– Да наливай, не спи! И пей… Шо ты её греешь? Ну, не хош – не пей, я тя заставлять не собираюсь… Плесни, гаврю! И рассказуй! Усё выгружай, шо там у тя на душе! Рассказуй усё как есть! Там же, я чую, любовная драма и комедия у тя разыгралась… Скажешь, не? Молчишь? Вот то-то… Я давно просёк! Мине можешь не заливать… Знаю тя как облупленнава, на моих же глазах рос… Вы ж для миня усе как рОдные… А то и ближе рОдных, потому шо рОдные уже даже не пишут и не звОнют. А к се не позовут – они ж миня сисняюца… Да ты нальёшь мине уже или де?! Слава те Господи! Наконец-то очнулся! А то я сарю, ты вроде как и не здесь. Пора те, Дым, поведать мине усё от начала, как грит-ца, и до конца. Ферштейн?
Ни один самый талантливый писатель не способен составить достойную конкуренцию своими выдуманными рассказами, тщательно сконструированными или же вдохновенно изложенными на скорую руку, тем странным, а порой невероятным трогательным историям, которые порой случаются в реальной жизни с самыми обыкновенными и мало кому интересными людьми. Вот вам одна из таких реальных историй, я её не выдумал, а всего лишь перенёс на бумагу почти в таком же виде, в каком услышал от одного из главных участников этой жизненной и, стало быть, слегка абсурдной трагикомедии.
Дело было на исходе прошлого века, в самом конце девяностых годов. (Страшная эпоха для одних, но интересная для других. Лично для меня – страшно-интересная.) Звали её Люсей, а не как теперь – Людмилой Андреевной, и было ей девятнадцать лет. Она училась на педагогическом и едва сводила концы с концами, поскольку время было тяжёлое, студентам платили мизерную стипендию (да и ту периодически задерживали), которой едва хватало на квартплату. А на руках у неё была семилетняя сестра Варя, и приходилось Люсе подрабатывать корректором в маленькой редакции паршивой скандальной газетёнки желтоватого оттенка, рассказывающей со своих страниц о знаменитостях всякие грязные и фривольные сплетни, а то и откровенную ложь. (Когда какая-нибудь оскорблённая звезда, не зная, куда истратить лишние деньги, подавала на газетёнку в суд за клевету, редакция тут же меняла название газеты и адрес офиса и продолжала «творить» в том же духе.) Люсе было неприятно, стыдно даже рассказывать знакомым о своём сотрудничестве с таким дешёвым органом печати, но деньги, пусть и небольшие, существенно помогали содержать себя и сестру и потихоньку расплачиваться с долгами, сделанными после того, как она похоронила мать, всего на полгода пережившую любимого мужа, знаменитого в советское время учёного-микробиолога, академика Томского. Полжизни академик Томский, положивший все силы на алтарь науки, провёл, изучая и борясь со всякого рода бактериями, а умер от банального гриппа. После развала Советского Союза выше любой науки стала наука выживать, а также наука приспосабливаться к новым экономическим отношениям, чья теория была на первый взгляд простой и бесхитростной: купи подешевле, желательно не за свои, за чужие деньги, продай подороже. Некогда высокая зарплата академика не успевала за бешеным ростом цен. Никогда нигде не работавшая Люсина мама, всю себя посвятившая заботам о трёх детях: старшей Люсеньке, младшей Вареньке и самом беспомощном – муже Андрюшеньке, была вынуждена пойти в посудомойки ресторана «Сайгон», открытого в помещении бывшей детской библиотеки, пока Томский пребывал в депрессии после того, как был переведён на заслуженный отдых, а по сути, отправлен домой за ненадобностью. Страна переживала глобальные перемены. Микробиология претендовала на слишком большую долю тающего на глазах государственного бюджета. Государству было выгоднее не замечать микробиологию в упор, а частные коммерческие предприятия даже с помощью микроскопа не могли разглядеть, какие большие доходы или хотя бы маленькую финансовую прибыль могла бы принести им микробиология.
Государственная дача и автомобиль ушли в область предания. Сбережения съели внезапный дефолт и медленно, но верно растущая инфляция. Томские распродали вначале мамины украшения, затем столовые сервизы и кухонную утварь, а когда дело дошло до папиной библиотеки, академик Томский слёг с нервным переутомлением. Два месяца больничного режима и скромного рациона превратили его, пятидесятишестилетнего мужчину, в глубокого худого седого старика. Вернувшись из больницы поздней осенью, академик Томский подхватил грипп и спустя две недели умер. За ним мужественно – как для хрупкой женщины – пережив два инфаркта, последовала верная и любящая супруга.
Впрочем, к главной истории всё вышесказанное имеет лишь отдалённое, косвенное отношение. Мой рассказ о Люсиной любви, случившейся тогда, когда сама Люся находилась в шаге от суицидальных мыслей. Обычно таких мыслей она не допускала только из-за ответственности перед младшей сестрой. Та училась во втором классе. Люся утром отводила Варю в школу и спешила, не выспавшись толком, на пары, затем в редакцию, домой же приезжала к восьми, когда сестрёнка после продлёнки ждала её под дверью уже часа полтора-два (у них от входной двери остался всего один ключ, лишние копейки на создание дубликата никак не откладывались, и тогда откладывалась на неопределённое время идея сделать дубликат, который Варя – хоть на шею вешай тот ключ на веревочку, бесполезно – всё равно умудрилась бы скоро посеять). Быстро сварганив ужин, накормив сестру и уложив её спать, Люся успевала написать несколько горьких строк в дневник – многолетняя привычка, затем падала на диван, а то, бывало, засыпала в отцовском кресле прямо за письменным столом, чтобы утром, залив в себя две-три чашки крепкого кофе, принять душ и, разделив остатки ужина между Варей и кошкой Лилит, снова нестись по привычному кругу.
