Когда мне было четырнадцать, папа обделался в парке аттракционов.
Произошло это прекрасным летним утром, когда он повел меня и Ким в «Страну приключений» – которая была ровно тем, чем кажется по названию: парком аттракционов, полным приключений, если только вы никогда не переживали настоящих приключений или не были в настоящем парке аттракционов. Я всю неделю представляла себе эту поездку, мечтала о пиратском корабле и качелях. Они, уж точно, были самыми безопасными в парке, но для меня то была самая дальняя граница зоны комфорта. Я любила аттракционы, от которых появлялось чувство невесомости, падавшее из живота до самой вагины, когда аттракцион шел вниз – но мне никогда не нравилось переворачиваться или вращаться, пока не стошнит, и сейчас все еще не нравится. Думаю, можно сказать, что у меня вообще до крайности низкая переносимость страха.
В детстве меня до смерти напугал фильм «Улика». Я спала, положив на спину подушку – потому что кухарку в том фильме убили, ударив в спину здоровенным кухонным ножом. «С этой девочкой ничего не случится; только попробуйте проткнуть ножом эту подушку», – думала я. Как будто убийца войдет ночью ко мне в комнату, собираясь ударить меня ножом в спину, увидит, что на спине подушка, и отменит свои планы. Примерно такую же тактику я использовала, после того как услышала (не посмотрела) про фильм «Мизери». Я спала накрыв ноги подушками – на случай, если у Кейти Бейтс среди ночи возникнет желание приехать на Лонг-Айленд, вломиться ко мне в дом и переломать мне ноги киянкой. Может, поэтому я всегда спала (и до сих пор сплю) со своими жутковатыми, как из фильма ужасов, мягкими игрушками. Для защиты.
Достаточно сказать, что я была трусихой. В четвертом классе я говорила со школьным психологом обо всем, что наводило на меня ужас. Сама напросилась, а не обеспокоенный учитель к нему отослал. Наверное, я – единственная в истории девятилетка, попросившаяся на прием к мозгоправу. После сессии он отдал маме список моих страхов. Среди них были землетрясения и ленточные черви. Последние, в общем, не часто встречались там, где я жила, но мой брат изучал их в школе и не смог устоять перед порывом убедить меня, что я – легкая добыча, которую со стопроцентной вероятностью сожрет изнутри червяк. Однако первым (и самым памятным) в списке шел страх, что я случайно собью себя в масло. Он родился под влиянием страшноватой старинной детской книжки «Черный малыш Самбо», истории из времен более простых и расистских, когда писали пугающие, оскорбительные сказки, чтобы дети лучше засыпали по ночам. Когда-то она была очень популярна, потом ее запретили – и правильно сделали – и изъяли из обращения. Но у мамы книжка сохранилась. Там про мальчика, который отправляется на поиски приключений, и в итоге за ним гонятся тигры, которые так быстро бегают вокруг дерева кругами, что нечаянно сбиваются в озеро масла, которое мальчик потом относит домой матери, чтобы она напекла оладушков… А вот так вот. В общем, меня всегда мучил страх, что я как-то превращусь в растопленное масло, и сейчас он не кажется таким уж пустым. Сейчас, правда, это больше похоже на то, как я хотела бы провести свои последние сутки на свете.
Короче, в то утро, когда папа собрался отвезти нас в «Страну приключений», я встала, надела джинсовые шорты, которые заканчивались точно над коленом (шли безумно), и длинную футболку с тасманским дьяволом, чтобы все понимали, что за дела. Футболку надо было завязать сбоку, потому что на дворе было начало девяностых, а тогда зажигали так.
Папа не часто нас куда-то возил, но родители недавно развелись, так что мы начали проводить время с ним наедине. Так мы могли отхватить немножко веселья, а он – немножко почувствовать себя отцом. Он забрал нас на своей красной машинке с откидным верхом около десяти утра (даже потеряв все, он все равно водил машину с открытым верхом). Я села впереди, потому что сзади слишком дуло, и убедила Ким, что ей так больше нравится. Ехать от дома было минут сорок, но от нетерпения казалось, что четыреста: с десяток аттракционов, сколько хочешь мармеладных червяков и игровые автоматы прямо в парке!
