Соцветья молодости нашей
Невыразимо розовеют
На дне минувших сорока.
Общины дружеской монаший
Устав ни годы не завеют,
Ни сонных рыл окорока
Не занавесят. Боже правый,
Какой волнующей отравой
Нас угощают облака.
Соцветья молодости бедной,
Поныне ваш полынный запах
Пустую голову кружит,
Поныне дух парит над бездной,
Надежда на веселых лапах
За тенью облака кружит
И пропадает. Боже правый,
Как долог день золотоглавый,
Как время медленно спешит.
Соцветья молодости дальней,
Перегрызаю ваши стебли.
К теплу полуденных морей
Осенних странников печальней
Летите, вольные, над степью
Унылой зрелости моей.
Ты хотел быть мулом, хотел быть преданным псом,
Сознавая, что твой удел – судьба ездовая,
И при этом ворочался на глубине, как сом,
И при этом порхал в листве, «ку-ку» издавая.
Ты пытался две жизни насмерть свинтить в одну,
И вот-вот бы сошлось, да куда-то пропала втулка.
Оттолкнулся, чтобы взлететь, и пошёл ко дну,
Отпер крышку ржавым гвоздём, да пуста шкатулка.
Ты старался быть первым даже там, где ты был один,
Не любил зеркал и порой, домогаясь чуда,
Тёр свой лоб, как медную лампу трёт Аладдин,
Но пока никаких чудес не извлёк оттуда.
Ты смеялся, а мир вокруг торговал и крал,
Ты плевал мне в лицо и стоял на ушах за краем.
И, возможно, ты победил, а я проиграл,
Но об этом при жизни ни ты, ни я не узнаем.
Мы ждём с томленьем упованья…
Не уповай. Себе дороже.
Не изводи себя до дрожи
Виденьем радужных колец.
Тем равнодушней будь и строже,
Чем вожделеннее телец!
Не уповай и не завидуй,
Не холости себя обидой,
Предубеждением не жги.
Ни пустяком себя не выдай
Собранью праздной мелюзги.
Не уповай. На пепелище
Не возводи себе жилище,
Не бейся с нищим об заклад
И не ищи в духовной пище
Гастрономических услад.
А впрочем, обольщайся. Впрочем,
Надейся. Мы не опорочим
Твой поролоновый цветок,
Вот разве несколько отсрочим
Нравоучительный итог.
Интрига обернётся сплетней,
Речь станет глуше, но балетней,
И ты, воспряв над суетой,
Узришь, семидесятилетний,
Минуту вольности святой.
Быть умнее дурака,
Благородней негодяя —
Так, немного погодя, я
Выйду в люди, а пока
Совершенствуюсь, расту,
Терпеливо примеряю —
С прощелыгой потеряю,
С простаком приобрету.
Ни ступенек, ни перил,
Только ложь да угожденье —
Вот такое восхожденье:
Кто кого передурил.
Стены лбом порастрясём,
Обскребёмся по сусекам;
Выйти в люди и при сём
Как остаться человеком?
Оставим надежду бездарным и нищим.
Везде, где молились, наспим и нашкодим.
Была бы причина, а повод отыщем,
И время найдём, и за публикой сходим.
Играя то словом, то бронзовым телом,
Пойдём парусить в романтических далях.
Ведь главное: как это выглядит в целом.
Достойно? Тогда помолчим о деталях…
Слегка и нечасто, но мучает боль за
Бесцельно и прочее. Хочется крови.
Тому, кто вопит: «А где польза, мол, польза?!»
Распятье идёт, как бюстгальтер корове.
Ещё трепыхается ветхая слава,
Ан в тесной печи догорели поленья.
Осталась старинная рашен забава —
Печально глядеть на своё поколенье.
Кто является с приветом, входит с бодрым пируэтом,
Тем намеренно перевран праздный умысел зари.
Впрочем, главное, проснуться и скомандовать предметам:
– Сыр, делись! Кофейник, булькай! Галатея, отомри!
Кто с утра летит, как скорый, на ходу продув сифоны,
У того во лбу ни пяди, вечный обморок души.
Всем завещано от века лечь на перси Персефоны,
Но спеши неторопливо и природу не смеши.