«Я красиво гарцую, – писала она в дневнике, – гордо и благородно, стройная и породистая, в позолоченной узде, в побитом молью плюмаже, по кругу, как цирковая лошадь, и если у этого цирка есть зрители, они готовы любоваться моей лёгкостью и грацией, не догадываясь о том, что не останавливаюсь я только потому, что боюсь, потеряв инерцию, упасть и более уже не подняться. Загнанных лошадей, как мы знаем, пристреливают, не правда ли? Так вот, в нашем цирке моё поведение ни у кого никакого сочувствия не вызовет, только оживит программу своей неожиданностью. Зрители будут жадно наслаждаться моим падением и безуспешными попытками встать. И никто не пристрелит меня из жалости. Патроны и те предназначены для тех, кто стоит на рынке хоть сколько-нибудь, а у меня ничего нет. Только эта трёхкомнатная камера пыток, и даже на неё уже облизываются жуликоватые дельцы и проходимцы. Я не могу её продать. Отец бы мне этого не простил. Он любил эту квартиру. Мне кажется, что он и мама… Не пойму – боюсь или надеюсь… Он и мама всё ещё здесь, с нами. Если мы переедем в однокомнатную, а сюда переедут какие-то жлобы из новых русских, то они, мои милые родители, умрут вторично. Да и школа Вареньки здесь, и друзья её… Я потерплю. Мне бы только диплом получить, а там найду хорошую работу…
Люсенька, кого ты пытаешься обмануть? Преподаватель русского языка и литературы – какая хорошая работа тебя ждёт?
Есть ещё молодость и красота…
Люся, ты уже этим готова торговать?
Нет, я не о том совсем. Вон Дуднев в люди выбился, бизнесмен, с криминалом вроде бы не связан… Любит меня по прежнему…
Но ведь ты, Люся, его тоже «по-прежнему» не любишь?
Да при чём тут любовь? Размечталась! Он меня сводил на концерт, потом в ресторан, всё допытывался, какое вино я предпочитаю, а я незаметно в сумку бросала еду для Вареньки! Он, дурак, в машине с поцелуями лезет, а я только и думаю, чтобы он своими лапами стрелку не пустил на моих последних чёрных колготках!
Да ты просто его не любишь!
Да ну при чём тут любовь?!
А вот не любишь – и всё!
А вот и не всё! Он к себе зовёт – не иду, но не потому, что не люблю его (хотя и не люблю тоже), а оттого что у меня нижнее бельё в двух местах заштопано. Нет, это стыдно! Вот и вся любовь…
Зато потом ходила бы в шелках, мехах и бриллиантах.
Ой, Люся, не тревожь мне душу глупыми мыслями, ложись уже спать, а то завтра себя винить станешь…»
Так вот она и жила-жила-поживала. Квартиру разменивать, чтобы продать большую часть, не торопилась, всё отговаривала себя, надеялась на чудо. Неизвестно, на какое чудо. Может, в лотерею выиграет. (Она изредка покупала билет, за что потом себя сильно корила.) Может, просто найдёт целый чемодан денег – в одном фильме двум малолетним оболтусам так повезло. А может, мамин брат из Америки приедет, чтобы забрать их к себе. Правда, мама была не уверена, что он именно в Америке, она даже не была уверена в том, что он жив, так как от него двадцать лет ни слуху ни духу… В общем, чуда какого-то ждала, а какого именно, точно не знала… Наверняка тянула время перед неизбежным решением продать квартиру. А может, думала, сдать комнату какой-нибудь приезжей? Такой же студентке, как и она, только приезжей.
И терпеть незнакомого человека в доме?
Так ведь приятную, хорошую, порядочную девушку надо найти…
Но если попадётся хорошая, то они наверняка подружатся? А как с подруги деньги брать? А главное – чужой человек в доме. Сейчас такое по телевизору рассказывают – ужас…
Люся постепенно готовила себя к неизбежным переменам и ужасно этих перемен не хотела, боялась их…
Люся, как когда-то отец, была и сама на грани нервного срыва. Классная руководительница Вари в третий раз – письменно, через дневник Вари – требовала срочно сдать деньги на ремонт класса! Занять было не у кого. Пора было принимать какое-то решение. Брать квартиранта или подыскивать вариант с продажей и переездом в более скромную квартиру в другом районе, подальше от центра города.
Душевно она себя более-менее подготовила к вынужденной необходимости грядущих перемен, но неожиданно для себя как-то раз с удивлением заметила, что жизнь её постепенно начала улучшаться. Приводя однажды в воскресенье в порядок отцовский архив – давно уже собиралась, – обнаружила среди писем стодолларовую купюру. Отец в жизни не прятал от семьи деньги. Всё до копейки всегда отдавал матери. Либо мать их сюда в отцовский ящик сунула и забыла, либо купюра тут хранилась в виде сувенира со времён заграничных командировок отца. Правда, он рассказывал – что-то такое Люся смутно помнила – будто валюту выдавали в строго ограниченном количестве, и вся она обычно уходила на сувениры, подарки для мамы и детские игрушки для неё, Люсеньки… На купюре стоял год 1979-й. Год её рождения. Вероятно, это совпадение было не случайно. В тот год он точно ездил в Канаду… Интересно, в Канаде своя валюта или американские доллары?… Хотя доллары нынче всюду. Ходят везде. Вот теперь и у нас тоже…
Эти сто долларов пришлись весьма кстати. Люся отдала остаток долга, купила мешок картошки, заплатила за электричество… Оставшаяся сумма предназначалась классной руководительнице Вари. Но та отказалась брать у Люси деньги. Сказала, что только на днях услыхала от кого-то из родительского комитета об их семейной трагедии. Требовать деньги на ремонт класса она будет только у тех родителей, что смогут оплатить его безболезненно: у Рыбальченко, вон, папа – банкир, у Вдобишовой родители из-за границы не вылезают – пусть платят. А Варе она, наоборот, уже выбила бесплатные обеды в школе как ребёнку из неполноценной, то есть неполной семьи.
