки клерка, минутной расслабленности в действиях сотрудника внутренней почтовой службы издательского дома Готта, положившего пакет с отпечатанной на машинке рукописью не на тот стол. И если Стивен никогда больше не упоминал об этой ошибке, произошедшей много лет назад, то это отчасти из-за щедрых авторских гонораров и авансов, поступивших с тех пор от Готта и многочисленных зарубежных издателей, а отчасти благодаря чувству покорности судьбе, которое приходит с первыми признаками зрелости. В двадцать пять лет ему казалось забавной шуткой, что он станет процветающим детским писателем, потому что в то время он чувствовал в себе силы заняться множеством других вещей; но теперь он уже не мог представить себя кем-то еще.
А кем еще он мог бы стать? Никто из старых друзей его студенческой поры – экспериментаторов от искусства и политики, наркоманов-визионеров – не достиг и половины такого успеха. Несколько его знакомых, когда-то по-настоящему независимых людей, смирились с тем, что до конца жизни будут преподавать английский язык иностранцам. Другие разменяли пятый десяток, измотанные дополнительными уроками английского или «науки выживания» для скучающих подростков в забытых богом средних школах. Этим еще повезло, у них была приличная работа. Другие мыли полы в больницах или водили такси. Одна из бывших сокурсниц Стивена дошла до нищенского значка; он с ужасом думал о том, что когда-нибудь столкнется с ней на улице. Все эти многообещающие молодые люди, эрудированные, подготовленные к деятельной жизни на семинарах по английской литературе, из которой они почерпнули свои острые лозунги: «энергия – вечное наслаждение», «проклятие воодушевляет, благословение расслабляет», – низверглись из библиотек в конце шестидесятых и начале семидесятых годов, одержимые погружениями в глубь своего «я» или поездками на Восток в раскрашенных автобусах. Когда мир стал меньше и серьезнее, они вернулись домой, чтобы служить Образованию, успевшему за это время пообноситься и сморщиться: школы распродавали частным инвесторам, выпускной возраст вот-вот должен был понизиться.
К тому времени уверенность в том, что чем выше уровень образования в обществе, тем скорее будут решены все социальные проблемы, понемногу сошла на нет. Вместе с ней мирно почила вера в более общий принцип, согласно которому с течением времени все большее число людей должно приобщаться к лучшей жизни и что обязанность руководить этой драмой реализовавшихся возможностей и расширившихся перспектив лежит на плечах правительства. Ряды желающих повысить свой интеллектуальный уровень когда-то были очень широки, и для таких людей, как Стивен и его друзья, работы хватало. Преподаватели, музейные смотрители, разного рода гастролирующие лицедеи и рассказчики – огромная компания, целиком на содержании у государства. Ныне обязанности правительства свелись к более простым, более незамысловатым функциям: поддерживать порядок и защищать государство от врагов. Одно время Стивен питал смутное честолюбивое намерение стать учителем в государственной школе. Ему представлялось, как он – высокий, с резкими чертами лица – стоит у доски, а замерший в уважительном молчании класс, устрашенный его привычкой к внезапным саркастическим выпадам, напряженно ловит каждое слово. Теперь-то Стивен понимал, как ему повезло. Он стал автором детских книг и уже почти позабыл, что это произошло по ошибке.
Спустя год после окончания университета Стивен вернулся в Лондон с амебной дизентерией после одурманенного наркотиками путешествия по Турции, Афганистану и Северо-Западной пограничной провинции и обнаружил, что кодекс трудолюбия, с которым он и его поколение так старательно боролись, укоренен в нем по-прежнему глубоко. Стивен мечтал о порядке и целеустремленности. Он снял недорогую комнату, устроился клерком в информационное агентство и засел сочинять роман. Каждый вечер он работал по четыре-пять часов, наслаждаясь полетом воображения, благородством своего начинания. Стивен был нечувствителен к томительной скуке дневной службы, потому что хранил тайну, которая росла на тысячу слов в день. И он предавался всем обычным фантазиям начинающих писателей. Он был Томасом Манном, Джеймсом Джойсом, может быть, самим Уильямом Шекспиром. Для того чтобы придать своим трудам более волнующий характер, он стал писать при свете двух свечей.
Стивен собирался описать свое путешествие в романе под названием «Гашиш», где хотел поведать о хиппи, заколотых насмерть в спальных мешках, о девушке из приличной семьи, приговоренной к пожизненному заключению в турецкой тюрьме, о мистической претенциозности, о сексе под наркотиками, об амебной дизентерии. Но сначала он должен был наделить главного героя прошлым, рассказать о его детстве, чтобы дать представление о физическом и нравственном росте, который тому пришлось преодолеть. Однако первая глава упорно не желала завершаться. Она вдруг зажила собственной жизнью, и Стивен стал писать роман о летних каникулах, похожих на те, которые он, когда ему шел одиннадцатый год, провел с двумя своими кузинами примерно такого же возраста; роман, в котором мальчики носили короткие брюки и короткие стрижки, а девочки вплетали в косы цветные ленты, в котором вместо безумного секса было лишь необлеченное в слова томление и застенчиво переплетенные пальцы, вместо кричаще-ярких автобусов фирмы «Фольксваген» – велосипеды с ивовыми корзинками для еды, и действие происходило не в Джелалабаде, а неподалеку от Ридинга. Роман был написан за три месяца, и Стивен назвал его «Лимонад».
Еще неделю он вычитывал и переделывал рукопись, опасаясь, что произведение вышло слишком коротким. Затем однажды утром в понедельник Стивен сказался на работе больным, снял с рукописи фотокопию, лично съездил с ней в Блумсбери и отдал в издательство Готта. Как обычно бывает, он ждал ответа очень долго. Когда письмо наконец пришло, оно не было подписано Чарльзом Дарком, молодым старшим редактором, которого в воскресных газетах называли спасителем пошатнувшейся репутации Готта. Письмо было от мисс Аманды Рьен, которая, пропуская Стивена в свой кабинет, сообщила, пискливо хихикнув, что ничего французского, кроме фамилии, в ней нет.
Стивен сидел, неудобно упираясь ногами в стол мисс Рьен, потому что комната, которую она занимала, служила когда-то чуланом. В ней не было окон. На стене вместо вставленных в рамку черно-белых фотографий мэтров начала века, сделавших имя Готту, висел портрет отнюдь не Ивлина Во, а лягушки в костюме-тройке, опирающейся на трость рядом с балюстрадой загородного дома. Остальное скудное пространство на стенах было утыкано рисунками с изображением по меньшей мере десятка плюшевых медвежат, пытающихся запустить пожарный насос, мышки в бикини, приставившей пистолет к виску, и хмурой вороны со стетоскопом на шее, которая щупала пульс у маленького мальчика с бледным лицом, по-видимому, только что свалившегося с дерева.
