Классная комната, залитая светом утреннего солнца, постепенно теплела, чисто вымытые стекла в окнах взрывались бликами, цветы в кадках лучились сочно-зеленым сиянием, деревянные панели источали терпкий аромат смол и лака. Соня чувствовала, как в воздухе запахло приближающимся летом и приключениями, она не могла слушать урок, а все думала о заброшенном доме, где жил Данилов. И с нетерпением ждала первой перемены или момента, когда учительница покинет кабинет.
Наконец на последней четверти часа в дверях возникла классная дама в непременном синем платье с белым воротничком и взволнованно шепнула что-то Алевтине Сергеевне. Та спешно положила мел у доски, остановилась, наказав девочкам разбирать одну из од Ломоносова самостоятельно, и вышла. Как только дверь закрылась, началось движение, напоминающее бурление чашки шоколада: девочки, облаченные в одинаковую коричнево-черную форму, зашушукались, зашуршали, задвигались. Заниматься самостоятельно разбором поэзии Ломоносова никто не собирался. Задание учительница дала машинально, верно, потом и не вспомнит о нем. Соня повернулась к Полине:
– Ты что-нибудь знаешь о нашем учителе истории?
– О ком? – нехотя отозвалась та; как и Соня, Поля отставила перо и тетрадь.
– Он вчера у меня тетрадку отнял.
– А, ну… знаю немного. То, что и все знают.
– Расскажи.
– Он же тот самый, младший Даниловых – вафли, шоколад… Это его детская физиономия красуется на жестяной банке из-под какао, – фыркнула Поля.
– То мне известно. Хотя я никогда и не задумывалась, готовя какао, что светловолосый мальчик в коротких штанишках и курточке – это наш историк. – И обе прыснули со смеху.
– Мать его сама занималась придумыванием того, как все их жестяные коробочки выглядят. Он небось чувствует себя большой знаменитостью.
– Это бесспорно. Ходит царьком.
– А еще… он вроде как болен был в детстве. Отставал в развитии и лечился в Швейцарии.
– По правде говоря, это заметно.
– Ростом не вышел, но учился хорошо. Иначе бы не взяли в преподаватели.
– Взяли, – фыркнула Соня. – В женскую гимназию взяли, видно, считая, что нам преподаватели нужны только отстающие в развитии и… недоумки. Даром что сынок богатеньких купцов.
Все же, прежде чем вылетело гневное слово, за которое, наверное, Соня заслуживала розги или гороха в углу, она на секунду замялась. И невольно пожалела о сказанном.
Соня всегда немного недолюбливала этого невысокого светлолобого мальчишку с коробки из-под какао. Не получалось смотреть на него с уважением и подобострастием, с каким требовали взирать на себя учителя. Она не раз слышала от других советы Григорию Львовичу быть строже, не спускать с рук баловства и прочее. За то, что девочки позволяли себе на уроках истории, в меру строгая Алевтина Сергеевна отхлестала бы по щекам.
У Данилова всегда было шумнее и утомительней обычного, трудно было собраться с мыслями. И вина за то, что Соня не любила уроки истории, отчасти лежала на его плечах. Если бы хоть раз он повысил голос, несносные стрекотуньи замолчали бы. Хоть раз бы кого в угол на горох поставил! Не имел бы привычки бубнить урок себе под нос во всеобщем шуме, может, Соня начала бы его слушать. Учителем он был абсолютно никудышным. А уж умен ли и образован, как о нем отзывался весь штат преподавателей, понять было трудно, он не оставлял шанса услышать себя.
Со вчерашнего вечера в сердце Сони поселилось иное к нему, неведомое доселе чувство сострадания.
Прежде он был неким бесцветным пятном, мелькающим перед доской, иной раз среди полок магазина отца. Вчера Соня увидела, как этот человек живет. Она увидела воочию, как живет тот, кто потерял разом семью. И в сердце поселилось чувство холодного, распирающего, недоброго и неуютного потрясения. Не страха, нет, тревожного недоумения, возникающего с неизбежным взрослением, осознания, что где-то на земле есть горе, болезнь, старость, смерть. Близкие смертны, здоровье не вечно, мир хрупок. В горе невозможно поверить, его не существует, пока оно случается не с нами.