Люся обрадовалась, хотя и немного огорчилась, что теперь Варю начнут считать девочкой из «неполноценной семьи». Слова «малообеспеченная семья» Люсе тоже не нравились. Как-то неприятно резало слух. Словно они люди второго сорта, неполноценная семья, получается, они неполноценные люди, ущербные какие-то, в общем, не такие, как все. Но настаивать на том, чтобы учительница взяла деньги на ремонт, Люся не стала. Купила Варе сапожки, а себе две пары колготок. Хотела, правда, сначала починить краны. Три дня названивала в ЖЭК. Всё гадала, хватит ли оставшейся суммы заплатить сантехнику. Тот неожиданно явился сам, когда Люся уже потеряла надежду лицезреть его, по крайней мере в ближайшем будущем. Сантехник пришёл трезвый, мрачный, злой… Краны починил, но от денег отказался сразу и категорически и только уже у порога вдруг резко передумал, но взял только на «поллитриндель» – так он выразился – «из уважения», а за сам ремонт не взял ни копейки. Сказал: «Я у дочери любимого мого академика гроши брать не буду. Ферштейн?» И не дожидаясь ответа, ретировался.
Отца её раньше многие уважали, а теперь о нём помнит только пьющий и мрачный сантехник. Кто бы мог подумать?
Спустя пару дней – ещё один приятный сюрприз: мамин брат, дядя Альфред объявился. И не просто объявился, а передал с оказией немного денег и норковую шубу для своей сестрёнки. Люся проплакала весь вечер. Дядя Альфред не подозревал, что мама уже умерла.
В общем, в Люсиной жизни как бы наступил некий светлый период. И в редакции повысили расценки. И соседи сверху отдали коробку кошачьего корма – им из Англии привезли, а у них кота давно нет, он в новогоднюю ночь выпал из окна и разом лишился всех своих девяти жизней…
Определённо жизнь не только перестала сжимать ей горло, но и, можно сказать, улыбалась ей миролюбиво и благосклонно.
Тем не менее Люся решила всё-таки квартиру продать. Не из-за финансовых трудностей, нет. Из-за мистики. Или полтергейста. В таких вопросах Люся не разбиралась. Она только знала, что дома начали происходить загадочные и необъяснимые явления.
Люсе было страшно.
Во-первых, в квартире перемещались с места на место всякие предметы и вещи. Во-вторых, некоторые вещи исчезали, а потом появлялись вновь. В-третьих, Лилит вела себя так, словно ощущала в квартире чьё-то потустороннее присутствие… А Варя однажды сказала, что папа не умер, а лишь временно исчез из виду, а так-то он всё ещё с ними.
Ну ладно я, думала Люся, схожу с ума. Нервы, усталость, тревога – всё объяснимо. Но Варя? А самое невозмутимое создание на всём белом свете – Лилит? С ней-то что?
Люся убеждала себя в том, что если нечто потустороннее, мистическое и происходит в квартире, то бояться ей не нужно, поскольку это, вероятно, дух её отца. Не может же дух того, кто тебя любил, когда жил в реальном мире, причинить тебе какой бы то ни было вред, утратив свою телесную оболочку. Нет, этот дух, наоборот, будет всячески тебя оберегать… От кого? От других духов… Плохих, чёрных духов… Значит, спрашивала сама себя Люся, в доме присутствуют и плохие духи?
Люся подумывала: не посоветоваться ли ей с Митей?
Да-да, совсем забыл упомянуть, что теперь, помимо Дуднева, в её жизни появился ещё один мужчина…
Вот если начинает человеку везти, то везёт уже исключительно во всём и сразу со всех сторон…
– Не, Дым, ты в таких делах ваще не петришь! Извини, но те не фатает опыта! Не, ну и шо, хай так! Не хош рассказыать – ради бога, токо не гри, шо сможешь разрулить усё сам. Я ж вижу, ты не сибе. Так расскжи, пделись… Я ж по таким делам спец! Я тя выслушаю и я ж те и помогу хоча б советом. Как той старший тварищ… не глупый и чёткий… Тьфу! Чуткий! Ферштейн?
– Да понимаю я! Только от того, что я тебе всё расскажу, мне никоим образом лучше не станет.
– Ну прям?
– И никаким советом ты мне помочь не сумеешь. Поскольку у задачки этой всего одно правильное решение, но оно-то и неверное. А верное решение – неправильное.
– Ты мине мозги-то не кастрируй…
– Просто сложившаяся ситуация усугубилась тем, что затронуты уже сугубо нравственные категории…
– Ты, Дым, давай токо не умничай! Книжки всякие читать и мудрёно грить – много на ума не надо. Ты от в книжках-то не нашёл то… чё те может подсказать мой жизненный опыт. Я ж те говорю, я в таких делах спец… Такую жизнь прожил – врагу не пожелаю… Так что или рассказуй усё как есть, или шо? Или пей! Ферштейн?
