Опустив поводья, Габыш-бай Кобиев задумчиво пощипывал мясистыми пальцами густую с обильной проседью бородку и, полузакрыв глаза, мысленно перебирал, словно обсасывал косточки молодого барашка, приятные вести: «Белого царя скинули… Казахи свое ханство создают – Алаш-орда[1]… Бай Исамбет Ердыкеев дочь сватает… Хорошие новости! Слава Аллаху!» Холеный широкогрудый красавец жеребец ахалтекинской породы, светло-рыжей масти, с мягким золотистым отливом на боках и белым пятном на лбу, как бы понимая настроение хозяина, неторопливо и пружинисто двигал сильными тонкими ногами. Сзади, на почтительном расстоянии, сдерживая сытых коней, шумной и нестройной толпой ехали нукеры – двадцать пять верных и преданных Габыш-баю вооруженных степняков-казахов.
За ними один за другим длинной цепочкой вышагивали рослые верблюды, на спинах которых мерно покачивались в такт шагам объемистые тюки с поклажей. Следом за караваном двигалась небольшая отара упитанных овец. Две лохматые черные овчарки с квадратными мордами, с подрезанными ушами и обрубками вместо хвостов сновали по краям стада, не давая овцам разбрестись по степи.
Последним, погоняя отару, на низкорослой взъерошенной лошадке, которая, казалось, прогибалась под тяжестью седока, ехал молодой пастух Нуртаз. На бритой голове пастуха – сдвинутый старый, потрепанный малахай, некогда отороченный огненно-рыжими лисьими хвостами, от которых осталась облезлая рваная шкура, кое-где покрытая редкими кустиками грязной шерсти. На сильных покатых плечах чабана был выцветший и рваный стеганый халат, а на ногах – остроконечные самодельные сапоги из сыромятной кожи, потрескавшиеся от грязи и пота.
Нуртаз, пришпоривая лошадку и мечтательно склонив голову набок, держал во рту темир-кумуз и пальцем другой руки приводил в движение язычок этого немудреного музыкального инструмента, наигрывая однообразно простой мотив бескрайне длинной, как степь, песни, в котором, однако, явственно звучали веселые нотки. Двадцатилетний чабан был вполне доволен собой и своей судьбой. На круглом, как свежеиспеченная лепешка, загорелом лице, продубленном ветрами и солнцем, пробивался густой румянец, а в слегка прикрытых, по-азиатски косо посаженных глазах светилась радость, как вода в темной глубине степного колодца.
Несколько дней назад Нуртаз и не думал ни о каком походе, только в мечтах, как в несбыточном сне, видел себя храбрым батыром во главе отряда отважных джигитов. Храбрым он был на самом деле. К тому же природа наделила его недюжинной силой. Ему было пятнадцать лет, когда схватился с двумя матерыми волками, напавшими зимней ночью на отару. На всем скаку Нуртаз спрыгнул на хищника с кривым ножом в руке и убил его сразу ловким ударом. А со вторым пришлось повозиться. От той памятной ночи у него на левом плече остался рубцеватый след волчьих клыков.
Наигрывая на темир-кумузе, он выводил песню о своей жизни. Уже много лет, сколько помнит себя Нуртаз, он служил Габыш-баю Кобиеву, батрачил с утра и до позднего вечера, перегоняя то на зимовку, то на летние пастбища отары овец, стада коней и верблюдов, так же ревностно, как злые лохматые овчарки, оберегая чужое добро. Жизнь текла уныло-монотонно. Дни, полные трудовых забот и похожие один на другой, словно высохшие кусты перекати-поля, укатывались в бесконечную даль, наматывая годы жизни…
И вдруг в степь хлынули новости. Много стало новостей. Их передают из уст в уста. Обсуждают в богатых юртах за жирным бешбармаком[2] и в дырявых юртах за пиалой свежего кумыса, на шумной базарной площади и у одинокого пастушьего костра. Казах не может проехать мимо другого степняка, чтобы не придержать коня, не остановиться, не поговорить. Степь кипит новостями. Такое время!.. Царя не стало, губернатора не стало, урядников не стало… Что будет дальше? Какие события захлестнут степные просторы?.. Что ждет его самого?
Два дня назад в их аул прискакал гонец. Нуртаз издали заметил всадника и сразу узнал в нем по посадке в седле степняка. В какую одежду ни наряди казаха, но, только он сядет верхом, сразу можно узнать в нем наездника, привыкшего большую часть жизни проводить на коне. За спиной у прискакавшего была винтовка, а на боку – шашка. Такие винтовки видел Нуртаз у русских сарбазов[3]. Он знал, что из нее стреляют медными пулями и можно за версту попасть в голову лисицы, если, конечно, возьмет ее в руки настоящий охотник. Шашка тоже русская, такая висела у толстощекого урядника, когда тот приезжал в селение собирать подати. Нуртаз, конечно, слегка позавидовал всаднику, который был немного старше, года на три-четыре, не больше, но уже имел винтовку и шашку. Не говоря уже о добрых городских сапогах и почти новом стеганом халате. Конечно, Нуртаз позавидовал ему, только самую малость позавидовал и отвернулся. Отвернулся, чтобы прикрикнуть на псов, которые злобным рычанием встретили незнакомца.
– Прочь, поганые твари!
– Где найти Габыш-бая? – издали прокричал после приветствия всадник, слегка придерживая взмыленного коня.
Нуртаз камчой показал в середину селения, где на небольшой возвышенности красовалась просторная белая юрта. Казах хлестнул коня и помчался к селению. Нуртаз видел, как он соскочил с коня и в сопровождении одного из джигитов Габыш-бая, что постоянно находились поблизости, вошел в юрту. О чем они там говорили, Нуртаз не знал, но понял, что гость важный и привез хорошие новости. Понял по той спешке, с какой закололи молодого барашка, разведя огонь, стали варить бешбармак.
Под вечер у богатой юрты Габыш-бая собрались седобородые главы семей, окруженные взрослыми сыновьями и близкими родственниками. Прискакали казахи из соседних аулов и ближайших пастбищ. Степенно рассаживались, строго соблюдая неписаный закон старшинства и знатности. На почетном месте, на коврах и паласах, поджав ноги, расположились белобородые аксакалы и родовая знать. Женщины, особенно девушки, стайками толпились в стороне, выглядывали из-за ближайших юрт, жадно всматривались и вслушивались.
– Дети Алаша! Сыны ислама! – Габыш-бай простер руки, обращаясь к своему роду. – Степи нашими были и нашими должны быть. Пришло наконец время избавиться от русских!.. Создадим свое ханство, будем жить по справедливости, по законам Магомета, как деды и прадеды жили.
Потом говорил приезжий. Хотя и молод лицом, однако говорить умел. Он бойко зачитал послание хана Жанши Досмухамедова, который был главным человеком у алашординцев. Кто такие алашординцы – никто толком не знал, но каждый понимал, что это свои, казахи. А казах с казахом всегда договориться может. Аксакалы важно поглаживали свои бороды, молодые выпячивали грудь, бедняки почесывали подбородки, и каждый видел в послании хана возможности осуществить наконец свои тайные мечты и помыслы. Одни жаждали власти, другие – богатства, третьи хотели просто иметь вдоволь мяса и хлеба.
– Клянусь аллахом, правоверные, что-то я не совсем понимаю Габыш-бая, старшину нашего рода, – тихо сказал старый пастух Берды, которого больше все знали в ауле по прозвищу Верблюжья Голова.
– Ты что, защищаешь урусов? – громко спросил его богач Кара-Калы, хмуря седые брови.
– Я как все казахи… Только мне трудно понять старшину рода… Брат его, Осман Кобиев, золотые погоны на плечах носит. Большой начальник он, командует целой крепостью, что на Каспий-море стоит, где берег Мангышлака. Вчера еще Габыш-бай гордился своим братом, его службой царю. А сегодня, выходит, урусы вдруг врагами стали нашими. Как понимать, правоверные?
На пастуха Берды посыпались насмешки со всех сторон. Вот уж действительно «верблюжья голова». Неужели он не понимает, что казах всегда остается казахом, а урус урусом?
Нуртаз, подобрав полы потертого ватного халата, сидел на земле рядом с бедняками пастухами. Конечно, узнать такие новости было для него делом важным и нужным. Он внимательно слушал аксакалов, спрятав в карман свой темир-кумуз, с которым не расставался никогда, однако глаза пастуха невольно косились в сторону высокой юрты своего бая. Оттуда, сверкая черными очами, выглядывала Олтун.
Олтун, дочь Габыш-бая от третьей жены, встречала шестнадцатую весну своей жизни и была нежнее тюльпана, чьи лепестки доверчиво и робко тянутся к солнцу. Не нужны ни наряды из бархата и шелка, ни украшения из дорогих камней, ни золотые монеты, пробитые и нанизанные на нитку, чтобы подчеркнуть прелесть ее тонкого стана и степную красоту круглолицей смуглянки.
Нуртаз знал Олтун с самого раннего детства, но только с прошлой весны, когда перевозил юрту Габыш-бая на летнее стойбище, близко рассмотрел девушку, красоту разглядел. И себе на погибель.
С тех пор он покоя не знает, ходит сам не свой, жадно ищет случайной встречи с беззаботной Олтун, а как встретятся, то молчит истуканом. Слова вымолвить не может, потому что язык каменеет во рту, в лицо жар полыхает, а кончики пальцев холодеют, точно на самом жгучем морозе. Потом, снова оставшись один, Нуртаз злился сам на себя, однако побороть робость так и не мог. Гнал коня в степь, раскрывал грудь встречному ветру, а в ушах его долго звенел зовущий, игривый смех дочки бая. Так и ничего не мог сделать с собой Нуртаз, потому что чувства, рожденные в сердце, не вырвешь, как пучок травы.
Он настолько был поглощен борьбою с самим собой, что не замечал главного – девушка с него глаз не сводит, а вечерами, когда молодежь собирается на лужайке за аулом, Олтун старается быть рядом, сесть поблизости. На языке у нее одни только колкости да насмешки, а губами улыбается и глазами к себе манит.
Тогда стал Нуртаз при встрече с Олтун, чтобы побороть смущение, играть на своем темир-кумузе. Приложит к зубам железный кончик дуги, прижмет его большим пальцем, а пальцем другой руки ритмично подергивает его стальной язычок и выводит песню без слов. Немудреный инструмент, звук слабенький, однако музыка. А музыка – она всегда разговаривает с чувствами, и в этом ее сила. Олтун не смеется, а прислушивается, едет рядом на своем коне. Кони тоже слушают, цокают копытами, везут вдаль, туда, где в синее небо всходит большая оранжевая луна. И степь широка, нет ей ни конца ни края. Кажется, всю жизнь можно так ехать!..
Все это было совсем недавно. А сейчас он в походе. Только мохнатые овчарки, высунув красные языки, с которых капает слюна, бегут рядом легкой рысцой да отара овец кучно топает за рогатым вожаком, а впереди шествуют верблюды. Монотонно позванивая колокольчиками, они движутся за группой вооруженных всадников…
Наигрывая на своем темир-кумузе, Нуртаз все видит: и прошлое, и настоящее, и будущее, в песне без слов славит Олтун, к ногам которой готов положить весь мир и все богатства. Но мир, знать, принадлежит не только ему. Да и богатств у Нуртаза, кроме доброй души и сильных рук, никаких нет по причине бедности… Но, слава аллаху, кажется, наступает такое время, когда храбрым и сильным открываются все пути-дороги, когда можно прославиться, стать знаменитым батыром. Главное – добыть себе коня, добыть оружие. Он-то себя покажет еще!
Открытый легковой автомобиль, который еще совсем недавно принадлежал самому генерал-губернатору Туркестана Куропаткину, вздымая облака пыли, свернул с центральной улицы в темный, грязный переулок. Орава загорелых, чумазых ребятишек с веселым гиканьем помчалась следом за машиной. По таким закоулкам Ташкента царский наместник никогда не ездил. Но сейчас были иные времена. Рядом с шофером, черноусым солдатом с красным бантом на груди, сидел в потертой кожанке человек с веселыми голубыми глазами. На вид ему было лет тридцать – тридцать пять. На шее, около уха, краснел продолговатый рубец – след ранения.
– Погоди чуток, – сказал он шоферу и, когда машина затормозила, повернулся к ребятне: – А ну, босоногая гвардия, занимай места!
Босоногая гвардия не заставила себя долго упрашивать. Она хорошо знала этого человека в кожанке: сам комиссар Флоров недавно поселился в их переулке. С криком «Ура!» ребятня полезла в автомобиль.
– Все влезли?
– Все, дядя Алексей!
– Тогда поехали.
Около приземистого длинного дома, похожего на солдатскую казарму, Флоров вышел из машины и, вынув из кожанки карманные часы, нажав на кнопку, открыл крышку.
– Да, времени у нас не так много. Ну вот что, Евстигнеич, – сказал он шоферу, – собираться мне недолго. Ты полчасика покатай ребятишек по городу и возвращайся.
– Ваша воля, товарищ комиссар. – Шофер поерзал на кожаном сиденье, подыскивая слова. – Но машина эта, того, для начальства предназначена… Вроде бы негоже сопливых в ней по городу развозить… И, сами знаете, каждая четверть бензина на запись берется соответственно…
– Экий ты недальновидный человек, Евстигнеич! Лет через двадцать кто-нибудь из этих «сопливых» таким большим человеком стать может, что ты только ахнешь. И сам к нему придешь да напоминать будешь, как в детстве катал его на губернаторском автомобиле.
– Шутки шутите, товарищ комиссар!
– Нет, серьезно. Жизнь такая идет.
– Да я разве против? Если немного, то всегда пожалуйста, – примирительно сказал шофер. – Поехали, мелюзга!
– Спасибо, дядя Лексей! Рахмат! – благодарили дружно ребята, а когда автомобиль рванулся вперед, восторженно раздалось: «Ура-а!»
Флоров направился к дому. Открыл комнату. Снял тужурку, повесил ее на крупный гвоздь, вбитый в стену, прошелся по своей холостяцкой комнате. Остановился у стола, на котором рядом со стопкой книг стоял большой медный чайник, налил в пиалу холодного чая, взял с полочки железную коробочку из-под ландринового монпансье, открыл, вынул бумажный пакетик. Высыпав на язык порошок, Флоров поморщился и торопливо запил чаем.
– Фу, гадость какая! – Он снова наполнил пиалу и выпил. – Одно название чего стоит – хина…
Потом достал из-под железной койки фанерный чемодан с потертыми углами и начал складывать в него свои вещи.
«Не успеешь пообвыкнуть, как надо снова собираться, – думал он, складывая в чемодан книги. – Хорошо, хоть подлечиться немного смог, а то бы малярия вконец замучила».
Вчера поздно вечером, вернее, уже ночью закончился Первый съезд Компартии Туркестана, а сегодня утром Флорова вызвали на заседание Центрального Комитета. В приемной находилось много народу: расхаживали командиры, представители заводов степенно курили у окна, в углу скромно сидели какие-то два интеллигента в белых рубахах с галстуками. Почти у самой двери, дожидаясь приема, разговаривали четыре узбека в длинных полосатых халатах и белоснежных чалмах. Едва Флоров вошел, как ему навстречу поднялся из-за стола секретарь.
– Алексей Иванович, проходите. Товарищ Тоболин ждет вас.
Тоболин – председатель Центрального комитета Компартии Туркестана – был избран вчера на съезде. Невысокого роста, в сорочке при галстуке, гладко выбритый, он сидел на председательском месте и протирал платочком стекла очков.
В просторной комнате с высоким потолком стояли длинные столы, покрытые зеленым сукном. Несмотря на открытые окна, в комнате витал густой махорочный туман. Флоров сразу заметил тут почти всех руководителей, не только партийных, но и Совнаркома Туркестанской республики.
«Не отдыхали, видно, совсем, – подумал Флоров, – с рассвета уже заседают».
Тоболин объявил Флорову, что он назначен чрезвычайным комиссаром по делам Закаспийской области, и тут же вручил ему мандат.
– В Ашхабаде контра поднимает голову, товарищ Алексей. Там положение сложное. – И Тоболин, не дав Флорову даже слова вымолвить, подробно и обстоятельно рассказал о тревожных событиях…
Ашхабадские эсеры, руководимые адвокатами Доррером и Доховым, 17 июня 1918 года подняли мятеж. Им удалось захватить здание городского Совета. Однако мятеж был тут же подавлен. На помощь ашхабадским большевикам прибыли вооруженные отряды рабочих Красноводска, Кушки, Мерва, Кизыл-Арвата, они заставили эсеров и местных националистов сложить оружие.
– Цека поручает тебе расследовать создавшееся положение на месте, – закончил Тоболин. – Принять действенные меры для наведения революционного порядка.
– Ясно, товарищ председатель, – ответил Флоров, замечая, что на него смотрят со всех сторон.
– И еще одно дело! – Из-за стола вышел Павел Полторацкий, народный комиссар труда Туркестанской республики, тридцатилетний железнодорожник со станции Новая Бухара. Волевые черты лица, из-под низких бровей в упор смотрели добрые карие глаза, в которых можно было прочесть и тяжесть пережитого, и вдумчивость, и упорство решительного человека.
– Самое главное, – Полторацкий сделал паузу, как бы размышляя, потом сказал: – Самое главное – это ликвидировать гнездо правых эсеров и меньшевиков. Они свили теплое гнездо в Управлении Среднеазиатской железной дороги. Так вот это управление в первую очередь немедленно перевести сюда, в Ташкент.
– Ясно, – повторил Флоров и, вынув объемистый бумажник, положил в него свой мандат.
Флоров внешне был спокоен и невозмутим. Он привык к любым неожиданностям, привык к резким переменам в своей беспокойной судьбе революционера-профессионала. И новое высокое назначение принял, как раньше принимал все рискованные и важные партийные задания, – серьезно и хладнокровно.
– Когда выезжать?
– Выезжать надо немедленно, – ответил Тоболин и пожал руку Алексею. – Докладывай по телеграфу ежедневно. Цека должен быть в курсе всех дел.
– Цека будет в курсе всех дел, – заверил Флоров и, немного подумав, спросил: – А как с оружием? На что может рассчитывать Закаспийская область?
– Вот это уже вопрос чрезвычайного комиссара! – басовито произнес человек крупного телосложения, военный комиссар Туркестанской республики Перфильев, и все сразу заулыбались.
– Оружие будет, – заверил Тоболин, поправив очки. – Вас, закаспийцев, снабдим в первую очередь. Наш Алимбей Джангильдинов прибыл в Москву и уже, по сведениям, был у товарища Свердлова. Российский Совнарком обещает удовлетворить нашу просьбу.
Флоров знал, что Алимбей Джангильдинов еще в мае, после областного съезда Советов в Тургае, сразу же отправился в Москву за оружием, боеприпасами и снаряжением. В Туркестане создавались национальные воинские части. На поездку Джангильдинова возлагали большие надежды.
В тот же день Флоров во главе вооруженного отряда на поезде-броневике отправился в Ашхабад.
Полковник Эссертон, вытянув длинные ноги, лежал на широкой тахте, покрытой цветастым персидским ковром, и, опираясь локтем в тугую подушку, изучал донесения агентов Интеллидженс сервис.
В открытом окне, за виноградником, на солнцепеке маячила фигура часового.
«Ол райт! Все идет прекрасно! – думал полковник, перебирая длинными сухими пальцами бумаги. – Ребята из нашего восточного отдела умеют работать». Он дважды прочел сообщение о том, что в Москве по распоряжению Ленина создается интернациональный полк, во главе которого поставлен киргиз[4] из Тургайской степи Джангильдинов, что этот полк в специальном эшелоне повезет в Русский Туркестан оружие, боеприпасы и обмундирование.
На узких, кирпичного цвета губах Эссертона блуждала самодовольная улыбка: «Эшелон надо перехватить. Нам тоже пригодятся оружие и боеприпасы». Сообщения агентов радовали и обнадеживали. Полковник звучно хлопнул в ладоши.
В дверях, раздвинув тонкий шелковый занавес, показалась поджарая фигура слуги-индуса.
– Слушаю, сэр!
– Виски, воду и лед, – приказал полковник, не поворачивая головы.
– Будет исполнено, сэр!
Через минуту индус, бесшумно ступая мягкими туфлями по ковру, поставил на столик у тахты овальное серебряное блюдо, на котором находились сифон с содовой водой, квадратная бутылка шотландского виски, высокий граненый бокал и плоская чаша с крышкой, в которой лежал наколотый лед.
– Сэр прикажет подать, как всегда? – почтительно спросил слуга.
– Да.
Индус хорошо знал вкусы своего хозяина. Привычным неторопливым движением подцепив ложкой три кусочка льда, он положил их в бокал, налил до половины виски и, разбавив содовой, подал полковнику:
– Пожалуйста, сэр.
Эссертон, не отрываясь от бумаг, протянул руку, взял бокал. Индус бесшумно удалился. Полковник сделал несколько глотков. Напиток освежал и бодрил.
«Да, здесь, на севере Персии, немного прохладнее, чем там, в Белуджистане, – мысленно произнес Эссертон, отпивая из бокала, – но все равно как в преисподней. Разница лишь в том, что там ты в центре пекла, а тут на краю…» Он посмотрел в окно. На солнцепеке мерно прохаживался часовой в пробковом шлеме, в форме экспедиционных войск Великобритании. На спине и под мышками темные пятна пота и белые разводья соли. Неужели и там, в Русском Туркестане, будет такое же пекло?
Эссертон снова углубился в секретные бумаги, подчеркивая карандашом места, где давались характеристики политическим деятелям русской Закаспийской области. Полковника интересовали люди, не только те, с кем придется вести борьбу, но особенно такие, на которых можно было бы опереться. По многолетнему опыту службы в Индии, в Белуджистане Эссертон давно усвоил, что без марионеток трудно управлять туземцами. Вместе с тем весьма важно, это он тоже давно усвоил, знать, хорошо знать тех, на кого хочешь положиться. Тут за любой промах придется дорого расплачиваться.
Несколько раз прочел характеристики на европейцев, стараясь запомнить их фамилии: Фунтиков, граф Доррер, Козлов… Затем вернулся к сведениям о туркменских вождях – Ораз-Сердаре, Азис-хане, Джунаид-хане, Чары-Гальдыеве…
Эссертон посмотрел на часы.
«Пора идти к генералу с докладом, – полковник сложил бумаги в папку. – Старик любит точность».
Эссертон встал, прошелся по ковру, разминая мышцы, сделал несколько гимнастических упражнений. Он был высок, худощав, хорошо развит и в свои сорок пять лет мог поспорить с любым молодым лейтенантом силой, ловкостью, выносливостью. Полковник постоянно следил за собой, держал тело, как он любил говорить, в «боксерской боевой форме».
Подошел к зеркалу, внимательно осмотрел себя. Загорелое продолговатое лицо с крупным прямым носом, густые, выгоревшие на солнце белесые брови и небольшие голубоватые глаза. Полковник провел тыльной стороной ладони по щекам – они были гладко выбриты. Поправил воротник походного френча. И насторожился. В большом зеркале отражалось открытое окно, была видна часть двора – аллея к массивным воротам. От ворот быстрым шагом спешил поджарый лейтенант Смит из батальона охраны.
Эссертон знал, что посты находятся не только у ворот и вдоль высоких глинобитных стен, ограждавших обширную усадьбу, но часовые расставлены и внутри, постоянно охраняя почти каждое здание. Такова воля генерал-майора сэра Вильхорида Маллесона, главы специальной военной экспедиции, которая официально именовалась «миссией по делам Русского Туркестана». За эти два месяца, что Эссертон был прикомандирован к генералу, полковник привык не обращать внимания на желание генерала везде и всюду ограждать себя двойной охраной. Так было там, в английском Белуджистане. А здесь, на севере Персии, у самой границы с красной Россией, генерал стал еще более щепетильным, сам назначал объекты охраны и почти каждую ночь проверял посты. Близость России – таинственной и непонятной страны, в которой за последнее время происходит черт знает что, – заставляла генерала быть весьма осмотрительным. К тому же спорить с генералом было совершенно бесполезно, ибо тот не терпел возражений, требовал неукоснительного исполнения приказов.