Кто настаивал на травах это солнечное зелье,
Тот заквасил ненароком эту оторопь в груди…
Не успеешь растеряться, как уже и новоселье.
А пока – былое, меркни, невозможное, гряди.
Здесь воздух облипает, здесь небо цвета сала,
Резина разговора здесь кажется тугой,
Здесь Золушка, беспечно сорвавшаяся с бала,
Влетает под автобус бесценною ногой.
А там такие краски – глазами бы питался,
Такие перезвоны – ушами бы дышал.
Коварный Румпельштильцхен там перевоспитался
И детовымоганью отчаянно мешал.
Здесь куры обучают булыжники паренью,
Здесь жаба предлагает улыбки эталон,
Здесь хлещут Белоснежку персидскою сиренью,
Чтоб впредь не появлялась в лесу без панталон.
А там веселья лица расписаны румянцем,
Наполнены бокалы павлиньим молоком,
Там даже К. Бессмертный стал вегетарианцем:
Ест репу, бога ищет и ходит босиком.
Здесь меркнет золотое, багровое сереет,
Здесь тонкое не лезет, горячее не жжёт,
Лысеет Лорелея, Дюймовочка звереет,
Пузатый Мальчик-с-пальчик в президиумах лжёт.
А там и горе слаще, и старость там моложе,
И честность там дороже, и праведнее честь.
И всё же оставайтесь, не уезжайте всё же.
Поверьте, есть надежда, ещё надежда есть.
Годы зрелые мои слепнут.
Речи долгие мои сякнут.
Громыхает в голове эхо,
А в бумагах благодать – тихо.
Так ли надо ли, не так? Сваи
Забивать или крушить сферу?
Серафима ли крестить, боже?
Волкодаву ли продать душу?
Воды светлые мои слепнут,
Печи пылкие мои тухнут —
Не скую, не испеку чуда
На серебряном огне крови.
Так ли надо ли, не так? Стаи
Провожать? Или не так – сваи
Забивать? Или продать душу?
Или небо растрепать в клочья?
О чём жалеть? О том, что не жил,
Как люди добрые окрест?
Что душу бешеную нежил
Охотой к перемене мест?
Что бубенцовый благовест
Меня не вовремя мятежил?
Что процыганил, проманежил
И честь, и молодость, и крест?
Приятель время торопил,
Долбил колоду, что твой дятел,
А я задёшево купил
И не заметил, как растратил.
Однако жив. Блажен почти.
Поди-ка, дни мои сочти.
Кособокая сохнет осина
По новом Иуде.
Развращение блудного сына
Отнюдь не во блуде.
Светоч хил. Дефицит керосина
Свергает твердыни.
Развращение блудного сына
В наивной гордыне,
Помещающей всякую веру
В тенета интима.
Дурно скопом насиловать сферу
И недопустимо.
То есть сфера, возможно, едина,
Но блудный потомок
Выбирает стезю паладина
И трепет потёмок.
Не имея, не моя, не брея,
Условный, как веха.
И ни грека в нём нет, ни еврея,
Ни горя, ни смеха.
Не помню, кому я завидовал и когда,
Но было. Во лбу пламенело. В аорте стыло.
Зависть – она, очевидно, тем и горда,
Что, обернувшись, видишь зашедшие с тыла
Возможности, шансы, не урванные тобой.
И это твоё неименье, твои потери.
Пока ты угрюмо дул в свой сиплый гобой,
Собратья твои наперебой потели,
Чтоб выиметь славу с листа. Но зависть остра,
А здесь просто некуда деться от жирных пятен,
Оставленных скукой. И краткость не им сестра,
А тем, кто и рад бы успеть, да восторг невнятен.
Но было. Ведь ясно помню желчную слизь.
Слепым не завидовал. Мертвым? Безумным? Детям?
Уставшие верить, возможно, тем и спаслись,
Что всех ревновали ко всем! Занятиям этим
Почти что мистическим нет ни конца, ни дна,
Покуда архангелы не перекроют краник.
Но ты понимал, что планида твой бедна,
И грыз в одиночестве свой непечатный пряник.
Не крался, не рвался вперёд, не брёл по пятам.