Мисс Рьен сидела в каком-нибудь метре от Стивена, изучая его взглядом собственника. Он неуверенно улыбался в ответ и опускал глаза. Неужели это его первое произведение, спросила она. Все в издательстве потрясены, совершенно потрясены. Стивен кивнул, подозревая, что стал жертвой какой-то страшной ошибки. Он слишком мало знал об издателях, чтобы говорить с ними откровенно, и больше всего на свете не хотел выглядеть глупо. Он приободрился, когда мисс Рьен сказала, что Чарльз уже знает о его приходе и умирает oт желания познакомиться с ним. Через несколько минут дверь широко распахнулась, и Дарк, не заходя в комнату, нагнулся и принялся трясти Стивену руку. Он заговорил быстро и безо всякого вступления. Восхитительная книга, и, конечно, он хочет ее издать. Разумеется, хочет. Но вынужден бежать. Нью-Йорк и Франкфурт ждут его на проводе. Но они должны пообедать вместе. И не откладывая в долгий ящик. И примите мои поздравления. Дверь с треском захлопнулась, и Стивен, обернувшись, увидел, что мисс Рьен ищет на его лице первые признаки подобострастия. Она заговорила торжественно, низким голосом. Великий человек. Великий человек и великий издатель. Стивену ничего не оставалось, как согласиться.
Он вернулся к себе в комнату взволнованный и оскорбленный. В качестве потенциального Джойса, Манна или Шекспира он, безо всякого сомнения, принадлежал европейской культурной традиции, взрослой ее части. Правда, он с самого начала заботился о том, чтобы быть понятным. Поэтому и писал на простом, ясном английском языке. Он хотел, чтобы его слог был доступен читателям, но все же не всем. После долгих размышлений Стивен решил ничего не предпринимать, пока снова не увидится с Дарком. Но тут по почте, добавив ему новых переживаний, пришли контракт и чек на две тысячи фунтов в качестве аванса, что соответствовало его двухлетнему заработку. Стивен навел справки и узнал, что это необыкновенная сумма для начинающего писателя. Теперь, когда роман был закончен, информационное агентство, в котором он работал, казалось ему невыносимо скучным местом. Восемь часов в день он вырезал сообщения из газет, ставил на них дату и подшивал в папку. От этого занятия на сотрудников агентства нападало тупое оцепенение. Стивену не терпелось написать заявление об уходе. Несколько раз он доставал ручку, чтобы поставить подпись на чеке и принять аванс, но уголком глаза видел иронически ухмылявшихся плюшевых медвежат, мышат и ворон, которые радостно принимали его в свою компанию.
И когда наконец пришло время надеть галстук, который он приобрел специально для этого случая, первый со времен окончания школы, и изложить мучившие его сомнения Дарку в сдержанной тишине ресторана, сидя за ужасно дорогими блюдами, которых Стивен никогда раньше не пробовал, то оказалось, что ничего так и не прояснилось. Дарк слушал, нетерпеливо кивая всякий раз, когда Стивен доходил до конца предложения. Прежде чем Стивен успел завершить свою речь, Дарк положил ложку, накрыл руку более молодого собеседника своей небольшой мягкой ладонью и ласково, словно обращаясь к ребенку, объяснил, что никакого различия между детской и взрослой литературой не существует. Все это абсолютная ерунда, простая условность. Иначе и быть не может, потому что все великие писатели обладали детской душой и простым видением жизни – пусть сколь угодно сложно выраженным, – благодаря которым взрослый гений был все равно что ребенок. И напротив – Стивен высвободил свою руку, – величайшие образцы так называемой детской литературы обращались одновременно и к детям и к взрослым, к будущему взрослому в ребенке, к забытому ребенку в каждом взрослом.
Дарк говорил с удовольствием. Обеды в знаменитых ресторанах с молодыми писателями, которых нужно было учить уму-разуму, составляли одну из самых привлекательных сторон его профессии. Стивен покончил с креветками в горшочке и откинулся назад, слушая и разглядывая Дарка. У того были рыжие волосы с неукротимым хохолком на темени, который Дарк имел привычку приглаживать ладонью, когда говорил. Стоило ему убрать руку, как упрямый пучок волос снова вставал торчком.
При всей своей житейской самоуверенности, при том, что он носил костюм темных тонов и рубашку ручной работы, Дарк был всего на шесть лет старше Стивена. Однако это были решающие шесть лет, по одну сторону которых лежало то уважение к зрелости, питаемое Дарком, которое заставляет человека с юношеским тщеславием стараться выглядеть вдвое старше своего возраста, а по другую – убеждение Стивена в том, что зрелость есть признак измены, робости, усталости, а юность, напротив, блаженное состояние, которое следует длить как можно дольше, пока позволяют общественные условности и биологические возможности. К моменту их первого совместного обеда Дарк был женат на Тельме уже семь лет. Их большой дом на Итон-сквер отличался респектабельностью. В гостиной висели холсты с написанными маслом морскими сражениями и сценами охоты, уже тогда входившие в моду. Кроме того, у них были чистые толстые полотенца в спальне для гостей и горничная, приходившая на четыре часа в день и не говорившая ни слова по-английски. Пока Стивен и его друзья проводили время в Кабуле и Гоа, забавляясь летающими дисками и трубками с гашишем, к услугам Чарльза и Тельмы были специальный служащий, парковавший их автомобиль, автоответчик, богатые вечеринки и книги в твердых переплетах. Они были взрослыми. Стивен жил в недорогой комнате и мог унести все свои пожитки в двух чемоданах. Его роман был в самый раз для детей.
Но дом на Итон-сквер – это было еще не все. Дарк уже успел приобрести и продать компанию звукозаписи. К тому времени, когда он окончил Кембридж, всем, кроме прожженных коммерсантов, было ясно, что популярная музыка – прерогатива молодых. Но коммерсанты не забыли о старой доброй Англии и своих родителях, прошедших Великую депрессию и сражавшихся в мировой войне. Им, пережившим эти кошмары, нужна была музыка приятная, полная тепла и мимолетной грусти. Дарк специализировался на легком репертуаре, популярной классике и «вечнозеленых» мелодиях, переложенных для струнных оркестров из двухсот исполнителей.
Брак его также был не по-современному удачным. Он выбрал жену на двенадцать лет старше себя. Тельма читала лекции по физике в Биркбеке, где незадолго до этого защитила основательную – насколько газетным сплетникам хватало ума понять – диссертацию о природе времени. Она не подходила на роль жены при юном миллионере – воротиле развлекательного бизнеса, который по возрасту, как утверждали злые языки, годился ей в сыновья. Тельма уговорила мужа основать клуб любителей книг, и благодаря успеху этого начинания Чарльз оказался в пыльных коридорах Готта, компания которого уже через два года впервые за последнюю четверть века начала получать прибыль. Дарк работал там четвертый год, когда они со Стивеном встретились за обедом, но прошло еще пять лет, в течение которых Дарк занял пост главы независимой телекомпании, а Стивен и сам достиг определенного успеха, прежде чем они стали близкими друзьями и Стивен, отказавшийся от своих претензий на молодость, стал частым гостем в доме на Итон-сквер.