«Миссия по делам Русского Туркестана» прибыла сюда, в город Мешхед, две недели назад, преодолев на военных машинах тяжелый путь из английского Белуджистана через пыльный Сеистан – обширную пустынную впадину с редкими зелеными оазисами. У полковника от многодневного похода по знойной пустыне сохранились в памяти только миражи да день отдыха на берегу изумительно голубого озера Хамун.
Эссертон был информирован своими друзьями из имперского штаба, что одновременно с миссией генерал-майора сэра Маллесона отправляется еще одна военная экспедиция – на Кавказ под командованием генерала Денстервилля. Эта экспедиция на автомобилях движется от Багдада через Бахтиарию, Луристан к Энзели, нацеливаясь на Баку. Полковнику Эссертону, прослужившему много лет в Индии и Белуджистане, где он в штабах колониальных войск возглавлял отдел секретной службы, многое стало ясным. Такие экспедиции направляются отнюдь не для «помощи голодающему населению Туркестана», как пишут об этом в газетах. Все гораздо проще. Время великих завоеваний не окончилось. Оно продолжается! Тут важно не упустить момента. И главное, чтобы и самому не остаться в тени. Месяцы рискованной работы могут обернуться в годы благополучия, обеспечения себя и своего потомства. Сегодняшняя Россия – это огромный сладкий пирог, вокруг которого уже рассаживаются люди с железными челюстями.
– Разрешите, сэр! – в дверях, вытянувшись в струну, застыл лейтенант Смит.
– Да, – полковник повернулся и кивком приветствовал офицера охраны.
– У ворот пять всадников. Утверждают, что прибыли из города Ашхабада, из России. Все европейцы, четверо в форме русских казачьих войск, один – в гражданском, – доложил младший офицер. – Говорят, прибыли по важному делу, просят встречи с генералом.
– Они себя назвали?
– Да, сэр. Я проверял документы. – Он поспешно заглянул в бумагу: – Старший из них, что в гражданском, назвал себя графом Доррером.
– Как? Повтори фамилию!
– Граф Доррер, сэр.
Полковник взглянул на сообщение агента, прочел «граф Д. Доррер». На узких, кирпичного цвета губах Эссертона скользнула улыбка.
«Ол райт! Великолепно! – подумал он. – Наши агенты работают с головой. Они заслуживают вознаграждения». И, посмотрев на лейтенанта, приказал:
– Пропустить в усадьбу и разместить в доме для гостей. Пусть отдохнут с дороги.
– Будет исполнено, сэр! – лихо козырнув, офицер удалился.
Эссертон, довольный таким началом дня, сложил в кожаную папку секретные донесения, отдельно поместив сообщение из Москвы о формировании интернационального отряда Джангильдинова, и направился к генералу. «На Востоке говорят, что день принадлежит сильному, а жареная пшеница зубастому, – вспомнил он туркменскую пословицу и тут же мысленно добавил: – Сейчас начинаются наши дни!»
Он шел по дорожке, усыпанной желтым песком. По ее обеим сторонам широкой яркой лентой благоухали кусты роз. Цветов было множество. На повороте, около светлой, красиво отделанной беседки, стоял павлин, распустив хвост пышным веером. Птица, чуть склонив голову набок, доверчиво смотрела на полковника темными пуговками глаз. «Консул наш, как видно, неплохо здесь устроился», – мельком подумал Эссертон. Впрочем, ему было не до птиц, не до красоты роз. Широко шагая по дорожке, полковник стал обдумывать каждую фразу своего доклада.
В тот же день генерал-майор Вильхорид Маллесон принял лидера ашхабадских эсеров графа Доррера. Встреча проходила в комнате, которую генерал называл «европейской гостиницей». В этой просторной комнате с высоким потолком, украшенным строгой лепной отделкой, с широкими окнами вся мебель была только европейской. Мягкие кресла, диван, книжный шкаф, овальный стол, массивный буфет были расставлены со вкусом. На стене висел большой гобелен, на нем изображалась псовая охота. В комнате не было ни одной вещи, которая бы могла напомнить, что вы находитесь в центре Азии. Такая обстановка, по замыслу генерала, как бы подчеркивала, что главным действующим лицом в здешней большой игре все же является Европа.
Сэр Маллесон был невысокого роста плотный мужчина, давно перешагнувший за средний возраст, однако сумевший сохранить спортивный вид. Генерал сидел напротив графа в глубоком мягком кресле и маленькими темными глазами буравил собеседника.
На встрече присутствовал и полковник Эссертон. Он больше молчал и слушал. Рассказ графа почти не отличался от донесений агентов, хотя был весьма цветистым и образным. Граф на каждый вопрос генерала отвечал пространно и обстоятельно. Внешне он не производил особого впечатления, хотя гладко выбритое породистое, лощеное лицо свидетельствовало о том, что он принадлежит к состоятельному кругу, а учтивые манеры и умение свободно изъясняться по-английски говорили о воспитании. Был он среднего роста, средних лет, средней полноты и, как отметил про себя Эссертон, «не выше средних способностей».
Полковник, изобразив на лице внимание к гостю из Ашхабада, мысленно решал сложную задачу: кому послать две дюжины каракулевых шкурок, которые ему перед аудиенцией у генерала преподнес граф? Шкурки были нежно-серого цвета с ярко-серебристым отливом, подобранные одна к одной. Эссертон знал, что в Лондоне им цены нет. О каракулевом манто давно мечтает жена полковника, но у Эссертона есть еще младшая сестра, голубоглазая девятнадцатилетняя Элен, которую он опекает. Элен вот-вот должна выйти замуж, и, вполне понятно, шкурки каракуля могут стать весьма неплохим свадебным подарком.
– Так, так, понятно, граф, – взяв толстыми пальцами небольшой бокал с разбавленным виски, перебил Доррера генерал. – Допустим, вам наконец удалось взять власть. Как же вы назовете себя? Термины в эпоху революции быстро стареют.
– Сначала мы объявим, что центральная власть в Закаспийской области перешла в руки «стачечно-железнодорожного комитета». Такая вывеска свяжет руки большевистским комитетчикам в других городах и даст нам возможность, как говорят военные, вывести войска на оперативный простор. Под лозунгом «защиты революции» наши люди быстро – списки уже заготовлены – разделаются с комиссарами и красными командирами.
– Ну, а потом? – Сэр Маллесон, сделав два глотка, поставил бокал на стол.
– Создадим временный исполнительный комитет Закаспийского правительства и объявим об автономии всей Закаспийской области, – граф подался вперед и смотрел на генерала заискивающе преданными светлыми глазами. – Мы хотим быть уверенными, что цивилизованный мир не оставит нас. Мы надеемся на прямую поддержку вашего превосходительства.
Сэр Маллесон утвердительно кивнул. Он по-своему понимал «прямую поддержку». Генерал знал много такого, о чем этот ашхабадский тщеславный адвокат даже и не подозревал. Совсем недавно по инициативе наглеющих американцев – генерал весьма высокомерно смотрел на заокеанских союзников – состоялось секретнейшее совещание, на котором Англия, Франция и Соединенные Штаты поделили между собой территорию своего бывшего союзника в войне с немцами – Россию. Главную роль, конечно, отвели себе англичане. У них давно горели глаза на Северный Кавказ, Закавказье и всю Среднюю Азию. Британское командование торопилось решить давно разработанную стратегическую задачу – создать единую коммуникационную линию от Египта, Палестины и Месопотамии, через персидский Луристан к русскому Закавказью, далее по Каспийскому морю и Средней Азии, соединившись таким образом с английскими гарнизонами в Афганистане и Индии. Эта линия должна стать надежным барьером, оградить британские владения от большевизма. Разумеется, наряду с этим важную роль в планах играли бакинская нефть и среднеазиатский хлопок.
Ведь не просто так генерал прибыл сюда, в Мешхед, во главе «миссии по делам Русского Туркестана». Его задача – руководить вооруженной борьбой в Средней Азии. Он знал, что в Ташкенте, столице Советского Туркестана, уже действует военно-дипломатическая миссия во главе с его другом полковником Бэйли. К ним присоединился бывший английский консул в Кашгаре Маккартней и американский консул Тредуэл. Они опекали тайную «Туркестанскую военную организацию», в которую вербуют бывших офицеров царской армии и готовят вооруженное выступление. Через них идет оружие в басмаческие отряды Джунаид-хана, Ибрагим-бека, Азис-хана. Несколько недель назад, в мае, чехословацкий корпус, нарушив соглашение с советским правительством, поднял мятеж в городах на линии Сибирской железной дороги. На этих днях поднялись уральские казаки во главе с атаманом Дутовым. В степных просторах от Оренбурга до Петропавловска организуются отряды Алаш-орды, казахских националистов. Ждут сигнала и в эмирской Бухаре, чтобы начать войну с красными. Над Советским Туркестаном взметнулась огромная петля аркана, и сэр Маллесон надеялся одним рывком заарканить и задушить молодую советскую республику.
– Оружием снабдим, оно у нас есть, – сказал генерал и вспомнил об эшелоне тургайского комиссара, который надеялся перехватить по пути из Москвы. – Мы не бросаем слов на ветер. Великобритания, верная своим союзническим обязанностям, всегда готова выступить в поддержку своих друзей!
К концу долгого и жаркого дня Габыш-бай с джигитами подошел к степному колодцу. Его заметили еще издали. В уютной лощине возвышались две небольшие плоскокрышие глинобитные мазанки, рядом с ними – навес, крытый сухими колючками и камышом, да обширный загон, огороженный деревянными жердями. Земля вытоптана копытами, усеяна овечьим пометом. Около колодца лежало длинное, выдолбленное из ствола дерева корыто. Обычный пастуший стан. В загоне блеяли овцы, а к кольям внутри ограды привязаны три лошади. Около мазанки пылал очаг, языки пламени облизывали чугунный котелок, и струйки голубого дыма столбом поднимались к небу. Пастухи, напоив отару, готовили себе ужин.
Заметив всадников, люди у пастушьего очага вскочили. Старый чабан поспешил навстречу. Он издали узнал старшину своего рода, крутой нрав которого хорошо знал. Почтительно сложив руки на груди, чабан приветствовал Габыш-бая. Внук чабана, подросток лет десяти – двенадцати, придерживал большую черную овчарку и широко открытыми глазами смотрел на всадников, на их оружие. Третий человек – невысокого роста, плосколицый, с коротко подстриженной бородкой – стоял непринужденно и спокойно рассматривал прибывших. Габыш-бай сразу обратил на него внимание. Старшина рода помнил в лицо своих людей, а этот был чужаком. Бай нахмурился.
– Кто это? – спросил Габыш-бай у чабана.
– Наш гость, ага. Он из Тургайских степей, – склонив голову, ответил пастух. – Новости везет.
– Хорошие новости?
– Не знаю, ага. Мы живем в степи, редко людей видим.
– Абсала-магалейкум! – приветствовал старшину рода незнакомец.
– Мы послушаем, тогда скажем свое слово, – произнес Габыш-бай чабану и кивнул незнакомцу: – Угаллейкум-ассалам!
Джигиты соскочили с коней. У колодца сгрудились кони, верблюды, овцы, долбленую колоду еле успевали наполнять водой.
Огромный красно-золотой диск солнца медленно погружался за горизонт, становилось прохладно, и серые сумерки ползли по степи. Трое джигитов, расталкивая ногами овец, рыскали в загоне, выбирая молодых жирных баранов. Их тут же закололи и освежевали. Собаки злобно рычали, раздирая брошенные им бараньи потроха.
Нуртаз подсел к пастушьему костру.
В большом казане приятно побулькивало жирное варево. «Первые дни, слава аллаху, прошли благополучно. Овцы целы, от каравана мы не отставали, – думал Нуртаз, подкладывая в огонь сучья саксаула. – Впереди долгий путь. Мне бы только побыстрее раздобыть оружие…»
Внук чабана почтительно смотрел на Нуртаза. Какой рослый и сильный! В прошлую осень он видел Нуртаза на состязаниях по борьбе. Как тот ловко боролся! Особенно красиво он бросил на лопатки Махмуд-батыра, самого сильного борца из соседнего рода.
– Скажите, ага, вы тоже идете на войну? – обратился внук чабана к Нуртазу.
– Как тебя зовут? – в свою очередь спросил Нуртаз.
– Маговья.
– Хорошее у тебя имя. Будешь большим и храбрым, когда вырастешь, и все станут тебя называть Маговья-батыр, – сказал Нуртаз и важно добавил: – Мы, воины Габыш-бая, едем на войну с неверными.
– Почему у вас тогда, ага, нет ружья, а пастушья палка? – допытывался любопытный Маговья.
– Потому, что у меня еще и овцы. Не буду же я их подгонять ружьем, – ответил Нуртаз и, достав из-за пазухи свой темир-кумуз, показал его подростку: – Вот посмотри!
– Ий-е! У меня тоже темир-кумуз есть. В прошлую осень, когда в город гоняли отару, отец на базаре купил, – сразу оживился Маговья. – Давай послушаем, чей лучше играет?
К очагу, тяжело ступая, подошел старый чабан.
Он присел на корточки, погладил корявыми пальцами свою седую редкую бороду, потом достал самодельную деревянную ложку, вытер ее о край халата, помешал похлебку. Попробовал. Мясо, видимо, было еще жестким, не по его старческим зубам, и чабан положил в огонь несколько крепких сучьев.
– Ты что сидишь здесь, как глухая старуха? – старый чабан покосился на Нуртаза. – Или тебе известны все новости? Ой-йе! Ну и молодежь пошла! Там гость рассказывает о важных делах, а он тут детской игрушкой забавляется.
– Вы, конечно, правы, ага, потому что старше меня на много лет и годитесь в отцы мне, – ответил Нуртаз, пряча свой темир-кумуз в карман. – Но аксакалы говорят, что плох тот казах, который гонит от котла человека, не накормив его.
– Ты просто пойди послушай, – миролюбиво сказал старик, пропуская мимо ушей колкости. – А мясо еще не сварилось… Я тоже сейчас туда приду. Послушаю. Подумать только, что творится в степи!
Гость сидел на кошме, устланной ковром, рядом с Габыш-баем. Худощавый и плосколицый, с коротко подстриженной бородкой, он выглядел ягненком рядом с упитанным, породистым быком Габыш-баем. Глава рода, наклонив голову, слушал гостя. Тот, отхлебывая из пиалы кумыс, неторопливо рассказывал. Нуртаз уселся на землю, за спиной джигитов, прислушался.
– Слух идет, и не один степняк мне об этом рассказывал, в Тургай приехал Алимбей Джангильдинов. Да, тот самый, что много лет учился у русских, все науки постиг, много премудростей познал, а потом своими ногами весь свет обошел. Большим умом наградил Аллах человека! Алимбей-ага из Москвы приехал, бумагу с печатями привез. В той бумаге написано, что он правду о новой власти рассказывать будет. И что он главный комиссар всего степного края. Недавно он снова уехал в Москву.
– А что такое, ага, комиссар? – спросил молодой джигит, сидевший неподалеку от Нуртаза.
На него зашикали со всех сторон: мол, не перебивай, хотя каждому был непонятен этот новый титул. Габыш-бай поднес пиалу и пил мелкими глотками кумыс.
– Сейчас разъясню; как говорят, каждому коню надо путь указывать, – улыбнулся гость джигиту и спросил: – Ты волостного знаешь?
– Знаю, знаю. Как не знать!
– А выше кто будет? Уездный начальник?
– Верно, говоришь. Уездный будет.
– Так главный комиссар повыше уездного. Теперь понятно, кто такой Алимбей-ага?
– Понятно, ага, понятно. Большой человек. Батыр!
Габыш-бай поставил пиалу на разостланную скатерть и внимательно посмотрел своими узкими глазами на незнакомца. В его взгляде мелькнуло неодобрение и тут же погасло. А гость, увлекаясь своим рассказом, продолжал:
– Прошлым месяцем в Тургае проходил большой съезд всего степного края. Много людей приехало и с рудников, и с дальних аулов. Все были там: и русские, и казахи, и солдаты… Рядом сидели, как братья. Алимбей-ага там главным был. Умные слова говорил. «Надо, – говорил, – чтобы своя армия была, чтобы защищать города и аулы, простой народ защищать, свою народную власть». Потом выступил Амангельды Иманов.
– Большой человек! – раздались возгласы. – Батыр! Два года назад вся степь казахская за ним шла против царя.
– Только тогда оружия не было, – продолжал гость. – Плеткой с куском свинца на конце да самодельной пикой разве победишь винтовки да пушки? Плохо тогда дело было. Много крови пролили.
Нуртазу очень хотелось дослушать рассказ, но старый чабан толкнул локтем и позвал:
– Мясо сварилось. Идем, помогать будешь.
Они вытаскивали из дымящего паром котла большие куски жирной баранины, раскладывали на деревянные подносы и ставили их на разостланную скатерть возле Габыш-бая. Хмурый бай Кара-Калы, правая рука главы рода, вынул из кожаных, расшитых бисером и украшенных серебром ножен кривой ферганский нож с белой костяной ручкой и стал быстрыми, ловкими ударами крошить мясо. Трое джигитов последовали его примеру, и на подносах росли горки душистой вареной баранины.
– Бисмилля… – Габыш-бай произнес первые строки молитвы и запустил свою пятерню в мясо, выбирая толстыми пальцами наиболее лакомые кусочки.
Следом за старшиной рода к подносу потянул свою руку гость, а за ним и джигиты. Подносы быстро пустели. Нуртаз и старый чабан едва успевали подносить куски вареной баранины и пиалы, наполненные наваристым густым бульоном.
После обильной жирной еды джигиты начали готовиться ко сну. Каждый понимал, что путь впереди немалый и перед ним надо отдохнуть. Но Габыш-бай не отпускал от себя незнакомца и продолжал расспрашивать его о съезде в Тургае, о делах Совета рабочих, солдатских, крестьянских и киргизских депутатов. Подливая ему в пиалу кумыса, бай оказывал гостю знаки внимания, и тот добродушно и простодушно выкладывал все, что слышал и видел в Тургае.
Нуртазу так и не удалось больше подсесть к джигитам послушать гостя: вместе со старым чабаном носил из колодца воду, мыл котел и подносы, наломал саксаула, чтобы утром наскоро приготовить завтрак. Потом они не спеша обошли загон, проверяя спящую отару. Ночь стояла тихая, светлая, лунная. Крупные звезды, усеявшие бархатное темное небо, лучисто мигали, как глаза Олтун. Так казалось Нуртазу, и он невольно любовался ими. Он думал о своей Олтун, и рассказ гостя его не волновал. Просто было интересно послушать новости.
Но старый чабан то и дело возвращался к услышанному. Видимо, они много беседовали еще до прибытия Габыш-бая.
– Что делается в степи, вай-вай! Какие-то белые появились и какие-то красные, что большевиками себя называют… У них главным батыром Ленин…
– Мы казахи, нам с урусами не по пути, – отвечал Нуртаз. – Друг за друга держаться надо. Как деды наши.
– Плохо деды жили, поверь мне. – Старик посмотрел на Нуртаза: – Дружба у них была, как у скорпионов с фалангами. Все норовили друг друга ужалить, а вот этому Алимбею я верю. Правду говорит.
– Никакой правды нету у человека, который продался урусам, – упрямо повторял слова своего бая Нуртаз.
– В казан кладут мясо, чтобы варить, а в голову приходят новости, чтобы мозгами их продумывать, – назидательно сказал старый чабан.
Спать легли поздней ночью, когда все дела были закончены. Старый чабан долго ворочался на облезлой кошме, укрываясь лоскутным одеялом.
– Ты молод, джигит, и слушай старших. Я много повидал, могу судить, где белое и где черное. – Он вдруг понизил голос, словно их могли подслушать, и скороговоркой добавил: – Когда в шестнадцатом году против царя шли, русские солдаты стреляли в казахов. Это правда, видит Аллах. У нас не было тогда оружия. А сейчас Алимбей Джангильдинов говорит, что новая власть, которая Советы называется, всем казахам объявила: «Вот вам оружие, братья-казахи, сами создавайте свою народную армию! Боритесь за свою свободу!» Так никогда и никто нам, казахам, не говорил, клянусь Аллахом! Все власти только налоги собирали да отбирали последнее. Вот и выходит, что эти самые Советы за народ.
– Все равно, не верю я урусам. Они все кяфиры[5].
– Ой-йе! Молодой козленок не забодает старого козла, – вздохнул чабан, немного помолчал и тихо закончил: – Правду говорят, что байский пес никогда соколом не станет.
– Тут верно говоришь, аксакал, – отозвался Нуртаз. – Мы оба с тобой сторожевые собаки… Пусть тебе добрый сон приснится!..
Перед самым рассветом сквозь сон Нуртаз услышал какой-то короткий вскрик. Несколько минут Нуртаз лежал в темноте, прислушивался. Крик больше не повторился. В полуприкрытую дверь мазанки вливался свежий предрассветный воздух, откуда-то издали холодно мерцали гаснущие звезды. В степи царили тишина и спокойствие. Чуткие псы, которые, если бы что-либо случилось, тут же подали бы голос, молчали. Старый чабан тихо лежал, отвернувшись к стене.
«Шайтан попутал», – подумал Нуртаз и мысленно обратился к Аллаху, скороговоркой прочтя молитву. Но в его ушах отчетливо звучал отчаянный сдавленный человеческий вскрик. Он не мог разобраться, приснилось это ему или было наяву.
Нуртаз еще раз прочел молитву и, перевернувшись на другой бок, незаметно уснул.
Утром Нуртаз рассказал старому чабану о ночном таинственном голосе. Тот подтвердил, что тоже слышал какой-то звук, очень похожий на голос человека. Старик молча теребил корявыми пальцами свою редкую седую бороду, хмурился, морщил лоб.
– Думал, такое мне приснилось, вечером много мяса поел. Теперь думаю совсем другое. Неспроста все это. – Он, покачивая головой, задумчиво смотрел на Нуртаза, потом сказал как отрезал: – Дурной голос. Будет большое несчастье.
– Что вы, ага? – удивился Нуртаз.
– Дурной голос ночью – плохая примета. – Лицо старого чабана стало мрачным. – Запомни, джигит, мои слова, это очень дурная примета.
После плотного завтрака караван отправился в путь. Всадники во главе с Габыш-баем ускакали вперед. Следом за ними двинулись верблюды и отара овец. Солнце поднималось все выше и выше, щедро проливая на степь знойные лучи. Редкие белые облака медленно плыли над головой. Нуртаз, дав коню свободу, наигрывал на своем темир-кумузе.
Вдруг мохнатые собаки, которые легкой рысцой бежали по бокам отары, остановились и, задрав морды, стали настороженно принюхиваться. Потом, как по команде, сорвались с места, с рычанием кинулись в небольшую лощину, поросшую густой и высокой травой.
Нуртаз, пришпорив коня, помчался за собаками. «Волк!» – мелькнула у него мысль, и он сжал в руке тяжелую камчу. Но то, что Нуртаз увидел в густой траве на краю лощины, заставило его оторопеть. Собаки привели пастуха к трупу человека. У Нуртаза похолодела спина.
Тот лежал на боку, со связанными руками. Голова задрана кверху, в рот втиснут кусок кошмы. На шее зияла широкая кровавая рана…
Нуртаз сразу узнал его. По одежде, по худощавому лицу. Это был незнакомец, гость, которого вчера Габыш-бай усадил на почетное место, рядом с собой, угощал кумысом и выслушивал новости. За что же его? Закололи, как барана, перерезав горло… Что он плохого сделал?..
