Я не знаю, что двигало мною тогда, в тот субботний день
– английский ли сплин или русская хандра – но, устав от серости окружающего мира, от серых улиц, деревьев и домов,
я вышел из своей квартиры, остановил такси и велел отвезти себя в аэропорт. Так, к вечеру того же дня я оказался в Петербурге.
Но там оказалось еще хуже: сыро, холодно и ветрено. Я поднял воротник длинного кашемирового пальто, надвинул на лоб драповый берет и, обмотав шею два раза шарфом, дал поглотить себя балтийской непогоде. Я шагал по Невскому, разглядывая прозрачные, освещенные изнутри витрины магазинов и кафе, считал от нечего делать расплывчатые от густого тумана желтые, розовые и оранжевые пятна светящихся окон, размышлял о людях, чьи фигурки двигались за задернутыми шторами, и недоумевал: к чему такая суета? К чему эти движения и пустая трата сил, когда и завтра, и послезавтра наступит очередной черный день со своими будничными заботами, подтверждающими тоскливую обыденность нашего убогого существования?
И тут я увидел розовое кружево. Длинный шлейф, состоящий из шелковых и кружевных оборок, выглядывающий из-под черного плаща, волочился по грязи, разбухая и напитываясь ею, превращаясь на глазах в безобразный мокрый хвост. Впереди меня быстрыми мелкими шажками почти бегом бежала женщина. Слева, под обнаженным, посиневшим от холода локотком, выглядывающимся из прорези плаща, болталась, напоминая мокрую крупную черносливину, лакированная сумочка. Женщина свернула в переулок _ я за ней, она нырнула в черную высокую арку, зажатую между высокими серыми домами, а я – следом. В конце арки оранжево светилась вертикальная щель; как оказалось, там была дверь, за которой и исчезла женщина. Я шагнул следом, машинально притворив за собой странную дверь, и зажмурил глаза. Ощущение того, что меня погрузили в аквариум я горячей вишневой наливкой, испугало меня: ведь я так давно не замечал вокруг себя жизнеутверждающих красок! Я заставил себя открыть глаза, и они тут же наполнились слезами: так нестерпим был свет. Резь вскоре прошла, мои глаза стали привыкать, и я осмотрелся.
Я стоял на солнечной стороне улицы незнакомого мне города, по обеим сторонам от нее стояли высокие оштукатуренные кремовым и белым дома, откуда-то доносились звуки аккордеона, слышался французский говор проходящих мимо барышень в шелковых платьях и соломенных шляпках, убранных свежими розами. Пахло горячим тестом и апельсинами.
Солнце начало припекать мне спину, и я почувствовал, как от моей одежды поднимается пар. Я тут же с благодарностью вспомнил свою матушку, обучившей меня французскому языку, потому что до меня вдруг стал доходить смысл услышанного: «Да он просто ненормальный, посмотри, как он одет!» «Может, он болен?» «Нет, его просто кто-то облил кипятком, видишь, от него поднимается пар?»
Я посмотрел себе под ноги: след мокрого грязного шлейфа незнакомки так и манил меня за собой. Так я, не отрывая взгляда от подсыхающих на глазах темных пятен, прошел квартал – след оборвался. Я стоял возле крыльца роскошного особняка. Массивная, красного дерева дверь была чуть приоткрыта. Пока я раздумывал, войти или нет, вдруг выглянула женская голова в рыжих, вспыхнувших на солнце кудрях, блеснули ультрамарином огромные смешливые глаза, и ярко-красный рот подарил мне ослепительную улыбку.
– Ну же! Заходите! – и голова исчезла. Я повиновался и зашел в дом.
Там царила роскошь. Все полы были устланы толстыми коврами, двери обшиты деревянными панелями, повсюду стояли напольные вазы, наполненные цветами.
– Подождите минуточку, я только отдам Мадлен свое платье, вы же видели, что с ним стало… – услышал я откуда-то издалека голос прекрасной шатенки и замер, рассматривая, как в музее, инкрустацию на маленьком карточном столике.
Наконец появилась она. В зеленом шелковом пеньюаре. Щеки ее, были бледны, а тело словно трясло в лихорадке.
– Знаете, я ужасно замерзла там, в Питере, да и вы тоже, как я погляжу… Пойдемте ко мне в комнату, сейчас мы согреемся и перекусим. Мадлен, поторопись! – крикнула она куда-то в сторону. – Идемте же, – она взяла меня за руку и потащила за собой. в конце длинного коридора была открыта еще одна дверь.
– Как вас зовут? – спросил я, снимая с себя пальто и
стягивая с трудом намертво облепивший мой лоб берет. Я
понял, что меня привели в ванную комнату.
– Жанна. А вас?
– Серж.
– Вот что, Серж, давайте без церемоний, у нас не так много времени. Раздевайтесь и ныряйте в ванну, Мадлен специально для вас сыпанула туда пахучей соли, отогревайтесь, потом наденете вот этот халат, он совершенно новый и никому раньше не принадлежал, а чуть позже я зайду за вами. И ушла.