Она не знала Данилова счастливым и довольным, любимым, обласканным, смеющимся, говорящим громко и уверенно. Не видела его живого любопытства, света в глазах. Она не была знакома с Даниловым во времена, когда его дом был полон голосов: родных, угодливой прислуги, гостей, во времена, когда кухарка наполняла столовую паром и ароматами привычной с детства снеди, когда кучер готовил экипаж к вечерней прогулке в театр, а веселый смех кузин, кузенов, тетушек и дядюшек, племянниц или племянников оглашал нынче черные от пыли и неуютной темени стены гостиных, диванных, библиотеки, столовой.
Она не знала его настоящим. Григорий Львович начал преподавать спустя три месяца после похорон. Перед классом он предстал бледной, тихой тенью, призраком, которого никто никогда всерьез не воспринимал. Может, его взяли из жалости. Ломоносовская гимназия, как и Университетские русские курсы и Александровская гимназия, была ранее облагодетельствована его родителями.
– Что за болезнь? Не знаешь? Как это – отставал в развитии? – не унималась Соня.
Полина насупила светлые брови:
– А может, в его личном деле сказано?
– Наверняка… – блаженно протянула Каплан. – Надо попробовать проникнуть в кабинет начальницы.
– Аннушка тебя на целый день на стул поставит, как бедняжку Элен Бернс, если застанет роющейся в шкафах.
Тут обернулась сидящая спереди Дарья Финкельштейн, дочь обрусевшего немца-врача, числившегося в штате гимназии. Взрослая, невысокая, с двумя черными как смоль косами, отчаянно не идущими ее строгому лицу, с белым, как школьный мел, лбом и чуть высокомерным взглядом она была совершенно не немецкой внешности, но по-немецки спокойной и непоколебимо твердой. Из-за смерти матери Даша пропустила педагогический класс в гимназии и свое свидетельство готовилась получить в двадцать один год с девочками, бывшими на три года ее младше.
– Ты забрала у него свой дневник? – У нее был низкий грудной голос.
– Нет, – скривилась Соня, вспомнив, как вчера дважды упустила свою сокровищницу мыслей.
Даша чуть повела подбородком, выражая сожаление.
Она увлекалась медициной, порой восхищая Соню бесчисленными знаниями во многих областях врачебной науки. Лето она честно проводила не на югах, как все, и не на Взморье, а в городской больнице внештатной санитаркой, в прошлом году и позапрошлом – сестрой милосердия. Отец пристраивал. Потом всем хвасталась: мол, вскрытие позволили делать. Все считали, что она немного врушка, задавака и воображала, раз старше других девочек, нахваталась медицинских терминов и сыплет ими, стараясь скрыть свою странность. Даша ни с кем особо не водилась, считая девочек глупыми маленькими дитятками, тайно курила папиросы марки «Роза», а училась на зависть хорошо, шла на золотую медаль и грезила о карьере прозектора.
– Не нужно ходить к начальнице, – небрежно бросила она. – Тем более что личное дело Данилова в архиве, а не у нее в кабинете. Да и в личном деле разве такое пишут? Анамнез хранится у докторов. Подсмотрела я уже у папеньки в бумагах. У Данилова еще в Швейцарии, где он девять лет лечился, диагностировали синдром Лорена – Леви.
– О господи, и что это? – сморщила нос Полина, которая не любила Дашу, но прямо никогда ей не смела показать своих чувств.
– Это гипофизарный нанизм, другими словами, карликовость, – самодовольно провозгласила та. Она полностью развернулась к Соне и ее соседке и по-хозяйски, царственно опустила локоть на раскрытый Полинин учебник литературы. – Но он не похож на обычного карлика. Тело пропорционально, даром что ростом не вышел. Это редкая форма карликовости. Я поискала работу французского ученого Франсуа Лорена – все так и есть. В анамнезе нашего историка папенька тоже написал: синдром Лорена.