Конь тревожно захрапел. Нуртаз потянул поводья, повернул коня и, прикрикнув на собак, поскакал к отаре. Теперь ему был понятен тот ночной крик. В голове у пастуха вихрем проносились мысли. Он видел мертвецов. В ауле умирали от болезней и от старости. Видел убитого ножом в драке. Но так зверски зарезанного Нуртазу никогда еще не приходилось встречать.
Нуртаз стал припоминать вчерашний вечер. Нет, ни драки никакой, даже ссоры не было. Все проходило чинно и благопристойно, как того требовал обычай. Все слушали незнакомца. Внимательно слушали. Потому что новости были все интересные, особенно про батыра Алимбея Джангильдинова и про новую власть… И вдруг такое… Странно и непонятно.
Пастух посмотрел вперед, где на горизонте двигалась группа вооруженных всадников. Они скакали по степи, словно ничего и не произошло. Нуртазу стало не по себе. В том, что убили незнакомца свои, одноаульчане, он не сомневался. У степного колодца в эту ночь больше никто не останавливался. До Нуртаза и раньше доходили разные слухи о темных проделках джигитов Габыш-бая.
В мире все далеко не так просто, как кажется. Нуртаз тер кулаком лоб, думал, но никак не мог понять, за что же так зверски зарезали человека, который никому ничего плохого не сделал? Неужели за те новости, которые тот вез?.. Нет, такого не может быть…
Степан Колотубин сидел в глубоком кожаном кресле у самого письменного стола и, нагнув голову, молча слушал, злясь на себя. Находиться в кресле было с непривычки неудобно, крупное тело Степана ныло от напряжения, особенно давала о себе знать левая нога – рана от осколка гранаты еще совсем не зажила.
За громоздким письменным столом из мореного дуба восседал Василий Данилович, или попросту дядя Вася, тот самый дядя Вася, который в пятом году командовал дружиной в баррикадных боях, с которым потом Степан почти два года сидел в Бутырской тюрьме и вместе топал по этапу. Теперь дядя Вася был большим человеком в Московском совете. Внешне он почти не изменился, такой же жилистый и слегка сутулый, те же рыжие усы.
– Значит, мы с тобой договорились. Завтра будет подписано постановление, и ты идешь принимать бывший завод Гужона.
– Нет! – упирался Степан.
– Товарищ Колотубин, я тебе уже час растолковываю.
– Нет, дядя Вася… Василий Данилович, то есть… Нет! – перебил его Степан и, ухватившись за подлокотники, порывисто встал из мягкого кресла. – Ребята мои двинули против белочехов, а я, комиссар ихний, тут в кабинетах прохлаждаюсь. Возьми кого-нибудь другого на такую важную должность. Я больше с оружием привык обращаться, чем с бумажками.
– Не с бумажками, а с людьми, – отрезал Василий Данилович и устало потер костлявыми ладонями седые виски. – Понимание иметь должен.
– Все понимаем, потому и говорю прямо. Не гожусь я в директора, и все тут! Точка. – Колотубин, слегка хромая, прошелся к стене, где висела большая карта России, потрогал рукой плотную добротную бумагу и, не оборачиваясь, тихо произнес: – Не уговоришь, дядя Вася, не надо. Упрямый я, сам знаешь, бычачья натура.
– Знаю, все знаю… И разговор с тобой веду по-серьезному. Дело важное, государственное. – И вдруг задал вопрос: – Ты что, хочешь посадить советским директором Гужона или Гальперна?
– Ну и скажешь ты! – усмехнулся Колотубин. – Ликвидировали власть ихнюю.
– Значит, нам и быть за все в ответе. За все! – Василий Данилович снова потер виски. – Теперь, надеюсь, понял. Партия большевиков тебе доверяет, своему верному партийцу, государственное дело!
Колотубин раздавил в жестких пальцах самокрутку. Отпираться бессмысленно. Раздраженно хмыкнул и, прихрамывая, подошел к столу. Он все еще не желал примириться с новым назначением.
– Не могу быть директором Гужоновского завода, – в голосе его зазвучала просьба.
– Нет больше металлического завода Гужона, а есть Большой московский металлургический завод, собственность Российской Советской Федеративной Республики. – Василий Данилович улыбнулся в усы, положил свои ладони на тяжелый, как булыжник, кулак Степана. – Все! Завтра приходи прямо на заседание. И чтобы никакой дури не выкидывал. Лады?
Колотубин, мысленно чертыхаясь, направился к выходу. «Окрутил, как есть окрутил, – невесело думал Степан. – Пришел как к старому товарищу, с кем вместе радости делил и горя хлебнул, а он сразу на тебе, завод всучивает!»
В длинном коридоре толпилось много всякого люда. Красноармейцы с винтовками, рабочие, женщины, студенты в форменных куртках. За перегородкой деловито стучала пишущая машинка, кто-то грудным басом кричал в телефонную трубку. Колотубин шел не спеша, припадая на левую ногу, и думал. В просторном вестибюле его догнал невысокий матрос. Бескозырка чудом держалась на копне светло-рыжих волос, круглое добродушное курносое лицо, обрамленное густой подстриженной бородой.
– Браток, постой! Колотубин ты будешь?
– Ну, я. – Степан остановился.
– Ты, браток, мне и нужен. Выручай… красных крестьян! – Он полез в глубокий карман темного бушлата и вынул сложенную бумажку. – Вот тут записано… Один пуд гвоздей надобно для деревни нашенской… Я сам с линкора «Севастополь», отряд наш своим ходом на Украину…
– Погоди, ничего не понимаю. При чем тут я? – Степан недоуменно уставился на моряка.
– Как так при чем? Ты же, браток, народной властью поставлен директором завода Гужона. Мне точно сказали.
– Нет больше Гужона, есть теперь Большой московский металлургический завод, – поправил его Колотубин словами Василия Даниловича. – А я еще никакой не директор. Завтра только решение приниматься будет.
– Нам совсем немного, один пуд! – не унимался моряк.
– По-русски тебе говорю: еще никакой не директор я! И может, ни в коем разе не стану им.
– Бери, браток, завод. Вона у нас Ванька Доломин кочегар был, душа нараспашку, так что думаешь? Крейсером командовать братва его выбрала. Офицеров-шкуродеров за борт, а те из них, что за нас, у него помощниками. Не теряйся! Нашенская власть-то. А если помощь нужна, так не стесняйся, только свистни. Мигом всю чиновную шваль с завода выкурим, за борт – и точка!
– Ишь ты прыткий какой! Завод это тебе не лохань-посудина, тут без инженеров не шибко наработаешь. Тут к рабочим рукам еще и мозги нужны.
– А я что? Я же не против! Совсем нет… Я же так, попросту. – Моряк дружески подмигнул веселыми глазами и, взяв за руку, просительно добавил: – А насчет гвоздичков не забудь, браток! Завтра прямиком на завод пришвартую, нам один пуд всего!..
– Ну и банный же ты лист, братишка…
Степан Колотубин вышел на улицу. Накрапывал мелкий дождь, тучи низко висели над городом, грязно-серые, как потрепанная солдатская шинель. Было не по-летнему прохладно. Около подъезда стоял грузовой автомобиль; в кузове, похожем на плоский ящик, сидели десятка полтора латышских стрелков с винтовками. Белобрысые, рослые, они о чем-то между собой разговаривали на своем языке.
«Вот теперь и будешь, товарищ Колотубин, вроде купчика, – Степан невесело усмехнулся. – Этому гвозди, тому подковы…» Он достал кисет, закурил. Самодельная махорка горечью драла горло, успокаивала. Степан задумчиво смотрел перед собой на красноармейцев, на грузовик, на торопливых прохожих, а мысли его все вертелись вокруг неожиданного предложения Василия Даниловича, вокруг Гужоновского завода.
Что ни говори, а эта прокопченная кирпичная громадина, пропахшая железом и гарью, что стоит на стыке Проломной и Рогожской застав, у маленькой грязной речонки с красивым названием Золотой Рожок, очень близка сердцу Степана. Близка до щемящей боли в груди как частица самого себя, как Родина. Здесь прошло босоногое детство его, промчалась голодная крылатая юность.
Степан Колотубин был ровесником завода, чем немало гордился. Он появился на свет в тот год, когда «Акционерное товарищество Московского металлического завода», во главе которого стоял предприимчивый Юлий Гужон, закончило строительство основных цехов и высокие красные кирпичные трубы, вставшие, как огромные свечки, задымили в чистую синеву московского неба.
По такому важному событию Юлий Гужон, сын французского фабриканта, крепко обосновавшегося в старой русской столице, устроил роскошный банкет, на котором присутствовали городские власти и московская аристократия, представители иностранных акционерных компаний, банков, торговых домов. Шумно стреляли в потолок пробки Клико[6], играла музыка, вокруг праздничного стола неслышно двигались чопорные лакеи, а усатый полицмейстер, хвативший лишку, лез с рюмкой водки к самому Гужону целоваться, называя француза благодетелем и радетелем, а тот, внутренне негодуя на этого мужлана, улыбался криво, сквозь зубы, и комкал в холеных пальцах крахмальную салфетку. Потом внесли огромный торт, выпеченный в форме цехов завода, с высокими шоколадными трубами…
– За здоровье Юлия Петровича Гужона! Виват! Ура! – раздались ликующие возгласы.
В тот же хмурый весенний вечер за новым металлическим заводом на темной, с непролазной грязью улице бывшего села Ново-Андроньевка в низкой деревенской избе, вросшей от старости окнами в землю, собрались товарищи Екима Колотубина, пожилого кузнеца, в многодетной семье которого появился новый нахлебник.
Гости степенно разместились на лавках за деревянным столом, пили дурно пахнущий самогон и водку, взятую в счет получки в трактире, закусывая вареной картошкой и селедкой, поздравляли бородатого кузнеца и усталую жену его с новорожденным.
– А как звать мальца? Каким именем нарекли?
Кузнец взял заскорузлыми пальцами за горлышко тонкую четверть, разлил по стаканам остатки хмельной жидкости, крякнул и, задумчиво сдвинув брови, сказал:
– Выпьем, товарищи-други, за здравие нового раба божьего, имя которому будет Степан! Нарекаю так сына своего.
Выпили разом, закусывая, стали вспоминать, сколько славных людей на Руси носило имя Степан, начиная от Степана Разина и кончая рабочим вожаком Степаном Халтуриным, которого два года назад казнили… Помянули всех их добрым словом, и посоловевшие мастеровые, забыв свои невзгоды и тяготы, дружно и слаженно затянули старинные протяжные песни про трудную долю, про светлую волю и славных людей русских.
И скатилась с плеч казачьих
удалая голова-а-а…
Степан, или, как его звали в детстве, Стенька, рос вместе с заводом. С ватагой таких же отчаянных мальчишек он вдоль и поперек излазил каждый цех, знал все закоулки от проходной до свалки. А четырнадцатилетним подростком отец привел его в волочильный цех, где делали проволоку, «приучать к делу».
И Степан навсегда прирос сердцем к тем прокопченным и шумным цехам и высоченным трубам. Думал ли он тогда, что станет главным человеком на заводе, даже старше драчуна мастера и надменного инженера? Нет, не думал и не гадал. А вот вышло, что теперь он, рабочий Степан Колотубин, назначается директором…
Впрочем, если говорить начистоту, назначение не было уж таким неожиданным. Об этом говорили давно, много лет назад, и Степан Колотубин невольно вспомнил морозный декабрьский вечер девятьсот пятого года.
Почти десять дней обширная территория вокруг завода Гужона и мастерских Московско-Курской железной дороги находилась в руках восставших. В те дни районный Совет рабочих депутатов, основное ядро которого составляли гужоновцы, был здесь единственной властью. На заводе создали боевую дружину, ее возглавил дядя Вася. Рабочие изготовляли в цехах холодное оружие, отбирали у городовых и возвращавшихся из Маньчжурии офицеров револьверы и шашки.
На улицах возводились баррикады, дружинники готовились отразить нападение солдат и полицейских. Но противник не появлялся. Вскоре выяснилось, что основные бои с царскими опричниками идут на Пресне. Районный Совет решил направить на помощь пресненцам отряды дружинников, туда, где решалась судьба восстания. Но пробиться к Пресне было почти невозможно: нужно прорываться через центр города, который заняли правительственные войска. И тогда Степан Колотубин предложил свой план:
– Надо разбиться на десятки, понимаете. Оружие припрятать… И, как вода в решете, по всем улицам и переулкам потечем к Пресне.
Дружинники так и поступили. Разбились на десятки. Благополучно прошли Немецкую улицу, вышли к Покровским воротам. Однако здесь им дорогу преградил разъезд конных жандармов. Дружинники, их было больше, с ходу дружно вступили в бой, и жандармы сразу же ускакали. Успех окрылил гужоновцев.
– Давай, ребята! Вперед!
Добрались без особых происшествий до Театральной площади, но тут натолкнулись на цепь солдат и городовых. Те не ожидали появления в центре города рабочих отрядов, растерялись. В завязавшейся перестрелке инициатива перешла в руки дружинников. К тому же на выстрелы из прилегающих улиц спешили им на подмогу рабочие. С боем пробились через Театральную площадь и дальше по Тверской улице вышли к Садовому кольцу. Там пришлось занять позицию на Триумфальной площади против солдат, появившихся со стороны Кудринки. По приказу дяди Васи соорудили высокую баррикаду. Свалили телеграфные столбы, извозчичьи санки, мебель из трактира.
Стоял сильный мороз, градусов за двадцать, но, пока громоздили баррикаду, всем было жарко. Когда же окончили строить и заняли свои боевые места, дала о себе знать надвигавшаяся студеная ночь. Разожгли костры, но и огонь мало согревал. Люди были плохо одеты. Тогда дядя Вася собрал на совет десятских, где и решили обязать владельцев поблизости находившихся магазинов снабдить дружинников зимними пальто.
– Выполнять это наше решение будет Колотубин, – распорядился командир дружины и, потерев ладонями побелевшие уши, добавил: – Бери, Степан, людей из своей десятки и действуй. Только все по закону!
Колотубин, взяв с собой рослого слесаря Костю Ерофеева и еще пяток дружинников, направился в большой магазин верхней одежды на Тверской. Часть стеклянной вывески его была разбита, и оставшиеся буквы и слова невольно вызывали улыбку: «…амое верхнее… из меха у Гальперна», «…амое лучшее нижнее… у Гальперна». Перепуганный хозяин, увидев вооруженных рабочих, затрясся от страха:
– Караул! Грабители!
– Не ори, все одно ни солдат, ни городовых поблизости нету, – сказал спокойно Колотубин. – Мы не грабители! Мы из революционного отряда, ясно!
– Так… что же вам надобно… господа рабочие?
– Отряд одеть надобно, – пояснил Колотубин и, направившись за прилавок, стал пальцем указывать на добротные пальто на меху и романовские полушубки, варежки и шапки. – Вот это… это… и это.
Больше всех нагрузился Костя Ерофеев, он брал все, что попадалось ему на глаза, и поспешно складывал в наволочку из-под матраца. Когда вернулись на баррикаду, Костя ловко вытряхнул из него содержимое на притоптанный снег:
– Одевайся, братва!
Пальто, шапки, варежки, перчатки тут же расхватали, и у костра осталось лишь несколько странных меховых изделий.
– А энти что не берете? – спросил Костя.
– У нас тут девок нету, – сказал кто-то.
– При чем тут девки? – недоумевал готовый вот-вот взорваться Костя. – С таким трудом достал и потом изошел, покуда тащил. А им девки все на уме! – Он взял одну валявшуюся вещицу и развернул ее. – Чудные какие шапки буржуазия носит! Мода!
– Ну да, шапки! – возразил стоявший рядом хмурый дружинник. – То бабья одежка.
И под общий хохот дружинник приложил меховой лифчик к широкой груди слесаря Ерофеева.
– Смотри!
Лицо Кости сразу стало багровым. Он выхватил злополучный меховой лифчик из рук дружинника и швырнул в пламя костра. Бросить другие в огонь ему не дали. И над баррикадой еще долго раздавался веселый гомон.
Всю ночь дружинники не смыкали глаз, ждали нападения солдат, которые изредка постреливали. По очереди покидали баррикаду и грелись у костров.
Вот тогда-то и состоялся памятный разговор двадцатилетнего Степана Колотубина с дядей Васей, который навсегда запомнился волочильщику.
– Давно я к тебе присматриваюсь, Степан, – сказал дядя Вася, хлебая из чашки подогретый суп. – У тебя есть деловая хватка. И рабочие тебя уважают за справедливость и сноровку такую смекалистую.
– Жизнь всему научила, – отмахнулся Степан, усаживаясь возле костра. – Однако мороз шпарит, как кипятком…
Дядя Вася отставил чашку и внимательно посмотрел на Колотубина, потом сказал:
– Вот, победим, свою власть установим, рабочую. Заводы конфискуем, они станут нашими.
– Ясно дело, будет все наше, – поддержал Степан, – народное то есть…
– На заводах своих директоров поставим. Вот, например, на Гужоновский завод лично я буду рекомендовать тебя, товарищ Колотубин.
Степан от неожиданности оторопел. Лицо и шея полыхнули жаром. Он недоуменно уставился на командира дружины, который спокойно прикуривал от горящей щепки.
– Меня?! Директором завода?! – Колотубин вскочил, обошел костер и снова сел на корточки. – Шутки шутите, дядя Вася…
– Нет, Степан, я вполне серьезно.
– И директором завода?
– Именно директором.
– Почему же меня? Что я, лучше других, что ли? – Колотубин подбросил в костер обрезок доски. – Вона сколько хороших людей в дружине! А я что, я как и все…
Командир сел рядом, положил свою ладонь на плечо Степана и тихо произнес:
– Ты можешь за собой вести людей. И главное, умеешь широко, так сказать, масштабно мыслить. А без масштаба в наше время нельзя. Масштаб – это сила!
Степан рывком отстранился. Нет, он не ожидал, что его, рабочего, будут связывать с каким-то Масштабом, оскорбляя революционное достоинство.
– Погоди, дядя Вася! А кто такой этот самый Масштаб?! Почему ты меня с каким-то гадом-буржуем сравниваешь?
– Да ты что? Сдурел, что ли? – Командир недоуменно смотрел на Колотубина, не понимая, на что тот обиделся.
– Как что? То самое… Всяких их тут много. Ну, Гужона знаю, на него уже пять лет вкалываю, ну, Гоппера видел, бывал там, в Замоскворечье, тоже паук хороший… Ну о Бромлее слыхал… А кто такой этот Масштаб? Тоже, видать, ихней кровососной компании!
– А-а, вот ты о чем! – Командир, поняв причину обиды, вдруг громко рассмеялся. – Чудак человек!
– Какой уж есть, не переделаешь. – Степан насупился. – Прошу покорнейше, дядя Вася, как хотите, но только не смешивайте меня с ихней мордоблагородием! Никогда не буду мыслить по Масштабу, а буду по-своему! Я пролетарий, а не капиталист!
А командир все смеялся, пока вдруг не засвистели солдатские пули…
Только примерно через месяц, когда они встретились в камере Бутырской тюрьмы, дяде Васе удалось подробно объяснить, что такое масштаб, тогда и Степан долго сам смеялся над собой, над своей малограмотностью. С помощью дяди Васи он пристрастился к книгам, много читал в тюрьме, а затем и в ссылке, в Сибири. Там, за Полярным кругом, Степан и вступил в партию большевиков.
Обо всем этом и вспомнил Колотубин, докуривая самокрутку. Теперь Степану не двадцать лет, как тогда в дни баррикадных боев, а полных тридцать три года, много он повидал, многому научился. Как видно, командир рабочей дружины не бросал слов на ветер.
Дождь все моросил и моросил. Фуражки и гимнастерки красноармейцев, сидевших в кузове машины, стали темными, а штыки винтовок тускло заблестели от влаги. Мимо Колотубина проходили люди. Одни спешили в Совет и, перед тем как войти в него, торопливо отряхивали у крыльца мокрые кепки, пиджаки, а другие, появившись из дверей, не задерживаясь на ступеньках, деловито уходили в шум улиц.
«Нет, так дело не пойдет! – Колотубин докурил самокрутку, раздавил пальцем окурок. – Не пойдет!»
Ожидавшее его директорство все никак не выходило у него из головы. С чего начинать, что делать в первую очередь? Этого он еще сам толком не знал. Степан мысленно видел перед собой пролеты закопченных цехов, ряды гудящих волочильных машин, огненное пекло мартенов, тяжелый надсадный грохот прокатных станов… Дело не шутейское – завод! Экая махина! И в каждом цехе, возле каждого станка, у каждой машины – люди, свои ребята, работяги. Уставшие, осунувшиеся от голода и ждущие, жадно ждущие больших перемен… И он, Колотубин, которого еще недавно звали запросто Стенька, теперь за все будет в ответе, за каждый цех, каждый станок, каждого пролетария… Степан чуть ли не осязаемо ощутил крутыми плечами, какая огромная тяжесть наваливалась на него.
Мимо, на ходу надевая потертую кожаную куртку, пробежал посыльный Совета. Сбежав вниз по ступенькам, он вдруг обернулся, и на его небритом лице появилась радостная улыбка.
– Колотубин! Скорей! Позарез нужен… За тобой послали. – И доверительно сообщил: – Из Кремля звонили, тебя спрашивают.
Через две минуты Степан снова появился в кабинете Василия Даниловича. Тут уже было много народу. Рабочие, представители заводов, командиры, какие-то бывшие чиновники в суконных синих вицмундирах, несколько истощенных женщин. Василий Данилович вышел ему навстречу.
– Езжай в Кремль. Прямо к товарищу Свердлову. Сейчас звонили, – сказал Василий Данилович, провожая Колотубина до двери. – Смотри, там не артачься! Думаю, насчет завода… В общем, можешь сказать, что с назначением все в порядке.
– Понимаю. Раз надо, так надо, что поделаешь. – Колотубин задержал Василия Даниловича. – Может, сначала на завод махнуть, ребят из комитета прихватить, а? Они лучше меня положение на заводе знают.
– Нет, отправляйся один, и немедленно. Просил тебя как можно скорее доставить, сам Яков Михайлович звонил. «Если нет машины, – говорил, – сейчас вышлем нашу».
– Что за спешка такая! – Колотубин пожал плечами.
– Все тут проще простого. Завод военную продукцию дает, сам понимаешь. – Василий Данилович пожал руку. – Двигай! Машина с латышскими стрелками как раз туда направляется.
Командир роты – высокий молодой блондин в поношенном офицерском кителе – весело уступил Колотубину место рядом с шофером. Машина, гулко урча моторами, помчалась по улицам.
«Надо подумать и о продукции завода, куда ее теперь сбывать, – размышлял Степан, откинувшись на спинку. – Оптовую торговлю ныне почти всю ликвидировали, остались одни мелкие лавочники… Не торговать же нам самим гвоздями и проволокой!» Он нахмурился, вспомнив моряка, который выклянчивал «пудик гвоздичков». Спрос, конечно, есть, и довольно большой, на изделия завода, но как сделать все так, чтобы по-новому, по справедливости.
Затем Колотубин перешел к размышлению о самом производстве. Почему-то вспомнился дополнительный литейный цех, что был построен два года назад, рядом с формовочным. Оборудован цех был кое-как. В неоштукатуренных стенах зияли дыры, стекла в оконных пролетах отсутствовали, а над сушильными печами крыши вообще не было, открытое небо… Особенно тяжело приходилось рабочим зимой. То и дело бегали греться к жаровням, а их топили коксом. К концу смены так нахватаешься угара, что качаешься как пьяный, глаза красные, голова кругом идет… И в других цехах обстановка не лучше. Всем достается, по горло… Но еще хуже, когда нет работы, не из чего делать продукцию. Хоть волком вой! Каждый на сдельной оплате, и простой сильно бьет по карману… «Главное, надо насчет сырья потолковать с товарищем Свердловым, да так, чтобы с запасом, – размышлял Колотубин. – А то, не ровен час, прекратится подвоз, тогда хоть останавливай весь завод».
