Мазин Виктор Аронович (v.mazin@spbu.ru), кандидат философских наук, научный сотрудник Санкт-Петербургского государственного университета (Санкт-Петербург, Россия).
Один из принципиальных тезисов статьи – деньги деньгам рознь, и значение их разное в зависимости от того семантического поля, к которому они прикрепляются, то есть от точки их пристежки, от того, что Лакан назвал point du capiton. Это положение аргументируется анализом памфлета Сергея Михалкова «Похождение рубля», в котором речь идет о различиях в судьбах советского рубля и американского доллара. Психоаналитический метод позволяет говорить о различных измерениях денег, символических, воображаемых и даже о циркуляции капитала от реального. В отличие от капиталистического дискурса в дискурсе психоаналитическом объект а выступает как тот несоизмеримый объект, который не позволяет тотализовать систему. В подтверждение тезиса о том, что деньги деньгам рознь, автор обращается к аналитической практике, в которой анализант расплачивается за сеанс своей валютой, которую Фрейд назвал невротической. Эта валюта также не является универсальной, поскольку у каждого анализанта она своя, и значение ее проясняется по ходу анализа: у сингулярного субъекта – сингулярная валюта. Примером служит «крысиная валюта» пациента, известного в истории психоанализа как Человек-Крыса.
Ключевые слова: точка пристежки; коммерческий психоз; воображаемые, символические, реальные деньги.
JEL: Z11, B29.
Мои рассуждения начинаются следующим тезисом: деньги – универсальная разменная монета, но при этом нет универсальных денег. Иначе говоря, деньги деньгам рознь. К такому тезису меня привело то, что, не сходя с места, мне довелось пережить три различных модуса отношения к деньгам, три разные системы символических координат. Иначе говоря, отношение к деньгам, их значение было различным в трех разных странах – в Советском Союзе, во времена перестройки, в Российской Федерации. При переходе из одной страны в другую значение денег менялось.
Начнем с далекого от нас Советского Союза. Деньги в этой стране были частью экономики загадочного неэквивалентного обмена, и значение их в жизни было второстепенным. Объясняется это особенностями советской экономики и идеологии. Особенность экономики заключалась в бессмысленности обладания деньгами, поскольку их невозможно было превратить в товары: вполне осуществимый предел мечтаний позднесоветского человека – квартира, дача, машина, но не две квартиры, две дачи и две машины, поскольку такое благосостояние указывало бы на нетрудовые доходы[1]. К тому же идеология университетского дискурса СССР мещанские мечтания не поощряла; советский человек должен был готовить себя к безденежному коммунизму. Об особенностях советской идеологии денег мы узнаем из сказки-памфлета «Похождение рубля», написанной в 1967 году советским писателем Сергеем Михалковым, тем самым, кто написал слова для гимна Советского Союза (1943), а также Российской Федерации (2000).
В истории Сергея Михалкова повествование ведется от лица бумажного Рубля, родившегося, чтобы прожить богатую на события жизнь, переходя из одного кармана в другой. Первым был карман столяра. Этот уютный, теплый карман становится местом обретения символической идентичности. Рубль очень рад, что достался рабочему человеку как награда за труд: «Я настоящий трудовой Рубль! – с гордостью думал я» [Михалков 1971, c. 31]. Рубль, обратим внимание, говорит, думает, и мысль его авторизует символическую идентификацию с местом, рабочим карманом и именем. Его имя – Рубль (с большой буквы), и по происхождению он – настоящий и трудовой.
Следующим местом на путях циркуляции становится касса. 8 Марта столяр покупает гвоздики, и рубль попадает в цветочный киоск, где начинает постигать свою стоимость. Он понимает, что равен трем гвоздикам, он постигает свою эквивалентность: «Вот наша с тобой цена!» [Михалков 1971, c. 34]. Дело не только в экономическом расчете, но и в аффекте: Рубль рад тому, что заработавший его мужчина, чтобы сделать женщине приятное, купил ей цветы. Аффект усиливается за счет циркуляции. Его первое восклицание, первые слова: «Меня начали тратить!». Он не хочет, чтобы его пускали в рост, он не хочет, чтобы его накапливали вместе с ему подобными в некоем воображаемом хранилище, а точнее – в хранилище воображаемого, его желание – пребывать в состоянии траты, расхода, обмена.