Обе девочки ахнули:
– Ты что, видела его… историю болезни?
– Я ее, можно сказать, сама составляла. Если бы папенька Данилова пригодным не объявил, его бы не взяли в штат гимназии. Папенька его полностью обследовал, как оно полагается, я за ним записывала. Экземпляр прелюбопытный.
– Проныра! – восхищенно просияла Соня.
– Люди с синдромом Лорена, – продолжала Даша, довольная тем, что смогла произвести впечатление на девочек, – невысокого роста, тщедушные, с тонкими ручками и ножками, недоразвитыми вторичными половыми признаками…
– Фу, – надула губы Полина.
– Чего «фу»? Это значит – ни бороды, ни усов, как у отца Анисима, ему не видать. А ты что подумала? Но и там у него… – Даша многозначительно опустила взгляд к парте, – все очень плохо.
– А отчего это вышло? – Соня поспешила отвлечь рассказчицу от излишеств в медицинских подробностях, чувствуя, как предательски вспыхнули скулы. Даша часто могла рубануть каким-нибудь термином так, что всем сразу делалось неловко.
– Есть под нашими черепушками отдел мозга – гипофиз. Порой там с самого детства вырастает опухоль, которая съедает все соки, должные пойти на пользу роста.
Соня жалостливо вздернула бровями, Полина всплеснула руками. В мысли ворвалось непрошеное воспоминание о вчерашнем вечере, об одиноко горевшем окне в углу башенки, о холодном и темном доме, о грязном крыльце и заросшем саде. Вот несчастье-то: родных потерял, хотят убить, одинок и болен… неизлечимо. Сердце пропустило еще одно впечатление, помимо сострадания, названия сему впечатлению Соня подобрать не могла. Оно становилось невыразимо большим, уже выросло до размеров настоящего чувства и теперь распирало ребра.
Тут Полину позвали с соседнего ряда, она развернулась к парте, стоящей слева, а Соня схватила за локоть Дашу, вызывавшую больше доверия, чем легкомысленная Полина, и потянула к себе, кивком попросив наклониться.
– Я вчера была у него дома, – тихим, заговорщическим шепотом заявила она. – Думала, получится вызволить дневник.
Глаза Даши потемнели от любопытства.
– Он там один, дом запущен… Я зашла и в темноте… напоролась на кого-то с оружием… к нему вот так запросто можно войти… он и дверей не запирает… Напугала вора, вор бежал… Никогда не думала, что буду так жалеть Данилова, – сбивчиво говорила Соня. – Неужели до него совсем никому нет дела?
Даша почесала карандашом за ухом и восхищенно заметила, прищелкнув языком:
– Ты была у него дома? Смело.
Тут вошла Алевтина Сергеевна, и пришлось вернуться к одам Ломоносова.
История шла третьим уроком. Соня отгоняла тяжелые думы о Григории Львовиче. А если он и вовсе не явится в гимназию? А если вернулся потревоженный вторжением Сони вор-убийца, застрелил Данилова, а в доме на Господской уже давно полиция обыск делает? Или лежит учитель мертвый и никто его не хватился?
Соня шла в естественно-исторический кабинет, судорожно прижимая учебники к черному фартуку, страшась не увидеть сегодня историка.
Все-таки это невероятно бессердечно, бездушно вот так не обращать внимания на страдания своего коллеги. Почему его никто не проведает? Почему не заставят убрать дом?
Но, к Сониному облегчению и немалому удивлению, Данилов сидел за кафедрой в своей тщательно отутюженной и застегнутой до самого горла тужурке и увлеченно перебирал табели. Девочки заходили в класс, здоровались, рассаживались. Соня, проходя мимо, замедлила шаг. Перво-наперво она оглядела кафедру учителя, а следом его лицо. На кафедре нигде не было ее дневничка, а в лице Григория Львовича – ни тени гнева или следа какого-то жуткого переживания, вроде тех, что остаются после встречи с убийцами. Стало быть, вор вчера не вернулся.
Прозвенел звонок, все расселись, но шум, по обыкновению, не утих.