Зато и держался с собою на равных. Зато хоть
Себя разумел. А завидовал только котам,
Всегда одинаково чтущим охоту и похоть.
Не тень крыла, а вымысел крыла.
Не сытая, кичливая походка,
Не злое бормотанье вдоль карниза,
Не испещрённый калом император,
А лишь пера под ветром содроганье,
Коротенькие веточки следов
Да тень крыла, нет, вымысел крыла,
Забавный очерк детского рисунка
И неба незастроенные своды,
Где глубь, голубизна и голубь свиты
В едину суть…
Ты Ноя обнадёжил,
Мадонне дал благую весть о сыне.
А ныне что ж?
Ты пакостишь, голубчик,
Ты занят крохоборством, ты заносчив
И неучтив, и солнечные пятна
Не от тебя, как мы предполагали
Тысячелетье прежде, замечая
Не тень крыла, а вымысел крыла.
На заглохшем с июля барометре полная сушь.
Водоводы и щели сошлись в си-минорной токкате.
На случайно застрявшем в сознанье рекламном плакате
Весь в павлинах и пальмах маячит неурванный куш.
Месяц казней египетских, месяц задроченных душ,
Ощутивших себя приложением, скажем, к простате.
Спотыкаешься жить, зарекаешься браться за гуж,
Понимаешь, что всё, что ты понял, ты понял некстати.
Безмятежный и полый, как в бурном апреле вода,
Стал вот именно – полым; пустые тряся невода,
Заводная фортунка неведомо что затевает.
Утро вечера гаже… И вдруг сквозь лазурный пролом
Невозможная птица летит, задевая крылом
Некий остов незримый. И видно, что да – задевает.
Влагодарю, как небо и земля,
И головы, и крыши, и кресты,
И кроны птицегласые стволов,
И парка окустелую печаль,
И берега утравленную дикость.
Влагодарю молчанье соловья,
Осоловелый пересмех скворца,
Скворчащее потрескиванье дятла.
Деревья – вы, я вас влагодарю:
Елею, вязну, оберезеваю;
Каштану в день рождения ношу
Подсвечники;
кудели тополиной
Ношу невероятное бельё;
Над ивой, как над женщиной, смеюсь
И в липы, как в истории, влипаю…
Осина, повернись, ещё, ещё,
Достаточно.
Взгляните, господа,
Вот это руки, вот, взгляните, локти,
Вот пальцы. Да, их много – но ведь это
Не человек, а дерево.
Взгляните —
Вот левый глаз, вот правый – обратите
Внимание на левый – он моргает.
Не правда ли?
Взгляните, господа,
Вот бедра, вот влагалище дупла,
Одна нога – но это ведь осина,
Зачем ей две?
Ей некуда спешить.
Среди прелестных кофточек и туфель,
Уютных брюк, прозрачных комбинаций
Из ничего; средь завали продуктов —
Сыров, жиров, колбас, окороков —
Вдруг на прилавки выкинули солнце,
В честь юбилея выбросили солнце,
Беспечное, сияющее солнце,
Возможно, импорт (кажется, Brasile).
Сначала все опешили немного:
Как продавать – на литры или метры?
Кто будет брать и как с ним обращаться?
Ведь солнце не наденешь и не съешь…
Потом схватились, выставили толпы,
Давай хватать на литры и на метры
(Когда-нибудь и солнце пригодится,
К тому же импорт, кажется, Brasile).
А к вечеру уже не стало солнца.
Ещё клевали голуби осколки,
И продавцы горячими руками
Ссыпали в урны солнечную пыль.
Кто закупил его? Домохозяйки,
Фарцовщики – на случай оборота,
Пенсионеры – на предмет леченья,
Художник (надо срочно тратить деньги!),
Поэт – затем, чтоб вставить в левый глаз.
И только детям не досталось солнца,
И работягам не досталось солнца,
Всем, кто был занят днём, не вышло солнца,
Беспечного, сияющего солнца,
Помеченного надписью «Brasile»…
Одни, привычно побухтев, уймутся,
Другие вместо солнца выпьют водки,
И лишь поэт пойдёт гулять по крышам,
Нахально вставив солнце в левый глаз.