Спустя полчаса я уже сидел в гостиной, н диване и пил виноградное вино.
– Где я? – спросил я, начиная, наконец, понимать, что мне снится сон.
– В Париже, конечно, на улице Фрошо. Неужели вы не узнали меня? – Узнал. – Я смотрел на Жанну и видел, как напитавшись парижским жарким солнцем, льющимся в распахнутые окна, и теплом, оживают ее нежные щеки и наливаются румянцем. – Вы – Жанна Самари, актриса. Вас любил весь Париж, Александр Дюма-сын, встретив вас однажды в салоне мадам Шарпантье, если мне не изменяет память, сказал: «Ну и глазищи же у вас, Жанна! Так и подмывает их выколоть!»
Жанна расхохоталась.
– А ведь вы в то самое время были, кажется, влюблены в Ренуара…
– ТС… Мадлен идет.
Вошла служанка Мадлен в голубом платье и внесла блюдо с цыпленком.
– Странное дело, я захотел есть… Я так давно не испытывал никаких желаний, что теперь, попав к вам, просто не узнаю себя…
– Все пройдет! Выпейте еще вина, попробуйте этот восхитительный сыр, а эти чудо-пирожки! Это же знаменитые пирожки из кондитерской Эжена Мюрера – коронное его блюдо и любимое лакомство Ренуара и Писсаро, Сислея и Моне, я уж не говорю о зануде Шанфлери и докторе Гаше.
– Жанна, расскажите мне о Ренуаре. – Он жил здесь, – вздохнув, произнесла Жанна и замолчала. Потом, сощурив погрустневшие глаза слегка улыбнулась, вспоминая что-то. – Да, он жил совсем неподалеку от меня. Приходил работать над моими портретами, но тогда я не могла посвятить ему больше двух часов. У меня же была целая куча дел! И к портнихе нужно было на примерку, и в театр на репетицию, да и к этой… Шарпантье…
Жанна с легкостью соскользнула с диванчика и подошла к окну.
– Скажу правду, хоть мне и грустно от этого: к сожалению, Ренуар любил только свои кисти и краски. А вот мне видел лишь натурщицу. Как вы думаете, могла с этим смириться? Я, у ног которой был весь Париж?
– Но разве не ему принадлежат слова, обращенные к вам: «Что за кожа! Право, она все освещает вокруг… Настоящий солнечный луч!»
Что с того? Иногда мне казалось, что он как вампир пьет из меня мой румянец и здоровье. Он уходил, а мне становилось как-то не по себе… Ну и вскоре мне все это надоело. Я стала пропускать сеансы. А он как раз готовился к выставке в Салоне. Переживал. Его протеже, мадам Шарпантье, чей портрет тоже должен был выставляться, все успокаивала его, говорила, что его полотна повесят в самом выгодном свете… И знаете, чем все кончилось? – Жанна вернулась к столу, оторвала крылышко цыпленка и усмехнулась:
– Мой портрет, к примеру, который он с грехом пополам закончил исключительно благодаря своей изумительной памяти и таланту, повесили «весьма странно», как сказал один мой знакомый писатель, господин Гюисманс, «на самой верхотуре одного из закутков салона, поэтому просто невозможно было составить впечатление об эффекте, которого хотел добиться художник. Может скоро, – добавил он, холсты будут развешивать прямо на потолке?! 1[1) В рассказе использованы настоящие имена и подлинные факты из жизни Жанны Самари и Ренуара, основанные на документах и цитатах, взятых из книги Анри Перрюшо «Жизнь Ренуара»].
– А что Шарпантье? Чувствуется, что вы недолюбливали ее, почему?
– Понимаете, она слишком часто виделась с Огюстом, занималась по отношению к нему благотворительной деятельностью, унижая его тем самым… – Но почему, почему вы называете это унижение? – Впрочем, я скорее всего сама все это придумала. Мне бы быть благодарной ей за него и за себя, и за всех тех, которых она вытащила в свет… хотя бы тем, что распахнула для нас двери своего дома, а я… Хорошо, не будем об этом. Просто… – Жанна промокнула губы салфеткой, отпила немного вина и грустно так улыбнулась. – Знаете, что сказала Шарпантье, когда ее подвели к моему портрету в Салоне?
– Нет.
И тут Жанна, зажав нос пальцами, прогнусавила, подражая важной Шарпантье: «Она очень хороша, но как у нее торчат ключицы!». Она выпустила воздух, вздохнула и взмахнула руками в возмущении.
– И это у меня-то ключицы! – она резко встала с дивана, изящным движением оголила плечи и, словно приглашая меня взглянуть на себя, подставила солнечным лучам свое розовое холеное тело. После чего прикрылась пеньюаром и волнуясь спросила:
– Ну что, ключицы?
Я лишь развел руками в немом восхищении. А прекрасная Жанна, успокоившись, допила вино и позвала Мадлен.
– Пирожные и кофе.
Мне хотелось задать Жанне Самари, примадонне «Комедии Франсез», целую кучу вопросов, но она вдруг сама заговорила. После того, как Мадлен, водрузив на стол корзинку с пирожными и фруктами, ушла, она сказала: – L’inutile bunf’e
2[2) «L’inutile bunf’e» – бесполезная красота (фран.)]
