Шел 1988 год. Время тянулось как старый мед. Уже началась весна света. Это Пришвин так учил. Сначала весна света – с 7 января, потом весна воды, потом весна травы, потом весна птиц, а потом уж лето. Пришвин это придумал, чтобы зима такой долгой не казалась. Но вначале как-то не так обидно. Уходишь в школу – темно. Идешь из школы – темно. А сейчас просто тоска. Достать чернил и плакать. Жизнь проходит. Да хоть бы быстрее проходила. Не могу больше терпеть этот твердый стул, эту липкую парту, эту суку-математичку… Домашнее задание никогда не делаю. На алгебре никогда не слушаю. Тетрадей не веду. На галстуке ручкой – AC/DС. В голове – СашБаш[2], «Время колокольчиков». Костяшки кулаков сбиты. Впереди второй год. Меня травит математичка Алла Николаевна. Она ненавидит меня. Мою маму. И мою бабушку. Я ненавижу ее.
Третья четверть самая длинная. Самая безысходная. Все праздники позади. Выходных мало. Можно прогуливать, и я прогуливаю. Но я уже на учете у участкового. Мне одному не скучно. Я кормлю котов. Строю им дома в подвалах. Дерусь. Вырезаю из дерева. Но сегодня я не прогуливаю. Мама сказала сидеть и терпеть эту суку. Иначе беда. В интернат меня отправят, а ее родительских прав лишат. Как несправившуюся.
Вдруг заходит комсорг Лена. Отношение к ней двойственное. С одной стороны, она преподавательница физики, комсорг и стукачка. И усы у нее больше, чем у меня. С другой – дала потрогать сиську. И поет под гитару «Прекрасное далеко». Не Цой, конечно, но с сиськой превращается в аргумент. Лена говорит:
– Дети!.. Блин, «дети»… Ну ладно… Дети! На последнем, двадцать седьмом съезде КПСС в своей исторической речи Генеральный секретарь нашей любимой партии Михаил Сергеевич Горбачев сообщил о необходимости празднования незаслуженно забытого в годы застоя старинного советского праздника, который, кстати, очень любил праздновать В.И. Ленин. Эту историческую инициативу поддержали товарищи Слюньков, Зайков, Лигачев, Талызин, Зимянин и так далее… Как этот праздник называется?
Молчим. Просто наслаждаемся тем, что алгебра остановлена. А брякнешь неправильно – весь кайф обломаешь. «Никогда не прерывай оратора – пусть высрется»… Эту формулировку я потом узнал. А тогда просто, как говорят в «эйпл», нативно молчал.
– Что ж вы молчите-то, комсомольцы будущие? – укоряюще и задорно взвизгивает усатая Лена.
– Ма-сле-ни-ца! Правильно! – хвалит она себя. – Что нужно для празднования Масленицы?
Все молчат. А я – тихонько:
– Блины!
– В армию тебе нужно, Баженов! В дисбат! Чтобы тебя там научили, где блины…
Мне приятно. Я думаю, дисбат – десантура. Мне тогда и в голову не приходит, что это тюрьма – дисциплинарный батальон.
– Масленица, – говорит усатая Лена, – это проводы зимы. Для комсомольской Масленицы нужно чучело зимы. Дети! Кто может сделать чучело зимы?
Все молчат. Безрукие все. Дети вэцээспээсовцев[3] и КМОшниц[4].
Я понимаю! Вот она. Добыча.
– Я могу, – говорю.
Она знает, что я могу. Я все стенгазеты рисую, я плакаты, я стенды. Я даже Ленину нос из гипса отлил. Когда в прошлом году его с пьедестала сбила беременная пионерка. Дело житейское. Токсикоз. Седьмой месяц. А она в карауле, под знаменем. Закружилась голова. Она – за Ленина. Но он только казался незыблемым. Рухнул и остался без носа. Как прототип. Только тот от своего сифилиса. А этот – от пионеркиного. Тогда меня на групповуху не пригласили – мал еще. Это в сентябре было. А день рождения у Ленина в апреле. Вот и считай. Она упала – бюст разбила, да давай выкидывать. Ее в больницу, а там еще и сифак нашли. У них потом у всех обнаружили. Хорошо, что меня не взяли.