Перемена блюд и небрежная дегустация различных сортов вин ни на минуту не прервали настойчивой, ласковой, самовлюбленной речи Дарка. Он говорил быстро, с напористой уверенностью, будто обращался к собранию скептически настроенных акционеров, словно боялся, что наступит тишина, которая заставит его вернуться к своим мыслям. Прошло немало времени, прежде чем Стивен понял всю глубину чувств, обуревавших Дарка в ту минуту. А пока это было похоже на заключение трудной сделки, во время которой издатель интуитивно – и не без успеха – стремился называть писателя по имени.
– Стивен, послушайте. Стивен, вы когда-нибудь пробовали рассказывать десятилетним детям посреди лета о Рождестве? С тем же успехом с ними можно говорить об их планах относительно пенсии. Для детей детство длится вечно. Они всегда живут в настоящем. Они знают только настоящее время. Конечно, у них есть свои воспоминания. Конечно, и для них время понемногу движется, и Рождество в конце концов наступает. Но они этого не ощущают. Все, что они чувствуют, это сегодняшний день, и, когда они говорят: «Вот когда я вырасту…» – в их голосе всегда слышится недоверие: как это они когда-нибудь станут другими, не похожими на тех, кто они сейчас? Вы говорите, что написали «Лимонад» не для детей, и я верю вам, Стивен. Как все хорошие авторы, вы написали его для себя. Вот что я хочу сказать. Вы обращались к самому себе, десятилетнему. Эта книга не для детей, она для одного-единственного ребенка, и этот ребенок – вы. «Лимонад» – это ваше послание тому, кем вы были раньше и кто никогда не переставал существовать. И у этого послания горький привкус. Вот почему эта книга так волнует. Когда дочь Мэнди Рьен читала ее, она рыдала, рыдала горькими слезами, Стивен, но эти слезы были ей полезны. С другими детьми было то же самое. Вы писали, обращаясь прямо к ним. Хотели вы того или нет, но вы дотянулись до них через пропасть, отделяющую ребенка от взрослого, и дали им первый, призрачный намек на то, что они смертны. Читая вашу книгу, они расстаются с представлениями о том, что на всю жизнь останутся детьми. Им не просто кто-то сказал, они сами по-настоящему почувствовали, что ничто не длится вечно, не может длиться вечно, что рано или поздно их не станет, что детство не навсегда. Вы рассказали им нечто потрясающее и печальное о взрослых, о тех, кто перестал быть детьми. Кто живет в иссохшем, бессильном, скучном мире и принимает его за должное. Из вашей книги они понимают, что все это ждет и их, столь же неизбежное, как Рождество. Это печальная книга, но правдивая. Это книга для детей, которые смотрят на мир глазами взрослого.
Чарльз Дарк сделал хороший глоток вина, которое он с такой рассеянной проницательностью пробовал несколько минут назад. Он вскинул голову, наслаждаясь значением собственных слов. Затем, подняв бокал, он выпил его до дна и повторил:
– Печальная книга, но очень, очень правдивая.
Стивен настороженно взглянул на своего будущего издателя, в голосе которого ему почудился подвох. За исключением тех двух недель, которые послужили сюжетной основой для романа, детство Стивена, хоть оно и прошло в экзотических местах, отличалось приятным однообразием. Доведись ему сегодня отправить послание в собственное прошлое, это были бы скупые слова ободрения: все наладится мало-помалу. Но годятся ли эти слова для взрослых?
Дарк набил рот мясными деликатесами. Он махал вилкой в воздухе, описывая аккуратные маленькие круги, отчаянно пытаясь заговорить; наконец, после того как изо рта его вырвался прерывистый выдох, обдавший Стивена запахом чеснока и временно перебивший аромат лосося, это ему удалось:
– Ну разумеется. Но мир это не перевернет. Я продам три тысячи экземпляров, а вы получите несколько умеренных отзывов. А вот преподнесите это детям…
Дарк откинулся на спинку стула и поднял стакан.
Стивен покачал головой и тихо проговорил:
– Я этого не допущу. Я никогда этого не допущу.
Тернер Моберт нарисовал изящные иллюстрации тонкой акварелью. Через неделю после публикации известный детский психиатр, выступая по телевидению, взволнованно напал на книгу Стивена. Это не по силам ни одному ребенку, этот роман внесет путаницу в неокрепшие детские умы, заявил он. Другие эксперты защищали Стивена, несколько библиотекарей увеличили известность его книги, отказавшись включить ее в свои фонды. Месяц или два «Лимонад» служил темой для разговоров на вечеринках. Было продано четверть миллиона экземпляров в твердой обложке, а общий тираж, учитывая зарубежные издания, достиг нескольких миллионов. Стивен бросил работу в агентстве, купил спортивную машину, квартиру с высокими потолками в Южном Лондоне, похожую на пещеру, и уплатил такие налоги, что два года спустя просто вынужден был издать второй роман так же, как книгу для детей.
Впоследствии этот год работы в подкомитете будет казаться Стивену упорядоченным, вращающимся вокруг определенной оси. Однако в то лето он чувствовал, как мимо него течет время, лишенное смысла или цели. Его обычная неуверенность заметно возросла. Например, когда на второй день Олимпийских игр мир внезапно оказался на грани уничтожения и реальная угроза висела в воздухе в течение двенадцати часов, Стивен, растянувшись на диване в одном нижнем белье по случаю жары, не слишком переживал по поводу того, какой из двух возможных оборотов дела возьмет верх.
Два спринтера, русский и американец, дрожащие от возбуждения, похожие на гончих, толкнули друг друга, устраиваясь на стартовых колодках перед забегом, и между ними вспыхнула ссора. Американец ткнул соперника кулаком, тот ответил тем же и сильно повредил американцу глаз. Насилие и мысль о насилии тут же охватили окружающих и понеслись наверх по сложным каналам служебных инстанций. Сначала друзья по команде, а потом и тренеры попытались вмешаться, но быстро утратили самообладание и тоже полезли в драку. Немногочисленные русские и американские болельщики на трибунах принялись разыскивать друг друга. Последовала безобразная сцена, в которой фигурировала разбитая бутылка, и через несколько минут молодой американец – к несчастью, это был отпущенный в увольнение солдат – умер, истекая кровью. На беговой дорожке два высокопоставленных чиновника, руководившие русской и американской делегациями, вцепились друг другу в отвороты спортивных курток; у одного из них был начисто оторван воротник. Какой-то русской женщине выстрелили в лицо из стартового пистолета, и второй за этот день глаз был потерян; око за око. На местах для прессы поднялись толкотня и ругань.