Чем ближе приближались к Кремлю, тем чаще стали попадаться то там, то здесь разбитые окна домов и витрины магазинов, следы пуль и осколков на стенах зданий, воронки на мостовой от разорвавшихся снарядов… Всего десять дней назад, как здесь, на улицах Москвы, шли бои.
Руководство партии левых эсеров, не согласное с ленинской политической линией, тайно подготовило ударные отряды и в дни работы Пятого Всероссийского съезда Советов, днем 6 июня 1918 года, подняло мятеж. Это был удар в спину. К ночи мятежники овладели почтой, телеграфом, рядом правительственных учреждений и, стремясь скорее захватить власть, начали артиллерийский обстрел Кремля, где находился Совет народных комиссаров во главе с Лениным.
Большевики, делегаты съезда, сознавая всю опасность, в тот же день отправились в рабочие районы Москвы. Призывно гудели гудки заводов и фабрик. Вооруженные рабочие отряды вместе с отрядом интернационалистов и курсантами пулеметных курсов и подоспевшей латышской дивизией подавили мятеж.
В уличных боях принимал участие и полк, в котором был комиссаром Степан Колотубин. Почти у самой Красной площади осколком гранаты комиссар был ранен в левую ногу. Десять дней пришлось проваляться в госпитале, а вот сейчас, когда с большим трудом удалось уговорить врача и выписаться, вместо чехословацкого фронта, куда уехал полк, приходится принимать завод.
Дождь перестал. Серые тучи медленно двигались над городом, гонимые легким ветром, не было уже той суконной плотности, и в редкие прогалы проглядывало ослепительно синее небо. А когда показывалось солнце, теплое и по-летнему ласковое, то, казалось, все сразу улыбалось: и дома, и деревья, и люди…
В Кремле группа курсантов, сложив винтовки в пирамиду, засыпала воронки. Одни скорым шагом, почти бегом таскали носилки с песком, другие орудовали лопатами, а двое, обнаженные по пояс, дробно постукивая молотками, укладывали булыжник, лечили поврежденную мостовую. Рядом, на потемневших толстых бревнах, которые лежали навалом, примостился рыжеволосый боец и, разводя мехи гармони, лихо наигрывал плясовую.
«Весело вкалывают!» – подумал Колотубин о курсантах, направляясь к высокому зданию бывших судебных установлений с огромным шарообразным куполом и красным флагом на нем, где теперь находилось советское правительство, и тут же у него мелькнула мысль: «А может быть, и нам на заводе надо что-нибудь такое прикумекать?.. Ишь как сноровисто под музыку бегают с носилками… Если в цехе прибрать, да еще музыку сделать, веселую, русскую! Чтоб труд стал вроде праздника… А?»
Едва Колотубин предъявил часовому в подъезде свой мандат, как его тут же почтительно встретил дежурный и повел в приемную Свердлова. По всему выходило, что Колотубина здесь ждали и разговор предстоял о чем-то серьезном и важном, не требующем промедления.
– Это товарищ Колотубин, – сказал дежурный секретарю, пожилой женщине, которая сидела за столом в просторной приемной. – Яков Михайлович просил сразу же пропустить его.
В приемной находилось несколько человек – военные, группа рабочих, несколько женщин и трое интеллигентов, весьма смахивающих по одежде на иностранцев. Все они, видимо, давно ждали приема и потому с каким-то любопытством и, как показалось Степану, с некоторой неприязнью окинули его далеко не примечательную внешность и поношенную солдатскую одежду: чем он лучше их? Почему его без очереди принимают?
– Колотубин? – переспросила секретарша и, просмотрев свои записи в журнале, утвердительно закивала седой головой: – Да, да! Пожалуйста. – Она встала и повернулась к Степану: – Проходите, товарищ!
Колотубин немного растерялся. Он, конечно, не ожидал, что здесь, в правительстве республики, его так встретят. Республика, конечно, своя, рабоче-крестьянская, но, что ни говори, правительство есть правительство. Под любопытными взглядами иностранцев Степан шагнул вслед за секретаршей в открытые двери и вошел в кабинет.
– Яков Михайлович, товарищ Колотубин, – сказала женщина, – по вашему вызову…
Степан знал Свердлова – товарища Андрея, видел его несколько раз, слышал выступления. Впервые он встретился с ним еще в ссылке, когда тот выступал на нелегальной сходке политических. Тогда это был молодой, несколько застенчивый на первый взгляд человек, довольно интеллигентного вида, в очках, с ласковым, немного задумчивым взглядом и с пышной шевелюрой черных волос. Но как он тогда остро и метко парировал, словно опытный фехтовальщик, яростные наскоки противников ленинской тактики борьбы, обезоруживая их точными формулировками и железной логикой. Потом, уже после революции, Колотубин слышал Свердлова на собраниях и съездах. И за все эти годы после ссылки Степан впервые близко увидел Якова Михайловича и невольно отметил, что тот сильно изменился. В густых волосах появилось много седины, лицо заострилось, осунулось, а темная бородка и усы как бы оттеняли бледность некогда смуглой кожи. Казалось, его гнетет какой-то тяжелый недуг или огромная усталость от бесконечных недосыпаний и напряженной нервной работы, а может, и то и другое вместе взятое отложили на лице свой отпечаток. Только одни темные глаза, ласково и остро поблескивавшие за стеклами пенсне, были прежние.
Председатель ВЦИК был не один. Рядом с письменным столом, на котором лежала большая карта России, на стуле сидел загорелый и широкоскулый мужчина, в котором можно было сразу узнать восточного человека. Яков Михайлович скорым шагом вышел навстречу Колотубину, тепло пожал руку и, внимательно всматриваясь в Степана, сказал:
– Где-то вас видел. Уверен, что мы встречались! Да, да… Припоминаю, как же! – И Свердлов, улыбнувшись, напомнил ему о ссылке в Сибири, о нелегальной сходке в доме фельдшера. – Вы тогда все в углу, возле окна сидели и весь вечер молчали. Мы спорим, а вы молчите, рта не раскрываете.
Степан был приятно удивлен крепкой памятью Свердлова. Подумать только, больше десяти лет прошло, а помнит, будто вчера было.
– Я тогда, Яков Михайлович, первый раз на такой сходке присутствовал. Мне все было, как говорится, насквозь интересно. Многое тогда понял, особенно когда вы про товарища Ленина говорили, – откровенно признался Колотубин. – А молчал, так тому и надо было. Что я сказать мог в том разговоре, когда только-только с революционной теорией начал знакомиться.
– Что же мы стоим! Проходите, – шестом руки пригласил Свердлов. – И вот знакомьтесь, товарищ Джангильдинов.
Сидевший у стола и молча наблюдавший за Колотубиным человек легко встал и мягкой, пружинистой походкой кавалериста двинулся навстречу, протягивая по-восточному обе руки. Был он среднего роста, плотный, с небольшими усами, которые как бы подчеркивали мягкие и в то же время ярко выраженные азиатские черты лица. В его продолговатых внимательных глазах, слегка раскосых и темных, светилась доброта, сквозь которую сквозила цепкая проницательность человека, привыкшего с первого взгляда определять, оценивать незнакомца.
– Здравствуйте, товарищ! – сказал по-русски Джангильдинов приятным гортанным голосом, пожимая обеими руками сильную руку Степана. – Мне про вас много и хорошо говорили!
– Товарищ Джангильдинов, военный комиссар Тургайской области, – пояснил Свердлов. – Сейчас является командиром специального отряда, который выполняет по личному указанию Владимира Ильича Ленина особое задание правительства… Знакомьтесь ближе, вам придется немало недель быть вместе. Путь предстоит тяжелый и долгий…
Колотубин недоуменно посмотрел на Свердлова. О чем тот говорит? Какой путь? Что за отряд? Здесь явно какое-то недоразумение. Может быть, товарищ Свердлов не знает о том, что его уже почти назначили руководить бывшим заводом Гужона? Эти мысли вихрем пронеслись в голове Степана. Но он не успел ничего сказать. Его опередил Яков Михайлович, который, пристально смотря прямо в глаза, произнес:
– Все, все знаем, но обстоятельства требуют… С директорством немного повременим, – и после короткой паузы добавил: – Вы, товарищ Колотубин, по рекомендации Высшего военного совета назначаетесь комиссаром особого экспедиционного отряда. Комиссаром! Мандат уже оформлен и сейчас будет подписан. Времени на размышления у нас нет, дорог не только каждый день, а даже каждый час. Эшелон должен отправиться сегодня ночью.
Степан Колотубин молча кивал в знак согласия. То, о чем он так мечтал утром, когда вышел из госпиталя, свершилось. Его посылают не только на фронт, но и на серьезное дело – в военную экспедицию! Но он не мог все же так сразу перестроиться, ибо уже свыкся, уверовав в свое назначение на завод, который был дорог его сердцу с детства.
– Что с вашей ногой? Мне сообщили, что вы ранены, – перебил мысли Степана Яков Михайлович.
– Почти зажила, уже готов хоть к черту на рога. – Колотубин, стараясь не хромать, прошелся по кабинету.
– Зачем на рога? Такой джигит сам рога черту наставит, – засмеялся Джангильдинов и сразу приступил к делу: – В нашем отряде четыреста два человека будет вместе с тобой, товарищ комиссар. Часть оружия получили и поместили в вагоны. Настоящие, хорошие полушубки нам тоже дали и солдатские крепкие сапоги. Будем делать в степи свою Красную армию!
Степан хотел было спросить Джангильдинова о целях экспедиции, но к нему снова обратился Яков Михайлович:
– Времени у вас в обрез, товарищ Колотубин, так что с людьми отряда придется знакомиться уже в пути. Отряд интернациональный, но там крепкое ядро коммунистов. – Свердлов подошел к столу и наклонился над картой. – Дело очень важное. Совнарком принял постановление оказать помощь правительству Советского Туркестана. Там тяжело с оружием, обмундированием и особенно с боеприпасами. Пока мы формировали здесь отряд, обстановка на Востоке резко изменилась. Вот смотрите…
Свердлов стал водить карандашом по карте, объясняя положение на фронтах. Оказывается, части поднявшего мятеж чехословацкого корпуса захватили основные железнодорожные узлы Великого Сибирского пути. В их руках находятся города Самара, Казань, Челябинск, Уфа… Банды атамана Дутова, заняв Оренбург, отрезали Советский Туркестан от центральных областей России.
Свердлов достал из ящика стола телеграмму:
– Вот последнее сообщение, которое получили вчера от председателя Туркестанского Совнаркома Колесова на имя товарища Ленина: «Туркестанская республика во вражеских тисках… В момент смертельной опасности жаждем слышать Ваш голос. Ждем поддержки деньгами, снарядами, оружием и войсками». – Яков Михайлович сделал небольшую паузу и сказал: – Сегодня поступили новые сведения. К южной границе, под Ашхабадом, англичане подтягивают войска, так что не исключена возможность интервенции. Владимир Ильич сегодня же ответил телеграммой. Вы должны знать ее, – и он зачитал текст: – «Принимаем все возможные меры, чтобы помочь вам. Посылаем полк. Против чехословаков принимаем энергичные меры и не сомневаемся, что раздавим их. Не предавайтесь отчаянию, старайтесь изо всех сил связаться постоянной связью Красноводском и Баку…» Надеюсь, вам понятно, что полк это и есть ваш отряд. Как видите, там положение сложное.
Свердлов поднял голову и доверчиво, внимательно посмотрел на Колотубина:
– Туда остается свободный лишь один путь – по Волге до Астрахани, оттуда Каспийским морем к Красноводску и далее по железной дороге до Ташкента.
Колотубин следил за карандашом Якова Михайловича и сосредоточенно думал. Задачка не легонькая… И по реке, и морем, и поездом через пустыню. Когда же они таким кружным путем до Ташкента доберутся?..
– Часть груза, как уже сказал товарищ Джангильдинов, – винтовки, патроны, пулеметы, бомбы – отряд уже получил здесь, а остальное возьмете в Царицыне. Там сейчас находится народный комиссар по делам национальностей товарищ Сталин, – продолжал Яков Михайлович. – Владимир Ильич сегодня по телеграфу связался с ним. В Царицыне по всем делам обращайтесь к Сталину.
– Ясно, Яков Михайлович, – кивнул Степан.
Зазвонил телефон. Свердлов снял трубку:
– Да, да… Слушаю. Очень хорошо! Значит, все готово? Так, так… Сейчас приедут, направляю прямо к вам. Хорошо, хорошо… Что?.. Да, грузовые крытые машины. Конечно, вы правы… Лучше не к подъезду, а во двор… Да, да… Джангильдинов… Второй – товарищ Колотубин.
Окончив разговаривать по телефону, Свердлов сел на свое место, что-то торопливо записал в блокнот, потом, подняв голову, посмотрел в глаза Джангильдинову, затем Колотубину и обычным спокойным голосом, словно речь идет о чем-то обыденном, сказал:
– Еще, друзья, одно секретное задание правительства. О нем должны знать как можно меньше людей. Вы повезете в Ташкент шестьдесят восемь миллионов рублей, в основном золотом. Деньги сегодня же получите в банке.
Колотубин, услышав такие слова, внутренне насторожился. Шестьдесят восемь миллионов!.. Подобные цифры приходилось встречать лишь в задачнике арифметики, а тут – деньги, золото… И поручают их ему, Степану. И этому киргизу… Колотубин взглянул на Джангильдинова. Тот был спокоен, словно речь шла не о золоте. «Видать, товарищ уже знал о деньгах, – сразу решил Степан. – Тем лучше». И продолжал слушать Свердлова, который говорил, что золото нужно для создания частей Красной армии, что царские ассигнации и керенки потеряли ценность, а золотые червонцы в ходу, на них можно купить лошадей, снаряжение…
– Деньги вы должны доставить в Совнарком Туркестанской республики, – сказал Яков Михайлович. – Это секретное поручение. А мой совет – нигде не задерживайтесь. Помните, это очень важно, государственно важно скорее доставить золото и боеприпасы.
Снова зазвонил телефон. Яков Михайлович взял трубку, и на его усталом лице появилась радостная улыбка. Он утвердительно закивал, соглашаясь с собеседником:
– Да, да… Все сделано. Как? Да, да… Оба здесь. К вам? Хорошо, Владимир Ильич.
И, положив трубку, Свердлов быстро встал из-за стола:
– Вас ждет товарищ Ленин. Идемте!
Во дворе банка, на Неглинной, едва Колотубин и Джангильдинов спрыгнули с передней машины, их встретил невысокий чекист в черной кожанке и синих галифе, на желтом ремне у него почти до колен тяжело свисал кольт в темной полированной деревянной кобуре. Степан невольно обратил внимание на кольт. «Хороша пушечка!» – подумал он ласково, оценивая со знанием дела пистолет.
Рядом с чекистом стоял коренастый, широколицый моряк.
– Начальник особого отдела нашего отряда Малыхин, – представил Джангильдинов моряка Колотубину.
– Мы вас давно поджидаем, все уже готово, – сказал Малыхин, крепко пожав руку комиссару.
– А теперь давайте мандаты, – потребовал чекист в кожанке. – Как говорится, порядок есть порядок.
– Тем более революционный, – в тон ему ответил Колотубин.
– Топайте за мной, – сказал чекист.
Он повел их длинным коридором, потом по железной лестнице они спускались вниз в подвал и снова шли через какие-то комнаты. Чекист шел уверенно, по всему было видно, что он здесь хорошо освоился. Работники банка, почтительно здороваясь с ним, искоса с любопытством поглядывали на коренастого Джангильдинова и рослого Колотубина. Здесь стоял специфический, едва уловимый запах подвала и гулко раздавались шаги. «Как в тюрьме», – подумал Степан, проходя мимо массивных железных дверей с круглым глазком. Он впервые находился в святая святых банка – в его хранилище и поэтому был весь внимание.
Наконец вошли в просторную комнату. Вдоль стен стояли шкафы, набитые толстыми конторскими книгами, папками. За письменным столом сидел пожилой худощавый мужчина в очках, с темной, чуть тронутой проседью узкой бородкой и с большой залысиной, отчего лоб казался непомерно огромным. Лицо его своей желтоватой бледностью напоминало лицо узника, который много лет просидел в одиночке, не видя солнца, дневного света. Однако в нем не было ни удрученности, ни ожесточенности арестанта, а скорее можно было прочесть холодную скупость и деловитость ростовщика. Темный чиновничий сюртук с ярко начищенными пуговицами подчеркивал строгость и важность этого столпа казначейства.
– Илларионыч, вот привел, – сказал чекист, – знакомься. Товарищ Джангильдинов и товарищ Колотубин. Вот мандаты ихние.
Бывший чиновник долго и внимательно изучал документы командира и комиссара, не скрывая неприязни, окинул вошедших сухим, колючим взглядом с ног до головы, горько усмехнулся.
– Вроде все в порядке. Но опять из банка… А деньги-то государственные!
– Не скрипи, Илларионыч, – мягко сказал чекист. – Так надо для пользы революционного государства. Понимаешь ты?
– Для пользы государства надо деньги накапливать, а не транжирить! – сухо отпарировал Илларионыч. – Государство сильно наличием золотых запасов, а не скопищем обесцененных бумаг.
Колотубин молча слушал, поражаясь его скаредности, а Малыхин, не выдержав, сказал:
– Вы, папаша, словно свои личные, из своего кармана выкладываете…
– Не личные, а Российского государственного банка, – оборвал его чиновник. – И дед мой, и отец тут служили… Бог ты мой, да что вы вообще смыслите в финансовых операциях! – И тихо произнес, подавая бумагу: – Вот, прошу, расписывайтесь…
Потом вместе с этим Илларионычем прошли дальше, поднялись по лестнице и очутились в огромном помещении. В дверях охрана. На окнах массивные решетки. На полу рядами стояли открытые патронные ящики, у стен плотные серые брезентовые мешки. «Склад какой-то», – подумал Колотубин.
– Принимайте, – сухо сказал Илларионыч. – В патронных ящиках, как изволили распорядиться, золото, а в мешках – банкноты.
Степан, ожидавший, что их поведут дальше, через этот «хозяйственный склад», недоуменно остановился. Он ждал чего-то иного. Воображение рисовало картины таинственные и необычные. Конечно, надеялся увидеть бетонный подвал, стальную комнату, мощные двери, блеск золотых слитков, россыпь драгоценных камней, стопки новых бумажных денег… Об этом читал в романах, много слышал… А тут все как-то до обидного просто, даже обыденно. Мешки брезентовые, как в почтовых вагонах с письмами, да армейские цинковые патронные ящики.
– Это придумка Якова Михайловича, – чекист показал рукой на ящики. – Еще вчера голову ломали, как лучше. А потом вот всю ночь без передышки укладывали. Еще не спали даже… Отпустим вас, пойду похраплю немного.
Чиновник подошел к патронным ящикам, поднял крышку. В ящике плотными рядами лежали продолговатые круглые палочки, аккуратно завернутые в бумагу. Он молча взял одну палочку, развернул длинными узловатыми пальцами бумажную обертку, и у него на широкой ладони сверкнуло золото. У Степана дух захватило: «Новенькие золотые! Одни десятирублевки!» Ему приходилось держать в своих руках в получку всего две-три монеты. А тут столько их! Несметное состояние! В груди полыхало жаром. Степан сжал губы, чуть опустил веки. Никто не должен видеть, что он взволнован. Правительство, товарищ Ленин доверили ему доставить золото в Туркестан, и он, Степан, доставит по назначению, чего бы это ни стоило!
Чтобы успокоиться, Колотубин подошел и с деланой небрежностью взял ящик, приподнял, как бы взвешивая на руках:
– Потяжелей вроде, чем с патронами, будет… Потяжелей.
– Еще бы, чистое золото! – сказал Малыхин.
Между тем старый чиновник развязал один из брезентовых мешков. Он был набит пачками аккуратно перевязанных шпагатом новеньких сторублевок.
– Всего здесь золотом и банкнотами на общую сумму в шестьдесят восемь миллионов рублей ноль копеек. Будем считать и взвешивать? – спросил Илларионыч, показав на весы, – если желаете, то можно и на новый лад, на тонны, как прикажете… Каждая золотая единица достоинством в десять рублей. – Он взял с ладони монету и показал Джангильдинову и Колотубину: – Каждая такая единица весит одну целую и восемь десятых золотника, или на новый лад – семь целых и восемь десятых грамма. Дальше идет простая арифметика…
Джангильдинов не спеша прошелся вдоль патронных ящиков, открыл наугад несколько из них. И всюду сверкал драгоценный металл.
Колотубин, окинув взглядом гору ящиков и брезентовых мешков, мысленно прикидывал, сколько же потребуется дней и ночей, чтобы все пересчитать? «Может, принимать на вес, как товар?» Он посмотрел на командира. В глазах Джангильдинова уловил такой же немой вопрос.
– Берем? – спросил Колотубин.
– Все берем, – махнул рукой Джангильдинов и, повернувшись к чекисту, коротко приказал: – Грузите!
По большому тонкому стеклу струились дождевые капли.
Чокан Мусрепов, поджав под себя босые ноги, сидел у окна на широкой двухспальной французской кровати, застланной двумя серыми суконными солдатскими одеялами, и углом мохнатого банного полотенца старательно снимал густое ружейное масло с винтовочного затвора. Рядом лежала, тускло поблескивая, новенькая трехлинейка.
Чокан изредка поглядывал в окно, и в его темных, немного печальных продолговатых глазах отражалась тоска обитателя степи по солнцу, теплу и широкому раздолью. Что говорить, ему до боли скучно и тесно в этом большом чужом городе, где огромные каменные кибитки стояли рядом, как солдаты, плечом к плечу, сдавливая улицу.
Казах хмурился, и лицо его принимало какое-то свирепое и дикое выражение. А лицо Чокана и без того было некрасиво: плоское, неровное, с крутыми выступами скул, словно под кожей по бокам возле косо посаженных глаз заложены крупные шары. Узловатый шрам толстым синеватым обрубком проволоки пересекал от уха до губ правую щеку. Выступающие вперед надбровные дуги с кустистой черной порослью подчеркивали угловатый лоб. И только глаза, в которых можно было увидеть доброту и застенчивость, да полные темные губы свидетельствовали все же о мягком и покладистом характере сурового на вид молодого казаха.
Чокан смотрел в окно, вытирая затвор. На улице двигались потоком рабочие и работницы, подняв воротники, накрыв головы платками. Они шли после трудового дня, отстояв смену у станка, а Чокан принимал их за бездельников. «Неужели они все работают? День еще не кончился, ночь не наступила, а они по домам уже разбредаются», – думал, сокрушаясь он.
Хлопнула дверь, и в комнату вошел друг и земляк Чокана Темиргали с двумя полными ведрами, поставил их на пол, сказал по-казахски:
– Опять капает… Промок весь.
– Снова из трубы шайтана воду брал? – спросил Чокан.
– Из трубы, из водопровода.
– Плохая вода, вся железом пахнет.
– Ты никак к городу не привыкнешь.
– И не хочу привыкать, – глухо произнес Чокан. – Никогда не привыкну!
За окном дождь. Который день кряду не показывалось солнце, над городом низко висели набрякшие тучи, они чуть ли не задевали прокопченные заводские трубы, чем-то похожие на мусульманские минареты, туманили золотые кресты и луковицы бесчисленных московских церквей. Дождь шел неторопливо, размеренно, словно на небе кто-то лениво двигал тяжелым ситом, нехотя выполняя нудную работу.
В окно виднелась часть дворика, отгороженного от улицы железным забором. Два клена и старая липа блестели мокрой листвой. Истоптанная, смятая трава приподнималась, тянулась кверху. А за оградой прохожие месили грязь улицы.