– Да я вот ума не приложу: с чего начать?
– Начинай… Начинай с самого, как грит-ца, начала! Не с конца же начинать? А то я запутаюсь.
– Вполне резонно.
– Рассказуй!
– Хорошо. Только я всё-таки выпью, ладно? И ты выпей!
– Яволь! Я шо – спорю? Не! Я грю: зер гуд!
– Я-то как себе простраивал мысленно свой дальнейший путь? Думал, что по возвращении точно уже возьмусь за голову – вычеркну прошлое, так, словно его и не было, попробую опять в институт поступить, в крайнем случае пойду на киностудию, там меня помнят, пойду хоть простым постановщиком. Люди увидят, что я за эти годы всё осознал, они помогут. Ясное дело, я прекрасно отдавал себе отчёт в том, что с тех пор в стране произошли существенные перемены, но не до такой же степени… Я вернулся в абсолютно иной мир, абсолютно в другую страну… Какой там институт? У меня вместо паспорта только справка об освобождении… ни прописки, ни документов, ни денег… Ничего! Один, как пуп! Во-о-от… Институт! Да теперь люди с полным пакетом документов чтобы лишь поступить в институт – огромные бабки платят. И чтобы учиться – платят! А я что? А киностудия? Две трети павильонов вообще закрыты, остальные сдают под аренду, и там чёрт знает что творится… Кино не снимается в принципе! А то, что снимается, язык не повернётся назвать «кино». Шлак! Благодаря которому у новых хозяев жизни есть возможность отмыть грязные деньги. Я думал, если не актёром, то хотя бы постановщиком. Да в постановщики «заслуженные» идут пахать, чтобы хоть что-то заработать. Народные артисты и всенародно любимые звезды – и те в полном простое. Месяцами, годами не снимаются…
А жить надо. Нового выхода, иного выхода я тогда не видел и снова начал воровать. Сперва работал с Мотылём, он оттачивал моё мастерство, многому обучил, мечтал сделать из меня «профи наивысшей пробы». Потом его прирезали старые дружки за какой-то давний долг. Ну, это ты лучше меня знаешь.
Я остался один. Наводчиком у меня был полный кретин. У меня создалось впечатление, что порой он после очередного запоя наобум называл адрес и время, когда хозяев не бывает дома. Однажды навёл меня на квартиру, в которой якобы жил академик, мировая знаменитость, тот будто бы прямо купался в роскоши. Ну ладно, всковырнул я ту квартирку. Академик, а замочек старый, открывается на раз-два.
Я сразу, как только вошёл, понял – тут проживают люди не зажиточные далеко. От былой роскоши ничего практически не осталось. С первого взгляда всё было ясно. Но я всё-таки по квартире прошёлся, порыскал, скорее больше присмотрелся, принюхался – ни драгоценностями, ни деньгами там уже и не пахло. По стенам висела пара каких-то старых картин, но в вопросах живописи и антиквариата я откровенный дилетант. Ну картины, ну вроде старые. А кто их писал, когда? Оригиналы это или подделки – откуда мне знать? Да и чего я – картины, что ли, резать буду? А с ними потом куда? Мой барыга с удовольствием принимал драгоценности, шмотки, электронную технику… А всякие там старинные книги, иконы, картины, статуэтки – он в этом не лучше меня разбирался.
В общем, уже уходить собираюсь, как вдруг вижу, на пианино фото в рамочке, под стеклом. А на фото девушка. И не девушка, а прямо ангельское создание. Милое такое, светлое по образу, и чистое очарование… Словами не опишешь. По типу – нечто среднее между Вивьен Ли и Одри Хепберн. Необыкновенно красивая. И глаза ну прямо светятся счастьем.
Вот же, думаю не без зависти, повезёт кому-то каждый день в такие добрые, счастливые глаза смотреть… Ушёл я, короче, ни с чем из той квартиры. Думал, что ни с чем, а оказалось, в памяти образ этой барышни унёс.
Представляешь? Вот как закрою глаза – так тут же её образ и всплывает. День прошёл, второй, а девица та из головы не уходит. Одним словом, наваждение… Никогда со мной ничего подобного не случалось…
На третий день не выдержал, опять в ту квартиру полез. Исключительно ещё раз на фото глянуть. Старался убедить себя в том, что я себе её красоту нафантазировал. Вот, мол, гляну свежим взглядом, чтобы убедиться: не такая уже она Елена Прекрасная, и всё! Наваждение рассеется, как утренний туман.
Но не тут-то было. Помню, стою перед пианино, гляжу на фото и сам себя убеждаю, настраиваю: «Ну и что в ней такого особенного? Ничего особенного! Как сотни, как тысячи других». Даже вслух эту фигню, как мантру, проговариваю.
А сам при этом налюбоваться ею не могу… Вот нравится она мне – и хоть ты убей меня! Сам на себя уже злюсь. Идиотизм ведь, если со стороны такое наблюдать. Стою, как дурак передо иконой. Любуюсь. Прямо… типа… влюбляюсь вроде…
Во-о-о-от, значит… Думал фотокарточку эту умыкнуть, чтоб не приходить больше. А как? Начинаю размышлять, анализировать – вытянуть саму фотокарточку или вместе с рамочкой? Так в любом случае пропажу заметят. На пианино кроме этого фотопортрета ничего нет, стоит на видном месте. Пустота сразу же в глаза бросится. Ну и пусть замечают! Мне с того что! Да и не будет никто из обитателей дома поднимать кипиш из-за исчезнувшей фотографии! Это же ерунда! Мелочь! Но ты ведь знаешь, как Мотыль говорил: «Крупная рыба на мелочи ловится». Не помнишь? У Мотыля было пять любимых присказок, это одна из частых. Стоило мне сказать «это, мол, пустяки», или там «не суть важно», или «остальное уже детали», он обычно хмурился и всегда сперва переспрашивал: «Детали, говоришь»? Или «Нюансы, значит»? А потом злобно так: «Запомни, щенок, для вора и нюансы важны! И мелочи, и пустяки! Учитывай всё вплоть до мельчайших деталей! А то ведь крупная рыба на мелочи ловится». И что интересно, эта фраза всякий раз приобретала свой особый смысл в зависимости от контекста. Частенько смыслы эти противоречили друг другу.
