Философия диктатуры[1]

I

За долгую жизнь быстро и много пишущий Шмитт высказался столь обстоятельно как в «Диктатуре» всего несколько раз. Мастерство публициста и эссеиста, завораживающая энергия и непреклонная последовательность в изложении своих аргументов, тонкий, беспощадный и притом весьма сжатый анализ чужих взглядов часто позволяли ему обойтись без гроссбухов, типичных для немецкой юриспруденции, на вызовы времени он реагировал быстро и чутко в многочисленных статьях и брошюрах. Тем более примечательны его обширные труды. На закате жизни своими лучшими книгами он называл «Диктатуру» (1921 г.), «Учение о конституции» (1928 г.) и «Номос земли» (1950 г.). Пожалуй, если добавить «Политический романтизм» (1919 г.), список сопоставимых по объёму трудов был бы тем самым исчерпан. Но «Политический романтизм», принесший Шмитту известность, все-таки стоит немного особняком среди прочих его публикаций[2].

«Тот самый Шмитт», о котором столько спорят по сей день, начинается для более широкого круга читателей именно с «Диктатуры». с вышедшей через год «Политической теологии» и с последовавших еще год спустя кратких полемических трактатов о римском католицизме и о парламентаризме[3]. Время выхода в свет не должно вводить в заблуждение: над проблематикой диктатуры и чрезвычайного положения Шмитт начал работать за несколько лет до того. Текст книги был готов уже в 1919 г… и при том сам автор (а с ним согласны и некоторые исследователи его творчества) считал свои ранние работы преддверием позднейших. Важнее, чем последовательность появления идей, способ их разработки и применения к историческому материалу. Во втором издании добавляется приложение с пространным анализом статьи 48 Веймарской Конституции[4]. В предисловии ко второму изданию «Диктатуры», вышедшему в 1928 г… т. е, в один год с «Учением о конституции». Шмитт подчеркивает связь между этими работами, написано предисловие было годом раньше, т. е. одновременно с выходом первой, журнальной версии знаменитой работы «Понятие политического». Таким образом, в разгар первой мировой войны (а возможно, в некоторых отношениях, и ранее) началась та важная, интенсивная работа, которая дала свой результат в начале 20-х. Здесь юридическое и политическое переплетаются, образуя большой текст Шмитта, далеко не однородный в смысле аргумента и основной тенденции, но обладающий внутренней связностью.

Свою принадлежность к цеху юристов Шмитт ценил очень высоко и неоднократно, особенно в преклонном возрасте, напоминал об этом читателям, часто увлеченным лишь политикой и политической философией[5]. Наш нынешний интерес к Шмитту как политическому мыслителю часто оборачивается пренебрежением к специальным, техническим вопросам истории и интерпретации правовых понятий. Биографы чаще, чем теоретики, принимают в расчет его настойчивые напоминания о том, что многое из сказанного в бурные времена могут понять лишь юристы, специализирующиеся в тех же областях права. Конечно, эти напоминания имеют ограниченное значение. Есть особые стратегии представления себя читателям в разные эпохи и при разных обстоятельствах, особые способы добиваться внимания, но есть также способы заметать следы, уходить от неприятных вопросов, в конце концов, от ответственности за сказанное.

Во времена Веймарской республики Шмитт делал университетскую карьеру, получал все новые, более соблазнительные предложения от университетов. Он писал ученые труды, которые могли и должны были оцениваться прежде всего специалистами. Вместе с тем, он рассчитывал и на публичную известность, на политическую карьеру. Ему удавалось решать эти задачи не только разными, но, что важнее, одними и теми же публикациями[6]. В «Диктатуре» мы находим исследования по истории права и политической мысли, разработку актуальных вопросов конституционного права, в том числе приостановления действия конституции и принятия новой. Мы находим здесь также – и это очень характерно для Шмитта – политико-философские аргументы, которые, при всей их ясности, оставляют открытым вопрос относительно собственной политической позиции автора. Позднейшее развитие Шмитта, критика либерализма и парламентаризма, сближение с радикальными консерваторами и переход на сторону нацистов бросают тень и на эту работу, однако, быть может, в наименьшей степени. Шмитт раскрывает юридический и политический смысл диктатуры в различных исторических контекстах, но книга не написана ни «в пользу», ни «против» диктатуры. Она открывает возможности для множественных интерпретаций.