– Какие мокрые дни в русском краю! Одна вода… Верно, Темиргали?
Темиргали Жунусов, присев на корточки, попытался зажечь камин. Сырые дрова разгорались плохо, дымили. Темиргали со свистом через нос втягивал в себя воздух и, вытянув губы, отчего тонкие усы его топорщились в стороны, старательно дул.
– А? Что? – отозвался Темиргали, не поворачивая головы.
– Какие мокрые дни, говорю. – Чокан вставил затвор, щелкнул курком. – Весна в степи давно прошла, лето давно наступило… А в Москве ни весна, ни лето. Один сплошной дождь и дождь. Если бы не давал слова агаю Джангильдинову, давно ушел бы назад, в степи…
Темиргали наконец раздул пламя, подложил сухих поленьев. Оранжевые языки пламени весело заплясали, облизывая прокопченную кастрюлю, которая висела на проволоке. Отблески пламени осветили круглое, как кашгарское блюдо, лицо Темиргали, запрыгали в его узких, продолговатых глазах.
– Дождь, говоришь? А разве у нас, в Тургайских степях, дождей не бывает? – В голосе Темиргали можно было уловить чуть заметный насмешливый тон.
– Когда в степи да еще летом идет много дождей, в сердце казаха много радости. – Чокан сделал вид, что не обратил внимания на насмешливый тон друга. – Трава растет высокая, по грудь хорошему коню. Табуны сытые! А в городе что? Много дождя – это никакой тебе радости, только сапоги рвутся!
Чокан Мусрепов, довольный своим ответом, заулыбался, обнажая крепкие, ровные зубы. Конечно, против таких слов возразить трудно. Встал с кровати, прошлепал босыми подошвами по грязноватому дубовому паркету. Высокий, плечистый, сильный. Чокан на спор может поднять коня-двухлетку и нести его сто шагов. А тут вот приходится сидеть, словно взаперти, в этой комнате. Еще недавно она служила гостиной какому-то барину, обставлена была дорогой, со вкусом подобранной мебелью, стены украшали картины в золоченых рамах, с потолка свисала большая хрустальная люстра.
Теперь ничего не осталось. Все убранство комнаты, едва хозяева сбежали, тут же растащили по своим каморкам их слуги. О картинах напоминали лишь квадраты невыгоревших обоев на стенах, а вместо люстры на потолке угрюмо торчал одинокий железный крюк. Эту комнату в солидном каменном особняке, что стоял далековато от центра Москвы – в Лефортове, военный комендант и выделил Алимбею Джангильдинову на временное проживание, ибо в гостиницах свободных мест не имелось. Все московские гостиницы были переполнены, в них разместились работники наркоматов и других государственных учреждений. Всего несколько месяцев назад, в середине марта 1918 года, правительство Советской республики во главе с Лениным переехало из Петрограда в Москву.
Джангильдинову, откровенно говоря, было все равно, где жить, а тут даже имелись некоторые преимущества: неподалеку, в бывших солдатских казармах, формировался его отряд. В комнате, которая стала вроде штаба отряда, вместе с Алимбеем расположились два его постоянных и верных спутника – Чокан и Темиргали. Это они притащили с чердака огромную французскую кровать с тугим пружинным матрацем и надумали использовать камин как костер, раздобыв кастрюлю, укрепили ее на проволоке.
Чокан подошел к камину, нагнулся, вдыхая пар, что поднимался над кипящим варевом, причмокнул губами:
– По запаху угадываю, скоро сварится. Конина с бараниной, знаешь, всегда вкусно получается.
– Конина старая. – Темиргали помешал деревянной ложкой в кастрюле. – И баранина тощая, одни ребра…
– Ой-бой! – Чокан, подражая женщинам, сокрушенно всплеснул руками. – Какой у тебя разборчивый желудок! Зачем же ты покупал такую конину и такую баранину?
– Вместе покупали. Ты, Чокан, помнишь, рядом стоял. На базаре другого мяса не имелось. Только мясо свиньи еще продавали, но мы на него даже не взглянули.
Но Чокан промолчал. И Темиргали пришлось напомнить, что сегодня утром, перед тем как снова отправиться в Кремль к товарищу Свердлову, Джангильдинов сказал: «Соберите все вещи и отвезите их в наш штабной вагон». Но когда агай ушел, он, Темиргали, вынул из своей походной сумки шкурку молодого барашка – темно-серую смушку, которую берег себе на шапку, – и предложил Чокану сходить на базар: «Вагоны уже есть, сегодня-завтра уезжаем. Давай продадим, купим мяса, на прощание сварим обед по-казахски. На картошку и сухую рыбу смотреть глаза больше не хотят!» Они пошли на базар, и вот сейчас поэтому в кастрюле варится мясо, распространяя по комнате густой аромат.
– Послушай, Темиргали, – примирительно сказал Чокан, чтобы переменить разговор, – если агай придет один, давай постелим одеяла, как в хорошей юрте, и пообедаем, как мусульмане.
– Золотые слова, батыр! Я только об этом и думаю. – Темиргали чуть развалил кочергой горящие поленья, чтобы не так сильно кипело в кастрюле. – Даже если агай и не один придет, все равно сегодня в последний день будем по-нашему обедать.
– Я устал от этих русских обычаев, – признался Чокан. – Куда ни пойдешь, везде скамейки, табуретки, стулья разные.
– Золотые слова, батыр. У меня, скажу честно, давно все ноги и спина болят от такого сидения. В столовую пойдешь – там скамейка, в казарму пойдешь – там табуретка, в контору пойдешь – там стулья. Что делать бедному казаху, как терпеть!
– Больше не будем терпеть. Оружие получили, патроны получили, еще портянок и сапоги и всего много-много! Все теперь в вагоне лежит, на железной арбе, и кругом наши охраняют, – произнес Чокан с таким видом, словно его товарищу ничего не известно. – И теперь скоро в степь поедем, домой поедем!
– А я первый раз испугался, когда железную арбу увидел, – откровенно сказал Темиргали. – Билет мы с отцом купили в город, а сесть побоялись. Так и уехали на конях.
– А меня насильно посадили. После восстания, когда нас разбили.
Чокан уселся на полу возле камина, стал рассказывать:
– Пригнали в Кустанай. Человек двести, руки каждого цепью скованы. Кругом солдаты с ружьями. Подвели к такой большой каменной кибитке, а около нее на земле две длинные-предлинные железные оглобли лежат, на солнце поблескивают, как начищенные песком шашки. Присмотрелся я, вижу, что не на земле они лежат, а на деревянных толстых палках. Палки толстые и дегтем черным смазаны. Меня толкает в бок Адыл, мы с ним были вместе у Амангельды, и шепчет: «Ой-бой, железная дорога. Пропали мы, в Сибирь на поезде повезут». Сибирь меня не страшила, пусть везут куда хотят, а вот железная дорога напугала. «Что такое поезд?» – спрашиваю тихо. Адыл старше меня был, много по земле ходил, в разных городах жил, читать и писать умел. «Ты много телег видел?» – спрашивает он. «Видел», – отвечаю. «Так поезд – это когда много телег, связанных между собой. И все телеги железные, – пояснил Адыл. – Такие телеги очень тяжелые, по земле ехать не могут, провалятся. Они только по таким железинам движутся. И все поезд называется». Я слушал Адыла и удивлялся: «А кто же повезет железные арбы? Сколько коней надо!» Адыл посмотрел на меня как на маленького и сказал: «Паровоз повезет, такая первая телега с трубой. Сейчас сам увидишь». Вдруг что-то как загремит, застучит, запыхтит. «Смотрите! Смотрите! Алла! Алла!» – раздалось со всех сторон. Взглянул я и оторопел.
К каменной кибитке, прямо на нас железное страшилище идет. Над чудищем труба торчит, и из нее все время дым выскакивает, густой и черный. Катится шайтанская арба на колесах, таких огромных, из сплошного железа сделанных. «Паровоз! – кричит мне в ухо Адыл. – Паровоз это!» А за чудищем кибитки железные катятся, одна за другой. Не успел я рассмотреть все, а оно вдруг заорет трубным голосом. Как будто громом ударило, в ушах сплошной звон. Присели мы со страху, слова вымолвить не можем, сердце чуть не лопается. А нас тут солдаты прикладами стали бить, поднимать с земли и к железным кибиткам погнали. Вот как было. Давно было… А теперь ничего, привык. – Чокан лихо прищелкнул языком: – Хоть куда могу на железной арбе поехать!
– Я тоже могу ехать, даже с большой охотой. – Темиргали зачерпнул ложкой кусок мяса, понюхал, попробовал: – Сварилось, батыр! Стели одеяла, готовь место для пира.
Чокан тяжело поднялся, молча протопал к кровати. Он все еще был во власти своих воспоминаний, то хмурился, то чему-то улыбался. Сгреб одеяла с кровати и, осмотрев комнату, облюбовал место в углу возле второго окна. Разостлал одеяла, посредине положил газеты, а на них – два чистых полотенца. Достал из вещевой сумки каравай ржаного хлеба, повертел его в руках. Вынул из кожаных ножен кривой нож, потом сунул обратно и стал ломать каравай крупными ломтями и складывать горкой на полотенце. Рядом с хлебом поставил щербатую тарелку с мелко нарезанным зеленым луком, жестяную банку из-под консервов с крупнозернистой солью и, развязав узелок, положил спичечный коробок с красным молотым перцем.
Чокан встал, сделал шаг назад и, чуть склонив голову набок, осмотрел место пиршества. Ему хотелось, чтобы все было так, как положено. Но под руками не имелось необходимой посуды. Чокан расставил жестяные кружки и небольшие миски, в которые можно налить бульон. А на что положить вареное мясо? Казах задумался, брови сошлись у переносицы. Для мяса необходимо блюдо. Хотя бы одно блюдо или поднос. Но где их взять?
Чокан Мусрепов тщательно обшарил комнату, потом коридор. Заглянул в подвал. Но ничего подходящего так и не нашел. По черной лестнице прошел в прачечную. И там, в пыльной куче всевозможного хлама, обратил внимание на одну плоскую вещь. Она была довольно странной и чем-то напоминала поднос. Правда, квадратный поднос. Вещь была металлическая, из светлого ребристого железа, по краям деревянные бортики, с одной стороны имелась ручка. Чокан провел ладонью по ребристому железу и подумал: «Как хлопковое поле, изрезанное арыками». Повертел в руках загадочную вещь, пощелкал пальцем. Вроде бы ничего, может сойти за поднос.
– Смотри, Темиргали, что я нашел!
Темиргали внимательно, со всех сторон оглядел непонятный предмет, поскреб ногтем по светлому железу, поднес к носу, обнюхал.
– Мылом пахнет, чуть-чуть…
– Джахсы, хорошо! – со знанием дела изрек Чокан. – Если урусы мыли такую вещь, да еще настоящим мылом, значит, она стоящая. Мыло трудно достать, сам понимаешь, оно стоит дорого. Верно? Вот и получается, что вещь совершенно чистая и вполне нам пригодится, чтобы на нее класть еду.
– Главное, что большая, – согласился Темиргали. – Сразу все мясо положим. И края деревянные есть, жир вытекать не будет.
Однако устроить пиршество им не удалось. Около дома затормозили несколько крытых машин. Чокан успел только подумать, что на таких вчера возили патроны и оружие прямо к железной арбе, как из первого автомобиля вышел Алимбей Джангильдинов, к нему присоединился незнакомый русский в солдатской шинели. Русский был высок ростом, крепок телосложением, еще молодой, светловолосый, с энергичными властными жестами. Джангильдинов вместе с русским направился к дому. Русский шел, прихрамывая на левую ногу. Чокан успел заметить, что оба они чем-то озабочены, у обоих кобуры открыты и торчат рукоятки пистолетов. Как будто кругом опасность и они готовы принять бой в любую секунду.
– Темиргали, идет агай вместе с русским, – радостно произнес Чокан. – Снимай кастрюлю!
Присев на кровать, Чокан стал торопливо наматывать портянки и обувать сапоги. При постороннем человеке находиться босиком он считал неприличным. Темиргали с помощью полотенца снял горячую кастрюлю и понес к разостланным одеялам.
– Обрадуем батыра, такой вкусный обед!
Дверь распахнулась, и на пороге показался Джангильдинов. Рядом с ним незнакомый. Открытое волевое лицо сильного человека, типично русское, слегка загорелое и обветренное, видать, долго жил не в городе, а в степи. Светлые, почти серые глаза, как сталь на изломе, смотрят прямо, и сразу не поймешь, то ли русский приветливо улыбается, то ли строго спрашивает. «С таким тяжело бороться», – почему-то подумал Чокан, окидывая наметанным взглядом рослую, мощную фигуру русского.
Джангильдинов быстро оглядел комнату, и его лицо стало суровым. Брови сошлись у переносицы, не предвещая ничего хорошего. На губах Темиргали застыла улыбка, и погас радостный блеск в глазах Чокана. Они хорошо знали своего командира, обожали его за мудрость и мужество. Он никогда не повышал голоса до крика, однако умел говорить так, что сердце сжималось от неприязни к самому себе, к своим постыдным делам. Каждый сознавал за собой вину: ослушался, не собрал вещи, не перебрался в поезд.
– Посмотрите на них, товарищ Степан. Весь отряд сидит в вагонах, а эти два батыра валяются на одеялах, как невесты, которые без провожатых не покидают аула, – по-русски сказал Джангильдинов и прошелся по комнате. – Сматывайте одеяла, складывайте пожитки!
– Мы, агай, такой мясной навар сделали, – оправдывался Темиргали по-казахски, – настоящий шурпа-акель!
– Конину и баранину достали, – добавил Чокан, запихивая свои вещи в походную сумку.
– Да, вкусно пахнет, – сказал Колотубин, наклоняясь к кастрюле. – Хорош супчик!
– В вагоне поедим и чаем запьем, – произнес примирительно Джангильдинов. – А сейчас скорее на станцию.
– Зачем добру пропадать? – Колотубин указал на кружки и чашки. – Разольем бульончик, дадим шоферам и чекистам, пусть червячка заморят… Ну и сами слегка закусим. Верно, командир?
– Хорошо, пусть будет так, – согласился Джангильдинов.
Темиргали вынул мясо и, обжигая пальцы, стал торопливо разрезать на куски. Чокан схватил кастрюлю, но Джангильдинов его остановил:
– Винтовка заряжена? Патронов много?
– Много, агай.
– Заряди сейчас. Полную винтовку заряди.
Чокан, недоуменно пожав плечами, быстро щелкнул затвором, заполнил магазин патронами, повернулся к Джангильдинову, как бы спрашивая взглядом: «А дальше что делать, агай?»
– Забирай вещи и скорей садись на последнюю машину. Там ящики… Очень важные ящики, – повелел Джангильдинов. – Смотри, чтобы ни один не пропал! Если что – стреляй.
Чокан взял под мышку объемистую походную сумку, второй рукой схватил винтовку и поспешил к выходу, Колотубин проводил взглядом рослого казаха с таким свирепым лицом. «Вот это образина – настоящее чудо-юдо! – невольно подумал он. – Повстречаешь ночью, испугаешься, а попадешь в лапы, не выкрутишься».
– Возьми, комиссар, съешь мяса. – Джангильдинов протянул кусок баранины. – Вот приедем на место, настоящий бешбармак сделаем… Молодой жеребенок, жирный барашка… и кумыс будет. Это наше пиво из молока кобыл. Тогда попробуешь настоящий казахский обед!
Темиргали налил в кружку бульона и почтительно подал русскому. Но тут раздался выстрел. Джангильдинов и Колотубин переглянулись. Выхватив свои револьверы, они устремились к дверям. Темиргали, на ходу заряжая винтовку, поспешил за ними.
К последней машине, щелкая затворами, бежало несколько чекистов. В кузовах других машин сразу ощетинились штыки. Колотубин с пистолетом в руках вскочил на железную ступеньку и рывком проник внутрь фургона. Следом за ним в дверь протиснулся Джангильдинов.
– Кто стрелял? Что такое случилось?
В кузове машины они увидели странную картину. Возле переднего борта лежали два бойца без оружия, с растерянными лицами, а над ними возвышался, сверкая белками глаз, Чокан, сильными ручищами крепко прижав обоих к патронным ящикам. А рядом с ним стояли три чекиста, направив штыки на казаха, яростно повторяя:
– Отпусти, леший, кому говорят! Отпусти сейчас же, не то продырявим насквозь!
Джангильдинов что-то сказал по-казахски, и Чокан разжал руку, отпустил бойцов. Те поспешно вскочили на ноги и, косясь на Чокана, торопливо стали объяснять:
– Мы, значит, сидим, а он лезет… Страшилище такое с мешком и винтовкой. Ну, мы, значит, допустили его внутрь машины и хотели взять, чтоб без шуму… Он сначала вроде ничего, даже винтовку отдал… А потом ка-ак крутанет!.. Лютый, как тигра… Подмял нас, ни пикнуть. Только вона Сеньков успел бабахнуть для сигналу…
А Чокан тем временем рассказывал Джангильдинову, как он влез в машину и на него сразу напали.
– Что мне оставалось делать, агай? Еле управился, поборол.
Джангильдинов улыбнулся и приказал трогаться. Через несколько минут крытые машины, натужно гудя моторами, двинулись к товарной станции. Колотубин ехал в последней машине. В ее кузове недавние противники дружно беседовали, примостившись на ящиках с золотом. Бойцы учила казаха крутить козью ножку, а тот угощал их крутом – твердыми белыми шариками, сделанными из творога и высушенными на солнце. Чокан берег крут и не прикасался к нему за все время пребывания в Москве, потому что он был дорог ему как память о родных степях.
– Ядреная штуковина, – хвалили бойцы. – Вроде сухой брынзы.
Колотубин, примостившись у борта, думал о своем. Утром только покинул госпиталь, а сколько перемен произошло в его судьбе за день: сначала у дяди Васи в Совете… потом у Свердлова… От него пошли к Ильичу, а потом в Госбанк. Полузакрыв глаза, он снова представил себя в Кремле, в кабинете Ленина. Колотубин впервые так близко видел вождя, разговаривал с ним. Степан, напрягая память, старался вспомнить каждую черточку на лице Ленина, каждое сказанное им слово. Вот Владимир Ильич расспрашивает его о заводе, угощает чаем, подвигая сахарницу с кусочками колотого рафинада, тарелку с темными сухарями… Потом он внимательно выслушивает сообщение Свердлова о помощи красному Туркестану. Дошла очередь и до Джангильдинова. Ленин задает ему вопросы, интересуется формируемыми национальными воинскими частями в казахских степях.
– Это хорошо, что вы хотите создать свою Красную армию, – говорит Владимир Ильич, и его пытливый, внимательный с лукавинкой взгляд смотрит на Джангильдинова. – Скажите, сами казахи тянутся в армию?
– Два года назад, в шестнадцатом, когда царь мобилизацию делал, так степняки разбегались, прятались, никто не желал служить. А теперь все по-другому! Сами создают отряды, выбирают командиров. Всюду только и слышишь: «Давай винтовку!»
– Позвольте, позвольте, а кто же именно требует винтовку? – спрашивает Ленин. – Кто хочет идти в Красную армию?
– Бедняки, Владимир Ильич, только бедняки. Последнего коня седлают и вооружаются – кто берданкой, старым кремниевым ружьем, кто соилом, такой большой палкой… А крепкие хозяева, у которых по две, по три, по четыре сотни овец и табуны коней, – так те больше к алашординцам тянутся.
– Вот именно, вы правильно подметили: бедняки идут к нам, а богатые – к ним. – Владимир Ильич встал, прошелся по кабинету и остановился возле Свердлова. – Помните, Яков Михайлович, как эти алашординцы пытались нас уверить, что степь единая, что в степи нет классового расслоения и что при существующем укладе жизни казахского народа семена большевизма не смогут найти почву для всходов. Ошиблись, господа националисты!
– Верно, Владимир Ильич. У нас в каждой юрте бедняка только и говорят о большевиках, о новой власти.
– Да, да, товарищи, коренные вопросы революции, как положено, решаются не с национальных, а только с классовых позиций. – И Ленин повернулся к Джангильдинову: – Это и в ваших степях видно не менее отчетливо, чем всюду.
Степан слушает и вдруг неожиданно для себя замечает, что Ильич и начальник экспедиции беседуют как знакомые. По всему видно, что они раньше встречались. «Конечно, киргиз уже несколько недель в Москве. – Колотубин всех азиатов по незнанию называл „киргизами“. – Наверное, бывал у Ленина со своими делами… Все ж таки издалека прибыл». Но тут в их разговоре начинают мелькать слова: «Петроград», «Смольный», «чрезвычайный комиссар»… И Колотубин, к своему удивлению, убеждается, что они действительно знают друг друга, и кажется давно. Словом, беседуют как добрые старые знакомые.
Сделав это открытие, Колотубин совершенно новыми глазами посмотрел на командира отряда. А тот сидел в глубоком кожаном кресле, обхватив своими коричневыми ладонями тонкий стакан, и, отпивая мелкими глотками чай, развивал идею создания казахской национальной дивизии. Владимир Ильич всячески поддерживал. Степан с нескрываемым интересом и теперь уже с открытым уважением слушал и смотрел на слегка скуластого смуглого азиата. Оказывается, тот еще с первых дней революции знал Ленина. И Степану сразу стало как-то легко на душе. Нет, не случайно, видно, назначили этого тихого и вроде бы замкнутого на первый взгляд человека командиром такого важного отряда, не случайно доверяют такой важный груз…
Алимбей, или, как его в детстве называли, Алике, сын Токжана Джангильдинова, родился в бедной юрте, на краю селения Кайда-аула. Род Каз, к которому принадлежал Алимбей, был одной из сильных ветвей казахского племени кипчаков, степняков скотоводов. Род имел сложную и запутанную генеалогию, разобраться в ней могли только седобородые старики, в памяти которых хранились имена и даты, и кто на ком женился, и откуда невесту привез, и куда дочь отдал.
Что Алике помнит о своем детстве? Холодные длинные зимы, когда ветер наметал вокруг сугробы, а в тесной мазанке возле камелька собирались его родные. Все едят постную похлебку или каургу – жареную пшеницу да слушают длинные рассказы дяди Такбая. В памяти Такбая сохранилось много сказок и народных преданий. Поджав под себя короткие ноги, слегка облокотившись на тугую подушку, Такбай мог часами вести захватывающее повествование. Алике смотрел на мигание огней в камельке, на жаркие угли очага и боялся пошевелиться и проронить хоть одно слово. Дядя постепенно увлекался, и голос его приобретал необычную звонкость, слова он произносил слегка нараспев, отчего еще выпуклее и доходчивее становился смысл красочного рассказа.
Особенно любил слушать Алике о подвигах Асан-Кайги, который хотел для всех людей найти счастье. Мальчик близко к сердцу принимал все перипетии борьбы сказочного героя, ибо где-то в душе верил, что Асан-Кайги беспокоится обо всех бедных людях, в том числе и о нем, об Алике, маленьком пастушонке.
А потом дни становились длиннее и теплее, солнце поднималось выше и прилетал жансылык – теплый и благодатный весенний ветер. Снежные сугробы делались пористыми и хрупкими, они оседали до самой земли, появлялись проталины, на которых зеленели первые робкие ростки травы. Все просыпалось, тянулось навстречу солнцу, каждая травинка и стебелек пели о жизни, и нежный утренний ветерок перебирал их ласково, словно материнские пальцы шелковистые косы дочери. То там, то здесь вспыхивали огненные желтые лепестки степных тюльпанов, поднимались на высоких стеблях алые бутоны маков, их было так много, что, когда раскрывались бутоны, степь становилась похожей на огромный праздничный ковер.