По ходу циркуляции происходит интересующее нас в первую очередь событие, самое удивительное событие в жизни Рубля – встреча с другим, с другими деньгами. Случилось это так: шофер такси дал нашего героя на сдачу одному пассажиру, и Рубль попал в толстый бумажник некоего господина. Вспоминая об этом событии, Рубль подчеркивает инаковость денег, с которыми он столкнулся. У них – иная идентичность, или, попросту говоря, у них не было ничего общего с Рублем. В толстом бумажнике – какого у настоящего трудового пассажира такси быть, разумеется, не может, – происходит такой диалог:
– Если я не ошибаюсь, мы имеем дело с советским Рублем? – громко произнес один из незнакомцев.
– Вы угадали, – сдержанно сказал я.
– В таком случае разрешите представиться! – продолжал незнакомец. – Все мы тут – американские доллары! Затесалось среди нас несколько французских франков, но они не в счет!
– Очень приятно познакомиться! – официально ответил я. Мне почему-то не понравился заносчивый тон Доллара и его явно пренебрежительное отношение к французскому Франку.
– Мы совершенно случайно попали в Москву, – продолжал Доллар тем же развязным тоном. – Надеюсь, что нас ни на что не истратят. Нам бы не хотелось тут задерживаться…
<…>
– Нас было несколько десятков тысяч, – охотно ответил второй Доллар. – Нас привезли для того, чтобы выплатить жалованье американским солдатам. Лично я достался летчику, и в первый же день мы полетели с ним на бомбежку. Мы вдребезги разбомбили школу, мост и несколько домов. Потом мой хозяин оставил меня в баре… А потом я очутился опять в Америке, но на этот раз в руках у одного черного. Бедняга не успел меня истратить. Его убили во время облавы… [Михалков 1971, c. 36–37].
Так Рубль узнает о том, что деньги деньгам рознь, узнает о страшной судьбе Доллара. Впрочем, Доллар своей судьбой вполне доволен, разве что попадание в Москву его смутило. Доллар мечтает вернуться на свою родину, в Долларию (термин Зигмунда Фрейда). Не забудем и о том, что свидетелем этого разговора был Франк. Пока Доллар с Рублем выясняли отношения, Франк занимал нейтральную позицию. Впрочем, как известно, дискурс нейтральных позиций не знает, так что место Франка все же – толстый бумажник. Рубль мечтает только об одном, чтобы его не увезли в этом самом пресловутом бумажнике вместе с его обитателями. Они принадлежат разным дискурсивным сетям циркуляции, они – неконвертируемы. Советская судьба улыбается Рублю: владелец бумажника покупает матрешку, и наш герой остается на Родине.
Рубль продолжает жить счастливой трудовой жизнью, путешествуя по родным местам – кошелькам, карманам и кассовым аппаратам: «Я никогда не расставался с людьми, но и не задерживался у них. Я находился в обращении» [Михалков 1971, c. 45]. Рубль поет гимн своей жизни, он славит свои имена, символические Имена-Отца: «Я назывался то зарплатой, то доплатой, то гонораром, то стипендией, то штрафом, то пенсией, то налогом, то выигрышем, то взносом, то премией…» [Михалков 1971, c. 46]. И вновь Рубль подчеркивает свой символический статус: он, возможно, и один, но имен у него много. Впрочем, получается, что он не один, и купить на него можно самые разные полезные вещи: хлеб, лекарства, мороженое, картошку, тетради, лотерейные билеты, книжки, пуговицы, шнурки, значки, рыболовные крючки, зубную пасту… Рубль – единица благого размена. Впрочем, не все так безоблачно.
В советской жизни тоже случаются неприятности. Рубль оказывается на прилавке пивного ларька: «Меня пропили… Я твердо решаю ни с кем не знакомиться» [Михалков 1971, с. 44]. Вот что объединяет Доллар и Рубль, вот она точка пересечения – их можно пропить! Дальше – хуже. У пропойцы дырявый карман: «Худшее, что могло со мной случиться, случилось: меня потеряли!..» [Михалков 1971, c. 45].
И все же у этой истории счастливый конец. Рубль спасает грядущее поколение: его находят в грязи мальчик и девочка. Он уже разорван на две половинки, но мальчик его спасает, сдает в сберкассу, где происходит перерождение: «И случилось чудо: в руках кассира я превратился в новый, блестящий серебряный Рубль! С одной стороны у меня сиял Государственный герб Советского Союза, а на другой стороне был изображен солдат с ребенком на руках…» [Михалков 1971, c. 51]. Реинкарнация завершилась. Бумажный Рубль обрел бессмертие. По меньшей мере ему так казалось.