II

Становление Шмитта происходило в эпоху стабильного правопорядка. Этой эпохе, времени почти безмятежного юридизма и глубоких размышлений о кризисе культуры, какие возможны лишь тогда, когда культуре не угрожает ничего хуже кризиса, положила конец Первая мировая война, крушение великих империй, революции и войны гражданские. Все переменилось. В конце XIX – начале XX вв. было широко распространено мнение, будто наступило время мирного сосуществования на основе признания цивилизованными странами суверенитета друг друга и принципов международного права, которые не прекращают свое действие даже во время войны, если ее не удастся предотвратить. Суверенитет государства не утрачивался даже в случае поражения и утраты территорий. Нужно было только договориться обо всем заранее, приняв на себя какие-то международные обязательства. Но принять обязательства значит допустить, что после этого не все государственные решения будут суверенными, т. е. совершенно независимыми. Об этом много размышляли и теоретики международного права, и политики. Старший современник Шмитта, влиятельный теоретик X. Трипель, с которым Шмитту предстояло впоследствии полемизировать, писал еще до войны[7], что немецкие юристы, особенно практики, не очень-то склонны признавать международное право. Во-первых, им кажется, что все это слишком далеко от них. во-вторых, почва международного права слишком зыбкая, лучше на нее не становиться. Однако принять эту точку зрения, продолжал он, невозможно: в праве всё взаимосвязано, только внутреннее, государственное право обладает большей связностью. Право созидается волей, т. е. «объявлением, что нечто должно быть правом»[8]. Эта воля есть источник права, и в случае международного права не может быть волей одного государства. А поскольку сверхгосударства, творящего право для всех, нет, остается лишь договор между государствами. Но единой воли в нем не образуется. Поэтому подлинным источником надо считать не договор, а соглашение[9]. Здесь тоже объявляют свою волю множество лиц, но только воля каждого полностью тождественна воле другого[10]. Поэтому при договоре каждый удовлетворяет свои интересы, а при соглашении – общие и тождественные. Однако откуда берется обязующая сила соглашений? Предвосхищая многие будущие дискуссии, Трипель замечает, что правовая значимость права не может иметь сугубо правовые основания. Для тех, кто не принимал участия в соглашениях, никакое международное право не значимо. Зато участие в таких соглашениях значило очень много! Подписавшие их признавали друг друга цивилизованными государствами, которые даже в вооруженных спорах соблюдают правила. Эта цивилизованность участников и цивилизующая роль права были широко признаны[11].

На рубеже веков (в 1899 г, и 1907 г.) состоялись знаменитые Гаагские мирные конференции, и в их материалах современный читатель сразу чувствует совершенно поразительное благодушие участников. Во время первой конференции ее президент и русский представитель барон Е. Е. Стааль, говорил: «Мы ощущаем, что между нациями имеется общность материальных и моральных интересов, которая постоянно нарастает… Даже если бы какая-то нация захотела быть изолированной, она бы не смогла… Конечно, соперничество между ними есть, но не лежит ли оно скорее в области экономической, в области великой торговой экспансии…?». Соперничество в этом смысле приносит лишь пользу, тогда как конфликты иного рода, где бы и между кем бы они ни велись, серьезно задевают и беспокоят всех[12]. В этом, если можно так сказать, деликатном тоне выдержаны и положения итоговых документов, говорящих о предотвращении войны, о посредничестве и добрых услугах.

Впрочем, посредничество и услуги, как и многочисленные договоры, регулирующие ведение войны, имеют большое значение для понимания того основополагающего убеждения, которое, возможно, не столь же легко прочитывается столетие спустя в документах демонстративно миролюбивого содержания. Они свидетельствуют о юридической нормальности войны. Это убеждение, что воюющие стороны, как и заключающие договоры государства, имеют равный легальный статус, позволяло предпринять меры, направленные на гуманизацию ведения войны, и кодифицировать их в Гаагских конвенциях. В стандартном немецком учебнике Франца фон Листа, вышедшем в разгар войны 10-м изданием, международное право рассматривается исключительно как межгосударственное дело. При этом государства являются членами общности, основанием которой как раз и служит право народов: «Общность права народов (la communaute du droit des gens, la famille des nations) есть постоянный и всеобщий целевой союз государств. Он ограничивается общим правовым убеждением, которое покоится на общности культуры и интересов. Она характеризуется устойчивым и обширным общением на почве равноправия»[13]. На этой общности культуры и интересов, продолжает Лист, основана правовая общность. Она «коренится в убеждении, что отношения государств между собой регулируются обязательными нормами. Эти нормы образуют право народов»[14]. Те государства, которые еще не включены сейчас в эту общность все больше приближаются к ней через договоры, в настоящее время она включает в себя практически все страны, представленные на второй мирной конференции в Гааге в 1907 г., плюс еще несколько стран[15]. Нормальность войны означала в те годы, что от нее не ждут ничего исключительного, потому что она ведется государствами, находящимися во внутренне и внешне стабильном, правовом и цивилизованном состоянии. Военное насилие было легитимировано и упорядочено [16]. Исключительность суверенитета и договоренности, предполагающие общность в понимании высшего предназначения цивилизации, были важнейшими аспектами того, что на несколько архаически звучащем теперь языке можно было бы назвать культурным самосознанием эпохи, во всяком случае, общим местом множества юридических и политических высказываний.

Великая война, начавшаяся в 1914 г., была европейской катастрофой, она затронула также и некоторые политикоправовые очевидности. Одни – с самого начала, когда оказалось, что не только не срабатывают договоренности по предотвращению войны, но согласованные правила ее нормализации по-разному понимаются воюющими сторонами и не помогают[17]. Другие – в самом конце, когда побежденные обнаружили, что победители отнюдь не считают их проигравшими в обычной, вечной игре, в которой статус проигравшего остается статусом игрока, но не изгоя, более не допущенного к игре[18].