Теплые весенние дни действительно были радостными и праздничными для большинства детей Кайда-аула. С утра до позднего вечера не затихал их гомон на зеленых лужайках; играли в веселые игры: в ак-сеук – белая кость, или в бура-котан – верблюжий загон, или охваченные азартом мальчишки сражались в кости, в бабки, где нужны и точный глаз, и сноровка.
Но Алике Джангильдинов только с завистью смотрел на резвившихся сверстников, ибо вынужден был уже зарабатывать сам себе на хлеб, пасти чужих овец. Он так и не научился как следует играть в кости, хотя в кармане носил свои асыки. Овцы только на вид смирные, а как выберутся в степь да почувствуют, что с ними пастух-малолеток, так и норовят показать свой норов и прыткость. К концу длинного дня, намаявшись и обессилев, Алике гнал к аулу сытое стадо, а сам еле передвигал одеревеневшими ногами. Тут уж не до веселых игр, не до песен. Только бы скорее добраться до своей хижины, смыть с лица соленый пот да плюхнуться на войлочную кошму…
Наступал день, когда весь аул снимался с места и перекочевывал на летнее пастбище – на джайляу. Местом летовки было урочище возле тихого и по-своему красивого степного озера, которое лежало продолговатым блюдом среди невысоких лобастых холмов.
Из озера, на северной стороне, вытекала речка. Тихо журча по отполированным до глади камешкам, ее вода уходила куда-то в бескрайнюю даль степи. Высокие обрывистые берега сжимали речку, образуя глубокое ущелье, словно прорубленное в скале сказочным великаном одним ударом гигантского меча. Здесь всегда, даже в самые знойные летние дни, сумрачно и прохладно. Солнечные лучи только в полдень, да и то на короткое время, заглядывали на самое дно ущелья.
Алике любил забираться сюда, в глухое место, сидеть на камне, свесив ноги в прохладную прозрачную воду, слушать ее бесконечный глуховатый, торопливый говор и мечтать. Ему хотелось быть, как сказочный Асан-Кайги, сильным и смелым и найти счастливую землю…
Жизнь на джайляу текла однообразно и размеренно. Алике бродил с отарой овец по лощине, травы было много, нежной и сочной, сытые животные не спеша топтали острыми копытами зеленый покров. И ему было не так уж тяжело бродить длинными днями, от зари до зари, по пастбищу. К тому же в лощинах можно нарвать вдоволь зеленого лука, который служил единственной приправой к мясной похлебке и лапше. Во второй половине мая дикий лук уже вызревал. Его зеленые перья торчали на пол-аршина от земли, а луковицы становились с доброе куриное яйцо. Алике знал от старых пастухов: самый вкусный лук бывает тот, у которого перья начали темнеть на острых концах и на тонких стрелках обозначились сизоватые бутоны.
Бывало, вырвет Алике такой лук, очистит от верхней кожуры и без соли, без хлеба уплетает за обе щеки. Каким вкусным, каким сладким он тогда казался пастушонку, не знавшему ни про сахар, ни про иные сладости!
Год проходил за годом, Алике превратился в расторопного, крепкого подростка с живыми, любознательными глазами, которые все чаще и чаще задумчиво смотрели в даль степи. Старая мечта найти землю, где люди живут счастливо, окрепла в нем. Ему теперь хотелось также обрести знания, научиться читать книги и писать на бумаге.
Он ушел из аула в тот год, когда в майские дни на летовке погибла верблюдица. Весна тогда была ранней и долгой, над урочищем часто двигались густые и тяжелые, как серая войлочная кошма, тучи и ночами поливали землю благодатным дождем. Трава выдалась густой и высокой, и старики предсказывали доброе, щедрое лето.
У бая Рахимбека, у которого Алике пас овец, имелось много скота. Табуны коней, тысячи овец и полторы сотни верблюдов. Алике с детства знал, что верблюды – самое смирное и неприхотливое животное, самое терпеливое и покорное. Еще совсем маленьким мальчиком Алике любил ездить на верблюдах, и животные охотно выполняли его приказы, опускались на землю, поджав ноги, давая возможность влезть на спину. Особенно часто катался он на спине рыжей двугорбой верблюдицы, которую звали Каракузы, покладистой и добродушной. У нее были большие, как гусиные яйца, влажные и разумные глаза, и Алике казалось, что верблюдица все понимает, каждое его слово. Он часто говорил ей хорошие слова, гладил ладонью по шее.
Весной у верблюдицы Каракузы появился детеныш, неуклюжий верблюжонок, как две капли воды похожий на свою мать. Он был неповоротливый и несмышленый, длинные, тонкие, неокрепшие ноги с трудом несли его по земле. Он поминутно тыкался носом в брюхо матери, искал своими большими губами соски. Верблюдица, как заботливая мать, нежила его и ласкала, облизывая шершавым языком нежную шерстку.
В один из дней после переезда на джайляу случилось несчастье. Верблюжонок бежал за матерью и попал ногой в чью-то нору. Он упал на землю, упал неловко и сломал ногу. Старший пастух поскакал к баю Рахимбеку, а тот приказал прирезать верблюжонка. Мать угнали в степь вместе со стадом.
Вечером возле белой юрты бая в котлах сварили молодую верблюжатину, и гости наперебой хвалили сочное, нежное мясо.
На следующий день, едва занялся рассвет, над степными просторами раздался громкий зовущий крик верблюдицы. Каракузы звала своего детеныша. Но он не отзывался, не приходил на зов. Встревоженная его отсутствием, верблюдица начала рыскать по всему стаду, пристально вглядываясь в других верблюжат, обнюхивая их, осматривая со всех сторон. Она никак не хотела поверить, что детеныш пропал навсегда. Верблюдица закидывала голову вверх и протяжным гортанным криком, полным тоски, оглашала урочище.
– Аллах знает, что и тварь бездушная любит своего ребенка, – говорили пастухи. – Прямо по-человечески плачет.
– Через день-другой угомонится, – утверждали старики.
Но Каракузы не угомонилась. Ни через день, ни через неделю. Она перестала есть, не притрагивалась даже к самой сочной траве, которую ей специально подносили, не пила воды. С утра и до позднего вечера бродила по стаду и кричала на всю степь. В ее охрипшем крике была такая безысходная тоска и такое человеческое горе, что даже видавшие виды аксакалы молча кряхтели и отводили глаза в сторону. А у молодых пастухов мурашки бегали по спине и жалость сжимала сердце.
Верблюдица осунулась, похудела. Бока опали, и под кожей явственно обозначились широкие кости ребер. Шерсть местами облезла и висела клочьями. А в больших глазах стояли слезы.
– Зарезать, – повелел Рахимбек.
Впрочем, другого выхода не было.
Два пастуха вскочили на коней, взяли в руки длинные палки с плетеными сыромятными ремнями на концах и поскакали к стаду. Зажали верблюдицу с двух сторон, накинули на шею ремни и погнали.
Сначала Каракузы бежала спокойно, ибо тоска застилала глаза и ей было все равно, куда направляться. Она только по-прежнему вытягивала шею, вскидывала голову и издавала хриплый протяжный зов.
Но немного погодя, разобравшись и поняв, что ее отделяют от стада, что ее гонят куда-то в низину урочища, Каракузы вдруг почуяла недоброе. Она отчаянно рванулась в сторону, намереваясь одним махом вырваться и убежать. Но не тут-то было. Ремни больно захлестнули шею, а плетки пастухов стали хлестать, требуя повиновения.
С диким упорством и остервенением верблюдица металась из стороны в сторону, рвалась, петляла, кружила на месте. Она во что бы то ни стало хотела вырваться и возвратиться в стадо. Пастухи тоже стали показывать свой характер и хлестали плетками нещадно.
Каракузы долго не желала подчиниться. Она сама устала, измучилась, устали и измучились пастухи, и выбились из сил их лошади. Казалось, наступил переломный момент, когда несчастное животное покорно подчинилось воле людей. Верблюдица даже сделала несколько шагов, тяжело поводя ребристыми боками. И вдруг – упала.
Легла, поджала под себя ноги, уставившись тупым взглядом прямо перед собой. Никакие уговоры и никакие удары не могли ее поднять или сдвинуть с места. Тогда уже потеряли всякое терпение сами пастухи. Они начали тыкать палками, бить по самым чувствительным местам. Верблюдица опустила голову, смотрела печально и жалостливо своими большими разумными глазами и грызла крупными желтыми зубами траву вместе с корнями и землей.
Так продолжалось несколько минут. Наконец, один из ударов вызвал страшную боль. И она не вытерпела. Дико взревев, верблюдица рывком вскочила на ноги и рванула в сторону. Она изловчилась, и ей удалось схватить зубами пастушью длинную палку, которой ее тыкали и били по бокам. С хрустом перекусила она палку, и пастух остался безоружным. Пастухи оторопели и осадили коней. Каракузы немедленно воспользовалась этим замешательством и очутилась на свободе. Она, не теряя времени, пустилась бежать.
Верблюдица мчалась быстрой иноходью, оглашая степь трубным тоскливым ревом, словно оплакивала безвременно погибшего детеныша, всю свою горькую жизнь и предчувствовала близкий смертный час.
Алике Джангильдинов издали наблюдал за ней, и сердце подростка болело от горя. Ему было жаль верблюдицу, но он ничем не мог ей помочь. Белобородые аксакалы порой рассказывали удивительные и, как казалось, неправдоподобные истории о верблюдах, особенно о верблюдицах. Они очень чуткие существа, прямо по-человечески скучают по детенышам, тоскуют по родным местам и плачут крупными слезами. Верблюды хорошо знают своего хозяина и даже понимают звуки музыки. Теперь Алике все сам видел своими глазами.
Верблюдица, неустанно ревя, мчалась в лощину. Пробежала заливной луг и, быстро перебирая длинными ногами, ветром взлетела по пологому склону холма. Пастухи, хлестая коней, помчались следом, надеясь заарканить строптивое животное на вершине, где начинался крутой обрыв к реке. Но вот на самой макушке мелькнуло темно-бурое пятно и… исчезло.
Степняки несколько минут ошалело смотрели туда, словно не веря происшедшему, потом погнали лошадей в объезд. Алике тоже припустился следом за ними.
Пастухи объехали холм и спустились в расположенное за ним сумрачное прохладное ущелье, дно которого было усеяно крупными и мелкими камнями, и увидели у самой воды верблюдицу. Каракузы лежала с переломанными длинными ногами и разбитой грудью. Правая задняя нога, неестественно откинутая в сторону, чуть вздрагивала. Верблюдица, вытянув длинную шею, прижалась головой к холодным серым камням… Она молча истекала кровью. Камни окрасились в темно-малиновый цвет, и прозрачная вода в реке стала розово-красной…
Пастухи соскочили с лошадей, торопливо вытащили свои ножи, чтобы скорей избавить верблюдицу от мучений.
Алимбей Джангильдинов, закрыв лицо руками, стоял потрясенный…
В то лето Алимбей и покинул родные края. Собираться в дальний путь помогли соседи и родственники. Одни принесли стоптанные, но еще довольно крепкие самодельные остроносые сапоги, другие – старый малахай, отороченную мехом шапку, третьи сунули круги казы, конской колбасы, и завернутые в тряпки белые крепкие шарики крута. Каждый говорил на прощание доброе слово и сокрушенно качал головой, ребята и вовсе печально сновали вокруг и поглядывали на счастливчика завистливыми глазами. Еще бы не завидовать, когда никто из них дальше ближайших аулов и ярмарки не выезжал. А тут такая далекая поездка!
Дядя Токбай помог уложить скудные пожитки Алимбея на повозку, похлопал гнедого коня по сильной и гладкой шее. Осмотрел упряжку, все ли ремни стянуты крепко. Путь предстоял немалый.
– Аллах тебя спасет, сын мой. – Мать быстро обняла и стала целовать Алике в лицо, в глаза, в голову и сквозь слезы, которые навертывались сами, просила быть умным и послушным, вытерпеть все трудности и научиться разным мудрым наукам.
Отец, порывшись в карманах, вынул заветные два рубля, которые были заработаны тяжелым трудом и которые берег на черный день, и молча сунул их сыну за пазуху.
– Бисмилля, – произнес дядя начальные слова молитвы.
– Бисмилля, – повторил отец и провел заскорузлыми ладонями по хмурому лицу и черной густой бородке.
– Бисмилля, – повторили соседи и соседки, как бы благословляя Алимбея на трудное и нужное Аллаху дело.
Дядя Токбай сел на повозку и хлестнул коня…
Алимбей сидел спиной к лошади и, помахивая прощально рукой, смотрел на мать и отца, на родную юрту, укрытую серыми прокопченными старыми кошмами, на удаляющийся и уменьшающийся аул, который уходил куда-то вдаль, за пологий скат холмистой степи, пока совсем не исчез.
На душе у Алике было странное смешение чувств, радость и грусть, переплетаясь между собой, попеременно брали верх в сердце подростка. Ему было грустно и больно расставаться с родителями, покидать родной аул, однако настоящая грусть, с бессонными ночами, острой тоской по этим степным краям, от которой будет надсадно щемить сердце, еще ждала его впереди. Именно тогда в живых карих глазах Алике навсегда поселятся задумчивость и мудрая печаль. А сейчас сверкающие на ресницах слезы были похожи на утреннюю росу, что высыхает с первыми лучами солнца.
И когда верх брала радость, да еще смешанная с мальчишески острым чувством гордости, то Алике весь наполнялся красивой сказочной верой в свою счастливую звезду. Во всем теле появлялась такая легкость, словно у него за плечами выросли крылья и он не едет на повозке, а парит над бескрайними степными просторами. Такой чистой радости, радости исполняющейся, наконец, мечты, радости таинственной и светлой, как вымытое дождями розовое небо в час рассвета, полной ожидания и надежд, Алимбей больше никогда не испытает, хотя главные человеческие радости еще ждали его впереди.
Зеленая, но уже поблекшая, однако еще полная нерастраченных весенних сил казахская степь окружала со всех сторон их повозку, запряженную одним конем, сладковато пахучими метелками чебреца и шелковистого ковыля, обдувала ветерком, настоянном на душистых полевых цветах и травах, провожала трелью жаворонков, что парили где-то высоко над головой, и смотрела задумчивыми глазами пугливых сусликов, вылезших из своих темных нор и застывших на задних лапках, словно маленькие человечки.
Алимбей повернулся к дяде, сел рядом с ним на охапку сена. Охваченный радостными чувствами, он почти не смотрел на однообразные просторы, только видел перед собой жилистые, крепкие ноги коня, что везли его из знакомого прошлого в неизвестное будущее. Он не смотрел в степь, ибо она его не занимала, подобно привычной и необходимой вещи, с которой настолько свыкся, что ее уже не замечаешь. Однако эти бесконечные часы езды по степи от аула к аулу на старенькой повозке Алимбей будет часто вспоминать как прощание с родиной и долгие годы учения бережно сохранять в своих книгах, между страницами, высушенные степные травы, в горькие минуты тоски жадно смотреть на них, нюхать, различая уже еле уловимый запах, и мысленно видеть перед собой эту бескрайнюю привольную степь.
А где-то позади, отсюда давно уже не различишь, стоял у дороги задумчивый пастух Токжан и в думах своих все еще прощался с сыном, говорил напутственные слова. Тяжело расставаться, но надо смотреть и в будущее. Хлопоты Токжана, который всеми силами своими очень жаждал выучить сына, дать ему возможность познать мудрость книг и постичь разные нужные науки, увенчались успехом. Мир не без добрых людей, помогли дальние богатые родственники и их близкие знакомые. Можно было бы открыто радоваться, что наконец счастье привалило в убогую юрту бедняка. Государственная казна брала на себя все расходы по обучению сына пастуха. Однако радость была все же не совсем полной. Даже наоборот, находились злые языки, которые обвиняли рассудительного Токжана в поспешности и в корысти, и в пренебрежении дедовскими законами простыми и суровыми обычаями казахских степей. Были и такие, которые за спиной нашептывали плохие слова и показывали на Токжана пальцем, как на человека, совершившего богохульное дело, нарушившего заповеди шариата и тем самым осквернившего доброе имя правоверного мусульманина.
Все эти глупые и обидные разговоры велись по той простой причине, что у пастуха Токжана не имелось достаточно средств, как у баев, чтобы платить за обучение сына в медресе, и он согласился отдать его в Кустанай в русскую школу.
Десять раз зима одевала степи в белый пушистый халат, и десять раз весенние теплые ветры снимали холодные одежды, превращая их в ручьи, водою которых насыщалась земля, чтобы ткать зеленый ковер жизни. И все эти годы сын пастуха Токжана, рожденный в дырявой войлочной юрте, учился в далеком русском городе. Пальцы его, привыкшие сжимать палку пастуха, цепко хватавшиеся за густую гриву послушной верблюдицы, научились перелистывать страницы книг и выводить тонкие, стройные буквы железным острым пером на листах тетради. Робость, которая сидела в его теле, вернее, она появилась, когда мальчика привезли в шумный город и он увидел много разных диковин, постепенно улетучилась, исчезали грубые манеры степняка. Алимбей быстро «обтерся и обтесался», привык ходить в зашнурованных башмаках, носить форменную куртку и фуражку с лакированным козырьком, весьма похожую на фуражку уездного сборщика налогов.
Смышленый пастушонок преуспевал в учении, на него обратили внимание. Крестили, нарекли христианским именем и послали дальше учиться в Москву. Со временем он стал студентом духовной академии.
Судьба уготавливала сыну пастуха довольно сносную жизнь человека, который обязан стать промежуточным звеном между колониальным чиновничьим аппаратом и местным населением. Православное духовенство стремилось укреплять свое влияние на бескрайних просторах, недавно присоединенных к Российской империи. Оно старалось перенять опыт своих европейских коллег, которые в африканских дебрях и азиатских просторах набирали подростков и воспитывали их, готовили из них проповедников. Своим всегда лучше верят.
То были бурные годы начала нового, двадцатого столетия. И за толстые стены духовного заведения проникали живительные лучи могучих идей. Будущие проповедники тайно читали запрещенную литературу, прятали среди толстых, пахнущих ладаном фолиантов огненные книги Максима Горького.
Одна из запрещенных книжек попала в руки Алимбея Джангильдинова. Так попадает зерно на прогретую солнцем распаханную землю и быстро дает всходы. Он стал задумываться над многими странностями и условностями. В жизни все значительно сложнее, чем в церковных схоластических книгах, и на многие важные вопросы, в том числе и о смысле жизни, до сих пор нет вразумительного ответа. Кто расскажет, зачем мы живем на земле? Кто пояснит, так ли мы живем на земле? Являемся ли мы свободными людьми и могучими властелинами или являемся подневольными рабами самих себя и себе подобных?
Шло время. Молодые умы искали ответа на важные вопросы бытия. Установили связь с революционным рабочим кружком. Сын пастуха чаще других бывал на тайных сходках. А потом бессонные ночи над листками, отпечатанными в неизвестных типографиях и на гектографе.
Крамолу обнаружили, и Алимбей Джангильдинов был позорно изгнан из академии. Деньги, израсходованные на его воспитание государственной казной, чиновники посчитали пущенными на ветер.
Выйдя из-под надзора духовных пастырей, Алимбей Джангильдинов сразу же попал под негласную опеку полиции. А у полиции свои методы «воспитания», там без обиняков предложили «во избежание нежелательных последствий» покинуть город.
На раздумье у Алимбея не оставалось ни времени, ни средств. Перед ним встал тот извечный вопрос, который всегда возникает в самом начале самостоятельной жизни перед каждым человеком: что делать?
Конечно, самым легким вариантом решения такой осложненной задачи было бы возвращение в родные степи. Должность писаря в каком-нибудь отдаленном уезде ему была обеспечена. Можно пойти наконец учительствовать, обучать грамоте байских сынков. Или вообще махнуть на все рукой и податься в родной аул, крепкие молодые руки пригодятся в любом хозяйстве.
А как же тогда быть с давней мечтой? Кто же найдет счастливую обетованную землю?
Жизнь далеко не похожа на сказку. Там выдуманному Асан-Кайги легко удавалось всего достичь; он ни разу не имел встреч с полицией. Однако давняя мечта получила новую окраску и смысл, она, как заводная пружина часов, заставляла воображение двигаться по определенному направлению. В скромном и слегка застенчивом казахе, над верхней губой которого появились мягкие черные усики, пробудился бунтарь. Мир необъятен, а он, Алимбей, знает так мало! Перед глазами вставал знаменитый русский писатель Максим Горький, прошедший пешком почти всю Русь. Перед глазами вставали старики мусульмане, ходившие на поклонение в Мекку.
А чем он хуже их? Таинственные земли, о которых читал, древние народы, чья история его волновала, далекие страны, одно название которых звучало музыкой, влекли к себе, звали в дорогу.
И Алимбей Джангильдинов пошел. Пошел без гроша в кармане. Отправился пешком в далекое и многолетнее паломничество по городам и весям, по странам и континентам.
Земля не так уж велика, если по ней все время двигаться вперед. От деревни к деревне. Где пешком, где добрые люди подвозили. На подводе, на площадке товарного вагона, на рыбачьем баркасе. За спиною остался веселый и шумный Кавказ, не спеша пересек Алимбей Ближний Восток, шагал по пыльным дорогам Персии, удивлялся богатству и нищете Индии, обошел Цейлон, плыл на утлом суденышке по широким и бурным рекам Индокитая. Ради познания «заглянул» в Японию, бродил по дорогам Китая. Ехал, а где и вышагивал по караванным тропам Аравии, сделал крюк в Европу. И все без копейки денег. Жил случайными заработками, выступал с лекциями и рассказами о своем хождении и попутно продавал любопытным свои фотографии, где он был изображен в широкополой кавказской войлочной шляпе.
Еще до мировой войны в одном из портовых кабачков Марселя Алимбей случайно услышал разговор двух русских эмигрантов. Они о том, что сейчас происходит в России, говорили о Ленине. Выше его нет никого в партии. Джангильдинов обрадовался. Имя Ленин ему было знакомо. Это был автор запрещенной брошюры, которую он тайно читал и которая зажгла его, заставив по-настоящему задуматься о жизни. Алимбей сразу вступил в разговор, но эмигранты тут же ушли, приняв его за тайного царского агента.
Джангильдинов пять дней ходил в кафе. У него была одна-единственная цель – разыскать и встретиться с людьми, знающими человека, имя которого часто произносили с восторгом на тайных сходках. Лишь на шестой день он встретил случайно на улице одного из эмигрантов. Алимбей догнал его:
– Пожалуйста, остановитесь на минутку. Извините меня, я хочу вас спросить…
Эмигрант остановился. Русская речь незнакомца, чистая русская речь человека с характерными восточными чертами лица, невольно его насторожила. Он сначала оглянулся, потом коротко бросил:
– Идите за мной!
Они быстро свернули за угол. Зашли в ближайшую харчевню. Эмигрант проследил, нет ли за ними «хвоста», слежки. Потом, усадив Джангильдинова за столик в глубине зала, долго и нудно расспрашивал: кто он, откуда, как появился в этих местах… Но когда Алимбей рассказал о себе, назвал имена руководителей московских марксистских кружков, эмигрант ему поверил. А через день товарищ Валентин (так он назвал себя) познакомил Джангильдинова со своими соотечественниками. Те в свою очередь тоже дотошно выспрашивали Алимбея, удивляясь превратностям его судьбы. Они и помогли Джангильдинову отправиться в Швейцарию, дали адреса своих друзей:
– Товарищи помогут вам встретиться с Лениным.
Так Алимбей оказался в Швейцарии.
И вот они сидят в небольшом кафе. Обычный мраморный круглый столик, легкая еда, в чашечках стынет черный кофе. А напротив Джангильдинова сидит и ласково смотрит, улыбается обыкновенный русский человек, но в нем Алимбею угадывается что-то родное, восточное. То ли в прищуре острых глаз, то ли в скуластом лице и бородке. Доверительная атмосфера установилась сразу, с первых минут. Джангильдинов почувствовал себя свободно, раскованно. Имя Ленин много говорило ему, выходцу из казахских степей, недавнему участнику московских марксистских кружков, бывшему студенту духовной академии, исключенному за революционную деятельность.