Мотыль ведь не только в практике воровского ремесла был силён, он был, только не смейся, и практиком, и теоретиком, и – не побоюсь этого слова – идеологом, а также своего рода мыслителем. У него имелась целая философская концепция, по которой воровство не просто являлось одной из самых древних профессий, оно вполне могло быть даром богов. Древнегреческие боги-олимпийцы то и дело прибегали к кражам, ограблениям и воровству. Лучшим по этой части всегда считался Гермес. Мотыль много размышлял над всем этим, и хотя мысли свои он выражал, скажем так, языком незамысловатым, некоторые его наблюдения поразительны, а углублённые раздумья ошеломляют неожиданными выводами. К примеру, Библия. Ветхий завет. Самое начало. Кража совершается человеком раньше, чем другие – будущие на то время – грехи. Ева, соблазнённая Змием, по сути, по его прямой наводке втайне от Бога срывает плод с древа познания добра и зла, пробует его, затем уговаривает изведать плод и Адама. При всей коварности проклятый Змий оказывается прав – Господь их обманывал: они не умерли, но узнали много нового. Все трое были сурово наказаны.
Ладно, не о Мотыле речь, хотя если бы не его влияние, я бы сейчас, наверное, так не мучался бы. И с тем фото тогда бы, не мудрствуя лукаво, поступил здраво и сурово: взял – и в карман. Так нет же! Полез я по ящикам в поисках фотоальбома. За пару минут – мастер! – нашёл три массивных фотоальбома и восемь толстых тетрадей дневников.
Я не какой-то урод моральный или дикарь бескультурный. Я прекрасно знаю и – что особенно важно – понимаю, что читать чужие письма и дневники и низко, и подло, и всё такое прочее…
Так я и не собирался их читать. Хотел лишь понять: а случайно не красавица с фотографии является автором этих записей? Что-то мне подсказывало, что так оно и есть. И так оно и было. Я убедился в том довольно быстро, но прекратить чтение уже не мог: это было выше моих сил. Если лицо её на фото приковало к себе взор, то её дневник столь же цепко завладел полностью жадным вниманием моей души. Я читал, забыв обо всём на свете.
Время шло своим чередом – минута за минутой, один час сменялся другим, а я весь погрузился в чтение. Прочитав половину первой тетради, непроизвольно бросил беглый взгляд на часы – и чуть не заработал инфаркт от изумления и ужаса: 17.20 – в любую минуту кто-то из хозяев мог застать меня тут за чтением! Стремительно уничтожив следы моего пребывания, я покинул квартиру, прихватив с собой недочитанную тетрадь.
Только я почувствовал себя в безопасности и расслабился, совесть, чей прокурорский голос я не слышал во время увлечённого чтения, напала на меня с утроенной силой. Как тебе не стыдно? До чего ты докатился? Ладно, воруешь, но это… Остановила её моя железная логика. Глупо ждать от человека, проникающего в чужую квартиру, что он не полезет в чужой дневник. К тому же я был влюблён. А у любви свои правила. Точнее, одно правило – никаких правил! Любовь – игра без правил!
К утру дочитал первую тетрадь. И отправился тут же за второй.
Через неделю я знал о моей любимой всё. Был в курсе её бед и радостей… Имел представление о её вкусах и предпочтениях… Понимал, как ей сейчас, после смерти родителей, одиноко и трудно…
Я начал ей помогать. То деньги ей подброшу, зная, что она собирается наводить порядок в отцовском архиве, то накормлю кошку… Саныча вот попросил съездить к ней, типа, он проездом из-за бугра, и будто её дядя-эмигрант передал сестре материальную помощь… Ты вон ей краны починил… А я её сестрёнке велик отремонтировал… Словом… Эй! Ты… спишь, что ли? М-да… Спасибо… Помог… Посоветовал… Спец…
И как мне быть теперь? Врать ей я больше не могу… А её хорошее ко мне отношение не выдержит испытания истиной…
Как меня угораздило влюбиться? Как будто мне других забот не хватало…
Когда-то он был гордостью детдома номер три. Учился хорошо. Два года подряд одерживал победу на республиканской олимпиаде по истории. В двенадцать лет занял первое место на международном конкурсе юных чтецов. Все знали, школу он окончит с золотой медалью. А потом его из сотни тысяч мальчишек выбрали для сьёмок видеожурналов «Ералаш». Ведь у него была такая фактурная внешность: лупоглазый, курчавый, да к тому же темнокожий. Нет, не совсем негритёнок, но почти что. Мулат. Смугленький, вылитый чертёнок… Как не использовать такую возможность? Под него специальный выпуск писали. А потом ещё один.
Самое интересное, киношникам невероятно повезло! Оказалось, у него явные и от природы яркие актёрские данные: любую поставленную режиссёром задачу он схватывал прямо на лету и легко, а главное, точно выполнял. При этом он был убедителен и органичен. Ему верилось. Его начали снимать в кино. Если дети всего Союза завидовали ему, то их родители были уверены, что он сын какого-то знаменитого артиста, а вернее, артистки, скорее всего, сын внебрачный.