– Почему бесполезная, и что вы имеет в виду?
– Очень просто. Я уже столько лет нахожусь в Эрмитаже, я изо всех сил улыбаюсь людям, приходящим посмотреть на меня, и почему-то не покидает ощущение, что все это обман… Ведь когда я играла на сцене, я жила несколькими жизнями, вы понимаете? Я была счастлива. Аплодисменты – ради этого живет артист. А там… там холодно, я постоянно слышу, как за окнами шумит дождь, а стоит мне поднять глаза, как я сквозь стекло вижу лишь белый густой туман. Я хочу в Париж, в свой театр. Там, если хотите знать, висит еще один мой ренуаровский портрет – так вот, там он на месте. Я понимаю, что все это, в общем, звучит глупо, но я искренна с вами, Серж. Не скрою, я изредка навещаю себя в «Комеди Франсез», разговариваю сама с собой, поправляю красный бант и причесываю непослушные кудри, пудрю нос… Но самое главное – я слышу аплодисменты. Пусть они не имеют ко мне никакого отношения, но ведь аплодируют Жанне Самари другого поколения. Нас много, французских актрис, и нам просто необходимо, чтобы нас любили. Иначе нет смысла перевоплощаться. Вы понимаете меня? – Глаза Жанны были полны слез.
– Хотите, слабым голосом произнес я, отлично понимая, что мечта Жанны неосуществима, – я привезу обогреватель, в Эрмитаж, и буду чаще навещать вас?
– Что вы, что вы! – всплеснула она руками. – Там же особый климат, температура, влажность… Иначе все холсты потрескаются, испортится кожа, потускнеют волосы. Я уже думала об этом. Лучше уж холод. Ну что, Серж, вы отогрелись? Вам понравилась стряпня моей Мадлен? Кстати, нужно спросить ее, привела ли она в порядок мое платье… Ведь нам пора возвращаться…
Жанне принесли платье, она за ширмой надела его и попросила меня отремонтировать металлическую пряжку на пояске.
– Неужели мы сейчас будем возвращаться через арку? – Мне было жаль усилий Мадлен, которая привела шлейф платья в порядок, отстирав и отгладив каждую оборку, каждый волан.
– Нет, мы поступим по-другому. Идемте со мной, – она подошла к одиноко стоявшей в углу гостиной служанке, тихо утирающей слезы и поцеловала ее. – До встречи, Мадлен. – и, уже обращаясь ко мне: «Идемте, идемте…»
Она привела меня в небольшую комнату, завешанную и устланную коврами. В углу стояла большая ваза из красноватой меди с пальмовыми ветками.
Жанна внимательно осмотрела комнату, подошла к вазе и встала между ней и краем ковра. Сцепила руки, затянутые в белые перчатки, на животе и улыбнулась. —
«Прощайте, Серж», – прошептали ее губы, и тут я заметил, что они в креме от пирожного.
«Подождите», – я приблизился к ней и, слизнув крем с ее губ,
не выдержал и поцеловал Жанну. И мне показалось, что я поцеловал уже холст. Я опоздал на какое-то мгновение и прикоснулся к Жанне уже после того, как… я хотел дотронуться до руки Жанны, но ощутил лишь шероховатую поверхность полотна. Я повернулся к окну и обнаружил, что наступили сумерки. А вскоре до меня донесся шум дождя. Неожиданно в комнате появилась женщина в синем костюме с белым воротником. Она протянула мне руку и помогла перешагнуть через массивный позолоченный барьер, который, как впоследствии оказалось, был рамой картины.
– Вам записка, – заговорщически шепнула она мне на чистом русском языке. Я взял из ее рук голубой маленький конверт, вскрыл его, и оттуда показался узкий листик шелковистой бумаги. Там было всего несколько слов: «Милый Серж. Простите, что я так неожиданно покинула вас, ничего толком не объяснив. Я всюду опаздываю, такой уж у меня характер. Елизавета Петровна покажет Вам, где Ваша одежда. Навещайте меня почаще. Будете в Париже, приходите на улицу Фрошо запросто или в „Комеди Франсез“. Надеюсь, что наше знакомство продолжится. Целую Вас, Ваша Жанна Самари.»
Женщина в синем костюме провела меня в гардероб, где лежал большой бумажный пакет. В нем я нашел свою одежду, и тут только до меня дошло, что я нахожусь в Эрмитаже, что я стою в шелковом халате и вышитых домашних туфлях, а передо мной служительница, и ничего, кроме великого понимания я не могу прочесть в ее взгляде.
Среди стопки еще теплой – от утюга Мадлен – одежды лежала маленькая картонная коробка с пирожными.
– А это, наверное, вам, – сказал я, вспоминая вкус миндального крема и аромат губ Жанны Самари.
– Да, я знаю, Жанна частенько балует меня… Ну что ж, я пойду, а вы, когда оденетесь, позовите меня и я проведу вас к выходу…