Шмитт пережил обрушение мирного порядка очень остро. В первые же дни войны погиб его самый близкий друг, сам он очевидным образом не желал попасть на фронт, его дневники тех лет больше свидетельствуют об ужасе, чем о патриотическом угаре. Он служил в армии, в тылу, в военной цензуре, отслеживая публикации пацифистов, социал-демократов и т. п., т. е. занимался именно тем, что относится к ограничению прав и свобод во время чрезвычайного положения, тяготился службой и старался вернуться к научной карьере. Опыт военных лет сыграл свою роль в формировании его взглядов. В феврале 1916 г. Шмитт сделал доклад в Страсбургском университете[19] о юридической специфике уголовного процесса при осадном положении, а в конце того же года опубликовал большую статью «Диктатура и осадное положение. Исследование в области государственного права»[20]. Воззрения Шмитта на сходство и различия осадного положения и диктатуры претерпели даже в этом году существенные изменения, а за время до выхода книги они менялись еще не раз. Его сочинение 1916 г. успело заслужить одобрение страсбургского профессора Пауля Лабан да (1838–1918), одного из самых влиятельных исследователей права в кайзеровской Германии[21], правда, в скором времени сам Шмитт станет одним из решительных критиков правового позитивизма, в том числе и Лабанда[22].

Позитивизм означает, что приоритет отдается действующему праву, толкованию писанных и действующих законов. Дело юриста заключается в том, чтобы систематически представить смысл этих законов, выступить в роли квалифицированного и привилегированного интерпретатора, показать их логику, замысел законодателя и взаимосвязь. Это далеко не простая задача. Лабанд, связавший всю свою карьеру со Страсбургом, – участвовал в становлении новой, единой Германии, еще со времен Северогерманского союза, предшественника Германского Рейха, правовая система которого появлялась не из ничего, не в силу одного лишь законодательного произвола. «Речь идет, – писал он в своем капитальном труде, – именно об анализе возникающих публично-правовых отношений, об установлении их юридической природы и о нахождении тех более общих правовых понятий, которым они подчинены… Для немецкой конституции, как и для всякого конкретного правотворчества. характерны лишь фактическое использование и соединение всеобщих правовых понятий. напротив. создание нового института права. вообще не могущего быть подчиненным некоторому более высокому и всеобщему понятию права. столь же невозможно, как изобретение новой логической категории или возникновение новой силы природы»[23]. Без истории права, без исследования общеевропейских и немецких источников понимание правовой природы, а значит, и толкование действующих законов невозможно, Диктатура, осадное положение тоже могут рассматриваться в этом ключе, и важнейшим юридическим источником федеральных, имперских законов оказывается при этом прусское законодательство, в значительной части сохранившее свое действие и после образования имперской федерации, Рейха. Трактовка Рейха как федерации, носителем суверенитета которой является не народ, а совокупность немецких князей и сенатов вольных городов, представленных в Бундесрате, причем кайзер не монарх в точном смысле, но подобен скорее председателю совета частной корпорации, а принимаемые законы становятся результатом согласований между бундестагом, бундесратом и кайзером, – эта бисмарковская в своей основе трактовка права у Лабанда постепенно вступала в противоречие с конституционно-правовым развитием уже предвоенной Германии[24], однако многое прояснилось и обострилось лишь во время войны. Война и диктатура, по Лабанду как для других исследователей права, юридически нормальны, «Объявление военного положения следует по существу охарактеризовать как введение военной диктатуры»[25]. При осадном положении диктатура нужна, когда «враг у ворот» (это предусматривает внутреннее законодательство), но, как писал другой знаменитый юрист, И. К. Блюнчли, и после войны, скажем, победители, берущие под свое начало ту область, которая раньше принадлежала побежденным, могут временно устанавливать там чрезвычайное положение и диктаторское правление, пока правовая система одной страны заменяется другой. Международное право это допускает, но лишь при условии, что чрезвычайное положение не приведет к исчезновению необходимых элементов публичного права, регулирующих (как сказали бы мы сейчас) отношения между социальными институтами[26].

Юридическая нормальность (при всей нежелательности) войны, юридическая нормальность и временный характер чрезвычайного, диктатура как нормальное и кратковременное – все это очень далеко от того, с чем пришлось столкнуться в XX веке. Это не сразу распознали немецкие правоведы, слова которых звучат для позднейшего читателя совсем по-другому, чем столетие назад. В разгар войны еще один выдающийся немецкий юрист, профессор Берлинского университета Йозеф Колер написал брошюру, название которой – “Not kennt kein Gebot” – по-русски передается похожей по смыслу, только менее звонкой поговоркой – «Нужда закона не знает»[27]. Колер оправдывал вторжение Германии в нейтральную Бельгию, которое поначалу принесло военный успех, а потом оказалось важным звеном в катастрофическом для Германии и всей Европы развитии: «Государство, которому приходится бороться за свое существование, правомерно нарушает права других государств, в том числе и права нейтралов, потому что его существование важнее: [ради выживания] надо жертвовать всем и вся… Конечно, это имеет силу также и тогда, когда государство ранее давало обещания и заключало соглашения»[28]. Колер, как и большинство его соотечественников того времени, считал, что Германия находится в авангарде борьбы за культуру, защищает ее высшие ценности. Ценность государства, нарушающего международные соглашения, он хотел обосновать в общих правовых категориях, но подошел к самой крайней точке: чрезвычайное состояние, крайняя нужда позволяют или заставляют приостановить действие всех законов. Это роднит войну и диктатуру. Вопрос лишь в том, кто именно является диктатором. Ответ «государство» в данном случае не удовлетворителен, а при изначально федеративном устройстве страны, в которой во время войны продолжаются сложные процессы концентрации власти и борьбы за монополию на принятие основных решений, этот вопрос постепенно выходит на передний план.