Итак, возвращаясь к эпизоду в толстом бумажнике, повторим: значение денег – различно. Рубль и Доллар принадлежат разным символическим местам, разным дискурсивным пространствам. Значение денег зависит от того, какое положение они занимают в дискурсе, от того семантического поля, к которому они прикрепляются. Значение денег зависит от того, что Лакан называет point du capiton, точкой пристежки, или пунктом крепления. Капиталистические деньги и деньги социалистические различны. Их значение зависит от того, с каким полем означающих они сочетаются. Одно дело – цветы и труд; другое – эксплуатация и бомбы. Отношение к деньгам – разное. В этой связи вспомним вот какую историю: один американский гражданин как-то попросил у Юрия Гагарина автограф и протянул ему на подпись долларовую банкноту. Космонавт отказался ставить автограф на деньгах. Американец пытался его убедить стодолларовым номиналом купюры, приговаривая it is very good. Со словами it is very bad Гагарин вырвал из своей записной книжки листок и расписался на нем. Американец был разочарован, что ему так и не удалось получить драгоценный автограф на драгоценной купюре[2]. Он не мог догадаться, что у денег может быть другая точка пристежки.
Точки пристежки останавливают скольжение означающих, скрепляя их с означаемыми, с определенными значениями. Это скрепление присуще, по Лакану, неврозу. При психозе эти точки пристежки изъяты. Означающие беспрепятственно скользят, циркулируют подобно капиталу. Можно ли остановить денежные потоки, закрепить их, скажем, за определенными карманами? Или их безумная – то есть психотическая – циркуляция неостановима? Рубль когда-то переходил из одного кармана в другой, а теперь?
Понятие точки пристежки отсылает, конечно же, к субъекту, к тому, как он выстраивает отношения между внутренним миром и миром внешним, между собой и другими, в том числе и посредством денег. Лакан говорит об особом капиталистическом дискурсе, и мы можем сказать, что деньги как стремящаяся к тотализации разменная монета занимают особенное место в экономике психической реальности. Вот мы и обратимся к трем измерениям денег с точки зрения борромеева узла, представляющего топологическую модель субъекта Лакана.
Согласно борромееву узлу мы можем говорить о реальных, символических и воображаемых деньгах. Это – «одни и те же деньги», но у них совершенно разные аспекты. Деньги не тождественны субъекту, а субъект не тождественен самому себе. Психоаналитический дискурс позволяет говорить о различных измерениях «одних и тех же денег», символических, воображаемых и даже о циркуляции капитала от реального.
1. Символическое измерение денег
Символический характер денег достаточно очевиден: наряду с речью деньги – единица обмена. Эта единица дифференцирует мир объектов в зависимости от их стоимости. Деньги выполняют разные функции. Они и средство обмена, и мера стоимости, и средство платежа, и эквивалент накопленного богатства. Деньги – эквивалент, но сами они эквивалента не имеют: «Общий эквивалент без эквивалента – все объекты можно перевести в него, сам же он не заменим ничем» [Долар 2021, c. 75].
Символическое измерение денег при господстве капиталистического дискурса проявляется в формуле: деньги – означающее субъекта, которое представляет его другим означающим, другим деньгам. Остается напомнить, что именно означающее – минимальная единица символического регистра. Капиталистический дискурс – счетная машина, рассчитывающая и пересчитывающая субъекта.
Основной принцип циркуляции денег сегодня – тотальная соизмеримость. Показательный эпизод мы находим в фильме Дэвида Кроненберга «Космополис», в котором миллиардер Эрик Пэкер, перемещающийся по Нью-Йорку в своем лимузине, встречается в нем со своим арт-дилером, которому задает вопрос о стоимости часовни Ротко. Будучи воплощением капитализма, биржевым спекулянтом, Пэкер не может понять, что есть нечто, не имеющее денежного эквивалента. Он не слышит слов дилера о том, что часовня не продается. Вновь и вновь он повторяет: «Сколько? Сколько? Сколько?»