С папой я всегда чувствовала, что меня любят выше крыши. Он старался изо всех сил. Но когда я была маленькой, его личность приводила меня в замешательство. Он – совсем не из тех семейных мужчин, игравших в гольф и пивших пиво, каких я видела по телику или на кухнях у друзей. Его трудно было отнести к какой-то категории – и нелегко было понять. В молодости папа жил богатым холостяком в Нью-Йорке 70-х – который тогда тоже переживал расцвет. Жил в пентхаусе со своим лучшим другом Джошем, в то время – знаменитым актером. Баловался наркотой, спал с девицами и наслаждался каждой минутой. Встретив маму, он простился с той жизнью. Как бы.
Когда я была маленькой, он держал себя в форме – всегда загорелый, всегда хорошо одет. Он вел международный бизнес, часто летал во Францию, Италию, Прагу, и я знала, что он вернулся из поездки домой до того, как видела его или слышала, потому что от него так мощно и роскошно пахло. Я думала, это смесь дорогого европейского одеколона, легкий запах сигарет и что-то еще, что я тогда не опознавала – а потом поняла, что это алкоголь.
Я никогда не замечала, чтобы отец сильно пил. Никогда при виде него даже не думала, что он хотя бы поддатый. Если не знать, как это выглядит, то ничего и не увидишь. Помню, как пришла из школы и нашла его вырубившимся, голышом на полу, но не сложила два и два. Помню, как он как-то попросил у меня прощения, что пропустил игру в волейбол, на которой на самом деле был, но я просто подумала: ой, папа, ничего не помнишь! Я понимала, что от него пахнет скотчем, но не принимала это в расчет. (До сих пор, когда мой парень напьется или у него серьезное похмелье и я его нежно прижимаю к себе, запах напоминает мне о папе. Когда я об этом говорю, парень смеется – думает, я шучу.)
Только потом я выяснила, что мой папа – самый настоящий алкоголик. Ему несколько раз пришлось ложиться на детокс, когда мы были маленькими. К его чести, он со своей зависимостью был осторожен. Пил только в поездках или когда мы спали, то есть… постоянно и каждую ночь. Единственное, что притормозило его пьянство – это рассеянный склероз.
Ему поставили диагноз, когда мне было лет десять, и вскоре положили в больницу, потому что болезнь ударила папу наотмашь. Все началось с покалывания в пальцах рук и ног, потом переросло в полную потерю чувствительности и боль в ногах. Когда он, наконец, вышел из больницы, все вроде вернулось в обычное состояние. Я не думала о его болезни, и никто о ней снова не заговаривал. Я любила папу, но, как любая поглощенная собой десятилетка, не беспокоилась о том, что он смертен. Да, я видела его на больничной койке, страдавшего от болей, но все равно думала, что он несокрушим. В то утро, когда он нас забрал, чтобы ехать в «Страну приключений», я думала о пиратском корабле – и не могу сказать, что так уж тревожилась о папином здоровье.
Едва машина затормозила у ворот парка, мы побежали к высоко взлетавшим качелям и встали в очередь. Было прохладно, из-за этого народу совсем мало – ура, подумала я, значит, мы сможем прокатиться два или три раза подряд, прежде чем пойти дальше. Я любила те качели, потому что могла притвориться, что ничего не боюсь, я закручивала и закручивала сиденье, пока они не взлетали в воздух, чтобы вращаться высоко в небе.