Кажется, Шмитт поначалу не далеко уходит от старших коллег[29], разве что посвящает осадному положению и диктатуре несопоставимо больше внимания и разрабатывает эту тему подробно и со всей тщательностью. Что означает «ограничение прав и свобод» при осадном положении, каковы особенности уголовного процесса в таких условиях, каков объем полномочий исполнительной власти (получающей перевес над властью законодательной) и каков правовой характер издаваемых ею документов? – Вот лишь некоторые вопросы, которые он ставил, Большинство исследователей достаточно бегло рассматривают аргументы Шмитта, указывая на их эволюцию и предварительный, по сравнению с книгой, характер. Особый интерес поэтому представляет реконструкция и анализ хода мысли Шмитта у американского историка Питера Колдуэлла, который рассматривает ранние работы Шмитта о диктатуре не только в контексте правовой мысли Германии, но и в связи с ее политической историей[30].

Военная диктатура, о которой идет речь у Шмитта, исторически восходила к определениям прусского законодательства 1851 г. Диктаторскими полномочиями на введение чрезвычайного положения, на ограничения гражданских прав, на учреждение специальных судов пользовались в эти годы (напомним, годы реакции, последовавшей за революцией 1848 г.) военные. Особое положение вводилось лишь в отдельных районах. При этом их распоряжения вступали в силу вместо гражданских статутов, хотя военные формально не выходили за пределы гражданского законодательства и продолжали ему подчиняться. Этот теоретический вопрос, по словам Колдуэлла, оставался не разрешенным у того же Лабанда и приобрел практический смысл с началом Первой мировой войны. В военное время диктаторскими полномочиями по закону обладал кайзер, фактически же все большую роль играло именно военное командование. Ему было предоставлено право вводить любые меры в интересах общественной безопасности. Но какой правовой характер имели издаваемые военными распоряжения? В Германии нашлись влиятельные юристы, которые критиковали необоснованное и слишком расширительное, по их мнению, толкование полномочий военного командования. Один из таких юристов, Вернер Розенберг считал, что это развитие противоречит и духу старого законодательства, и вполне конкретным его статьям, запрещающим произвольное нарушение конституционных норм. Шмитт, в свою очередь, критиковал Розенберга, и как раз в русле этой критики доказывал, что осадное положение и диктатура – не одно и то же. При осадном положении сохраняется разделение властей, исполнительная власть может вводить ограничение гражданских прав, как и другие меры, для выполнения необходимых задач, но полномочия на это получает она от законодательной власти. При диктатуре же сохраняется различие, но не разделение властей: институт диктатуры превращает исполнительную или военную власть в законодателя. В этом месте, говорит Колдуэлл, Шмитт «национализирует» аргумент: теория разделения властей идет от французов (Монтескье) или англичан (Локк), но понятие военной диктатуры родилось в совершенно определенной ситуации, когда революционная Франция в конце XVIII в. оказалась в кольце врагов и Комитет общественного спасения обратился к иной концептуальной схеме, основанной на философии Ж. Ж. Руссо. Для Руссо законодательная власть стояла выше исполнительной, лишь она одна давала ей право действовать. В конце концов, именно законодательная власть могла принять на себя также и функции исполнительной. Но далее Шмитт делает неожиданный ход. Он аргументирует в пользу исполнительной власти. Если законодатели могут исходить из абстрактных соображений, норм, принципов, администрация исходит из практических задач. Но тем самым, заключает Колдуэлл, Шмитт подрывает собственные результаты: различение диктатуры и осадного положения по сути исчезает. Концентрируясь на управленческих функциях государства, Шмитт приходит к тому что в ситуации осадного положения оно возвращается к изначальному единству государственной власти, которое лишь впоследствии расщепляется на исполнительную и законодательную ветви власти, а при диктатуре конкретные меры исполнительной власти немедленно обретают силу закона. Амбивалентное, не доводящее дело до определенных решений рассуждение Шмитта можно правильно понять только в связи с исторической ситуацией Германии, где парламент (Рейхстаг) соревновался с военным командованием за власть в стране. Германия была в 1917 г, в кольце врагов. Но была ли выходом военная диктатура? Можно прочитать работу Шмитта как «консервативную критику военной диктатуры». Но если серьезно отнестись к другой составляющей его аргумента, к тому, что администрирование и военное управление – это прусское наследие, а конституционное устройство – французское, тогда получится другой результат: «Что, если диктатура представляет собой триумф администрирования, прусской армии над демократической рационалистически-механической французской концептуальной системой, а значит, и триумф над якобинским террором?»[31] Тогда выбирать приходится между парламентским абсолютизмом и террором, вроде того, что был во Франции в 1793 г., и прусским военно-административным цезаризмом.

Такая актуальность – при сохраняющейся, во всяком случае, явно запланированной автором, – возможности развернуть аргумент в любую сторону, но всякий раз в сторону порядка, а не хаоса, управленческой эффективности, а не следования принципам, ответственного действия, а не прихоти и настроения, очень характерна для Шмитта. Но характерно для него и другое: отождествление рациональной нормативности с демократическим террором, осуществляемым во имя гуманности и подменяющим ответы на конкретные вызовы времени ссылками на общие соображения о воле народа.