Финансовый капитализм безразличен ко всему, кроме своего единственного ориентира, единственного идеала – прибыли. Субъект при такой ориентации оказывается объектом рынка, объектом производства, потребления и финансовой циркуляции. Циркуляция, как кажется, принимает в силу соизмеримости всех объектов безостановочный характер. Ориентир соизмеримости дезориентирует. Тотальная соизмеримость выбивает деньги из символического регистра; мы не замечаем, как оказываемся в царстве воображаемого измерения, как попадаем в плен нарциссического регистра.
2. Воображаемое измерение денег
Воображаемые деньги – это деньги, обеспечивающие рост себя самого, расширение себя, распространение своего тела. Деньги – нарциссическое продолжение тела. Себя через деньги может становиться все больше и больше или все меньше и меньше. Здесь все пропорционально, все эквивалентно: чем больше денег, тем больше тело. Недаром на карикатурах толстосумы, как правило, изображаются с сидящим на толстых мешках толстым телом; и как мы помним, бумажники у них толстые. Впрочем, это образы начала и середины ХХ века.
На тему расширения денежного тела, конечно, не мог не высказаться Маршалл Маклюэн. Со ссылкой на британского историка Джорджа Бейли Сэнсома он пишет о проникновении денежной экономики в Японию XVII века, которая произвела революцию, приведшую к крушению феодализма и возобновлению отношений с другими странами после более чем двух столетий изоляции: «Деньги реорганизовывали чувственную жизнь народов именно потому, что являются расширением нашей чувственной жизни. Это изменение нисколько не зависит от одобрения или осуждения его теми, кто живет в данном обществе» (Маклюэн 2011, c. 23). Аффективная сторона денег вызвана расширением денежного тела. Деньги – живой организм, живой орган; обретение денег маниакально расширяет тело, а утрата – смерть денег – вызывает депрессию. Утратить денежное тело – встретиться со смертью.
Формула тотализации денег в данном случае: деньги – наше всё. Деньги – не фантомные конечности. Деньги – фантомное тело без органов.
Деньги помогают держать себя уверенно, держать себя в руках, владеть собой. Это «владение собой» и возвращает нас к вопросу о теле, а точнее, о том, что Фрейд назвал влечением владеть, кстати, с тем же оттенком власти, что и в немецком языке, – Bemächtigungstrieb. Это овладение, эта власть над собой осуществляется в анальном, нарциссическом, воображаемом регистре. Деньги выходят из тела и являются его, тела, продолжением. Деньги в теле – его, тела, капитал.
Основная работа, где Фрейд разрабатывает тему денег, – «Характер и анальная эротика». С анальной эротикой связано овладение телом и подчинение культурным нормам. В этой статье Фрейд проводит хорошо известную параллель между экскрементами и деньгами, если не сказать – устанавливает прочную связь нечистот, денег и нечистой силы: деньги – испражнения преисподней. Он соотносит архаическое мышление, мифы, сказки, поверья с бессознательным мышлением:
Известно, что золото, которое дьявол дарит своим любовницам, после его ухода превращается в нечистоты, а дьявол, разумеется, – это не что иное, как персонификация вытесненной бессознательной жизни влечений. Далее известно суеверие, в котором поиски кладов связываются с дефекацией, и каждому знакома фигура «человека, испражняющегося дукатами». Более того, уже в древневавилонском учении золото – это испражнения преисподней, Mammon = ilu manman. Таким образом, если невроз следует словоупотреблению, то здесь, как и везде, он берет слова в их первоначальном, полном значением смысле, а там, где он, видимо, наглядно изображает слово, он, как правило, лишь восстанавливает древнее значение слова [Фрейд 2006, c. 28–29].
Вхождение в язык, а точнее, подчинение языку, его грамматике, функциям и парадигмам речевого обмена, предполагает размен кала – как части своего тела и как отхода от культуры – на деньги. Иначе говоря, деньги – продукт не столько анальной кастрации, сколько символической, она и разводит на разные полюса экскременты и деньги. Идиоматически говоря, деньги перестают пахнуть. Они утрачивают связь с человеком, испражняющимся дукатами. Только говорящий субъект, субъект языка и речи наделяет значением деньги, расстраивая дьявольский эквивалент.