Так в мире было мирно и просторно,
Идеи звонки, а стихи грустны,
Когда придумал кто-то из Бостона
Записывать на киноплёнку сны.
Отбросив страхи, щепетильность, гонор,
Едва ему пообещали мзду,
Под аппарат улёгся первый донор —
Наспал аляповатую бурду.
Процесс усовершенствовали. Дали
Испить мудреных снадобий. А там
С людей снимать такие ленты стали,
Что прошлое кино пошло к чертям.
Невнятные, задавленные чувства,
Тщеславье, похоть вырвали из тьмы…
Так появилось страшное искусство,
Которое предполагали мы.
Парадоксальный мир оживших теней
Давал любому шансы на успех.
Так это что ж? Выходит, каждый – гений?!
Ведь сны – они талантливы у всех.
Сюжеты пёрли, громоздились, чахли.
Спать стало крайне выгодным давно.
А где-то близ Лозанны старый Чаплин
Снимал свое последнее кино.
Всё, что пело, парило, клубилось,
Впопыхах жизнерадостно билось,
Постепенно стерпелось, слюбилось,
И зима покатила в глаза.
– Как, – спросил я Незримого Старца, —
Убедиться, что мне, может статься,
Не дано в залазурье пластаться,
Где медвяная зреет лоза?
Но Незримый, бестрепетно светел,
Ничего, как всегда, не ответил,
Только вол кукарекнул, как петел,
Да слегка потекли тормоза.
Всё, что трогало, всё, что ласкало,
Пустоту на свету полоскало,
Всё, что душу пекло в пол-оскала,
Застеклило дыханье зимы.
– Почему, – я спросил с укоризной
У звезды равнодушно-капризной, —
Почему завершается тризной
Всякий раз постижение тьмы?
И опять никакого ответа,
Словно что-то заклинило где-то.
Только вдруг поползли из кювета
Земноводные цвета чумы.
Всё, что жгло, хохотало, хотело,
Что летело с горы оголтело,
Обратилось в зальделое тело,
И повсюду раздались часы.
– Почему остаётся тоска нам?
Я спросил чудака со стаканом.
Он шарахнул, загрыз тараканом
И лениво ответил: «Не ссы».
Дневных занятий произвол
Исчерпан был вполне.
День пал, и вечер произвёл,
И тьму зажёг в окне.
Выл домовой среди стропил,
И леший причитал.
Кто спал, кто пел, кто печь топил.
Я, например, читал.
И вдруг дверей визгливый скрип,
И мы глядим втроём,
Как некрасивый, грязный тип
Буквально влип в проём.
Он пах, как падаль жарким днём,
Как человечий срам,
Но сила тьмы клубилась в нём,
Дом обращая в храм.
Проснулся тот, который спал,
Сказал: – Вот это сон!
Эй, ты, орясина, шакал,
Пошёл отсюда вон!
Гость обнаружил дёсны. Смрад
Стал много тяжелей.
– Налей. Мне что-то плохо, брат. —
И повторил: – Налей.
Метался вой среди стропил
И снег сырой валил.
Один курил, другой топил.
Я, например, налил.
Он выпил зелье в два глотка,
Засодрогался вслед.
– Горька, – сказал, – а как сладка.
И вышел. И привет.
Февраль на крыше бесов пас
И снег валил сырой.
– Больной, – сказал один из нас,
– Шакал, – сказал второй.
– Счастливец, – третий произнёс, —
Он знает в жизни толк.
Вот так и надо: на износ,
Навскидку… – и умолк.
– Так пей, – сказал ему не я,
А тот, что прежде спал, —
И будешь рыло и свинья,
Покуда не пропал.
Пей и торчи из всех прорех
И носом землю рой…
– А кстати, выпить бы не грех, —
Сказал тогда второй.
– Тут разговоров на сто лет,
Не спор, а костолом…
И вот бутылка на столе,
И люди за столом,
И каждый взял по колбасе
И «будем!» возопил
И залудили. Но не все.
Я, например, не пил.
Баламутило, мучило, пучило,
Клокотало, корёжило, жгло,
Остогрызло, обрыдло, наскучило
То, чем жил он, что так ему шло.
В голове свиристело и пукало,
Барабанило в левом боку,
А возлюбленной пухлое пугало
Громоздило «ко-ко» на «ку-ку».