III

В течение нескольких лет, а в особенности после окончания войны, о диктатуре стали говорить многие и по-разному. Шмитт, что называется, попал в струю. По стечению обстоятельств, летом 1917 г. вождь большевиков В.И. Ленин принялся за книгу о диктатуре пролетариата, которая вышла в свет уже после октябрьского переворота. «Государство и революция» – в наши дни самая известная из полемических работ, которых в ту пору было немало[32]. После Октябрьской революции, после поражения Германии, после установления и краха «Баварской советской республики»[33], наконец, после выхода в широкое поле публичных дискуссий вновь открывшихся разногласий между социалистами именно по вопросу диктатуры, оказалось, что многолетние исторические и систематические исследования Шмитта необыкновенно актуальны. Выпуская в свет свое сочинение, он, видимо, в последний момент познакомился с тем, что попалось ему под руку и было доступно (благодаря международной деятельности коммунистов) на немецком языке. Ленина он еще не читал и упоминал в предисловии несуществующую работу «О радикализме», видимо, это «Детская болезнь левизны в коммунизме», но читал К. Каутского, Л. Троцкого, К. Радека и успел высказать несколько точных и глубоких замечаний по сути дела, а также добавить упоминание о диктатуре пролетариата в подзаголовок книги.

Шмитт и начинает свое исследование с дискуссий вокруг советской диктатуры, и завершает его разъяснением позиции Маркса. «Буржуазная политическая литература», говорит он, до 1917 г. «игнорировала понятие диктатуры пролетариата»[34]. Диктатура понималась как власть одного человека, который опирается на так или иначе обеспеченное широкое согласие народа и развитый аппарат управления, необходимый в современном государстве. Но если речь идет о согласии народа, то главным становится демократическое упразднение демократии, а тем самым стирается важное различие между особого рода диктатурой, которую он называет «комиссарской», и цезаризмом. Диктатура в этом контексте означает отказ от парламентской демократии, пренебрежение ее формальными основаниями. Смысл дискуссии между социалистами Шмитт понимает так: Каутский пытается доказать, что диктатура – это всегда господство одного человека, а значит, диктатура пролетариата как класса невозможна. Но это доказательство «терминологическое». «Именно для марксизма, для которого инициатором всех действительных политических событий является не отдельный человек, а тот или иной класс, нетрудно было сделать пролетариат, как коллективное целое, субъектом действия, а потому и рассматривать в качестве субъекта диктатуры»[35]. Каутский ведет дело к тому, что диктатура – господство меньшинства над большинством, но ответы Ленина, Троцкого и Радека показывают, что дело не в этом, а в конкретной исторической ситуации, при которой диктатура как средство перехода к новому строю может использоваться и при демократическом большинстве. В вопросе о том, как Маркс и Энгельс понимали диктатуру пролетариата Шмитт, безусловно, ближе к Ленину, чем к Каутскому, и, возможно, правильно штудировать его труд надо так: дочитать до конца (не затрагивая приложения) и вернуться к началу, к разъяснениям в части современной полемики социалистов. Но мышление Шмитта не только политическое, но и юридическое. Диктатура – это исключительное положение, а исключение определяется в соответствии с тем, что понимается как правило или норма[36]. Если норма рассматривается как политический идеал, тогда порядки в буржуазном государстве – это диктатура, хотя и скрытая под видом правовой нормальности (кажется, в этом месте на Шмитта более всего повлияло чтение Радека[37]), а переход к коммунизму требует диктатуры для устранения того, что задерживает правильный, органический ход вещей. Таким образом, с точки зрения коммунистов, буржуазия насильственно задерживает развитие к коммунизму, коммунисты же насильственно устраняют это положение дел. Диктатура оказывается в первую очередь средством, техникой достижения цели. Техническое понимание диктатуры аполитично, сколь бы ни были политическими цели, и в этом смысле неудачно. Но политическое понимание диктатуры позволяет и заставляет говорить о политическом порядке и политической власти.

Диктатура – средство установления порядка и сам порядок как таковой: во-первых, порядок управления и, во-вторых, порядок издания управленческих предписаний: «То, что должно считаться нормой, может быть позитивно определено либо действующей конституцией, либо неким политическим идеалом. Поэтому осадное положение называется диктатурой ввиду отмены позитивных конституционных определений, тогда как с революционной точки зрения диктатурой может быть назван весь существующий порядок, а понятие диктатуры – переведено из государственно-правовой плоскости в политическую. А там, где диктатурой (как в трудах теоретиков коммунизма) называется не только подлежащий устранению политический строй, но и поставленное в качестве цели собственное политическое господство, сущность понятия претерпевает дальнейшее изменение. Собственное государство, в его целокупности, называется диктатурой потому, что является инструментом перехода кчаемому состоянию общественной жизни, а его оправдание составляет уже не просто политическая или даже позитивная конституционно-правовая, а философско-историческая норма»[38]. В таком случае все точные понятия размываются, в том числе и понятие диктатуры, но размываются не теоретиком, а в самой реальности. Мы прочитываем это исторически: Шмитт здесь не принимает точку зрения диктатуры пролетариата, точно так же, как прежде он не принимал или не отстаивал как свою собственную точку зрения консервативную или военно-диктаторскую. Шмитт вскрывает и релятивирует те позиции, которые основываются на исторических очевидностях, имеющих определенное происхождение и ограниченное значение. «При переходе от княжеского абсолютизма к буржуазному правовому государству как нечто само собой разумеющееся предполагалось, что отныне неприкосновенное единство государства установлено и гарантировано окончательно. Волнения и восстания могли составлять угрозу безопасности, но гомогенности государства не было серьезной угрозы со стороны социальных группировок в его собственных рамках…Если же дело обстоит иначе, если в государстве вновь возникают мощные ассоциации, то вся система разваливается»[39]. В этом-то и дело! В устойчивой системе дело может дойти до серьезных эксцессов, но диктатура, если она потребуется для восстановления порядка, будет действовать не просто именем порядка, за ней будет и очевидность социально гомогенного государства (т. е. представляющего единый, несмотря на все социальные различия, народ). В таком государстве можно установить – при том, что нормальным считается порядок с гарантиями гражданских свобод, – условия, при которых будет объявлено (без войны, но для противодействия внутренним эксцессам одиночек или более сильных, но все еще несопоставимо более слабых, чем государство, групп) чрезвычайное положение, «фиктивное осадное положение». Диктатура пролетариата – это совершенно другое дело, здесь речь идет не о чрезвычайных мерах в рамках прописанных правовых регуляций, но снова именно о том, что Шмитт находит в истории всего несколько раз и что составляет центральный пункт его концептуального построения: суверенную диктатуру.

