– Не Уссурия, а Уссури, – наставительно объясняет Губастый. – Это речка такая, большая. На Дальнем Востоке. Там тигры водятся, а в тайге растет виноград и женьшень.
– Ладно звездеть – виногра-а-ад, – недоверчиво тянет Сапог.
Это он зря. Если Губастый чего-то прочитал, а ему не верят, он обижается и доказывает свою книжную правоту до упора.
Вот и сейчас, выпучив глаза и брызгая слюной, он начинает молотить, как из пулемета, про Уссури, Уссурийский край, про тамошнюю природу, про тайгу, про каких-то хунхузов, казаков с лампасами желтого цвета и про все остальное.
– Как поедем? – обрывает его Тёха.
– На электричках, – пожимает плечами Сапог.
Я представляю в голове карту России, прикидываю расстояние от Москвы до Дальнего Востока и присвистываю. Пересаживаясь с электрички на электричку, добираться мы будем месяц, не меньше.
– В жопу электрички, – веско говорит Тёха. – На поезде поедем. Как люди.
Вот это да! К новой жизни – на поезде! Мы радуемся. Правда, из всех из нас документ – свидетельство о рождении – есть только у Сапога. Он, когда из своего воронежского детдома дергал, прихватил. А без документов, как известно, билеты не продают. Но выход находится быстро.
– Там, на кассе, когда очередюга здоровая, теткам не до проверок. Напишем на бумажке номера, фамилии придумаем, скажем, что на экскурсию от школы едем, – Губастый увлеченно размахивает руками. – А в поезде, если проводники привяжутся…
– Хватит базарить, – обрывает его Тёха.
А и правильно, чего тут разжевывать, народ подобрался грамотный, всем все ясно.
За билетами отправляются Сапог, Хорек и Губастый. Мы с Шуней собираем шмотье, а Тёха идет «в тайник» – забирать наши сбережения.
Тайник он устроил в соседнем доме, под лестницей. Когда-то там стояли коляски, потом дворники хранили всякую подметательную муру, а когда наступили нынешние мутные времена, дверку в скособоченный закуток сломали, местные алкаши зассали все углы, жильцы свалили туда ненужный хлам – старые колотые унитазы, забитые шлаком батареи, сломанные табуретки, и помещеньице превратилось в кладбище домашней рухляди. Вот там-то, в самых непроходимых дебрях, в пыльных и заросших кружевами ржавчины глубинах древней газовой плиты, Тёха и хранил заработанное бригадой бабло.
О тайнике знали двое – сам Тёха и я.
– Если че, деньги достанете и поделите, – сказал он мне однажды, показывая свою ухоронку.
Я не стал уточнять, за что мне такое доверие, не стал спрашивать, что значит «если че», просто кивнул, и на этом разговор был окончен.
Барахла набирается изрядно – три здоровые сумки и чемодан. Мы с Шуней запарились укладывать все это, но, когда заканчиваем, является Тёха, оглядывает плоды наших трудов критическим прищуренным оком и недовольно бурчит:
– Вываливайте!
Шуня встревает – ни за что, мол, мы столько с Пяточкиным пахали, а теперь все по новой?
– Вываливайте, – повторяет Тёха, но, как мне кажется, уже не так уверенно.
Тряся своими рыжими хвостиками, Шуня опять тараторит, что мужики ничего не понимают, что свой запас карман не тянет, что вещи беречь надо, что неизвестно, какие холода и беды нас ожидают, и все, что ее, Шуниной, бережливой рукой собрано, может нам пригодиться, а кроме того, когда наступит черный день, что-то из вещей можно будет продать.
– Черный день наступил, когда мы еще не родились, – явно сдаваясь, ворчит Тёха. – А таскать весь этот бутор кто будет?
– Да ладно, – победно улыбается Шуня. – Три здоровых мужика у нас, не унесете, что ли? На кой вы тогда вообще нужны? Только продукты переводите…
– Ну ты и пила! – влезаю я в разговор. – Ножовка просто. Лобзик женского рода.
– Ага, у нас вся родня такая! – смеется Шуня и вдруг запевает песенку из какого-то мультика:
Я с детства все пилила, что могла.
Призванье, видно, у меня такое.
Пилою моя мамочка была,
И бабушка моя была пило-о-ою!
Она начинает кривляться, пританцовывая, забирается на стол и, отстукивая каблучками, выдает припев:
Это дело я люблю!
Это дело я люблю!
Все на свете я пилю-ю-ю!
Я усмехаюсь, подтаскиваю сумки к двери. Гляжу на Тёху и не верю своим глазам.
Он сидит в кресле, курит, смотрит на танцующую Шуню – и улыбается!
Тёха не больно-то и здоровый. Так, обычный пацан, жилистый и ростом чуть выше меня. Сапог и в плечах шире, и толще. Но у Тёхи руки как у взрослого мужика. И еще Тёха никогда не бздит и всегда знает, что делать. Поэтому его уважаем не только мы, но и все на Курке, даже Менеджер и щипачи-карманники, которые промышляют в подземном переходе.
Про себя Тёха рассказывать не любит. Чуть что, сразу: «Хватит базарить!», и шабаш. Но я так понимаю, что родители у него погибли где-то на Кавказе, а сам он лет пять скитался по приютам и детским домам, пока однажды не решил, что пора жить самостоятельно.
Вот про это, про самостоятельность, Тёха говорит охотно. Правда, он вообще не особо-то говорун, но тут его как прорывает:
– Каждый сам должен. На чужом горбу только в морг въехать можно. Хочешь жить нормально – живи. Никто никому ничего не даст. Сам идешь, куда хочешь, – это правильно. Так нормально.