Вылез некто мохнатый из телека,
Сел напротив и начал линять.
– Что за чушь! – он подумал. – Истерика.
Надо, видимо, что-то менять.
Сей же миг устремясь к равновесию,
Корректируя душу свою,
Для начала сменил он профессию,
Поменял трудовую семью.
За стеной доремикали режуще,
Ниже резались в крик в домино.
Поразмыслив, сменил он убежище
И район поменял заодно.
Где добром, где прибегнув к насилию,
Где продуманно, где на авось,
Он друзей поменял и фамилию,
Даже брата сменить удалось.
Из возлюбленной выделал чучело
И прислушался. Нет, не ушло:
Баламутило, мучило, пучило,
Клокотало, корёжило, жгло.
Карабкается утро по стволам,
Скользит по фиолетовым обрывам,
Спешит и в настроении игривом
Устраивает праздничный бедлам.
На грядке появляется старик.
Он поощряет луковые всходы.
Набором бодрых цифр бюро погоды
Дублирует восход и птичий крик.
Залив едва волнуется. Песок
Томительно исходит лёгким паром.
В двенадцать открывающимся баром
Манит благоустроенный мысок.
Ребёнок ловит бабушку сачком,
Голубоглазый бомж бутылки ищет.
А позади кафе трещит и свищет
Соловушка над мусорным бачком.
Листопад, листожор, листобой,
Завтра золото станет золой.
То же самое будет с тобой,
С головой твоей, шумной и злой.
Намагниченным рваным углом
Перемётные птицы уйдут.
Бей им вслед обветшалым челом —
Сдан редут, и огарок задут.
Это край – омертвение жил,
Склеротический клёкот в груди,
И досада – неправильно жил,
И засада, куда ни пойди.
Это пепел на дне очага,
Нищеты продувная сума.
В створках век оплывут жемчуга
И зачахнут. И будет зима.
Снегопад, снеговей, снегостой,
Голубые летейские льды.
Даль чернеет, и берег пустой,
И следы. Слава богу, следы.
Обогреваю белый свет,
Смеюсь, обозревая
То липы цвет, то рыбий след,
То потроха трамвая.
Когда компания сыта,
Она предпочитает
Не лиру – бубенцы шута,
Шута вам не хватает.
Я вместо ужина стучу
Зубами по железу,
Затем по лунному лучу
На четвереньках лезу.
Вас огорчает темнота.
А я твержу: – Светает!
Не верьте, смейтесь. Но шута,
Шута вам не хватает.
Меня корят, что я не горд,
Что взял в Пегасы клячу,
А я дурачусь круглый год
И всех вокруг дурачу.
Камзол мой драный нищета
Куплетами латает.
А вы торопите: шута,
Шута вам не хватает.
Но я ужасно устаю
От этой глупой роли.
Возможно, нынче я даю
Последние гастроли.
Бежит вода из решета,
Снег на губах не тает,
И вдруг поймете вы: шута,
Шута вам не хватает.
Мужчины в двадцать – петухи,
Казарменная прыть:
Подраться, поорать стихи,
Курей поперекрыть.
Мужчины в тридцать – рысаки:
Труха из-под копыт,
Покуда ставки высоки,
Покуда кровь кипит.
Мужчины в сорок лет – орлы:
Предельна высота,
Но достаёт верней стрелы
Предательство крота.
А в пятьдесят мужчины – львы:
Мудры, видны собой.
Конечно, кое-что увы,
Но кое-что трубой.
Помехи, плюхи – чепуха,
Совмещены пока
Неукротимость петуха
С упрямством рысака.
С незащищённостью орла
Невозмутимость льва…
Живи, пока идут дела,
Пока душа жива.
А отвернёт Фортуна грудь,
Бери её с торца,
И до конца мужчиной будь,
До звёздного кольца!
История эта не нова,
Так было во все времена…
Они полюбили друг друга, как водится, с первого взгляда.
В известных затеях прошло примерно четыре месяца.
На пятом он узнаёт, что она на пятом. Угрозу чада
Воспринимает словно в чаду. Потягивает повеситься.