Шмитт различает два вида диктатуры. При «комиссарской», которой и соответствует трактовка диктатуры как техники, «суверен может в любой момент отобрать доверенную власть и вмешаться в действия своего уполномоченного»[40]. Управленцы даже с диктаторскими полномочиями не становятся суверенными властителями. Суверенная диктатура имеет совсем другой характер. Различия двух видов диктатуры Шмитт объясняет, исследуя «Общественный договор» Руссо. «Как только возникает связь, позволяющая наделить законодателя диктаторской властью, создать законодателя-диктатора и издающего конституцию диктатора-законодателя, комиссарская диктатура превращается в суверенную»[41]. При суверенной диктатуре нет различия, нет дистанции между высшей властью и ее порученцами, как нет и различия между особой сферой права и вводимым при необходимости мерами. Чрезвычайность становится нормальной, однако действие нормы непродолжительно, она в любой момент может быть сметена суверенной волей, не знающей границ, в том числе и самою собой себе поставленных. Однако одного этого еще недостаточно, просто приравнять диктатуру к отсутствию дистанции между волей и действием, приказом и исполнением Шмитт не хочет, чтобы сохранить операционную пригодность понятия. Ни монархия, ни военное командование как таковое, ни – что в особенности важно! – полицейское государство (в его классическом понимании как государства всеобщего благоденствия) не являются, по Шмитту диктатурами. «Результат, который должен быть достигнут акцией диктатора, получает ясное содержание благодаря тому, что подлежащий устранению противник дан непосредственно. Психологически представление о состоянии, которое только надлежит достичь, никогда не может отличаться такой же ясностью, что и представление о непосредственно наличествующем состоянии. Следовательно, точное описание возможно посредством его отрицания»[42]. Итак, комиссарская диктатура – диктатура по поручению, для исполнения поручения – должна восстановить тот же самый конституционный порядок, что и был до возникновения опасности. Оставаясь в рамках этого порядка, спасти его невозможно, но нарушение права – приостановление действия Конституции – необходимо, чтобы соединить техническую эффективность в борьбе с противником (который уж поставил право под сомнение, вышел за пределы порядка своим правонарушением) со вполне конкретной целью: устранить данного противника и вернуть тот же самый порядок. Противоречие между нормой права и нормой осуществления права, о котором Шмитт рассуждал еще в более ранних работах, частично снимается, «такая приостановка касается только конкретного исключения. Этим же можно объяснить и то, что действие конституции может быть приостановлено только для отдельных областей государства»[43]. Здесь все конкретно: противник, ситуация, правовые основания, время и область действия диктатуры, ближайшая и основная задача. «Суверенная же диктатура весь существующий порядок рассматривает как состояние, которое должно быть устранено ее акцией. Она не приостанавливает действующую конституцию в силу основанного на ней и, стало быть конституционного права, а стремится достичь состояния, которое позволило бы ввести такую конституцию, которую она считает истинной конституцией. Таким образом, она ссылается не на действующую конституцию, а на ту, которую надлежит ввести»[44]. Чтобы сделать такое действие возможным именно как правовое, нужно допустить существование высшей учреждающей инстанции – учредительной власти. Этой инстанцией и становится нация, народ. Шмитт ссылается здесь на учение Сийеса, развивающего философию всеобщей воли Руссо, и доводит анализ до самых важных выводов: «Поэтому представители, действующие от имени учредительной власти, в формальном отношении являются безусловно зависимыми комиссарами, чье поручение, однако, не может быть содержательно ограничено. В качестве собственного содержания этого поручения нужно рассматривать наиболее всеобщее, основополагающее формирование учредительной воли, т. е. конституционный проект»[45].

Действительно, мало просто зафиксировать наличие учредительной воли. Критический момент наступает тогда, когда не в принципе, не в теории, а на деле отменяется система старого права, в соответствии с которой можно было различать правовое и неправовое, причем отменяется не для победы над противником старой конституции, а для учреждения нового порядка. Учреждается новая Конституция, и поскольку есть те, кто будет это делать, они объявляются комиссарами народа, которым в принципе довольно будет принять или выставить на референдум новую Конституцию, после чего их миссия будет окончена. «Но в то время как комиссарская диктатура инициируется конституционно учрежденным органом и связана с соответствующим разделом действующей конституции, суверенная диктатура представляет собой лишь quoad exercitium и непосредственно выводится из бесформенной учредительной власти… Она апеллирует к народу который в любой момент может начать действовать, а тем самым приобрести и непосредственное правовое значение»[46]. Книга Шмитта полна примеров того, как именно при перерождении комиссарской диктатуры в суверенную исчезало то, что имело для него первостепенную важность: управленческая эффективность государства, основанная на ответственном разграничении компетенций.