Алимбей поведал о своих духовных поисках.
– А дальше что? Отправился ногами мерить землю. Посмотреть на мир…
Владимира Ильича интересовало буквально все. Он жадно расспрашивал его о том, как живут скотоводы-кочевники в Тургайской степи, и о голодающих индусах, о паломниках в Мекке и китайских рикшах, о настроениях студентов Московской духовной академии и трудолюбивых феллахах долины Нила, о японских рыбаках и грузчиках Александрийского порта. Своими наводящими вопросами и искренней заинтересованностью помогал высказаться. Молодой Джангильдинов, за плечами которого были тысячи километров пройденных дорог, тысячи встреч с совершенно разными людьми, вдруг почувствовал себя в плену душевного обаяния этого внимательного человека.
Потом Алимбей не раз силился вспомнить до мельчайших подробностей тот первый разговор за мраморным столиком в скромном кафе, однако восстановить в памяти многие детали было невозможно, ибо долго они вели беседу и затрагивали слишком обширный круг тем, но главное, пришел Джангильдинов на встречу взволнованным и доверительно тревожным, а ушел приподнятым и увлеченным.
Крепко запомнились напутственные слова Владимира Ильича.
– Вам надо вернуться, – сказал тогда на прощание ему революционер, – обязательно вернуться в родные степи, к своим соотечественникам. Рассказать о том, что видели, разоблачать несправедливость и произвол, царящие в мире. Именно там вы принесете больше всего пользы нашему революционному делу.
Джангильдинов впервые посмотрел по-иному на свое хождение по странам и землям. Оно вдруг приобрело новый смысл.
Владимир Ильич выразил вслух то, о чем часто задумывался Алимбей, но не решался окончательно принять решение. Домой тянуло. Бродяжничество надоело. Хотелось быть полезным, нужным.
Джангильдинов хорошо знал своих соотечественников, степенных и трудолюбивых, замкнутых в кругу повседневных однообразных забот, и представлял себе, как они воспримут его рассказы о чужих землях, о других странах. Найдутся и такие, которые будут с ухмылкой недоверия слушать правдивое повествование, многозначительно покачивать головой, щурить глаза, как бы говоря: «Чего-чего, а плести небылицы научился на чужбине. Складно и ловко языком крутишь!»
Но как их заставить поверить, чем убедить?
Показать обыкновенную карту и на ней вычертить маршрут, пройденный за эти годы? Но многие степняки никогда не видели географической карты и будут пялить на нее глаза да удивленно пожимать плечами.
Привезти книги? Читать некому, грамотных раз-два и обчелся, и те умеют в основном разобраться лишь в арабской вязи.
Набрать открыток и фотографий? Конечно, это вроде подходит. Каждый увидит сам. И Алимбей тут же представил, как по кругу, по рукам пойдут открытки и фотографии, как их будут потирать пальцами, пробовать на зуб, потом не отдавать и выпрашивать или просто брать, повторяя: «Такую чепуху не подаришь родственнику?»
И в минуту раздумья, совершенно неожиданно Джангильдинов вспомнил о чуде нового века, о кинематографе. Купить киноаппарат, самый дешевый, самый маленький. Соорудить из белой материи экран. Это тебе не открытка с ладонь, а большой квадрат, на который можно смотреть сразу всем аулом.
Идея Джангильдинова была поддержана Владимиром Ильичем. Большевики помогли Алимбею приобрести подержанный переносный киноаппарат, который приводился в движение от ручного динамо. Снабдили кинопленками с видовыми фильмами и необходимыми документами.
И Джангильдинов заспешил на родину.
Обратный путь всегда длиннее. Воображение быстро уносило его вперед, в родные края. И он уже был мысленно в Тургайской степи, а поезд едва только подвозил к границе России.
В один из летних дней 1914 года Алимбей прибыл в Тургайские степи и на попутной подводе добрался до родного Кайда-аула. А уже оттуда аульчане помогли проехать на джайляу, довезли и поклажу.
Алимбей жадно смотрел на выгоревшие под солнцем и до боли знакомые степные просторы, узнавал холмы и лощины, по которым мальчишкой бродил с отарой овец. Ничего не изменилось за эти годы.
Все так же, раскинувшись крыльями ласточки, стояли юрты на берегу озера. Юрт стало немного больше, только не светлых, а темных, бедняцких. Правда, на отдельных прокопченных серых шатрах у входа был прикреплен кусок светлой, с узором кошмы. Алимбей невольно с грустью улыбнулся такому внешнему признаку достатка, желанию земляков казаться побогаче, выбиться в первый ряд; сейчас пока дверь белая, а скоро, возможно, и вся юрта белой станет…
Так же прозрачна чистая вода в озере, так же монотонно журчит речка, вытекающая из него, и так же отвесны высокие берега. Джангильдинов невольно вспомнил гибель верблюдицы Каракузы, вспомнил так явственно, словно это произошло не много лет назад, а лишь вчера…
Алимбей присел на камень и, как в детстве, опустил ладони в холодные звенящие струйки воды. Почему-то пришли в голову строчки стихотворения:
Дни катятся, как вода в реке.
Не упусти судьбу, она в твоей руке…
Тесная, прокопченная юрта пастуха Токжана никогда не знавала столько гостей. Сошлись аксакалы всего аула и отцы семейств. Вокруг юрты толпились парни, девушки, многие из которых и вовсе не знали Алимбея, а босоногая мелюзга, любопытно таращащая глазенки, просто смотрела на приезжего странного незнакомца, как на человека из легенды, о котором иногда говорили взрослые.
Старый пастух Токжан на радостях заколол барана. Растроганный отец и взволнованный дядя не знали куда посадить Алимбея, чем угостить. Они, честно говоря, уже и ждать-то его перестали, думали, что сгинул где-нибудь на дороге в далекой стране…
– Слава Аллаху, и в нашу юрту пришла радость.
Алимбей охотно рассказывал о своих странствиях. Аксакалы почтительно слушали, молча поглаживая белые бороды, но соглашались с трудом. Слишком уж странные вещи говорил этот сын пастуха. Кто-то прозрачно намекнул, что, мол, и в соседнем ауле появился такой речистый говорун, плетет байки-небылицы о своих похождениях, а сам нигде и не был, сидел все годы в Омской тюрьме за конокрадство…
Старый Токжан невольно сжал свои костистые кулаки, готовый ринуться на обидчиков, дядя тоже грозно засверкал глазами. Только оставался невозмутимым сам Алимбей. Он чему-то улыбался, не обращая внимания на злые слова, словно и не о нем речь вели. Потом, когда наступил вечер и было выпито много кумыса и опустели подносы с мясом, вдруг сказал:
– Целый день я вам рассказывал о своих странствиях. А сейчас покажу.
Смотреть «чудо» сбежались все жители аула, даже замужние женщины и старухи. Алимбей прикрепил к стене юрты кусок белого полотна, вынул из своего деревянного сундучка диковинный аппарат, установил на сундучке, прикрепил к нему два железных круга, вставил какую-то тонкую ленту. Потом вынес из юрты еще один аппарат и соединил с первым железными веревками, обмотанными тряпками, приладил колесико с ручкой. Вокруг толпились любопытные. Джангильдинов всем предложил сесть на траву и смотреть на белую материю.
– Сейчас начну показывать.
Аульчане стали шумно усаживаться на вытоптанную траву. Старикам разостлали кошмы. Женщины толпились в стороне.
– Иди-ка сюда. – Алимбей подозвал молодого парня с черными усиками. – Как тебя зовут?
– Темиргали, – быстро ответил тот, – сын пастуха Жунуса.
– Хочешь мне помочь немного?
– Я ничего не умею, агай…
– Не робей, Темиргали. Видишь эту ручку на колесе? Возьмись за нее и ровно крути, как на ручной мельнице, когда пшеницу в муку перетираешь.
На Темиргали с завистью смотрели аульские парни. Тот, сжав цепкими пальцами деревянную ручку, волнуясь и тяжело дыша, словно после бега, стал исступленно крутить колесо.
В диковинном аппарате что-то застрекотало, и оттуда выскочил, словно луч солнца между туч, сноп света и высветил повешенное на стенку юрты полотно. Аульчане притихли, а в следующую секунду ахнули: на материи появились высоченные дома с многими рядами окон, улицы, похожие на ущелья, и люди. Люди двигались… Махали руками, разговаривали… Потом проехал экипаж, сытые лошади красиво выгибали шею и перебирали стройными, тонкими ногами. Степняки были поражены:
– Апырай! Настоящие чудеса!
– Алла! – Старики бормотали молитвы. – Что делается на свете!
– Смотри, какие хорошие кони! – понимающе цокали языками пастухи. – Оказывается, не только в нашей степи скакуны водятся.
А на куске полотна одни картины сменялись другими. Алимбей давал пояснения, и выходило, что все то, о чем он рассказывал днем, сегодня вечером кайдааульцы увидели своими глазами.
По широкой реке, разрезая волны, двигался огромный колесный пароход. Снова улицы, заполненные толпами людей. Перед глазами степняков вырастали минареты Стамбула и залитые солнцем восточные базары, причудливые китайские храмы, огромные каменные индийские идолы и толпы людей, которые молились. Диковинные тропические леса и горы. Жалкие лачуги крестьян. Полуголые, изможденные дети, согбенные голодные индусы. Крошечные рисовые поля и худые, с выпирающими ребрами фигуры китайских крестьян, которые, стоя по колено в воде, обрабатывали посевы. А вот и их хозяин. Он ехал на легкой коляске. Только вместо лошади, схватив тонкие оглобли руками, коляску вез человек…
– О, алла! – удивленно зашептали степняки. – Разве можно ездить на человеке?
– Бедный человек всюду живет плохо, – заключил Алимбей. – А разве на вашей шее не ездят баи?
Так пояснения Джангильдинова к видовым фильмам превращались в изобличение несправедливости и произвола, царящих в мире.
На следующий день смотреть «живые картины» и «чудеса» съехались степняки из ближайших становий.
Потом началось кочевье Джангильдинова с его необыкновенной «лампой» по степи. От урочища к урочищу, от аула к аулу.
Молва о «живых картинах», словно крылатый конь, промчалась по бескрайним просторам, достигла отдаленных аулов. Просветительской деятельностью Джангильдинова заинтересовались и в уездной полиции. Там быстро вспомнили, что Джангильдинов выгнан из духовной академии за революционную крамолу. Пристав конфисковал аппарат и всю кинопленку. Но самому Алимбею все же удалось скрыться.
А через два года, в 1916 году, когда степь охватило пламя стихийного восстания, Алимбей Джангильдинов снова был в родных краях и вместе с батыром Амангельды встал во главе народной армии. Отряды повстанцев, вооруженные самодельными самопалами и охотничьими ружьями, пиками и палками, пошли на штурм Тургая. Город взять не удалось. Прибыли карательные полки. И запылали казахские аулы.
Каратели бесчинствовали и весной 1917 года, когда уже не было царя и у власти стояло Временное правительство. Джангильдинов направился в столицу и там как представитель Степного края выступал на совместном заседании членов Государственной думы и Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Он рассказал, что в казахских степях карательные полки свергнутого Николая II творят кровавую расправу над тысячами невинных, предают огню степные аулы…
Большевики потребовали немедленно отозвать карательную экспедицию, и Временное правительство вынуждено было издать соответствующий приказ.
В революционном Петрограде Джангильдинов снова встретился с Лениным. Пришел не как странствующий искатель правды, а как член большевистской партии, в которую вступил еще в 1915 году.
Через несколько недель после Октябрьского переворота Алимбея вызвали в Смольный.
С ним встретился Свердлов и, нарисовав картину общего положения в стране, сказал о возможности назначения его, Джангильдинова, чрезвычайным комиссаром Тургайской области.
– Меня?! Комиссаром всей Тургайской степи? – Джангильдинов посмотрел на Якова Михайловича так, словно тот пошутил… или в крайнем случае ошибся, принял Алимбея за кого-то другого.
Но за толстыми стеклами пенсне глаза Свердлова были серьезными, в тоне голоса не сквозил даже легкий намек на шутку. Он открыл папку, лежавшую на столе, быстро полистал сухими тонкими пальцами бумаги, нашел нужный лист, остановился на нем взглядом и утвердительно закивал:
– Послезавтра жду здесь ровно в десять. Вероятно, вас примет Владимир Ильич. Он хотел с вами побеседовать.
Джангильдинов вышел из Смольного, не чувствуя земли под ногами. Ему было жарко. Холодный, пронзительный ветер, дувший с Балтики, не остужал и не успокаивал. Комиссар всей степи!.. Он, которого еще недавно преследовали полицейские, выдворяли из родных мест, теперь станет представителем высшей власти…
Алимбей невольно вспомнил тургайского губернатора – лощеного генерала Эверсмана, которого видел лишь издали: мундир, золотые погоны, ордена, на руках белые перчатки…
Алимбей вспомнил и оренбургского губернатора барона Таубе, которого тоже видел лишь издали: его надменный вид и не терпящий возражения тон неограниченного властителя.
Оба губернатора появлялись всегда в окружении свиты и вооруженной охраны. У каждого были свои дома, похожие на дворцы, многочисленные слуги, огромные канцелярии, где важные чиновники, одетые в строгие сюртуки, свысока поглядывали на простых смертных, не считали за людей жителей необъятной степи, называя их сартами[7].
Теперь он, Алимбей Джангильдинов, сын пастуха, становится первым, главным человеком – комиссаром Степного края. Колесо судьбы, как бы сказал акын, сделало крутой поворот и подняло его высоко. Нет, не колесо судьбы, а длительная многолетняя борьба обездоленных людей, великая революция.
И не тщеславие кружило сейчас голову Алимбея, а сложные вопросы, которые, словно мешок с камнями, внезапно легли ему на плечи.
Как, каким образом он должен исполнять высокую должность – быть комиссаром Тургайской области? Что надо сделать, чтобы простые люди верили и шли за ним? Не напяливать же ему для придания веса и солидности, подобно губернаторам, мундир с золотыми побрякушками? Да и белые перчатки, даже если б он захотел, никогда не натянешь на его натруженные руки…
С чего же начать? Кто подскажет?
В назначенное Свердловым время Алимбей Джангильдинов, почти не спавший ночь из-за бесконечных дум, пришел в Смольный.
Вместе со Свердловым он вошел в кабинет вождя, в кабинет человека, который возглавил только что возникшее новое государство.
Джангильдинов осмотрелся. В кабинете было просто и скромно. Ни роскоши, ни дорогой мебели. Обыкновенный письменный стол, телефон, обычные кресла, обычные венские стулья, на стене – карты. Даже не верилось, что здесь, за этим простым письменным столом, работает Председатель Совнаркома.
Через несколько минут из боковой комнаты скорым шагом вышел Владимир Ильич. Он был собран, подтянут и деловит.
Ленин поздоровался, энергично пожал руку Алимбею и, улыбаясь, спросил:
– Как, товарищ Джангильдинов, нашли правду, которую искали?
У Алимбея потеплело в груди. Оказывается, Владимир Ильич помнил о том, о чем говорили они за мраморным столиком в маленьком кафе… И Джангильдинову сразу стало легко, напряжение, которое сковывало его, улетучилось.
– Теперь за нее воевать будем, товарищ Ленин!
– Верно сказали, за правду воевать надо. А как думают об этом у вас, в Степном крае?
Владимира Ильича интересовали события последних месяцев, настроения в юртах степняков. Вопросы он задавал быстро, с таким знанием обстановки, что Джангильдинову даже стало казаться, словно Ленин сам недавно прибыл из его, Алимбея, родного края и лишь хочет уяснять какие-то незначительные детали.
Джангильдинов отвечал на вопросы, утвердительно кивал, давал пояснения, поддакивал и чувствовал себя свободно, мысль работала раскованно. Так говорят с близким человеком, доверительно и открыто. Алимбей даже не заметил, как Ленин, который несколько минут назад расспрашивал о казахских степях, направил беседу по другому руслу, как бы перешагнул на ступеньку выше и еще выше, и поднял вместе с собой его, Джангильдинова, и оттуда, словно с высоты, они смотрели уже на всю страну, масштабно как государственные деятели.
Ленин говорил о значении Октябрьской революции, о ее грандиозных перспективах.
Речь его была стремительная и быстрая, но слова произносил он ясно и четко, а легкая картавость, скрадывавшая резкость звуков, смягчала и делала доверительной каждую фразу.
– Буржуазная революция ничего не дает угнетенному народу, абсолютно ничего! Вы это уже успели сами заметить. А в программу большевиков входит задача, – Ленин сделал акцент на словах «входит задача», как бы подчеркивая их весомость, – освободить угнетенные народы, дать им возможность самостоятельно развиваться.
Джангильдинов слушал Ленина, и все его сомнения, которые еще вчера казались неразрешимыми и сплелись тугим узлом, словно шерстяная веревка на шее верблюда, как-то сами собой отпали, развязались, распутались. Все сложное здесь, у Ленина, становилось простым и понятным. Как будто сошел туман и открылись солнечные степные дали. Все сразу стало на свои места. И цели, и задачи. И он, наконец, понял, что именно надо делать в первую очередь…
Алимбей облегченно вздохнул. Ну как он до этого сам не додумался, мудрить-то здесь особенно нечего! Нерешительность, которая угнетала его, сменилась окрыленностью, жаждой действия.
Заканчивая беседу, Ленин подошел к письменному столу, взял из папки бумагу и сказал:
– Вы назначаетесь чрезвычайным комиссаром Тургайской области. Особенно долго здесь не задерживайтесь. Поезжайте в Степной край, работайте, проводите в жизнь наш лозунг «Вся власть Советам!». А в случае серьезных сомнений запрашивайте, не стесняйтесь, обращайтесь ко мне лично. Договорились, товарищ Джангильдинов?
И Владимир Ильич вручил Алимбею мандат. Выйдя из кабинета вождя, Джангильдинов пробежал глазами текст документа. В нем говорилось, что тов. Алимбей Джангильдинов, утвержден Советом Народных Комиссаров временным Чрезвычайным областным комиссаром Тургайской области. Впредь до создания там демократически избранного областного Совета.
Мандат был подписан Председателем Совета Народных Комиссаров В. Лениным, народным комиссаром по делам национальностей И. Сталиным, Управляющим делами Совнаркома В. Бонч-Бруевичем и секретарем Н. Горбуновым.
На следующий день с попутным воинским эшелоном Джангильдинов выехал из Петрограда. Солдаты почти не обращали на него, азиата, внимания, занятые бесконечным обсуждением Декретов о земле и о мире…
Джангильдинов, примостившись в углу, слушал монотонный стук колес, а мысленно все еще был в Петрограде, в Смольном, в кабинете вождя. В ушах звучал голос Ленина, он видел перед собой Владимира Ильича. Алимбей осмысливал теперь каждую его фразу и жест.
За годы хождения по странам Алимбею пришлось видеть многих людей, слушать всякие истории. И всегда, как правило, человек, который вдруг получал богатство или приобретал власть, менялся на глазах. Новое положение как бы диктовало ему иное отношение к людям. Поверив в свою исключительность и величие, он одним этим уже угнетал и принижал окружающих. Появлялись чопорность, надменность, зазнайство. А безнаказанное использование власти делало иных диктаторами и самодурами.
Но Ленин был не таким. Он оставался тем же, самим собой, каким его видел Алимбей несколько лет назад. В его разговоре Джангильдинов уловил озабоченность и теплоту. Так старый учитель печется и беспокоится о своих любимых учениках.
На нем был поношенный костюм, белая сорочка, скромный темный галстук. Никаких атрибутов власти! Джангильдинов поймал себя на мысли, что человек, не знающий Ленина в лицо, встретит вождя на улице и пройдет мимо, не обратит на него внимания и не подумает, что рядом глава государства…
Простота в одежде. Простота в отношениях. Простота и ясность. Сколько бы Алимбей ни вспоминал, он не мог вспомнить ни одной повелительной интонации, ни одного приказного жеста. Владимир Ильич все больше советовал, разъяснял, стремясь к тому, чтобы правильно поняли его мысли.
Правильно поняли!..
Джангильдинов радостно улыбнулся, как будто нашел то, что так долго искал, решая сложнейшую задачу. Впрочем, так оно и было на самом деле. Он нашел точку опоры, главный стержень всей своей будущей деятельности: «Стремись к тому, чтобы тебя правильно поняли, товарищ комиссар, тогда люди будут действовать сознательно, убежденно».
Поезд-броневик увозил Флорова на юг. Впрочем, до настоящего бронированного поезда ему было далеко. Никакой стальной защиты и грозных башен у него не имелось. Просто на открытых пульмановских платформах вдоль бортов уложили плотные, охваченные толстой проволокой тюки спрессованного хлопка, а в промежутках между ними установили пулеметы. А на переднюю платформу водрузили трехдюймовку. Паровоз и два пассажирских вагона находились в середине поезда.
Такой вооруженный состав и называли в те годы громким именем – броневик. Броневики были все же довольно грозной ударной силой, если учесть особенности Средней Азии, где боевые действия велись в основном в районах, прилегающих к железным дорогам.
– Впереди Урсатьевская, – доложили Флорову.
Показался небольшой поселок, открытый с четырех сторон ветрам. Самые большие дома – вокзал и депо, сложенные из красного кирпича. К ним жмутся несколько домишек европейского типа, а дальше – окруженные глинобитными заборами плоскокрышие кибитки. Около вокзала зеленели одинокие чахлые акации, которые чудом выросли в этом крае ветров и жары.
Урсатьевская – узловая станция. Отсюда шли вагоны на север – в Ташкент, на восток – в Коканд и Фергану, на юг – в Самарканд, Бухару и далее, до Красноводска – до самого Каспийского моря.
К вокзалу, пыхтя и гудя, подошел поезд-броневик. Пыльный перрон сразу заполнили спрыгнувшие с платформ красноармейцы. У крана с кипятком выросла очередь.
Алексей Флоров вышел из вагона. Остановка его не радовала: надо было скорее добраться туда, в Ашхабад. Флоров неторопливо прошелся по перрону. Под жидкой тенью пропыленных акаций прямо на земле небольшими группами расположились бойцы какой-то части. Одни дремали, закрывшись от жгучего солнца и ветра полой шинели, другие неторопливо ели свежий мелкий урюк, черствые лепешки из джугары и запивали их кипятком из котелков.
К Флорову скорым шагом подошел начальник станции. У начальника было усталое небритое лицо с красными от недосыпания глазами, а его фигура, длинная и нескладная, напоминала плохо выструганную оглоблю.
– Встречного поезда ждем. Через пять минут прибудет. Сразу же вас и отправим, – сказал начальник станции хриплым голосом. – А дальше задержек не будет. До самого Самарканда.
– А что это за отряд? – Флоров кивнул в сторону красноармейцев, расположившихся под акациями.
– Они из Ферганы. В Ташкент следуют.
– Давно здесь?
– Со вчерашнего утра, – поспешно ответил начальник, – но сегодня отправим. Обязательно! К вечеру будет попутный поезд.
Вдруг сзади, за спиной Флорова, раздался чей-то радостный голос.
– Питер! Питер!
Флоров обернулся. К нему спешил рослый красноармеец. На нем выгоревшее поношенное солдатское обмундирование, красный, но уже полинявший бант на груди. Лицо европейца, худое, загорелое.
– Здравствуй, Питер! – обратился к Флорову подошедший.
– Здравствуй, товарищ, – улыбнулся комиссар, – но я не Питер. Ты, видимо, ошибся…
– Нет, нет! – Глаза красноармейца зажглись неподдельной радостью. – Это твой голос!.. Твоя улыбка… Я Сидней! Сидней Джэксон, помнишь?.. «Баркаролла»… – И он, волнуясь, вдруг быстро заговорил по-английски.