Кто бы мог предположить, что ничьим он сыном не был. Не было у него ни матери, ни отца, ни знаменитых не было у него родителей, никаких…
Его, младенцем ещё, на конечной остановке обнаружил водитель троллейбуса. Позвонил в милицию. Родителей младенца искали, найти не смогли.
В приюте, не проявляя особой фантазии, его записали как: Дмитрий Дмитриевич Дмитриев. Толчком к этому послужил тот факт, что на пелёнке, в которую он был завёрнут, а также на распашонке и чепчике была вышита буква «Д».
В раннем детстве его частенько обижали, оскорбляли, дразнили, ему приходилось с кулаками отстаивать право быть человеком, а не: Обезьянкой Чи-Чи, Маугли, Бандерлогом, Черномазым, Чунга-Чангой и т. п. Теперь его статус в детдоме был заоблачным. Сверстники обожали его, младшенькие восхищались, старшие ребята относились уважительно, а Монгол – гроза и «божье наказание» административного руководства учебного заведения, буквально считающего дни до его выпуска, – сказал, что Димон, как он его называл, отныне под его личной защитой и, мол, если что, пусть всегда обращается. А взамен, как бы между прочим, Монгол попросил достать ему фотку актрисы, что играла принцессу в фильме «Обыкновенное чудо», и если будет возможность, пачку заграничных сигарет. Последнее Дмитриеву было устроить легче, из Болгарии он привёз блок «ВТ». И десять пачек жевательных резинок. Одна жвачка ценилась на вес золота. За неё могли драться насмерть. Одну жвачку по очереди жевало человек десять в течение двух суток.
До десяти лет Дима полагал, что он проклят, с его страданиями могли сравниться только мытарства диккенсовского Оливера Твиста, да и то Оливеру, как полагал Дмитриев, было легче, поскольку внешне он мало чем отличался от других беспризорных мальчишек, ему просто не везло по мелочам, тогда как Диме крупно непосчастливилось с самого рождения… Но уже через пару лет Димкина жизнь изменилась в лучшую сторону на двести процентов. Он мог уверовать в свою счастливую звезду… А между тем, он всё время ждал от судьбы подвоха, предыдущие годы приучили его жить всегда начеку, не расслабляться…
Четыре года длилась эта сказка. Четыре года почти беспрерывных сьёмок у самых известных режиссёров страны. Кого и где он только не играл! В фильме о Пушкине изображал Пушкина в детстве, лицеиста… В другом фильме играл прадедушку великого поэта-гения – арапчонка, подаренного Петру Первому. Арапчонку предстояло стать в будущем крестником царя и дослужиться в русской армии до генеральского звания – фильм снимался по неоконченной повести Пушкина «Арап Петра Великого»… Он был задействован во всех фильмах об Америке, где нужен был темнокожий «бой». «Приключения Тома Сойера», «Пятнадцатилетний капитан», «Короли и капуста», «Мираж» и так далее… Всего около сорока картин. В пяти из них у Дмитрия были главные роли, в семи-восьми – второстепенные, в остальных весьма интересные эпизоды. В какой-то момент он уже мог позволить себе выбирать – какому предложению отдать предпочтение. Бессловесные роли он уже даже не рассматривал. Иногда позволял себе также ставить условия работникам от кино. Но он не «зазвездился». После съёмок он возвращался в учреждение, где был таким же, как сотни других детей, – никому не нужных, брошенных, забытых, преданных своими матерями, лишённых любви и родительской ласки… Кто-то ему завидовал, но в основном детдомовцы гордились, что среди них есть тот, кто уже доказал – они не хуже детей, имеющих полный комплект родителей.
Благодаря Дмитриеву к детям, живущим вне семьи, приезжали на праздники знаменитые артисты, певцы… Он договорился о том, чтобы родному детдому подарили три цветных телевизора.
Маленький Дмитрий мог стать большим человеком. Он зарабатывал неплохие деньги. Ему пророчили великое светлое будущее. Однако эти пророки не учли того, что Дима продолжал расти, а в советском кинематографе не так уж много снимается фильмов, где можно использовать его специфическую внешность. К тому же он не был стопроцентно чёрным. Если в кадре нужны были по сюжету рабы или чернокожие американцы – тогда ещё не настаивали на обязательном политкорректном слове «афроамериканец», – то он подходил меньше, чем студенты малоразвитых держав, которым Советский Союз предоставил возможность бесплатно получить образование.
Сказка заканчивалась, начиналась жизнь. На съёмки приглашали всё реже. Окончить десятилетку с золотой медалью не получилось. Из-за давнишних частых отъездов Дмитрий многое пропустил и не всё смог наверстать. Но он пока не отчаивался. Жизнь всё ещё к нему благоволила.
Раньше – до первых съёмок – самые задиристые ребята дразнили его, били «гуртом и в одиночку», старались всячески отравить ему жизнь. Но теперь всё было иначе. И не только в родном или параллельных классах. Теперь самые крутые пацаны спешили заполучить его в свою компанию, а в тех компаниях учёбу презирали, в тех компаниях ценились и культивировались иные способности – драться, воровать, пить, курить.
Нельзя сказать, что Дымок – такую кличку дали ему новые дружки – покатился по наклонной, но его усиленно сбивали с верной дороги на скользкий путь…
Получив аттестат, Дмитрий поступил в институт на актёрский, но одновременно с этим буквально чудом трижды еле избежал тюрьмы. Два раза обошлось вообще без последствий – спасло заступничество одного знаменитого режиссёра, а также Димино несовершеннолетие, однако в третий раз ему присудили два года колонии, к счастью, условно.