Я рвалась прямиком на пиратский корабль, но Ким хотела покататься на огромных страшных горках. Впереди у нас был весь день, поэтому я сказала «ладно», хотя не получала от горок никакого удовольствия. Ни броски туда-сюда, ни визг и возможность погибнуть меня не привлекали – и не привлекают до сих пор. Я ненавидела, когда вагончик чудовищно медленно вползал на горку, чтобы потом рухнуть вниз, и все вокруг начинали орать, жалея, что сели в него. Но Ким горки любила. А я любила Ким. И как старшая сестра я хотела, чтобы она считала меня храброй. Так что я сделала вид «подумаешь, дел-то» – и встала в очередь.
Но честно говоря, мне еще хотелось произвести впечатление и на отца. Он знал, что я жуткая трусиха, и я думала, что он заметит и скажет что-то вроде: «Ух ты, Эми… ты влезла на горку, как круто». Ему нравились всякие штуки типа прыжков с парашютом – и кстати, став постарше, я таки прыгнула в надежде его впечатлить, хотя каждая секунда этого мероприятия вызывала у меня отвращение… И вот мы встали в длинную очередь, которая, казалось мне, двигалась слишком быстро. Я слегка сгорбилась, надеясь, что не пройду ограничение по росту, но – нет, невезуха. Я все еще надеялась, что горку закроют на весь день, как раз, когда подойдет наша очередь, или что парк закроют из-за пропавшего ребенка. Там тысячи детей. Что, ни один не мог потеряться? Но увы, нет, подошла наша очередь.
– Хотите сесть в первый вагончик? – спросил парнишка, ведавший аттракционом; на вид ему было лет шесть.
– ДА! – завопила Ким.
Я посмотрела на папу, который – скорее всего, не без сарказма – показывал мне большой палец.
– Ага, – отозвалась я, хотя Ким уже запрыгнула на переднее сиденье.
– Пригляжу за вами, девчонки! – с упоением сказал паренек.
Мы помахали папе, когда поднимались на Гору Самоубийц, или как там называлась эта горка.
Я немногое помню из дальнейших двух минут – но вагончик, наконец, остановился, и я открыла глаза. Единственный плюс был в том, что я не пострадала физически, а еще это был отличный повод поупражняться в отстранении от самой себя – мы с братом и сестрой к подростковому возрасту научились этому в совершенстве. Мы вылезли. Ким была в восторге. Она прекрасно провела время.
Я не могу говорить за других маньяков с того аттракциона, но для меня американские горки стали источником травмы. Когда я шла вниз по пандусу, мне казалось, что у его подножия должен стоять президент, чтобы вручить мне медаль за доблесть. Но медали не было; только папа, который нам улыбался.
– Очереди нет! – закричала Ким. – Давай еще разок!
И мы покатились, а потом еще и еще. Каждый раз папа подбадривал нас, крича снизу. Мы, наверное, проехались на этой штуке раз пять, когда, остановившись, увидели, что его нет.
– Где папа? – спросила Ким.
– Наверное, пошел за конфетами, или еще что, – предположила я.
Пока мы его ждали, мы прокатились еще раз, и еще, и еще. После двенадцатого раза я почувствовала, что уже совсем готова пойти на пиратский корабль – он был главным приключением, которого я ждала. Ким рвалась прокатиться еще, но мне нужно было остановиться. Я подумала, что хорошо бы передохнуть и когда-нибудь, может быть, завести детей, и еще я была уверена, что папа будет нас ждать, когда закончит то, чем занят… кстати, а чем он занят?
В то время я еще не поняла, какой у меня смешной папа. Большая часть того, что он делал или говорил, просто пролетала мимо меня – да и мимо всех, если на то пошло. Его юмор был настолько странным, что проходили дни, прежде чем люди понимали, что он их оскорбил. Он выдавал идеальные короткие реплики вполголоса, когда говорил с официантами, или с банковскими служащими, или с мамой; никто, кроме меня, их не слышал. Как-то бабушка ему сказала: «Если я умру…» – и он ее с усмешкой поправил: «Когда». Он и с нами, детьми, позволял себе черный юмор. Помню, я как-то вошла в кухню, а он сделал вид, что я его застукала за попыткой сунуть нашего пса Пончика в микроволновку. Папа держался так, как будто ничто в жизни не сможет взъерошить ему перышки или удивить.