Через полчаса обе команды покинули Игры и одновременно устроили пресс-конференции, на которых обливали друг друга оскорблениями самого непристойного свойства. Очень скоро убийцу американского солдата арестовали и обвинили в связях с КГБ и в том, что он действовал по заданию военных кругов. Между посольствами двух стран произошел обмен жесткими нотами протеста. Недавно избранный американский президент, и сам похожий на спринтера, во что бы то ни стало хотел продемонстрировать, что он не слабак в международных делах, как часто заявляли его оппоненты, и ломал голову над тем, как поступить. Он еще размышлял, когда русские изумили весь мир, закрыв пограничный переезд у Хельмштедта.
В Соединенных Штатах этот шаг тут же объявили следствием нерешительности со стороны слишком уступчивого президента, который, однако, заставил критиков замолчать, отдав приказ ядерным силам своей страны о готовности номер один. Русские ответили тем же. Подводные лодки неслышно заняли предуказанные районы боевых позиций, люки стартовых шахт отворились, металл ракетных обшивок заблестел среди раскаленных солнцем кустарников в пригородах Оксфордшира и в березовых лесах Закарпатья. Газетные колонки и телевизионные экраны заполонили профессора – специалисты в области ядерного сдерживания, настойчиво объяснявшие, как важно успеть поднять ракеты в воздух, прежде чем они будут уничтожены на земле. В течение нескольких часов из супермаркетов Великобритании исчезли сахар, чай, консервированные бобы и мягкая туалетная бумага. Противостояние длилось полдня, пока неприсоединившиеся страны не выступили с предложением провести одновременное подконтрольное ослабление степени ядерной готовности обеих сторон. В конце концов жизнь пошла своим чередом, под цветистые тирады об олимпийском духе стометровка на солнцепеке все же состоялась, и весь мир вздохнул с облегчением, когда ее выиграл нейтральный швед.
Должно быть, жаркое лето, установившееся по странному капризу природы, или виски, которое Стивен пил с самого утра, заставили его почувствовать себя лучше, чем ему было на самом деле, но только Стивен честно не возражал, чтобы жизнь на земле продолжалась. Все происходящее сильно напоминало ему финальную схватку двух команд за Кубок мира. Перипетии игры держали Стивена в напряжении, пока он следил за ними, но он не болел ни за одну из сторон, и ему было, в сущности, безразлично, как бы ни повернулось дело. Вселенная бесконечна, устало размышлял он, разумная жизнь в ней – редкость, но количество планет, готовых стать ее обиталищем, скорее всего, неисчислимо. Среди тех, кто наткнулся на возможность обратимости материи и энергии, несомненно, должно было быть немало таких, кто разнес себя вдребезги, и они, скорее всего, не заслуживали того, чтобы выжить. Этой дилеммы человечеству не решить, лениво думал Стивен, почесываясь через трусы, она коренится в самой сердцевине бытия, и ничего тут не поделаешь.
Подобным образом и другие события, которые имели к нему более непосредственное отношение (причем некоторые из них были весьма необычными или значительными), занимали Стивена лишь до тех пор, пока они происходили, но и тогда он смотрел на них как бы со стороны, словно они касались кого-то другого, и впоследствии почти о них не думал и уж точно не пытался установить между ними какую-то связь. Они были далеким фоном, на котором существовали вещи, занимавшие его всерьез: безвольное состояние непрерывного опьянения, нежелание встречаться с друзьями и приниматься за работу, неспособность сконцентрироваться при случайных разговорах, невозможность прочитать более двадцати строк подряд, после которых его сознание снова принималось бродить, где ему вздумается, фантазировать, вспоминать.
И когда Дарк подал в отставку – официально об этом было объявлено через два дня после того, как подкомитет Парментера приступил к работе, – Стивен отправился на Итон-сквер лишь после звонка Тельмы, попросившей его прийти. Чарльз и Тельма позвали его вовсе не потому, что он был старым другом и его тоже касались перемены в их жизни, и не потому, что считали, будто Стивен должен оказать им любезность. Сам он не знал или думал, что не знает, как реагировать на случившееся, но его друзья нуждались в свидетеле, которому можно было объяснить свой поступок, кто мог бы выступить в роли представителя внешнего мира. Несмотря на то что Стивен пошел не по собственному побуждению, позднее ему пришлось задаться вопросом относительно пределов собственной пассивности. В конце концов, у Дарков было много друзей, но, вероятно, именно Стивен подходил для того, чтобы присутствовать при значительном шаге, который собирался предпринять Чарльз.
Через два часа после звонка Тельмы Стивен отправился пешком из Стокуэлла на Итон-сквер через мост Челси. Теплый воздух раннего вечера мягко щекотал горло, и посетители пабов сидели со своим пивом прямо на тротуарах, загоревшие, шумные, явно беззаботные. Национальный характер размяк от продолжительной летней жары. На середине моста Стивен остановился, чтобы прочесть вечернюю газету. Об отставке Дарка писали на первой странице, хотя и не в заголовках. Обведенная рамкой заметка в нижнем углу сообщала о пошатнувшемся здоровье и тактично намекала на нервное расстройство. Реакция премьер-министра была, по словам газетчиков, «слегка раздраженной», поскольку Дарк подал прошение об отставке без предупреждения. На странице ежедневных новостей в короткой статье говорилось о том, что Дарк был слишком аполитичным, слишком снисходительным человеком, чтобы занимать высшие государственные посты. Его прошлые связи с книгоиздательским миром сильно повредили ему в глазах премьер-министра. Отставка Дарка, гласил вывод автора, станет событием только для его ближайших друзей. Заметив устремившихся к нему двух нищих, одетых, несмотря на жару, в длинные пальто, Стивен сложил газету и продолжил путь.
Как-то вечером много лет назад, когда они сидели за ужином в одном греческом ресторане, Дарк затеял игру в вопросы и ответы. Он объявил, что решил оставить высокий пост на телевидении, где достиг некоторых успехов, и податься в политику. Но к какой партии ему следует примкнуть? Чувствуя подъем, Дарк, сидевший рядом с Джулией, пил вино и поминутно отдавал команды официанту, заказывая за всех. Обсуждение получилось веселым и нарочито циничным, но содержало определенную долю здравого смысла. У Дарка не было никаких политических убеждений, он обладал лишь талантом управляющего и большим честолюбием. Он мог присоединиться к любой партии. Подруга Джулии, прилетевшая из Нью-Йорка, отнеслась к делу серьезно и стала настойчиво объяснять, что выбор необходимо делать между приверженностью традиционному опыту и стремлением к уникальности. Дарк развел руками и заявил, что готов отдать голос и за то, и за другое сразу. И за поддержку слабых, и за продвижение сильных. Самый главный вопрос заключается в том, – тут он сделал паузу, ожидая, чтобы кто-нибудь закончил начатую им фразу, – с кем из тех, кто подбирает кандидатов, вы знакомы. И сам Дарк рассмеялся громче остальных.