IV

Как читать в наши дни «Диктатуру»?

Непредубежденному читателю ясно, что композиционно книга плохо организована, а ошеломительная эрудиция автора временами дает парадоксальный результат: она скорее утомляет, чем помогает разобраться. Нойман пишет об одной из глав: кажется, будто Шмитт вывернул сюда свою картотеку. Это можно сказать и про всю книгу, хотя въедливые критики находили в ней также необъяснимые лакуны. Приложение о статье 48 занимает несообразно много места, концептуально не добавляя почти ничего… Критические замечания можно было бы продолжить, но здесь они ни к чему. «Диктатура», при всех ее недостатках, – не только одна из самых любимых автором, но также одна из самых успешных его книг, ее неоднократно переиздавали при жизни и продолжают издавать до сих пор. В ней много такого, что не имеет прямого отношения к диктатуре, зато связано с широким кругом тем политической философии: арканы власти и резон государства, суверенитет народа и представительное правление, фигуры Бодена, Макиавелли, Гоббса, Руссо и Сиейса, о которых Шмитт здесь впервые высказывается столь подробно и столь глубоко, – все это делает книгу полезным и увлекательным чтением. Но центральная тема здесь другая. Она невероятно сложна, мало и плохо понята.

Особый, чрезвычайный режим управления – тема широкая и принципиальная, она сохраняет актуальность до наших дней. Но к ней надо подходить осторожно. Если рассматривать диктатуру как противоположность демократии в более узком, т. е. современном и либеральном понимании, разобраться в этом феномене довольно трудно. Назвать режим диктаторским значит высказать оценочное суждение, но и наоборот: чтобы высказать критическую оценку, режим, политику правящей группы можно и – в рамках определенных правил дискурса – нужно называть диктаторскими. Потребности управления и привычные, школьные описания демократии не всегда и не везде хорошо комбинируются, но и память о тех временах, когда ради управляемости и эффективности ограничивались, а то и вовсе отменялись права и свободы, тоже входит в большое повествование о политической истории и политической философии новейшей эпохи.

В наши дни у Дарона Аджемоглу и Джеймса Робинсона в книге об «экономических истоках диктатуры и демократии» (название отсылает к классическому труду Баррингтона Мура, в котором исследуются «социальные истоки диктатуры и демократии») мы узнаем, в лучшем случае, что диктатура – это недемократия, что бывают, следовательно, демократии и недемократия[47]. В целом это справедливо, но недостаточно говорит о специфике диктатуры. Так мало понимания ученые проявляли не всегда. Вскоре после окончания Второй мировой войны вышла в свет книга американского историка Клинтона Росситера «Конституционная диктатура: кризисное управление в современных демократиях»[48]. Прошедший войну автор, хорошо понимавший диктаторский по сути характер некоторых аспектов «нового курса» Ф. Д. Рузвельта, писал: «Войны не выигрываются дискутирующими обществами, мятежников нельзя подавить судебными постановлениями, занятость двенадцати миллионам безработных нельзя вновь обеспечить посредством скрупулезного соблюдения догматов свободного предпринимательства, а лишения, причиной которых стали природные катаклизмы, нельзя облегчить, если предоставить природе следовать своим путем»[49]. Росситер, конечно, не мог пройти мимо книги Шмитта. Он, однако, не очень высоко оценил различение комиссарской и суверенной диктатуры и попытался внести больше ясности, в частности, в историю института диктатуры в Древнем Риме. Гораздо больше внимания текстам Шмитта он уделил в этой же книге в иной связи, а именно, в том, что касалось трактовки статьи 48 Веймарской конституции и диктатуры рейхспрезидента. Для исследования этого вопроса он привлек обширную литературу, в том числе и другие работы Шмитта, в частности, брошюры 1931 г. «Гарант конституции» и 1932 г. «Легальность и легитимность»[50]. В этой перспективе наиболее важной частью книги о диктатуре оказывалось приложение, содержащее трактовку статьи 48 Веймарской конституции. Итог своим изысканиям Росситер подводил так: Сначала статью 48 использовали, чтобы защитить республику, потом (после 1925 г.) она практически не применялась, а в начале 30-х годов к ней снова прибегли, чтобы восстановить минимальную управляемость государства. Но в конце концов она стала оружием в руках людей, презиравших самое идею конституционной демократии, и Германия пала жертвой гитлеровского деспотизма[51]. Книга Росситера после десятилетий забвения снова становится востребованной, что связывают с террористическими атаками на США в начале 2001 и размышлениями о необходимости более решительного и единого управления. Несмотря на подробное описание событий немецкой истории, его интерпретация кажется довольно плоской.