С Димой провели серьёзную беседу. И не одну. Все разговоры сводились к тому, что пора бросать водить дружбу с теми, кто тянет его за собой в яму.
Последнюю такую беседу с Дмитрием провёл старый, сильно пьющий, но любящий его, как родного сына, военрук, капитан в отставке Палыч:
– А ну, ком ту ми, шо скажу, слышь? Тя, Дым, наши голодранцы погубят тока так. Ты беги от ихнего влияния. Тот же Монгол или Кручёный уже на «малолетке» побывали, а до того полгода в специнтернате, это я про Кручёного грю, в ихняй жизни изначально усё было ясно, як у ночь кромешную. Так они ещё с Мотылём связались, он, кстати, тоже наш выпускник. Добрый же был хлопец лет десять назад, угнал автобиль, а ведь шкет ещё был тада – лет пятнадцать. У тя тлант от бога, ты можь в теятр после исинтута устроица, бушь там Дезмону по шесь раз на месяц душить… А хто ж там же главную роль в Отеле грать буд? Кму, як не те? Ты токо же фуйнёй-то не увлекася? Те над ртистом станвица! Поял? То есь… Ферштейн?
Дым заверил, что всё понял. Но через два месяца его вновь арестовали.
«Серьёзные люди» попросили его им помочь. Есть квартира, хозяева ехали на море, а форточку в квартире оставили открытой. Четвёртый этаж, но если по водосточной трубе, до форточки – рукой подать, а он парень ловкий, юркий, худой, но жилистый… Он залезет, откроет им тихонько дверь изнутри, а дальше… А дальше не его забота! Его дело – маленькое: залезть через форточку, а за маленькое дело – большие деньги.
Маленькое дело окончилось большим конфузом. Дымок, прямо как Вини-Пух в норе, застрял в форточке… У него родителей не было. И некому было удивляться тому, как быстро он растёт…
Сейчас Дмитриеву около пятидесяти. Его курчавые чёрные, жёсткие на вид, как проволока, волосы припорошены сединой.
Историю своей жизни он рассказывает спокойно, но иронично, красочно, порой даже хоть и с ленцой, но талантливо разыгрывает в лицах:
– Три месяца мы с ней встречались. Располагая её к себе, я, разумеется, использовал в полном объёме всю имеющуюся у меня из дневников информацию. Но обманывать её мне, помимо основного вопроса, даже не приходилось. Ей нравились те же писатели, что и мне, те же фильмы… Знал, правда, что Люсе нравится Мандельштам, а я с его творчеством знаком не был – решил выучить три десятка его стихов наизусть. Ради неё! И прозу этой её любимой Цветаевой прочёл… Переводы Уитмена раздобыл… Знал, что она любит, когда мужчина носит галстуки и запонки… Естественно, гардероб мой претерпел серьёзные перемены… Помнил, что розам всяким предпочитает ромашки обыкновенные или простые ландыши…
Я очень хотел ей понравиться. Произвести впечатление…
А ведь она была, знаешь, из тех, для которых немаловажно, что скажут знакомые… Что подумают соседи… Нынче-то времена совершенно иные, а тогда представить сложно, что могли подумать окружающие о девушке, которая идёт под руку с чернокожим. Ты же не станешь ко всем подбегать и рассказывать – он не иностранец, он наш, местный он…
И всё-таки она меня тоже полюбила. Важная деталь – именно конкретно меня, а не то, что я из себя строил вначале. Трудно ведь, когда по-настоящему любишь, что-то всё время играть, какой-то придуманный специально для неё образ держать. Во всяком случае, мне было невыносимо притворяться даже в мелочах, невыносимо не быть самим собой. И тем тяжелее было держать в секрете, что я… вор…
Я же ухаживал за ней эти месяцы с определённой долей шика. Конфеты, цветы, сувениры, игрушки для Вари, посещение кафе, концертов, поездки за город – всё это требовало определённых финансовых затрат. А я не скупился… Возникали вопросы… Врать о съёмках становилось все больнее… Больнее душевно… Неловко было ей врать… Я как-то терялся… Стал уже путаться во лжи… Тяжело, одним словом… Во-о-от…
А затем случилась та ночь. Она хотела, чтобы это произошло… А я… Я очень хотел… Но я… Три месяца с ней встречался, а до того дневники её читал, но что она… И не предполагал я, и не догадывался… Я её так любил, что для меня это никакого значения не имело, но я был ошарашен, когда… ну, уже в процессе… вдруг понял, что я у неё первый… Помню, она губы до крови кусала… Я-то, самовлюблённый дурак, решил, что это она от страсти, а она от боли… В общем, в то утро я ей всё рассказал… Обманывать её после всего случившегося я не имел права.