Нормально – это у Тёхи главная похвала. Лучше, чем нормально, у него не бывает. И еще: мы никогда не видели, чтобы он улыбался. Бройлер однажды сказал нам с Губастым, что у Тёхи, видимо, психологическая травма и какая-то фобия – он боится проявлять положительные эмоции.
И вот теперь сидит наш бригадир, щурится сквозь сигаретный дым на эту оторву в юбке, и губы его растягивает неумелая, кукольная какая-то улыбка…
С билетами все проходит как по маслу. В том смысле, что до Казани наши покупщики их взяли. А вот дальше… Дальше идет полная непонятка.
– Ну нету такого поезда – «Москва – Таежный»! – оправдывается Губастый. – Я по карте посмотрел, можно потом от Казани до Новосиба взять, а там уже рукой подать, доедем.
– Мудозвоны, – сердито рявкает Тёха. – Это сколько ж денег угрохаем! У-у бараны тупорылые!
– Да ладно тебе, – вступается за Губастого Сапог, чувствуя, видимо, за собой часть вины за такое «бабье» решение. – Доедем как-нибудь, не первый раз. Я вон в прошлом году в Сочи ездил с пацанами. Мы шесть поездов сменили – и ниче.
– А мне по хрену, как вы там ездили! Хоть пешком шли, – беленится Тёха.
– Да че теперь ругаться, – я смотрю на старый будильник, найденный на помойке. – Поезд через полтора часа. Идти пора…
Все сразу как-то успокаиваются, серьезнеют.
– Присядем на дорожку, – говорит Шуня, и мы послушно рассаживаемся, умолкаем, обводя взглядами нашу берлогу – в последний раз…
Тема про школьную экскурсию проканывает без запинки. Проводница, пожилая усатая тетка в форменной шапочке, только заглядывает в свидетельство о рождении Сапога и пропускает нас в вагон. И тут оказывается, что нас ждет еще один сюрприз – Губастый и Сапог купили билеты на сидячие места.
Есть такие вагоны сейчас, в них кресла как в самолете, а полок никаких нету. Наверное, на дальних рейсах эти вагоны не используют, но до Казани ехать всего ничего, двенадцать часов, и кто-то шибко умный из железнодорожных руководителей решил, что народ, у которого с деньгами туговато, доедет и сидя.
– Зато денег сэкономили! – оправдывается Сапог.
– Утухни! – мрачно зыркает на него Тёха.
Постепенно вагон наполняется пассажирами под завязку. Мы тоже садимся, закидываем сумки на багажную полку и ждем отправления. Всем немного страшновато – едем, а куда? Река Уссури представлялась мне этакой сказочной молочно-кисельной речкой с картинки – сама синяя-синяя, трава на берегу зеленая, избушки стоят, а над ними шумит вековая тайга.
Поезд трогается.
– Всем сидеть тихо, никуда не шляться, – негромко распоряжается Тёха. – Курить ходить по двое. Руки в карманы. Сапог, тебя касается!
– Да понял я, понял!
Сапог отворачивается к окну, а сам глазами так и шарит по вещам пассажиров, размещенным на полках поверх окон. Сапог – он такой, чуть где что плохо лежит, сразу приберет. «Было ваше, станет наше!» – это его любимое присловье. Но Тёха прав, сейчас нам палиться нельзя, сейчас главное – доехать.
Мы – сильные. Мы не колемся и не нюхаем клей. Мы не бухаем и не ходим на Плешку, где можно легко и быстро заработать, нужно только сесть к подъехавшему мужику в крутую тачку и съездить на пару часов к нему домой.
Но зоновский принцип «не верь, не бойся, не проси» у нас не работает. Мы, чтобы выжить, должны бояться, верить и просить. Иначе – никак.
Я знаю много пацанов нашего возраста, живущих на Курке и соседних станциях – «Серпе и Молоте», например. Они бухают всегда, когда есть бухло. Собирают баллончики из-под лака для волос и всякую другую химию. Потом пшикают в пакеты, надевают на голову и балдеют. Или ширяются одним шприцем на десятерых. Валяются под платформами, иногда умирают там.
Мы не такие. Мы на войне. Так говорит Тёха. Мы воюем со всеми, потому что мы никому не нужны. Это правда. Мы на самом деле никому не нужны – ни молодым, ни старым, ни бедным, ни богатым, ни русским, ни евреям. Для всех них было бы лучше, если бы нас вообще не было.
Эту войну начали не мы. Наоборот, мы даже не знали, что она объявлена и уже идет. Взрослые люди построили себе дома и дороги, они купили себе машины и хорошую одежду. Они всегда сыты и довольны собой. А мы – мы им мешаем быть довольными. И за это они воюют с нами. Им всем очень хочется запереть нас за дверями и решетками, за заборами и чтобы заборы эти стояли где-нибудь далеко, подальше от их довольных городов. Но прав был наш дядя Сеня, когда говорил, что в Москве «можно жить». И можно заработать. В городе, где стоял наш детдом, заработка нет и жить нельзя. Там можно быть только детдомовцем. А я не хочу. Мы все не хотим.
Если мы не будем сильными, нас победят. Поэтому мы не бросаем своих, даже если они болеют. Поэтому мы моемся и стираем одежду. И не бухаем. Мы обязательно победим – заработаем много денег и уедем туда, где нас не будут считать за уродов, где можно будет жить по-человечески. Словом, туда, где нет этой войны. На речку Уссури, например.