Так что в тот день, когда мы с Ким сидели на скамейке и ждали его, я увидела отца с новой стороны. Мы все ждали и ждали. Я заплела Ким дурацкие косички и заставила делать мне массаж руки, пока он, наконец, не объявился. Когда папа подошел к нам, первое, что бросилось мне в глаза – это его выражение лица: паника и подавленность одновременно. А второе – что на папе нет брюк.
Ким ничего этого не увидела, потому что сразу же спросила:
– Можно нам тянучку?
– Конечно, – ответил папа.
Мы с ним посмотрели друг на друга. У меня не было слов. Его футболка, мокрая снизу насквозь, была достаточно длинной, чтобы прикрыть трусы, но брюк и след простыл.
– Нам надо уезжать, Эм, – очень спокойно сказал он мне.
Я думала, не спросить ли что-нибудь разумное – типа: «Папа, где твои штаны?» Но он взглянул мне в глаза и дал понять, что вопросов задавать не надо. Я пошла в магазинчик в стиле кантри и купила Ким тянучку, а потом мы поспешили к машине. Я не смотрела по сторонам и не знаю, пялились ли на нас. Я смотрела только на десятилетнюю Ким, которая ни о чем не думала, кроме очередного кусочка своей вкусняшки. Она что, правда, не замечает, что папа без штанов? Я понимаю, парк называется «Страна приключений» – но сомневаюсь, что эти приключения касаются мужчин на пятом десятке, одетых как Винни-Пух после конкурса мокрых футболок.
Мы подошли уже к самой машине, когда поднялся ветерок, и до меня донесло запах. Дерьма. Человеческого дерьма.
Тут-то я и поняла: ох, папа наделал в штаны. Так. Я быстро извлекла из ситуации возможность показаться любящей и щедрой сестрой.
– Теперь ты можешь сесть вперед, Кими!
Я быстро соображала.
– Правда?! – спросила Кими.
Она пришла в такой восторг, что ей уступили эту привилегию, что у меня немножко разбилось сердце. Тянучка из парка да еще и переднее сиденье? Она поверить не могла, что ей так повезло. Не знала сестренка, что ей недолго осталось наслаждаться своей тянучкой – и, возможно, у нее это больше никогда не получится.
Мы забрались в машину, я – сзади, а Ким впереди с отцом. Когда он опустил верх, я взглянула в боковое зеркало и увидела, как у Ким задергались ноздри. Она учуяла. Началась самая тихая в моей жизни поездка на машине. Тянучка лежала у Ким на коленях всю дорогу, а голова ее медленно отодвигалась все дальше и дальше от отца. Верх у машины был полностью опущен, но ей все равно пришлось свесить головушку сбоку. Когда папа затормозил у дома, чтобы нас высадить, Ким была похожа на золотистого ретривера.
На меня произвело огромное впечатление то, что она ничего не сказала. Какая хорошая девочка, подумала я. Она поцеловала папу в щеку и поблагодарила его, а потом побежала в дом, и лицо у нее было такого же цвета, как у лягушонка Кермита. Я выпрыгнула и, задержав дыхание, поцеловала отца. Пошла по дорожке к дому, и тут он меня окликнул.
– Эм!
Я обернулась и спросила:
– Да?
Он глубоко вдохнул и сказал:
– Пожалуйста, маме не говори.
Я кивнула.
Самое грустное, что я поняла в жизни, это то, что мои родители – люди. Грустные человеческие люди. В тот момент я повзрослела на десять лет.
Второй раз, когда папа обделался в моем присутствии, рядом не было американских горок, чтобы помешать мне это увидеть. Все произошло прямо передо мной. Ну, немножко сбоку.