Данилов поднялся, принялся призывать к порядку своим тихим и беспомощным голосом: «Внимания! Прошу тишины и внимания!» Никто, разумеется, не обратил на него никакого внимания.
Кроме Сони.
Теперь она не могла равнодушно взирать на его несмелые преподавательские потуги, с тревогой смотрела в лицо. Григорий Львович перехватил этот тревожный взгляд и, наверное, расценил его как беспокойство за отнятый дневничок.
– Я отдам его сразу после экзамена, – отрезал он, чуть наклонив голову.
В сердце Сони всколыхнулось пламя ярости. Что?! Это ведь не ранее чем через три недели!
Данилов развернулся на каблуках и, одернув полы тужурки, двинулся к доске. Четверть часа под общую возню, вскрики, хихиканье и щебетание он писал что-то мелом. Соня молча записывала: это была экзаменационная программа. К экзамену теперь следует отнестись серьезней.
Закончив, учитель вернулся к кафедре, стал шарить руками поверх бумаг и табелей, что-то ища, потом сдвинул брови. Соня продолжала следить за Даниловым из-под плеча Даши, неизменно восседавшей перед ней. Он полез в портфель и замер с запущенной в него рукой. Его лицо окаменело, медленно стала сходить краска со скул, глаза сделались большими и прозрачными. Соня никогда не видела его с таким лицом. Это было лицо человека, приговоренного к эшафоту. Не удивление, не страх, но неизбежность, горечь и смирение читались в нем. А еще какое-то дикое торжество. Соня могла поклясться, что если он не разразится сейчас диким хохотом, то самое меньшее поднимет на кого-нибудь указку, выпростанную из своего портфеля, как шпагу из ножен.
Он стоял так минуту. Никто, кроме Сони, не замечал странного выражения лица учителя. Он будто попал рукой в ведро с водой, которая вмиг превратилась в лед, или в его сумке оказался аллигатор, сжавший его кисть челюстями.
Медленно портфель стал соскальзывать с руки Данилова, как большая варежка, пока не обнаружилось, что он сжимает револьвер. Да, самый настоящий револьвер. И не какой-нибудь, а русский «смит-вессон», которым были вооружены все военные и полицейские чины России. Соня хорошо это знала, поэтому в своей миниатюре про самоубийство учителя истории указала именно эту марку огнестрельного оружия.
Дальше все пошло как во сне, а точнее, как по написанному… в треклятом дневничке.
Он стал тянуть оружие вверх, и один за другим гасли девичьи голоса. Ненужный портфель скатился с кафедры. Веером до первого ряда парт легли тетради, брошюры, бювар, брякнули об пол стальные перья.
Стискивая челюсти и сильно сжав револьвер с двух концов, он стал разглядывать его. Потом поднял глаза на замерших в немом ужасе девушек, неумело преломил ствол и высыпал на кафедру шесть патронов. Те высыпались на разложенные табели, два гулко ухнули прямо на пол и в звенящей всеобщим страхом тишине покатились под парты к ногам учениц.
Он поймал ладонью четыре оставшихся, застыл, держа в одной руке револьвер, другую – прижимал к кафедре, будто пойманного зверька удерживал.
А потом принялся вкладывать патроны обратно в гнезда. Один за другим, как гасли голоса учениц, Григорий Львович вкладывал патроны в барабан, в конце, щелкнув, распрямил ствол.
Он смотрел не на девушек, боявшихся пошевелиться и наверняка вообразивших, что безумец начнет палить по ним, он смотрел сквозь заднюю стену, увешанную картами, историческими схемами и портретами греческих философов, писанных углем. В глазах застыло прежнее выражение горькой неизбежности, рот перекосило, в лице появилась совершенно новая для него гримаса: уголки губ сползли вниз, подбородок был поджат и дрожал.
Сейчас стрельнет, сейчас пальнет.
Рука поднималась все выше, ствол тянулся к виску, будто это самая гармоничная и естественная на свете пара – висок и дуло револьвера. И непременно, когда оба эти предмета находятся рядом, их необходимо приставить один к другому – таков закон природы.