К тому моменту, когда им подали кофе по-турецки, было решено, что Дарк должен делать карьеру на стороне правых. Причины были очевидны. Правые находились у власти и, по всей вероятности, не собирались с ней расставаться. Дарк, много лет занимавшийся бизнесом, знал немало нужных людей со связями в партийной машине. В то же время у левых процесс выдвижения кандидатов был утомительно демократичен и неразумно нацелен против тех, кто никогда не состоял в партии. «Все очень просто, Чарльз, – сказала Джулия, когда они выходили из ресторана. – Единственное, чем ты рискуешь, это на всю жизнь лишиться уважения своих друзей». И опять Дарк громогласно расхохотался.
Поначалу у него возникли трудности, но уже вскоре он выдвинулся кандидатом в сельском Саффолке, где умудрился отпугнуть от себя половину избирателей, поддерживавших его предшественника, беспечно брошенным замечанием по поводу местных свиней. Они с Тельмой продали загородный коттедж в Глостершире и купили домик на окраине их избирательного округа. Политика открыла новые черты в характере Дарка, которые в бытность его владельцем фирмы звукозаписи, книгоиздателем и управляющим директором на телевидении оставались в тени. Всего через несколько недель он сам появился на экране, демонстративно возмущаясь несчастным случаем, произошедшим в его округе: пенсионер, которому отключили электричество, умер от переохлаждения. Нарушив неписаное правило, Дарк, отвечавший на вопросы корреспондента, больше обращался не к нему, а к камере, причем успел дать беглый обзор последних правительственных успехов. Он говорил не закрывая рта. Две недели спустя он снова был в студии, уверенно опровергая очевидные вещи. Это произвело впечатление на друзей, помогавших ему делать первые шаги в политике. Его заметили в высших партийных кругах. В какой-то момент, когда правительство столкнулось с сопротивлением собственных заднескамеечников в парламенте, Дарк горячо отстаивал целесообразность принимаемых решений. С рассудительным и компетентным видом он выступал в защиту программ, нацеленных на то, чтобы поддержать богатых и предоставить бедным возможность самим позаботиться о себе. После длительных размышлений и дополнительных викторин за обеденным столом Дарк решил выступить против сторонников смертной казни на ежегодной конференции по проблемам уголовного наказания. Смысл заключался в том, чтобы продемонстрировать не только жесткость, но и заботу о преступниках, жесткость и заботу. Он прекрасно говорил об этом во время радиодискуссии о законности и порядке и трижды срывал умеренные взрывы аплодисментов у слушателей в студии. «Таймс» процитировала его выступление в передовице.
В течение следующих трех лет Дарк посещал званые вечера и значительно поднабрался знаний в наиболее перспективных, по его мнению, областях: образовании, транспорте, сельском хозяйстве. Он старался не сидеть без дела. Так, он совершил прыжок с парашютом на благотворительном мероприятии и сломал голень. Все это зафиксировали телевизионные камеры. Дарк заседал в составе жюри, присуждавшего знаменитую литературную премию, и выступил с опрометчивыми выпадами в адрес его председателя. Ему доверили внести на рассмотрение местный законопроект, объявлявший преступниками водителей-мужчин, делающих попытку завязать знакомство на улице. Из-за недостатка времени на подготовку законопроект провалился, но о Дарке заговорили бульварные газеты. И все эти годы он ни на минуту не умолкал, многозначительно поднимая указательный палец, высказывая мнения, о которых никогда раньше не задумывался, демонстрируя возвышенно-пророческий стиль представителя своего времени: «Полагаю, что выражу всеобщее убеждение в том, что…», или «Никто не станет отрицать, что…», или «Правительство совершенно ясно дает понять, что…» и т. д.
Дарк написал заметку в «Таймс» с обзором первых двух лет действия закона о лицензировании бродяжничества и, сидя в восхитительной гостиной на Итон-сквер, прочитал ее вслух Стивену: «Благодаря этому закону удалось не только решить проблему социального балласта, но и переложить заботу о бедных на более бережливый, более здравый сектор общественной благотворительности, создав тем самым идеальную модель в миниатюре, на которую следует ориентироваться всей экономической политике правительства. Десятки миллионов фунтов сэкономлены на выплатах по социальному обеспечению, а множество мужчин, женщин и детей на своем опыте познали опасности и волнующие преимущества экономической самостоятельности, традиционной для делового мира нашей страны».
Стивен нисколько не сомневался в том, что рано или поздно его другу наскучит политика и он возьмется за что-нибудь еще. Сам Стивен с показной гримасой отвращения насмехался над оппортунизмом Чарльза.
– Если бы ты решил тогда примкнуть к другой стороне, – как-то сказал он Дарку, – то сейчас не менее страстно добивался бы национализации лондонского Сити, сокращения расходов на оборону и ликвидации частного образования.
Дарк хлопнул себя по лбу, притворяясь, что изумлен наивностью Стивена:
– Дурачина! Я же поддерживаю эту программу. Потому-то за меня и проголосовало большинство. Им не важно, что я думаю. Я получил мандат в обмен на определенные требования: более свободный Сити, больше оружия, хорошие частные школы.
– Но ведь на самом деле ты этого не хочешь.
– Конечно же, нет. Но я на службе!
И они рассмеялись, подняв стаканы с виски.
Но в сущности, под циничными насмешками Стивена скрывалось восхищение тем, как стремительно Чарльз делал свою карьеру. Стивен не был знаком с другими членами парламента, а Дарк уже получил некоторую известность в узких кругах и с видом посвященного небрежно рассказывал о пьяных дебошах и даже драках в баре палаты общин, о мелких нелепостях парламентского ритуала и небезупречном поведении членов кабинета. И когда наконец, после трех лет трудов в телевизионных студиях и на званых обедах, Дарк стал младшим министром, Стивен почувствовал искренний восторг. Стоило его старому другу занять высокий государственный пост, как деятельность правительства стала казаться Стивену почти что человеческим процессом, а сам он проникся уважением к земным благам. Теперь по утрам перед домом на Итон-сквер дежурил лимузин, пусть довольно маленький и обшарпанный, на котором министр ездил на службу, а в манеры Дарка вкрался налет усталой властности. Иногда Стивен думал, удалось ли Чарльзу окончательно усвоить мнения, которые он с такой легкостью выдавал за свои.
Двери Стивену открыла Тельма.
– Мы на кухне, – сказала она и повела его через холл, но на полдороге передумала и остановилась.
Стивен показал рукой на голые стены, на грязные серые прямоугольники, оставшиеся в тех местах, где висели картины.
– Да, рабочие уже начали выносить вещи. – Тельма увлекла его в гостиную и заговорила быстро и тихо: – Чарльз сейчас очень раним. Не задавай ему вопросов и не напоминай, что он виноват, бросив тебя с этим подкомитетом.