Флоров сразу стал серьезным. Он внимательно всмотрелся в лицо красноармейца. Брови комиссара прыгнули вверх, в серых глазах недоумение сменилось искренним удивлением.
– Вы?.. Неужели?..
Теперь уже улыбался Джэксон. Он утвердительно кивал, отвечая по-русски:
– Да, Питер… Я!
Они обнялись. Потом еще раз. Хлопали друг друга ладонями по спине, говорили радостно наперебой, мешая русские и английские слова.
Сразу же вокруг них образовалась толпа. Красноармейцы соскакивали с платформ и с удивлением смотрели па своего командира: чрезвычайный комиссар, член Центрального Комитета партии и ответственный работник Совнаркома Туркестанской республики горячо обнимался с каким-то рядовым красноармейцем! Кто-то из бойцов тут же предположил, что их комиссар своего брата пропавшего нашел.
Растолкав любопытных, к Флорову подошел командир, невысокого роста, в потертом френче, правая рука забинтована.
– Интернациональная рота Ташкентского революционного полка, – доложил он, – после успешной операции в Фергане против басмачей возвращается в Ташкент. Ротный командир Хабибулин.
Флоров тепло пожал левую, здоровую руку командира и сказал:
– Джэксона я возьму с собой, товарищ ротный.
– Как же мы… Джэксон хороший боец. К тому же в нашей интернациональной роте он единственный американец! – попытался возразить Хабибулин.
Но Флоров был непреклонен. Он вынул свой мандат и показал Хабибулину. Тот по слогам прочел документ, и на его скуластом лице появились удивление и робость. Никогда еще ему не приходилось так близко стоять и разговаривать с таким большим начальником.
– Хорошо, товарищ чрезвычайный комиссар… Так будет, хоп майли…
Хабибулин на какое-то мгновение сосредоточился, потом решительно отстегнул свой маузер и протянул его Джэксону:
– Хорошего человека на Востоке провожают с подарками. Возьми, пожалуйста! На память о наших боевых делах.
Джэксон с благодарностью принял дорогой подарок. Шутка ли сказать – маузер!
Через несколько минут Сидней Джэксон уже сидел в вагоне Флорова. Поезд-броневик, набирая скорость, увозил их все дальше и дальше на юг. Купе комиссара заполнили командиры, красноармейцы. Им хотелось посмотреть на американца. На столе появились колбаса, вареная баранина, миска свежего янтарного урюка, пучки зеленого лука, полбуханки хлеба, лепешки.
Во время дружеской трапезы из рассказа комиссара Джэксон узнал, что Флорова зовут не Питер, а Алексей, что после ареста на корабле его судили, приговорили к пятнадцати годам каторжных работ и отправили в конце 1915 года в Сибирь. Алексею помогли бежать, и до самой Февральской революции он жил нелегально в Средней Азии и вел подпольную работу.
– А ты, друг, здорово тогда нам помог! – говорил Флоров, подавая Джэксону пиалу с чаем. – Ты даже сам не представляешь, что ты сделал. – И, увидев, что его бойцы недоумевающе уставились на Сиднея, комиссар сказал красноармейцам: – Вот этот американский товарищ помог нам доставить из Англии важные партийные документы.
На лице Джэксона появилось удивление. Он недоверчиво посмотрел на Флорова, потом по-русски сказал:
– Нет, пожалуйста… Тут есть ошибка. Никакой документ я не имел.
И тогда Флоров подробно рассказал, как накануне мировой войны по поручению заграничного бюро большевистского ЦК он вез из Лондона в Россию секретные бумаги для Петербургского комитета. Плыть пассажирским пароходом было рискованно. На борту, несомненно, будут шпики, и в столице, в порту могут сразу зацапать голубые мундиры. Другое дело, если добираться на каком-нибудь иностранном «купце». Нет лишних глаз. Одна команда. Друзья-англичане, портовые грузчики, помогли договориться с капитаном норвежского лесовоза, который шел в Архангельск за корабельной сосной.
Джэксон слушал воспоминания Флорова, и перед его глазами вставали картины недавнего прошлого, совместное плавание на «Баркаролле»…
Пароход шел медленно. Джэксон подолгу сидел на палубе, всматриваясь в живую гладь воды, и думал, думал, думал… Он и сейчас, четыре года спустя, отчетливо помнит те невеселые мысли: «К чему он здесь, на этой тихоходной галоше? Зачем едет в неизвестную Россию?.. Дома, в Нью-Йорке, его давно ждут…»
Джэксон отпил из пиалы. По телу разлилась горячая волна.
– Ты, друг, закусывай. Давай, давай, не стесняйся! – Флоров пододвинул Сиднею нарезанную крупными кусками вареную баранину.
Джэксон отломил кусок жирной грудинки, посолил крупной солью. А Флоров продолжал рассказывать, как он плыл на пароходе, стараясь реже выходить на палубу.
Сидней, полузакрыв глаза, слушал Флорова и поглаживал ладонью большой палец левой руки, на фаланге которого выступала затвердевшая опухоль. Всему виной его скитаний только он, этот палец. Благодаря ему он, Сидней, встретился тогда с этим Питером, которого теперь Алексеем зовут. Смешно даже подумать, но факт остается фактом. Интересно, как бы сложилась дальнейшая судьба боксера, если бы тогда на ринге, в бою с чемпионом Шотландии, Сидней не повредил бы пальца? И не угодил надолго в больницу? Антрепренер, конечно, не отказался бы от него, не бросил, и они, возможно, до сих пор колесили бы от матча до матча по разным странам и штатам Америки.
Тогда Джэксону не повезло. В конце восьмого раунда прямым справа Сидней хотел отвлечь внимание шотландца, чтобы тут же провести свой излюбленный боковой крюк левой в голову. Но соперник, видимо, понял замысел американца, присел, или, как говорят боксеры, «нырнул», под удар. Шотландец все же на какое-то мгновение опоздал и не успел провести защитный прием до конца. Кулак Сиднея пришелся в верхнюю часть головы. В ту же секунду острая боль обожгла руку Джэксона…
Стиснув зубы, Сидней бросился в атаку, вошел в ближний бой и с большим трудом, тяжелыми ударами по корпусу заставил крепкого шотландца дважды опускаться на брезентовый пол ринга. Но тот падал и… снова вставал! Вставал и вел бой…
Этот поединок английские специалисты и спортивные журналисты признали самым лучшим и самым впечатляющим поединком года. О бое много писали в газетах, воздавая должное американскому чемпиону. Знали бы они, что победа принесла Джэксону не столько радостей, сколько огорчений… Последний поединок профессионального боксера.
Трудно сказать, как сложилась бы судьба Джэксона, если бы он, выйдя из больницы, не встретил Флайна, сына чикагского миллионера. Тот объездил пол-Европы и теперь направлялся в Россию. Флайн предложил знаменитому боксеру место личного секретаря. В те отчаянно-грустные дни выбирать оставшемуся без денег Сиднею не приходилось. Так Джэксон оказался на «Баркаролле». Попали на нее, так как в ближайшие три недели в Архангельск не уходил ни один пассажирский пароход.
На третий день плавания Сидней с удивлением узнал, что он и Флайн не единственные здесь пассажиры. Рядом с тесным матросским кубриком в крошечной каюте, похожей на шкаф, ехал какой-то незнакомец. Джэксон столкнулся с ним совершенно случайно, у кока. Тот, как показалось Джэксону, смутился, увидев его. Странно. Он, Джэксон, не президент и даже не знаменитый миллионер, чтобы при встрече с ним терялись люди. И он решил сразу поставить все точки над «и».
– Сидней Джэксон, просто боксер, – представился он.
– Петр… Питер, – ответил незнакомец и, поклонившись, ушел в свою каюту.
Флайн все время предпочитал находиться в компании с капитаном за бутылкой виски. Джэксон был предоставлен самому себе, его по-прежнему одолевали невеселые мысли. И он поневоле стал искать встреч с этим нелюдимым Питером. Но тот не появлялся на палубе. Тогда Сидней заявился к нему в каюту. Они разговорились. Вначале Питер держал себя натянуто. Но когда Сидней рассказал все о себе, о своей рухнувшей карьере боксера, о том, что он из рабочей семьи и с шести лет остался сиротой – отец погиб во время взрыва на химическом заводе, – загадочный пассажир несколько оживился. Он заявил, что он русский, учится в Англии в технологическом институте и теперь едет в Россию, узнав о болезни матери.
Чем ближе подплывала «Баркаролла» к Архангельску, тем с большей симпатией Джэксон стал относиться к этому тихому, застенчивому человеку. Особенно после того, как он случайно увидел у русского карточку белокурой девушки в деревянной рамке под стеклом.
Сидней взял в руки фотографию. У девушки большие глаза, чуть вздернутый носик и четко вычерченные красивые губы. А на голове, словно корона, выложена толстая светлая коса.
– Невеста, Анна. Придет на пристань встречать, – сказал русский.
Однако встреча Анны и Питера не состоялась. Когда «Баркаролла» приблизилась к Архангельскому порту, к ней причалил сторожевой катер. Люди в сапогах и голубых мундирах грузно протопали по палубе и после обыска арестовали Питера. Студент, если верить жандармскому офицеру, оказался крупным политическим преступником.
Когда увели русского, Сидней заглянул в его каюту. Там было словно после тайфуна. Жандармы все перевернули, раскидали. Сидней поднял с пола портрет Анны с разбитым стеклом и унес к себе.
Через час «Баркаролла» вошла в порт. Дул холодный ветер. Слегка моросил мелкий дождь. Встречающих, если не считать таможенных чиновников, жандармов и нескольких купцов, знакомых с капитаном, не было. Одинокая женская фигура в легком пальто сразу бросилась Джэксону в глаза. Да, это была она, невеста революционера Питера.
– Анна! – окликнул ее Сидней нерешительно.
Девушка окинула незнакомого иностранца холодным взглядом и пошла от пристани, но Джэксон догнал ее, извинился и протянул фотографию. Увидев свой портрет, она сразу насторожилась. Из длинного и сбивчивого рассказа Джэксона Анна разобрала лишь два английских слова: «Питер» и «полисмен». И она поняла, вернее, догадалась: Петра, которого она должна была встретить, схватили жандармы…
Спрятав фотографию под пальто, она поблагодарила иностранца и быстро удалилась.
– Так вот в той фотографии вся заковырка! – сказал Флоров, пряча довольную улыбку. – Там между картонкой и задней стенкой рамки находились важные документы.
Сидней не поверил своим ушам.
– Как же?.. Не может быть?
Флорову пришлось пояснить, что и Анна была не Анна, а Соня, и вовсе не невеста, а просто подпольщица, коммунистка. Она имела задание встретить Алексея в порту и получить документы.
– Я обязательно напишу ей, что встретил тебя. Вот обрадуется! А как закончим войну, махнем в Москву… к Соне. Она работает в секретариате Совнаркома. Знаешь, я тоже рад, что тебя встретил, но дважды рад тому, что ты с нами! – Флоров хлопнул Джэксона по плечу и спросил: – Как ты очутился в Красной армии?
Сидней посмотрел на Флорова, перевел взгляд на бойцов, потом немного помолчал, как бы собираясь с мыслями.
– О! Я совсем не думал оставаться в России… Совсем не думал. Но так получилось, – начал неторопливо свой рассказ Джэксон, тщательно подбирая русские слова. – У меня все дела были совсем плохо, как я палец ломал. – Сидней показал большой палец левой руки, где на фаланге отчетливо выступал костный нарост. – Теперь хорошо, палец крепкий! – Он сжал кулаки. – Бить можно крепко!
Из-за этого злополучного пальца вновь возник разговор. Но не в купе комиссара, а уже на передней платформе, где ехали бойцы первого взвода. Именно в нем и определил служить Флоров американца после того, как Сидней рассказал ему о своих мытарствах в России, о том, что уже в Петербурге его бросил сын миллионера и что поиски заработка привели его в конце концов в Среднюю Азию. Среди бойцов, присутствовавших в купе, был и пулеметчик Степан Бровкин, плечистый рыжебородый сибиряк. Там, у комиссара, он стеснялся спросить Джэксона про палец и, когда очутился с этим американцем на платформе, сразу же проявил свое любопытство.
– Как же ты палец сломал? – спросил он, подмигнув окружившим Джэксона бойцам. – В драке, что ли? Или по пьянке?
Джэксон с недоумением посмотрел на сибиряка, грудь которого была перекрещена пулеметными лентами.
– Зачем дрался? Совсем нет! Я боксер. Понимаешь, боксер! – Сидней поднял руки в боевое положение, сделал несколько движений, имитирующих боксерский поединок.
– Знамо! – из дальнего угла платформы сказал Василий Хомутов, по прозванию Васька-Москвич. – Видел я ихнюю боксу в цирке. Как мордуют друг дружку! На кулаках рукавицы такие, из кожи… Пухленькие. А место, где они бьются, веревками огорожено. Видать, для того, чтобы не убег, ежели который сдрейфит.
Сибиряк Бровкин повернулся к говорившему и, смерив его глазами, тихо, но твердо произнес:
– А ты не врешь, Васька?
– А чего мне врать, коли правда одна! – беззлобно ответил тот. – У нас на кулачках, на масленице, так стенка на стенку идут. Верно? А у них, в боксе той самой, один на один выходят да на весы становятся, чтобы знать, с ровней драться. Во как! Культура… И на кулаки перчатки натягивают. Тоже тебе, опять же культура…
Ваську перебил Корнилов, человек хмурый и раздражительный:
– Знаем культуру ихнею! Буржуйскую… Перчатки у них такие толстые, на вате… Чтоб не больно, чтобы только видимость одна… Деньгу зашибают!
– Ну да, «не больно»! Сказанул! – перебил его в свою очередь Василий и со знанием дела продолжал: – Бьют крепко, по совести. И все норовят в зубы али в поддых. Так, чтоб с катушек долой. Во как!
Тит Корнилов вынул из кармана объемистый потертый кисет, оторвал кусочек бумаги и, сворачивая самокрутку, спросил:
– А кто он тогда будет, боксер-то?
– Как кто? – удивился Василий. – Ясное дело, американец.
– Да не про то я… С точки зрения революции. Куда он ближе: к буржуям или к пролетариям?
Возле защитной стены, опершись плечом на тюк хлопка, сидел туркмен Мурад. Смуглолицый, худощавый, с большими, чуть навыкате внимательными глазами. На нем был стеганый халат, на голове высокая белая папаха. Он сидел, зажав между колен винтовку, и, прислушиваясь к разговору, внимательно рассматривал американца.
Сохраняя на лице спокойствие, Мурад несколько раз мысленно удивился. Вай! Оказывается, на земле есть какая-то страна Америка… Вай! Оказывается, и драка тоже может быть службой и за нее деньги платят… Никогда в жизни боксерских поединков он не видал, но Мурад был участником состязаний по туркменской борьбе – курашу. Курашисты степенно выходят в круг, одетые в халаты, но босиком. По аналогии он представил себе и бокс. Выходят на круг американцы, они, как урусы, европейцы, в глаженых брюках, пиджаках с блестящими пуговицами, а на голове у каждого фуражка с лакированным козырьком. Натягивают на руки белые кожаные перчатки, какие Мурад видел у русского офицера, и начинается, как говорит Васька – а ему Мурад верит, – драка на кулаках. Что такое драка, Мурад знает хорошо, видел, как осатанело дрались пьяные русские солдаты. Рубахи разорваны, лица в крови… Потом победитель – пахлеван[8], сняв фуражку, идет по кругу, и ему со всех сторон кидают рубли и полтинники…
Мурад с любопытством смотрел в лицо Джэксона, стараясь отыскать следы кулачных потасовок, но лицо американца было чистым: ни шрамов, ни повреждений.
– Скажи, товарищ американец, а ты нашу революцию, значит, поддерживаешь? – все допытывался Корнилов. – Или, так сказать, между и вашим и нашим?
– Я с первых дней в интернациональном полку, как советская власть в Ташкенте стала, – твердо сказал Джэксон. – Я ее сразу понял, сердцем понял.
– Вечно ты, Тит, сумлеваешься! – строго сказал Степан. – Товарищ боксер – наипервейший друг нашего комиссара. Свой, выходит!
К Ашхабаду подъезжали рано утром. После утомительного однообразия пустыни город показался большим зеленым садом. Джэксон не отходил от окна. Поезд-броневик шел с востока на запад вдоль окраины города, и солнце, которое вставало из-за спины, высветило розовыми лучами жилые кварталы, зелень садов, выпуклые лбы холмов, охватившие полукружьем Ашхабад. Вырисовало оно своими лучами вдали и величавые, покрытые снегом горные хребты Копетдага… Вершины гор, словно огромные белоснежные туркменские папахи, надетые на головы богатырей, возвышались на фоне яркого и чистого утреннего неба, чем-то похожего на ровную голубизну моря.
Сидней невольно залюбовался горами. Рядом, попыхивая самокрутками, стояли сибиряк Степан Бровкин и Корнилов. Тут же неподалеку, сжав винтовку обеими руками, жадно смотрел на родные просторы своими большими, чуть навыкате глазами Мурад.
– Красив городишко, – сказал Бровкин. – Совсем не похож на азиатские.
Ашхабад действительно не был похож на Ташкент, Самарканд, Бухару и Мерв, которые видел Джэксон. Те древние города поражали однообразием серых глиняных плоскокрыших построек и таких же глинобитных высоких заборов – дувалов. А тут радовали взгляд ослепительно белые тона. Издали город казался горстью кубиков пиленого сахара, упавшего на траву, – так весело белели опрятные домики и выбеленные глинобитные заборы среди садов и уличных насаждений.
Поезд-броневик подкатил к строгому кирпичному зданию вокзала. На пыльном перроне стояла группа встречающих: военные, несколько гражданских, одетых в белые костюмы и при галстуках, и туркмены в длинных красных халатах и белых папахах. Встречающие почтительно и неторопливо пошли к штабному вагону.
Флоров, в кожанке и фуражке, с кольтом на боку, легко соскочил с подножки. Комиссар не привык к торжественным встречам, терпеть не мог любой церемониал. Он зашагал навстречу ашхабадцам. Следом за ним пошли командиры отряда.
– Приветствуем высокое начальство, чрезвычайного комиссара… – начал было речь полнолицый солидный военный, выступивший вперед.
– Отставить! – весело махнул рукой Флоров. – Здравствуйте, товарищи!
Из поезда-броневика с оружием в руках соскакивали на перрон красноармейцы. Однако выгрузились не все, половина отряда, как было условлено заранее, на всякий случай осталась в поезде возле пулеметов и орудий.
Флоров вместе с собой взял и Джэксона. Уселись в открытый автомобиль. Командиры и бойцы отряда разместились в фаэтонах и армейских повозках.
На улицах города было почти пустынно, редкие прохожие жались к тени деревьев. Казалось, жизнь замерла за высокими выбеленными глинобитными заборами. Пыль, песок, жара… Знойное июльское марево, навевая сонливость, окутывало город.
Но тишина и сонливость были обманчивы. Десятки недоброжелательных глаз скрытно следили за движением прибывшего отряда. Мятежники не думали сдаваться. Они лишь на время затаились, выжидая удобного момента…
На одном из перекрестков автомобиль резко затормозил: по улице шел большой верблюжий караван. Плавно и мерно позвякивали колокольчики, подвязанные у груди верблюдов, в такт шагам рослых животных покачивались огромные тюки. Караван сопровождали смуглые, вооруженные кантовками всадники на резвых конях.
– Проверить, – приказал Флоров и кивнул в сторону каравана.
Караван остановили. Вскоре к Флорову подвели купца – невысокого бородатого мусульманина в чалме и запыленном дорогом халате. Приложив руки к сердцу, тот почтительно склонился перед комиссаром, произнес несколько фраз.
– В Бухару идут из Персии, – поспешно перевел один из встречавших комиссара. – Караван эмира Бухарского…
Бухара была самостоятельным государством, и Флоров не имел полномочий вторгаться в дела эмира.
– Поехали!
Караван остался позади. Купец-мусульманин и всадники долгими взглядами провожали отряд комиссара. Они облегченно вздохнули, когда последняя повозка скрылась за поворотом.
– Бисмилля… – промолвил мусульманин слова молитвы и, проведя ладонями по лицу, дал шпоры своему скакуну.
Он торопился. Караван действительно шел из Персии, но вез товар не эмиру Бухарскому, а графу Дорреру и его сообщникам. В тяжелых тюках лежало оружие, посланное мятежникам Маллесоном. Английский генерал пунктуально выполнял свое обещание.
Чрезвычайный комиссар по делам Закаспийской области действовал быстро и решительно. Он понимал, что правые эсеры в тесном контакте с ашхабадским отделом тайной контрреволюционной «Туркестанской военной организации» и «Союзом фронтовиков» приготовились к «встрече» с его отрядом. Конечно же, после неудачного выступления 17 июня они не смирились и не отказались от борьбы. Где-то в городе притаились вооруженные дружины эсеров и бывших фронтовиков. Сколачивался блок недавних враждующих группировок – буржуазных националистов, которые называли себя джадитами, с махровой феодально-родовой верхушкой. И они действовали в трогательном согласии с бывшей русской колониальной администрацией и царским офицерством. Повсюду велась линия саботажа и игнорирования распоряжений Ашхабадского Совета.
Совет был слаб, в нем заседало много меньшевиков и эсеров. Совет в основном занимался улаживанием бесконечных инцидентов с демобилизованными частями старой армии, которые возвращались с персидского фронта и под влиянием своего офицерства в любой момент могли присоединиться к белогвардейцам. Кроме того, во всей остроте стоял продовольственный вопрос. Сил у Совета было мало, ибо значительная часть коммунистов и революционного пролетариата находилась на севере, на Оренбургском фронте.
Флоров понимал, что город похож на бочку с порохом. Заниматься расследованием событий 17 июня трудно, пока не созданы надежные воинские части.
Флоров, имея чрезвычайные полномочия, сразу же объявил город на осадном положении. Создал ревком, отстранил от руководства Ашхабадским Советом эсеров и меньшевиков. К вечеру на улицах и в людных местах расклеивали приказ ревкома, в котором гражданскому населению в категорической форме предлагалось немедленно сдать оружие. В течение сорока восьми часов Флорову удалось выполнить задание правительства Туркестана: погрузить в вагоны и эвакуировать в Ташкент Управление Среднеазиатской железной дороги…
А в то время, когда эшелон с Управлением отбывал в Ташкент, на окраине города, в саду местного купца, жарили шашлык и пировали на деньги графа Доррера местные головорезы. Это был отъявленный сброд, промышлявший грабежом и разбоем. Выдав аванс – ящик водки и несколько золотых червонцев, граф деловито наставлял:
– Комиссара взять живым. Чтоб ни звука!
В тот же вечер на Флорова, когда он вместе с Джэксоном возвращался с митинга, напали.
Сидней почувствовал, как ему на голову накинули ватный халат. Чьи-то дюжие руки грубо сорвали оружие и пытались скрутить ему руки.
«Засада! – мелькнула мысль. – Комиссар в опасности!» Резким движением тренированного тела Джэксон стряхнул с себя навалившихся наемников и, сбросив халат, ринулся на выручку Флорову, которого уже повалили на землю. Прямо перед ним выросла медвежья фигура двухметрового великана. Басмач взмахнул ножом, надеясь одним ударом покончить с прытким красноармейцем. Но Сидней был начеку. Отбив левой рукой занесенный над ним нож, Джэксон, как это не раз он делал на ринге, ударил по жирному подбородку снизу вверх с пружинистым поворотом тела. Басмач, звучно лязгнув зубами, рухнул под ноги своих сообщников. Те на мгновение оторопели. Они не могли понять, что же произошло, почему их могучий приятель валяется на земле, а этот русский стоит на ногах. Замешательством успел воспользоваться Флоров. Он вскочил на ноги.