Потому что он был ещё молодой, но ещё порядочный,
А у порядочных ежели что – принято было жениться.
Но подобная перспектива ему не казалась радужной,
Проще, пожалуй, покаяться и, как следствие, извиниться…
Немного привычной игры, живого воображеньица,
И всё, и готово: бойкий стишок ложится в пухлую папку.
Но вы увлеклись, вам хочется знать, женится или не женится,
Вам жаль бедолагу: молод, горяч, ну, перегнул палку.
Всё в полном ажуре: рука испрошена, кинжал попритёрли
к ножнам…
Её положению и собственной чести вот именно потакая…
Положение, впрочем, оказалось не столь интересным
и даже попросту ложным.
Это бывает. На нервной почве. А она у нас вся такая.
Деревянный Буратино, оловянный Дровосек,
И соломенный Страшила, и хрустальный башмачок.
Кто-то всех переумаял, кто-то мается за всех,
Скачет в сумерках по кругу вечный Беленький Бычок.
Пахнет мёдом Белоснежка, чахнет худенький Кащей,
Вновь старушку Гдежекружку на побаски повело,
Наплели, нагородили, наскребли из-под мощей,
Бац, а мы уже не дети. А не верить тяжело.
Справа база, слева баня, посреди пивной ларёк,
Кувыркнувшись на прощанье, солнце скрылось за углом.
Мне навстречу ковыляет дрессированный хорёк,
В небе бабушка порхает, управляясь помелом.
Там козёл на курьих ножках, здесь молочная река.
Пеший Леший сушит лапти на кисельном берегу…
То ли в бога, то ли в душу семенит моя тоска,
Пью, кую, кукую, каюсь – уберечься не могу.
Небо, покрытое тучами, – всё-таки небо.
Дворцы, пропахшие щами, – всё же дворцы.
Унылый самоубийца с лицом пожилого Феба
Ко всем пристаёт с вопросом:
– Кому тут отдать концы?
Пальто, покрытое пятнами, всё-таки нечто.
Бульвар, усеянный лужами, всё-таки путь.
– Ложись, – говорю, – и жди.
– Да некуда лечь-то.
– Тогда, – говорю, – ступай.
– Ещё, – говорю, – побудь.
Деньги, которых нет, всё же воспоминание.
Хочешь, возьми кредит. Хочешь, в кулак свисти.
– Сгинь, – говорю, – уйди.
Имей, наконец, понимание.
Зачем мне твои концы?
Своих никак не свести.
«…А вместо дубины дубовая лира, —
Читатель вздохнул и добавил тревожно: —
С таким, как у вас, ощущением мира
Не только писать – и дышать невозможно.
Судите, планета на грани распада,
Познанье и правда в руках изувера,
Сегодня, поймите, особенно надо,
Чтоб нас окрыляли надежда и вера.
Не ретроскулёж, не пустые молебны,
Не сонные оды, не вялые глоссы.
Сегодня искусства должны быть служебны.
Явите нам Слово, ведь мы безголосы…»
А мне-то мерещился спазм восхищенья:
Мол, музыка крови, мол, эхо эпохи.
И я погрузился в свои ощущенья,
Пытаясь понять, почему они плохи…
В грядущем кривляется призрак былого —
Мигнёт, и затмится, и снова поманит.
Ну где я найду это самое Слово?
А тот, кто найдёт, непременно обманет.
Пусть горло им садит пророческий клёкот,
Глазницы сжигает священная влага.
Планета в порядке, и автор далёк от
Желанья пыланья на общее благо…
В природе апрель. Наполняемся светом,
И млеем, и блеем, и вот уже следом
К нам в сени врывается птица с приветом —
Пора со двора по Данаям и Ледам.
Позорно шалея, плыву по аллее,
Березы кусая за горькие почки.
А запахи прыщут – куды бакалее,
И всюду голодных юнцов заморочки.
И музыка праздна, и Муза капризна,
И чаячьи клики, и заячьи блики, —
Так нешто вдомек мне твоя укоризна,
Мой верный читатель, как совесть, безликий.
И мне не судья ни потомок, ни предок —
Я каждой строкою сей статус упрочу.
А быть катаклизму, авось напоследок
Тебя посмешу, похмелю, поморочу.