С тех пор как Дарк занялся политикой, Стивен стал видеться с Тельмой гораздо чаще. Он составлял ей компанию по вечерам и пытался немного разобраться в теоретической физике. Ей нравилось делать вид, будто у нее со Стивеном установились более тесные отношения, чем с мужем, будто между ними существует особое, тайное понимание. Это не было флиртом, скорее знаком доверия. Стивена это смущало, но сопротивляться он не мог. Он и теперь кивнул, радуясь, что может доставить ей удовольствие. Чарльз был ее трудным ребенком, и Тельма часто прибегала к помощи Стивена: один раз для того, чтобы не дать министру напиться накануне парламентских слушаний; другой – чтобы отвлечь его за обеденным столом от подтруниваний над ее молодой подругой-физиком, убежденной социалисткой.
– Расскажи мне, что случилось, – попросил Стивен, но она уже вернулась в гулкий холл и заговорила нарочито строгим тоном:
– Ты только что вылез из постели? У тебя ужасно бледный вид.
Она отмахнулась от его возражений, давая понять, что позже ему все равно придется сказать ей правду. Они продолжили свой путь через холл, спустились на несколько ступеней и миновали дверь, обитую зеленым сукном, которой Чарльз обзавелся вскоре после того, как получил пост в правительстве.
Экс-министр сидел за кухонным столом перед стаканом молока. Он встал и шагнул навстречу Стивену, вытирая испачканные усы тыльной стороной ладони. Он заговорил веселым, неожиданно мелодичным голосом:
– Стивен… Стивен, столько всего изменилось. Надеюсь, ты отнесешься с пониманием…
Впервые за очень долгое время Стивен видел своего друга без темного костюма, рубашки в полоску и шелкового галстука. В этот раз на нем были свободные вельветовые брюки и белая майка с короткими рукавами. Он казался стройнее и моложе; без умело скроенного пиджака плечи его выглядели более хрупкими, чем обычно. Тельма налила Стивену стакан вина, Чарльз указал на деревянный стул. Все трое сели, положив локти на стол. Наступило неловкое молчание, словно никто не решался заговорить о каком-то важном известии. Наконец Тельма сказала:
– Мы решили, что не будем рассказывать тебе сразу обо всем. Это вообще трудно объяснить, легче показать. Потерпи, рано или поздно ты сам все увидишь. Ты единственный человек, которому мы доверяем, так что…
Стивен кивнул. Чарльз спросил:
– Ты видел новости по телевизору?
– Я читал о тебе в газете.
– Они говорят, что у меня нервный срыв.
– Ну и?
Чарльз посмотрел на Тельму, которая произнесла:
– Мы хорошо подумали и приняли ряд решений. Чарльз оставляет политику, я увольняюсь с работы. Мы продаем дом и переезжаем в загородный коттедж.
Чарльз подошел к холодильнику и снова налил себе молока. Он не вернулся к своему стулу, а остался стоять за спиной у жены, одной рукой слегка касаясь ее плеча. Насколько Стивен знал, Тельма давно хотела бросить преподавание в университете и уехать куда-нибудь за город писать книгу. Но как ей удалось уговорить Чарльза? Она смотрела на Стивена, ожидая его реакции. Невозможно было не заметить едва уловимой триумфальной улыбки на губах у Тельмы и невозможно было сдержать обещание и не задавать вопросов.
Стивен обратился к Чарльзу:
– И что ты собираешься делать в Саффолке? Разводить свиней? – Он насмешливо улыбнулся.
Наступило молчание. Тельма похлопала мужа по руке и сказала, не оборачиваясь:
– Ты хотел пораньше лечь спать…
Чарльз уже потягивался. Еще не было и половины девятого. Стивен внимательно разглядывал друга, удивляясь тому, насколько миниатюрнее он стал выглядеть, насколько тоньше в плечах и в талии. Неужели высокий ранг делает человека крупнее?
– Да, – проговорил между тем Чарльз, – я иду наверх. – Он поцеловал жену в щеку и уже в дверях обронил, обернувшись к Стивену: – Мы действительно будем рады, если ты приедешь к нам в Саффолк. Ты сам все поймешь безо всяких объяснений.
Он вскинул руку в ироническом салюте и вышел.
Тельма налила Стивену еще вина и изобразила на лице улыбку. Она уже собиралась заговорить, но вдруг передумала и встала.
– Я сейчас вернусь, – сказала она, покидая кухню.
Он услышал, как она поднимается по лестнице и зовет Чарльза по имени, а затем открывает и закрывает дверь в спальню. После этого дом погрузился в тишину, если не считать мягкого баритонального гудения, издаваемого холодильником.
На следующий день после того, как Джулия уехала в Чилтернские округа, Тельма, невзирая на разыгравшуюся снежную бурю, появилась у Стивена, чтобы забрать его к себе. Пока он неловко топтался в спальне в поисках одежды и подходящей сумки, чтобы взять с собой вещи, Тельма прибралась на кухне, сложила мусор в пакет и отнесла его в мусорный бак. Обнаружив целую кипу нераспечатанных счетов, она сунула их в свою сумку. Затем она появилась в спальне и стала помогать Стивену собираться. Тельма действовала энергично, с материнской основательностью, обращаясь к нему с вопросом, только если это было необходимо. Взял ли он достаточно носков? Трусов? Будет ли ему тепло в этом свитере? Она отвела его в ванную и заставила сложить умывальные принадлежности. Где его зубная щетка? Он решил отрастить бороду? Если нет, то где его крем для бритья? Сам Стивен не мог думать обо всех этих вещах. Ему было все равно, будет ли ему тепло и что станется с его носками или зубами. Лишь избавившись от необходимости размышлять над своими действиями благодаря простым командам Тельмы, он сумел справиться со сборами.
Он послушно спустился вместе с Тельмой к машине, подождал, пока она откроет ему дверцу рядом с водительским местом, и безвольно опустился на надушенное кожаное сиденье, в то время как она вернулась в квартиру, чтобы перекрыть воду и газ. Стивен, не отрываясь, смотрел на крупные снежинки, таявшие на ветровом стекле. Словно в какой-то мелодраме по роману Диккенса перед ним всплыл образ его трехлетней дочери, которая сквозь холод и снег бредет домой, чтобы найти двери запертыми, а жилище опустевшим. Может, нужно оставить записку, спросил он у Тельмы, когда она снова вернулась к машине. Ни словом не упомянув о том, что Кейт не умеет читать и никогда не вернется сама, Тельма еще раз поднялась и приколола свой адрес и домашний телефон к его входной двери.
Несколько недель, не оставивших следа в его памяти, Стивен провел в комнате для гостей в доме у Дарков, в безмятежной тишине среди ковров, мрамора и красного дерева. Он переживал хаос эмоций, окруженный безупречным порядком из полотенец с вышитыми монограммами, флакончиков с ароматическими смесями на навощенных поверхностях без единой пылинки, выстиранных простыней с запахом лаванды. Впоследствии, когда он немного пришел в себя, Тельма стала сидеть с ним по вечерам, рассказывая истории про Шрёдингера и его кота, про время, текущее вспять, про то, что Бог был правшой, и про другие квантовые чудеса.