Я Ленину нос слепил взамен утраченного, на все руки мастер. И чучело зимы могу взять и сделать. А никто не может. А из горкома сказали праздновать. Она в клещах. Я на коне. Могу просить что угодно. Говорю:
– Мне нужно «три» по алгебре за год.
Алла Николаевна чуть указку не проглотила.
– Нет, – говорит, – через мой труп.
А усатая ей в ответ:
– Нужно помочь Тимофею.
Я говорю:
– И освобождение от занятий нужно до Масленицы включительно.
Это наглость уже. Но они соглашаются. Я продолжаю:
– И Петьку мне в помощники! И ему все льготы, как мне.
Петька – друг мой. Музыкант. Но приперло их, видать, сильно. Они согласны.
Мы идем на охоту. Сразу. Время ускорилось. Жизнь прекрасна. Стройматериалы тогда не продавались. Их никому в голову не приходило покупать. Брали на стройках. Стройки все были заброшены. Заборы повалились. Под снегом свалены доски, бревна, трубы, арматура. Кому надо – бери. Сторожей нет. Что охраняешь – то имеешь. Все вокруг колхозное – все вокруг мое. Тихо стибрил и ушел – называется «нашел». Мы с Петькой нашли два бруса по шесть метров. Толщиной двести на двести. Бревна фактически. Едва дотащили. Не посрамим пионерию!
Перед каждой школой в то время был пустой асфальтовый плац. С ванной Гречко, конечно. Это углубление такое в середине. Там всегда лужа зеленая. А если сухо, дают школьникам шланг: идите мойте площадку. Десять минут – и лужа готова.
«Для чего она?» – спросите вы.
Молодежь! Она для НВП и физры. Начальной военной подготовки и физической культуры. К армии школьники должны готовиться в полный рост. А Гречко – это министр обороны тогдашний. Говорят, он это придумал. Так вот. Маршируют школьники, носки тянут, а толстый какой-нибудь не может.
– Взвод! Не ходим строевым нормально! Еще круг! Будем учиться! Вот все могут, а очкарик не может! Еще круг! Спасибо Шварцу скажете потом. Упор лежа принять! Ориентир – котельная. Арш!
И все ползем через лужу. А потом Шварца бьем. Вечером. Вот что такое ванна Гречко. Зимой там серый лед на растрескавшейся земле. И стоит опора, из рельсов сваренная. В нее елку втыкают в декабре.
Мы с Петькой зарезали шипы. Сплотили брус. Сделали основание чучела Зимы и веревками затянули его в крестовину для елки. Стальную. Целый день работали. День за днем наша Зима становилась все серьезнее. Обретала округлости в правильных местах. Мы ходили по помойкам района и потрошили старые матрасы. Вату приматывали к Зиме проволокой. Когда мы замотали ее мешковиной, она напоминала Колосса Родосского. Я был доволен. Мне нравилась моя Зима.
А весна набирала обороты. В воздухе плавала влажность. Даже шли дожди вечерами. Мелькнули недели свободы. Чучело стало прекрасно. В последний день я повесил на грудь гегемона старую алюминиевую лопату без черенка и размашисто написал черной битумной краской: «Зима». Все было готово.
Уроки начинались в восемь пятнадцать. В день празднования Масленицы торжественную линейку назначили на шесть тридцать. Я пришел к шести. Начальству изделие понравилось. Чувствовалась в нем размашистая поступь перестройки. Ванна Гречко, посреди которой возвышался памятник вечной зиме, была полна талыми водами. На плацу стояла кафедра с гербом и трибуны. Из матюгальников на весь спящий микрорайон лилась песня «Школьные годы чудесные», вся школа была построена на линейке. Впереди – совсем дети, сзади – прыщавые выпускники, которым вот-вот откидываться. У многих подхалимов в руках были букеты. Все готово.