Во-о-о-от, значит, всё ей выложил… как на духу, как адвокату, нет, как только, наверное, на исповеди, духовному человеку… И сразу же, помню, и легче стало на душе, и тут же тревожно очень… Кровь в висках пульсирует в темпе вальса, сердце бухает, вот-вот сознания лишусь от волнения… А у неё… У неё тоже сердцебиение – я прямо слышу, как оно там чечётку отбивает… У неё истерика, а потом вдруг – резко – слёзы мгновенно высохли, в окно уставилась… И молчит… Шоковое состояние… Такое, знаешь, положение…
Для тебя, должно быть, всё это звучит старомодно? Нет? Палыч, к примеру, всегда говорил, будто я старомоден. Правда, такого слова он, кажется, и не знал вовсе. Он говорил «отсталый». Абсурд, честное слово… Ему уже 80 лет было, представь себе, он войну прошёл, в плену полтора года был, потом в сталинских лагерях посидел… Писал с ошибками (а ведь почти что педагог), а когда учиться? – у него четыре класса в лучшем случае… Батю в ссылку, он за ним, а там и его хотели пристроить к делу, а он – в альпинисты, в горы… Потом армия, потом Финская, потом Вторая… К армии привык, а учиться некогда… Да что там писал, он говорил – и то безграмотно, но отсталым считал меня. Ты, говорит (а сам боится челюсть выронить, она у него не по размеру была, всё выпадала), ты, говорит, отсталый и тёмный, как папуас, совсем-совсем тёмный, тунгус, наверно… Ха-ха… Юмор у него был такой… И не любил, когда я, по старой памяти, «выкал ему»… Я ж, говорит, тебе заместо отца, а ты мне заместо сына, так что, мол, никакого «выканья»… Простой был человек… Со сложной судьбой…
Но без шуток, он понимал этот век. А я, признаться, всегда себя, в любом возрасте чувствовал несовременным, отсталым, лет на 200… Но у меня никакого воспитания…
А Люся воспитывалась чересчур правильно…
И тем не менее сама жизнь нас свела. И соединила так крепко, что между нами и зазора не увидишь до сих пор. Прямо две половинки одного целого. А ведь только так и должно быть. Иначе – и не должно быть иначе… Это наверняка звучит для тебя невыносимо банально, но всё истинное так давно и всем известно и понятно, что смешно вслух проговаривать, неудобно… Зато любая новая ложь или новая глупость сверкает так, что ослепляет всех, у кого до того острое зрение было. И прямо на ручки просится… Вот результат… Блеск дешёвой мишуры принимается за яркий свет истины, а свет истины поблек от того, что её давно и часто лапали все грязными лапами.
Ладно, не о том речь.
Я признался ей во всём… Люся выслушала… И долго молчала, задумчиво глядя в окно…
Она поставила ему всего одно-единственное условие. Немедленно, раз и навсегда покончить со своей преступной деятельностью.
Дима так сильно обрадовался, что она тут же с ним не порвала, что на радостях сразу с этим условием согласился. Он совсем забыл, что на следующую ночь у него было запланировано одно очень крупное дело. Настолько крупное и серьёзное, что он к этому делу подключил ещё троих весьма авторитетных людей. Он об этом забыл, а когда вспомнил, было уже поздно что-то менять.
Ничего страшного, успокаивал себя Дым, он провернёт это последнее дело и завяжет окончательно, как и обещал. Да и дело, если выгорит, обеспечит его на всю оставшуюся жизнь. И дальше они заживут вместе так, как жить способны только сумасшедшие, влюблённые и дети, как в сказке.
Но дальше – ничего не было. Дальше всё пошло совсем не так, как он планировал. По закону подлости он попался именно на том эпизоде, который должен был стать последним в его преступной карьере.
Учитывая его прошлое, ему как злостному рецидивисту и организатору дали десять лет. И этого срока было более чем достаточно, чтобы съесть себя живьём раньше, чем он выйдет на свободу, где сможет вновь увидеть любимую и всё ей объяснить. Ему уже мерещилась петля в углу тёмной камеры…
На суде он и ухом не повёл, когда оглашали приговор. Председателю даже пришлось переспросить: понят ли подсудимым вердикт, вынесенный ему судом. Он кивнул. Он понимал… ПОНИМАЛ, ЧТО ЭТО ХУЖЕ РАССТРЕЛА! И ещё понимал, что Люся сочтёт себя обманутой и ждать 10 лет того, кто предал её, обманул, она не станет. Она человек принципиальный. Он это знал по её дневникам. Нет, обманщика, вора и мерзавца она ждать не будет. Тем более десять лет.
Он оказался прав.
Она не стала его ждать целых десять лет…
Она и года ждать не стала.
Уже через восемь месяцев после его задержания она выбила с ним свидание…
На вопрос, кем она ему приходится, Люся честно призналась: я его судьба… И невеста… И мать его будущего ребёнка…
Кто будет проверять, когда пузо видно невооружённым глазом и в полутьме казённого дома…
Официально их расписали, когда она в третий раз приехала нему, уже в колонии.
А саму свадьбу сыграли только спустя семь лет, когда его досрочно освободили…
У них четверо детей. Дмитрий Дмитриевич время от времени снимается в кино, в сериалах, на телевидении… Людмила Андреевна преподает в школе.
Я с ним неоднократно пересекался на съёмочных площадках… Он неплохой актёр, хотя никакого специального образования у него нет. Видел однажды и его вторую половину, о которой он мне рассказывал с удовольствием и восхищением… Мне кажется, они до сих пор влюблены друг в друга… Во всяком случае, глядя на них, искренне веришь в то, что бывает в жизни такая сильная и почти киношная любовь, но любовь эта – настоящая, с первого взгляда и навсегда… Бывает же такое, правда?
Я сказал ему, что хочу написать рассказ по мотивам его жизни… Он улыбнулся грустно, сказал спокойно:
– Пустая трата чернил… (Он знал, что я пишу пером, по-старинке.)
Так вот он сказал:
– Пустая тратя чернил и времени… Такие истории нынче не в моде… Отсталый ты, значит, как и я…
– А мне история кажется интересной.
– Такое сейчас не читают…
– Посмотрим, – сказал я.
– Да, – сказал он, – поглядим…