Но дуло остановилось на уровне скулы. В мыслях не дышавшей от ужаса Сони мелькнуло предположение, что учитель намерен прострелить себе сонную артерию. Тотчас отозвался внутренний Дюпен, похваливший за удачную мысль, ведь, пробив сонную артерию, умереть проще, чем стрелять в височную кость. Даша бы непременно присоединилась к мнению Сониного Дюпена.
Пальцы Данилова ослабли, ствол «смит-вессона» стал опускаться.
Данилов положил револьвер поверх табелей. Сел на край стула, опустив руки на колени, как гимназист, и несколько минут приходил в себя, шумно дыша и хлопая ресницами. Краска на лицо возвращалась пятнами, яркими, как цветы гибискуса, на висках выступили капельки пота. Он был похож на перепуганную девицу, и нипочем не скажешь, что минуту назад на девушек смотрел мужчина, решительно настроенный пустить себе пулю в висок. Его лицо изменилось на какое-то время до неузнаваемости, будто телом овладел дух Наполеона Бонапарта, узника острова Святой Елены, или Ганнибала, готового вести войска в наступление. И Соня почему-то обрадовалась, подумав, что глубоко-глубоко внутри учителя запрятан сильный духом герой, ловко прячущийся под маской труса и недотепы, ощутила приятную радость за большую победу человека, переставшего быть чужим.
А сейчас он сидит и в недоумении хлопает ресницами, скорее всего, тоже удивляясь своей новой ипостаси.
Потом он спохватился, принялся поднимать с пола бумаги, что вылетели из портфеля, делал это неспешно, чтобы унять дрожь в руках.
Соня не сразу обратила внимание, как лицо его изменилось вновь, пятна сошли, глаза заблестели испугом: Данилов вынул из общей кучи бумаг небольшой клочок с наклеенными на нем буквами, вырезанными из бумажных афиш, и, держа его перед собой, вернулся за кафедру. Недвижимо он просидел еще минут пять, читая и перечитывая положенный перед собой таинственный манускрипт.
Потом поднялся и вышел. Девочки взорвались возмущенными выкриками. Соня, не теряя время, бросилась под шум и сутолоку к кафедре.
«Помоги себе, – плясали уродливые буквы, вырезанные из театральных афиш. – Умри с миром. Или тебе помогут».
Она прочитала и скользнула обратно к парте, тут же прошептала странное послание сначала Даше, развернувшейся к ней, а потом и Полине, которая так побледнела, что, кажется, лишилась своих веснушек.
– Кто-то из наших, думаете, подложил ему револьвер? – спросила она; ее губы с трудом двигались и посинели, как от холода.
– На меня подумают, – всхлипнула Соня.
– Почему?
– Да я вчера про него написала рассказ… как он стреляется.
Девочки дружно охнули. Даша, знавшая больше, сочувственно поцокала языком. Но сразу же обратила к Соне затылок, ибо вошли несколько учителей и начальница гимназии.
Данилов подвел их к кафедре и показал сначала револьвер, а потом протянул письмо.
И делегация с мертвенно-белыми, вытянутыми лицами покинула кабинет, прихватив и то и другое.
Данилов не вернулся, чтобы закончить урок. Вместо него явилась начальница гимназии, Анна Артемьевна, холодным, равнодушным голосом объявила, что шутника, подложившего оружие в портфель учителя, непременно сыщут, и если это окажется одна из учениц Ломоносовской гимназии, то ей не придется ни экзамены сдавать, ни свидетельства получать, ни танцевать на выпускном балу.
– Попрошу о случившемся не разглашать в ваших же интересах. Ваше будущее свидетельство об окончании гимназии значительно потеряет в весе, если история с револьвером всплывет наружу. Это в лучшем случае. В худшем же – гимназия будет закрыта, штат расформирован. Не думаю, что ученицы из учебного заведения с такой репутацией будут приняты куда-либо доучиваться.
Покинула естественно-исторический класс начальница целиком и полностью уверенная, что выпускницы будут молчать даже под смертельными пытками.