Усатая говорит мне:
– Спички есть?
Спички у меня были. Я, как и все мои товарищи, конечно, курил.
– Конечно, нет. Откуда? – ответил я.
И не придал значения коварству этого вопроса.
Две жирные бабы, буфетчица и повариха, вытащили на плац два огромных бидона. Старшеклассники стали доставать оттуда желтые, пареные, мокрые колобки, с которых капал комбижир.
– Школа! В колонну по одному! Стройсь! Ориентир – кафедра! Шаом арш!
Каждый поравнявшийся с кафедрой получал по два холодных колобка. «Не жрать», – шептала каждому раздатчица. На втором кругу случилось чудо. Стали раздавать джем в пластиковых квадратных коробочках. Мы такого не видели. Как в Олимпиаду! Как иностранцы едят.
Не жрать. Не жрать. Не жрать. Я и не думал жрать. Я сразу в карман положил. Для мамы.
– Стройсь! Поджигай! – говорит мне усатая.
– Что поджигать?
– Чучело поджигай!
МЕНЯ НЕ ПРЕДУПРЕЖДАЛИ. Я НЕ ЗНАЛ, ЧТО ЗИМА ДОЛЖНА СГОРЕТЬ. ЭТО ОСКОРБИТЕЛЬНО ДЛЯ ХУДОЖНИКА, В КОНЦЕ КОНЦОВ. ДА И МОКРАЯ ОНА. КАК ГОРЕТЬ-ТО? НО НА ВТОРОЙ ГОД НЕ ХОТЕЛОСЬ.
Мы с Петькой побежали в котельную. Стали ведрами носить солярку и мазут. С лестницы я тщательно проливал Зиму. Много ведер. Много ваты и тряпок. Толстый брус.
– Чуууууууудесные! – взвыл мегафон.
Эхо гуляло в пятиэтажках. Последнее ведро я опрокинул на голову Зиме и там оставил. Медленно занялось. Пламя ползло по человеческой фигуре, охватывало ноги. Когда дошло до пупа, престарелые певицы-народницы отделились от «пазика», где сидели все утро, накинули алые павловопосадские платки и пустились в пляс вокруг Масленицы.
– Их! Их! Их! – взвизгивали они.
Директриса трубным гласом провозгласила с кафедры:
– Дети! Кушайте блины кружевные да вареньем смазывайте щедро!
Ага… это были блины. Я догадался только после подсказки. В восемь пятнадцать всех увели по классам. Начиналось самое интересное…
– Туши! – сказала усатая.
Подойти к Зиме было невозможно на двадцать шагов. Черный дым застилал микрорайон. Мое творение напоминало терминатора в тот момент, когда его уже начинают жалеть зрители. Я отказался. Второй год, значит, второй год. «Само погаснет», – сказала усатая и повела меня на математику.
Уроки закончились. Сгорели тряпки.
Продленка закончилась. Сгорела вата.
Стемнело. Посреди плаца горел огромный крест.
Со всего района пришли зеваки. На балконах хрущевок стояли люди. Смотрели. Посмеивались. Перестройка. Неизвестно, что можно, что нельзя. Дух сопротивления опять же. Приехали пожарные. Посмеялись. Тушить не стали. Директриса в темноте при свете костра требовала у них бумагу. Они ей дали. Прочла и на землю бросила.
Наступила ночь. Я был один. Мой крест горел.
Я поднял бумагу и прочел: «Отказ от тушения. Тушение не может быть осуществлено по причине непопадания струей в объект».
Я сложил мокрый документ вчетверо. Положил в карман школьного кителя и вытер руки об штаны.
У КАЖДОГО МУЖЧИНЫ СВОЙ КРЕСТ