В довольно уже давней (1978 г.) книге Норберто Боббио[52] мы найдем скорее небрежное упоминание о «Диктатуре». Несопоставимо большее понимание сути дела обнаруживает Антонио Негри[53], специально исследующий проблематику учредительной власти. Существует противоречие между учредительной властью и системой позитивного права, рассуждает он, но если немецкие юристы так или иначе усматривали проблему в том, как усмирить учредительную власть, как не дать ей разыграться во всю мощь и снести все политическое и правовые конструкции, то сейчас требуется обернуть основное отношение. Ставка должна быть сделана на учредительную власть как единственную подлинную парадигму политического[54]. Негри высоко оценивает вклад Шмитта в концепцию учредительной власти, отмечает его правильное понимание философии Спинозы, делает тонкие сопоставления позиции Шмитта с подходами Кельзена, Вебера, Ханны Арендт. Он работает с различением комиссарской и суверенной диктатуры, правда, заменяя в ключевых местах «диктатуру» на «учредительную власть», что позволяет ему, так сказать, вывернуть аргументы Шмитта наизнанку. При этом, анализируя собственно историю диктатуры, он касается тех эпизодов, большую часть которых мы уже находим в книге Шмитта. Однако и он, и многие другие левые авторы, благосклонные к Шмитту слишком быстро переходит от «Диктатуры» к децизионизму «Политической теологии», к критике рациональной дискуссии в «Парламентаризме», к систематике «Учения о конституции». Пожалуй, из больших современных теоретиков лишь Пьер Розанваллон с должным вниманием отнесся к «Диктатуре» не только как к первому в ряду важных политических трактатов Шмитта, но и как к той самой книге, где видна в деталях рецепция Сийеса у Шмитта и ее значение для последующего развития его аргументов. Более того, Розанваллон связывает свой анализ, с тем, что он называет «президенциализацией демократий» и «приоритетом исполнительной власти». Он показывает, что для Шмитта чрезвычайное положение было одновременно и моментом осуществления «учредительного суверенитета народа», и утверждения «принципиально децизионистского понятия политического». Народ как суверен может утвердить себя только через исполнительную власть, конкретные решения, а не конструирование общих норм[55]. Не становясь на позиции Шмитта, не развивая, в точном смысле слова, его подход столетней давности, Розанваллон вместе с тем во вполне шмиттовском духе утверждает, что понимание демократии как способа реализовать суверенитет народа исключительно через механизмы репрезентативной демократии себя исчерпало. Хорошее правление может быть демократическим, но совершенно другим. Впрочем, это увело бы нас слишком далеко от Шмитта.

Так или иначе, «Диктатура» не годится для слишком быстрого чтения и быстрых выводов. Ее актуальность связана не с тем, что читатель получает готовые рецепты правильного политического поведения. Скорее речь идет о том, что можно назвать настройкой теоретической оптики: без Шмитта здесь не обойтись. Изучение «Диктатуры» особенно полезно в бурные политические эпохи, когда привычные решения и привычные оценки совершенно непригодны. Конституционные кризисы, перемены в формах правления, переосмысление характеристик демократии и реакции, – все это требует надежных интеллектуальных ресурсов. «Диктатура» Шмитта – лишь один из них, но зато перворазрядный.


«Диктатура» впервые вышла в русском переводе в 2005 г. Это издание состоялось благодаря усилиям нескольких человек, роль которых я хочу подчеркнуть еще раз, не довольствуясь тем, что можно найти в выходных данных настоящего издания. Юрий Коринец, подлинный энтузиаст переводов Шмитта, занимался этой работой почти два десятка лет. «Диктатура» была не первым, но в тот момент самым большим сочинением Шмитта, с которым ему пришлось иметь дело. К сожалению, он не дожил до повторной публикации книги и признательность ему я могу выразить лишь посмертно, как дань памяти. Задача редактора книги тоже была неизмеримо сложна. Дмитрий Кузницын очень много сделал для переводов на русский философской литературы. Специфика текстов Шмитта требовала большой общей эрудиции, а нередко и дополнительных изысканий в разных областях. В многом поэтому получился надежный перевод, который мы публикуем без повторной сверки. Наконец, я особенно хочу поблагодарить издателя Владимира Михайловича Камнева. До «Диктатуры» мне удалось выпустить лишь один небольшой сборник Шмитта. С «Диктатуры» начинается новая история, публикации в издательствах «Наука» (СПб.) и «Владимир Даль», составившие значительную часть отечественной шмиттианы.

Для издания 2005 г. я написал большое послесловие «Техника диктатуры: к логике политической социологии». Оно было переиздано несколько лет назад в сборнике моих работ[56] «Sociologia: Наблюдения, опыты, перспективы», Т. 2. Переиздавая перевод, я решил не только написать новое послесловие, но и не заглядывать в старую работу. Получился совсем другой взгляд на Шмитта, другой текст, который не заменяет, а дополняет прежние рассуждения. Я очень признателен издательству Рипол-Классик за возможность издать его именно в таком виде.

Текст «Диктатуры» в неизмененном виде воспроизводит русское издание 2005 г., однако к нему сделано небольшое добавление.

Шмитт продолжал работать над старыми текстами до самого позднего возраста. Не переписывал их, а делал пометки или даже предлагал существенные изменения на полях. Несколько лет назад, готовя в составе сборника «Понятие политического» новый перевод брошюры Шмитта «Легальность и легитимность», я воспользовался новейшим изданием, поправки Шмитта вошли в состав книги как отдельный маленький текст[57]. Благодаря любезности доктора Герда Гизлера (Dr. Gerd Giesler), мы смогли включить такое добавление (оно есть в 8-м издании «Диктатуры» на немецком) в эту книгу.


Александр Филиппов,

Профессор НИУ ВШЭ

Загрузка...