Тельма принадлежала к почтенной плеяде женщин физиков-теоретиков, хотя и утверждала, что за всю жизнь не совершила ни одного открытия, даже самого незначительного. Ее призванием было размышлять и преподавать. Открытия, говорила она, стали предметом ожесточенной конкуренции среди ученых, к тому же они были уделом молодых. Между тем в двадцатом веке произошла подлинная научная революция, но еще никто, даже сами ученые, не обдумал ее как следует. Холодными вечерами той неутешительной весны Тельма и Стивен сидели у камина, и она рассказывала ему о том, как квантовая механика сделала физику и весь комплекс естественных наук более открытыми для женщин, более гибкими, не такими высокомерно оторванными от жизни, как раньше, более чуткими к нуждам мира, который они стремились описать. У нее были свои излюбленные темы, заготовленные отступления, которые она каждый раз развивала заново. О наслаждении одиночеством и связанных с ним опасностях, о невежестве тех, кто называет себя художниками, о том, что информированное сомнение должно стать неотъемлемой частью интеллектуального багажа ученых. Тельма относилась к науке как к собственному ребенку (другим ее ребенком был Чарльз), с которым она связывала большие и горячие надежды, мечтая о том, чтобы манеры его стали более светскими, а характер – более мягким. Этот ребенок уже подрос и теперь учился требовать к себе меньше внимания. Период безудержного детского эгоизма, длившийся четыреста лет, был близок к завершению.
Шаг за шагом, пользуясь метафорами вместо математики, Тельма вела Стивена к знакомству с фундаментальными парадоксами, известными, по ее словам, студентам-первокурсникам: что в лабораторных условиях можно продемонстрировать, как нечто может быть одновременно и волной, и частицей; что частицы обнаруживают что-то вроде «знания» друг о друге и способность – по крайней мере в теории – в одно мгновение обмениваться этим знанием на любом расстоянии; что пространство и время оказываются не различными категориями, но аспектами друг друга, равно как материя и энергия, или материя и занимаемое ею пространство, или движение и время; что материя состоит не из мельчайших твердых частиц, но больше напоминает структурированное движение; что чем больше ты знаешь о чем-либо в деталях, тем меньше ты понимаешь его в целом. Благодаря длительному опыту преподавания Тельма приобрела ряд полезных педагогических навыков. Она регулярно останавливалась, чтобы убедиться, что Стивен следит за ее словами. Пускаясь в объяснения, она не сводила взгляда с его лица, добиваясь от него полной концентрации. В конце концов она обнаруживала, что Стивен не только ничего не понял, но и вообще не слушал ее, в течение пятнадцати минут витая в своих мыслях. Это давало ей повод сделать очередное отступление. Тельма потирала лоб пальцами. В представлении, которое она разыгрывала, наступало новое действие.
– Ты безмозглый поросенок! – начинала она, пока Стивен изображал на лице искреннее раскаяние. Возможно, в эти мгновения они были особенно близки. – Научная революция, нет, интеллектуальная революция, эмоциональный взрыв – какая потрясающая история открывается перед нами, а ты и тебе подобные не способны сосредоточиться на ней ни на минуту. Когда-то люди думали, что мир держится на слонах. Детский лепет! Реальность, что бы ни называли этим словом, оказывается в тысячу раз более странной. Возьми кого хочешь: Лютер, Коперник, Дарвин, Маркс, Фрейд – ни один из них не перевернул представления о мире и о нашем месте в нем так радикально и таким необычным образом, как современные физики. Единицы измерения нашего мира больше не являются абсолютными. Теперь они должны измерять и самих себя. Материя, время, пространство, силы – все это красивые и запутанные иллюзии, о которых отныне мы должны тайно договариваться между собой. Какой колоссальный переворот, Стивен. Шекспир понял бы волновые функции, Донн оценил бы принцип комплементарности и относительность времени. Они были бы потрясены. Вот это богатство! Новая наука стала бы для них кладезем поэтических образов. А заодно они просветили бы и своих читателей. Но вы, так называемые люди искусства, вы не просто не разбираетесь во всех этих удивительных вещах, но еще и гордитесь своим невежеством. Насколько я понимаю, вы думаете, будто какая-нибудь мелкая, преходящая мода вроде модернизма – подумать только, модернизм! – и есть интеллектуальное достижение нашего времени. Душераздирающее зрелище! Ну, прекрати ухмыляться и налей мне выпить.
Через десять минут Тельма появилась в проеме кухонной двери и сказала, чтобы он шел за ней в гостиную. Два огромных мягких дивана стояли друг против друга, разделенные низким выщербленным столом с мраморной крышкой. Руками Тельмы или горничной на нем были приготовлены запечатанная бутылка и кофейные чашки. И здесь морские сражения сменились серыми прямоугольными пятнами на стенах. Проследив за взглядом Стивена, Тельма сказала:
– Картины и украшения поедут отдельно. Так хочет страховая компания.
Они сидели бок о бок, как бывало раньше, когда Чарльз допоздна задерживался в министерстве или в палате общин. Тельма никогда не относилась к политической карьере мужа всерьез. Из безмятежного далека она терпеливо взирала на возню в парламенте, пока Чарльз набирал вес и укреплял свои позиции. Когда он получил пост в правительстве, Тельма снова заговорила о своем желании бросить работу, засесть за книгу, превратить загородный коттедж в настоящий дом. Но как ей удалось уговорить Чарльза выйти в отставку именно сейчас, когда он стал непременной деталью государственной жизни, когда обозреватель «Таймс» в скобках назвал его «материалом, из которого делаются премьер-министры»? К какой женской квантовой магии она прибегла?
Тельма сбросила туфли с беззаботностью девчонки и поджала под себя стройные ноги. Ей был почти шестьдесят один год. Она продолжала выщипывать брови. Высокие скулы придавали ей оживленный, полный бодрости вид, благодаря чему Стивену казалось, что она похожа на высокоинтеллектуальную белку. Интеллект светился у Тельмы на лице, и строгость ее манер всегда была шутливой, самоироничной. Ее волосы с сильной проседью были зачесаны назад, и всклокоченный пучок – положенный по этикету, говорила она, женщинам-физикам – был скреплен старинной заколкой.
Тельма поправила несколько выбившихся прядей волос, безо всякого сомнения собираясь с мыслями на свой методичный манер. Окна были широко открыты, и через них долетал отдаленный бесплотный шум уличного движения, прерываемый трелями и завыванием полицейских сирен.
– Скажем так, – начала она наконец, – как это ни покажется странным, но у Чарльза есть своя внутренняя жизнь. Даже больше, чем просто жизнь, – внутреннее наваждение, совершенно иной мир. Тебе придется поверить мне на слово. Чарльз, наверное, станет отрицать его существование, но этот мир здесь, он поглощает его силы, он сделал Чарльза таким, каким мы его знаем. Внутренние желания Чарльза – если это правильное слово, – потребности Чарльза совершенно не соответствуют тому, чем он занимается, то есть занимался раньше. Это противоречие заставляло его так неистово, так нетерпеливо добиваться успеха. Нынешний шаг, по крайней мере, если говорить о Чарльзе, вызван желанием покончить со всеми противоречиями. – Тельма торопливо улыбнулась. – Затем есть еще и мои потребности, но это уже другое дело, и ты все об этом знаешь.