Случилось это через четыре года – летом, когда я уехала в колледж, перед тем как я села в самолет до Монтаны, чтобы пару недель погостить у своего старшего брата Джейсона. Я боготворила Джейсона и всегда старалась с ним пообщаться. Он почти на четыре года меня старше и, как по мне, должен каждый год становиться человеком-загадкой, по версии журнала «Пипл». Подростком он был звездой баскетбола, но потом, в старших классах, вдруг бросил, потому что не хотел больше соответствовать чужим ожиданиям. Его интересовали всякие штуки, вроде времени и пространства, и он всерьез подумывал о том, чтобы провести несколько месяцев в пещере и вести ночной образ жизни. Никому ни слова не сказав, Джейсон стал классным музыкантом. Школу он не закончил: предпочел набрать баллы для аттестата, путешествуя по стране и написав об этом – он как-то убедил директора нашей школы и маму, что это отличная мысль. Понимаю, что все это звучит как та реклама «Дос Эквис», прославляющая бородатого старика с загонами, – но дело в том, что я с ума схожу от Джейсона с самого рождения и всегда хотела быть частью любой необыкновенной Вселенной, в которой он в тот момент жил. Так что я ехала к нему при первой возможности.
Как раз тогда отец все время рвался побыть папочкой, так что предложил отвезти меня в аэропорт. Когда у человека рассеянный склероз, «побыть папочкой» превращается в игру в бинго или в билет на аттракцион. После полудня он меня забрал и повез в аэропорт Кеннеди.
Когда мы туда добрались, я вытащила свой огромный чемодан из багажника его машины и сама двинулась ко входу в аэропорт. Наверное, со стороны было странно наблюдать за здоровенным мужиком, чья восемнадцатилетняя дочь поднимает и волочет свой огромный чемодан, – но никто же не знал, что он болен. Я не очень понимала симптомы его болезни, но знала, что она его замедляет, даже если с виду все в порядке, ему может быть очень больно, и он не способен на простые физические действия, которые раньше давались ему без труда.
Папа был рядом, пока я таскала сумки и регистрировалась на рейс, – и казалось, что все хорошо. Это было еще до 11 сентября, так что он мог проводить меня до выхода на посадку, что и собирался сделать. Он все говорил: «Я тебя провожу до выхода». Думаю, для папы это было важно, потому что он для меня никогда ничего такого не делал. Это, скорее, была мамина работа. Но я была рада, что он со мной: хоть список моих страхов к тому времени существенно сократился, летать я все равно жутко боялась.
Мы оба прошли безопаску, не разуваясь, – старые добрые времена, – и направились по длинному залу к моему выходу. Терминал тогда ремонтировали, поэтому приходилось выбирать дорогу. Нам еще прилично оставалось пройти, когда папа резко принял вправо и рванул к краю зала. Я остановилась и обернулась посмотреть, что он делает. Он мученически на меня взглянул, затем стянул штаны – и секунд тридцать из него лилось дерьмо. Тридцать секунд – это вечность, кстати, когда смотришь, как твой папа извергается с тыла, как вулкан. Только подумайте. Произнести «Миссисипи» – это одна. Всего одна секунда.
Все быстро шли мимо в ужасе. Какая-то женщина закрыла своему ребенку глаза рукой. Люди пялились. На одну телку, проходившую мимо, я рявкнула: «ЧТО?! Иди, куда шла!»
Закончив, отец встал и спросил: «Эм, у тебя какие-нибудь шорты в сумке есть?»
Я открыла чемодан и вытащила пару шортов для лакросса. Отдала ему, думая: пап, это же мои любимые были. Он бросил брюки в мусорку и натянул шорты. Я подошла, чтобы обнять его на прощание сверху. Я не плакала, не смеялась – просто улыбнулась и сказала:
– Пап, я тебя люблю. Маме не скажу.
Я пошла прочь от всего этого, и тут вслед мне донеслось:
– Я сказал, что провожу тебя до выхода!
Я обернулась, посмотреть, не шутит ли он; нет, он не шутил. И мы пошли до самого выхода. Я дышала ртом и злобно смотрела на всех, кто посмел на него пялиться. Когда мы дошли до последнего выхода этого чертова терминала, в конце очень длинного зала, папа меня поцеловал на прощание и ушел.
Обычно, когда я сажусь в самолет, я тут же начинаю беспокоиться, насколько страшно будет взлетать, и стараюсь придумать, как себя отвлечь, чтобы не нервничать. Но в тот день я сидела в самолете и ни о чем не думала. Голова у меня была пустая. Слишком больно было. Я не думала о своем бесстрашном отце, который боролся с загадочной болезнью. Раньше он носился по аэропортам в облаке дорогого одеколона и пускал зайчики роскошными часами, а теперь превратился в этого безымянного беспомощного мужика, потерявшего посреди аэропорта власть над внутренностями на глазах у своей дочери-подростка. Он даже не вздрогнул и не дал мне понять, что его это парит. То есть как раз он был мокрым от пота: рассеянный склероз его себе подчинил физически, – но внутри он остался таким же непробиваемым, как всегда. Но я ни о чем таком не думала. Я просто смотрела в окно пять часов, ничего не чувствуя, пока не вышла из самолета в Монтане и не обняла брата – на дольше, чем ему бы хотелось.
Я пыталась говорить о двух этих дерьмовых историях со сцены. В них столько выбивающего из колеи, что я начинаю смеяться – иначе это не вынесешь. Ким, свесившая голову из машины; я, стоящая рядом с отцом, на котором нет штанов, возле вагончика, развозящего народ по парку аттракционов. Я смотрю на самые печальные моменты своей жизни и смеюсь над тем, как они ужасны, потому что они уморительны; рассмеяться – это единственный способ пережить болезненное. Мой папа такой же. Он всегда смеялся над тем, что другим казалось слишком мрачным для смеха. Даже сейчас, когда его память и умственная деятельность очень подорваны рассеянным склерозом, я говорю ему, что у него мозги похожи на яичницу-болтунью, – и он истерически ржет и соглашается: «Чистая правда!»
По папе в жизни не скажешь, что он себя жалеет. Он и не жалел никогда. Он не боится прямо смотреть на самое страшное. Надеюсь, я от него это унаследовала. Лишь однажды я видела, как он плакал из-за своей болезни, и это было совсем недавно – когда он узнал, что его будут лечить стволовыми клетками и что это поможет ему почувствовать себя намного лучше, возможно, он даже снова будет ходить. В тот день он плакал, как маленький. А до того – ни разу.
У меня чудесные детские воспоминания о том, как мы с ним ходили на пляж. Мы не вылезали с пляжа, и вообще он был натуральным солнцепоклонником. Даже в январе, если светило солнце, папа обмазывался детским маслом и садился во дворе в шезлонг. У него круглый год был загар. А летом мы рано утром залезали в океан и выходили уже после заката. Мы вместе катались на волнах; это была наша фишка. Больше всего я хотела удержаться на волне дольше его, но у меня никогда не получалось. Я даже жульничала, опускала ноги и немножко пробегала по дну, чтобы сравняться, – но нет, он всегда побеждал.
Самая большая радость, какую я помню из детства, – это когда надвигался шторм и поднимались большие волны. Все пугались и не шли в воду, но только не мы. Даже когда океан злился и тащил нас вбок. Нам приходилось выходить на берег и проходить половину футбольного поля, прежде чем нас снова смывало волной. Мы плыли против течения и ловили лучшие волны за день. Ничто не могло заставить нас выйти: ни дождь, ни мама, оравшая с берега, – ничто. Я по-прежнему представляю себе папу молодым, здоровым и сильным, с бронзовой кожей и мокрыми черными волосами. По какой-то причине мне не было страшно. Может быть, потому что я была с папой. Рядом с ним меня было не одолеть.