Она откинулась назад, очевидно удовлетворенная тем, что теперь все стало ясно.
Стивен подождал с полминуты.
– Что же это за внутренняя жизнь?
Тельма покачала головой.
– Прости, если я говорю непонятно. Лучше приезжай к нам, когда мы будем в Саффолке. Сам увидишь. Мне не хочется забегать вперед.
Она рассказала о своем увольнении из университета и о том, с каким удовольствием думает о работе над книгой. В ней Тельма собиралась обработать все свои многочисленные отступления. Перед Стивеном возникла картина их жизни в Саффолке: Тельма наверху в своем рабочем кабинете со скрипучими половицами, за письменным столом, где солнце отражается от разложенных бумаг, а через решетчатое окно виден Чарльз, который, закатав рукава, лениво возится с садовой тачкой. Где-то за оградой сада звонят телефоны, министры в лимузинах спешат через город на важные ланчи. Чарльз, стоя на коленях, терпеливо приминает землю у основания хилого саженца.
Позже Тельма принесла поднос с холодной едой. Пока они ели, Стивен рассказывал о заседаниях подкомитета, стараясь выставить их в более забавном свете, чем они были на самом деле. Разговор не клеился и вскоре сполз на обсуждение общих друзей. К концу вечера в поведении Тельмы стала заметна неловкость, словно она боялась, что Стивен будет жалеть о зря потраченном времени. Она не имела представления о том, как обычно проходят его вечера.
Так как Стивен в последний раз был у Дарков, прежде чем они должны были расстаться с этим домом, он принял приглашение Тельмы остаться на ночь. Еще не было полуночи, когда он, присев на край кровати, чтобы снять ботинки, увидел перед собой знакомые обои с васильковым рисунком. Стивен смотрел на вещи в этой комнате как на свою собственность. Он провел много времени, разглядывая их: голубую глазированную вазу с измельченными цветочными лепестками на дубовом комоде с медными ручками, миниатюрный бюст Данте ручной работы, накрытый крышкой стеклянный стакан для запонок. Три или четыре коматозные недели эти стены были местом его заточения. Теперь, избавившись от носков и подойдя к окну, чтобы открыть его пошире, Стивен ждал, что на него нахлынут худшие из воспоминаний. Остаться здесь было ошибкой. Неумолчный городской рокот за окном не мог разогнать гнетущей тишины, которую источали глубокий ковровый ворс, махровые полотенца на деревянной стойке, гранитные складки бархатных занавесей. Все еще не снимая одежды, Стивен бросился на постель. Он приготовился увидеть картины прошлого, которые можно было отогнать, только сильно тряхнув головой.
Однако вместо дочери, показывающей ему, как она умеет кувыркаться, Стивену вспомнились родители, какими он видел их, когда приезжал к ним в последний раз. Мать стояла возле кухонной раковины, ее руки были обтянуты резиновыми перчатками. Отец находился рядом с чистым стаканом для пива в одной руке и посудным полотенцем в другой. Они обернулись, увидев его в дверях. Матери было неудобно – она не хотела, чтобы мыльная пена капала на пол, и держала руки над раковиной. Ничего особенного не произошло. Стивену показалось, что отец вот-вот заговорит. Мать неловко повернула голову и, склонив ее набок, приготовилась слушать. Такая же привычка наклонять голову была и у Стивена. Он смотрел на их лица, на которых морщины подчеркивали выражение нежности и тревоги. Закаленная годами, сущность их души оставалась неизменной, в то время как тела сморщивались и увядали. Стивен ощутил неумолимый ход убывающего времени, груз неоконченных дел. Он столько не обсудил с родителями, полагая, что для этого еще найдется время.
Например, у него сохранилось одно небольшое воспоминание, обстоятельства которого могли прояснить только они. Он сидел на багажнике велосипеда. Перед ним находилась массивная спина отца, складки и морщины его белой рубахи колыхались в такт движению педалей. Слева на другом велосипеде ехала мать. Они катили по бетонному покрытию дороги, время от времени наезжая на тонкие гудроновые ленты, разделявшие встречные полосы. Доехав до огромной насыпи из гальки, они слезли с велосипедов. По ту сторону насыпи находилось море, Стивен слышал, как оно ревет и грохочет, пока они взбирались по крутому склону. Он не помнил самого моря, в памяти осталось лишь боязливое ожидание, не отпускавшее его, пока отец за руку тащил его наверх. Но как давно это было и где? Они никогда не жили рядом с этим морем и не проводили отпуск на таком побережье. И у родителей никогда не было велосипедов.
Во время последнего его приезда разговор шел по привычному кругу, и трудно было разорвать его расспросами о полузабытых, но важных подробностях. У матери было что-то с глазами, по ночам ее мучили боли. У отца барахлило сердце и случались приступы аритмии. Помимо этого, накапливались и другие, менее серьезные недомогания. Родители Стивена время от времени болели гриппом, о котором он слышал уже после того, как очередное обострение сходило на нет. Здоровье их стремительно ухудшалось. В любой момент Стивена могла настичь телеграмма, приковать к месту телефонный звонок, и он останется один на один с чувством разочарования и вины за так и не начатый разговор.
Необходимо вырасти и, возможно, завести собственных детей, чтобы до конца понять, что твои родители жили полной и сложной жизнью еще до того, как ты появился на свет. Стивен знал лишь общие контуры и мелкие детали тех далеких историй: мать за прилавком универсального магазина, ее хвалят за то, как аккуратно повязан бант у нее на спине; отец шагает через разрушенный немецкий город или бежит по бетонированной площадке аэродрома, чтобы вручить официальное извещение о конце войны командиру эскадрильи. Но, несмотря на то что некоторые из этих историй начинали касаться его лично, Стивен практически ничего не знал о том, как познакомились его родители, что привлекло их друг в друге, как они решили пожениться и как сам он появился на свет. Так трудно прервать обыденное течение дней и задать ненужный, но такой важный вопрос или осознать, что при всей очевидной близости даже родители остаются чужими для собственных детей.
Ради своей любви к ним он не должен позволить, чтобы их жизнь ускользнула в небытие, пропала в забвении. Он готов был встать с постели, выбраться на цыпочках из дома Дарков и, поймав такси, пуститься в длительную поездку через ночь к дому родителей, явиться к ним, зажав свои вопросы в кулаке, и призвать к ответу варварскую забывчивость времени. Да, он решительно готов, вот он уже достает ручку, он оставит Тельме записку и тут же уйдет, он уже тянется за носками и ботинками. Единственное, что еще удерживает его, это необходимость закрыть глаза и отдаться течению других мыслей.