О преобразовании кала в деньги, о переоценке Фрейд пишет и в «32 лекции по введению в психоанализ». Переходное звено от кала к деньгам – дар. Важно, что дар восходит к признанию кала, акта дефекации Другим. Собственно, признание со стороны Другого и наделяет продукт этого акта статусом подарка. Расставание с частью собственного тела становится актом радостного дарения из любви к Другому:
Мы узнали затем, что с обесцениванием собственного кала, экскрементов, интерес, обусловленный этим влечением, переходит от анального источника на объекты, которые могут даваться в качестве подарка. И это правомерно, поскольку кал был первым подарком, который мог сделать грудной младенец, расставшись с ним из любви к ухаживающей за ним женщине. В дальнейшем, совершенно аналогично изменению значений в развитии языка, этот старый интерес к калу превращается в привлекательность золота и денег [Фрейд 2008, c. 535–536].
Погружение в символические координаты Другого, в развитие языка меняет значение денег. Впрочем, это не значит, что исчезает воображаемый ореол денег, их телесное сияние. Призрак человека, молча испражняющегося дукатами, не удаляется в инобытие. Иначе говоря, деньги прописывают психику субъекта, они – воспользуемся выражением Бернара Стиглера – «дьявольски фармакологичны», они представляют и «третичные ретенции, и третичные протенции» [Stiegler 2012, p. 242], они связаны и с богами, и с демонами, они вписываются в психические структуры и как символические структуры отношений с другими, и как фетишистское сияние нарциссического тела, тельца.
Капитал, занимая принципиальное положение в капиталистической экономике, определяет и положение в ней субъекта – в частности, сегодня он предписывает объективацию субъекта, его самообъективацию. Самообъективация подразумевает вопрос чего я стою, причем буквально: сколько я стою. Принципиальная мера самооценки – деньги: чем больше денег, тем выше самооценка. Человек распознает себя в деньгах. Здесь мы вновь сталкиваемся с зеркальной функцией денег. Этот зеркальный регистр объясняет нарциссически-наркотическое измерение денег. Деньги гипнотизируют, очаровывают, фасцинируют. И это не новость. Достаточно вспомнить библейскую историю о хороводах вокруг сияния золотого тельца и о гневе Моисея. Достаточно всмотреться в призрак человека, молча испражняющегося дукатами.
Сияние денег – вечный фетишистский огонь, воссиявший над миром. Фетиш устраняет нехватку, отсутствие, утрату – все то, на чем строится символический порядок. Он восстанавливает полноту тела и наделяет деньги бессмертием. Космическое расширение денежного тела должно, в конце концов, принести бессмертие. Советский Рубль Михалкова обрел свое бессмертие в металле. Сегодняшние деньги, и неважно, рубли это или доллары, – цифровые, несубстанциональные, и, похоже, что это уже не расширение тела, а расширение души, астрального тела собственного я. Бессмертное сияние фетиша простирается в бесконечность. Человек сегодня – это мозг, смартфон – его разум, а собственное я – деньги. Теперь не продают душу дьяволу, теперь у него ее выкупают, точнее берут в долг, конечно.
Человек от природы смертен, его мозг может умереть, но его денежное я расширенного до безграничности воображаемого образа тела бессмертно. За счет чего? За счет трансгрессивного наслаждения, наслаждения, пересекающего границу жизни и смерти; за счет прибавочного капитал-наслаждения, выпускающего свои ламеллы. Этим словом Лакан обозначил нежить, немертвый объект-либидо, орган, не имеющий опор в символическом порядке, обладающий бессмертием. Ламеллы увлекают в дурную бесконечность расширяющейся капиталистической вселенной со всеми самыми разнообразными деньгами.
Еще раз: значение денег зависит от идеологической точки пристежки, от исторического момента. Вот тому яркий пример. В конце 1980-х годов некий гражданин П. занимался фарцовкой на Дальнем Востоке, был доставлен в психиатрическую больницу, где ему поставили диагноз коммерческий психоз. Через несколько лет, без особого преувеличения можно сказать, вся страна будет заниматься тем же – торговлей, обменом товаров, особенно тогда, когда деньги потеряют цену. Насколько сегодня можно говорить о тотализации коммерческого психоза? Насколько допустимо говорить о том, что в этот психоз впала вся страна? Насколько понятие психоза приложимо к капиталистическому дискурсу?
Примечательно, что при переходе к капитализму деньги стали обретать естественный статус, иначе говоря, любовь к деньгам оказалась натурализованной. Таков еще один симптом воображаемого измерения денег. Воображаемое, по Лакану, – последняя связь с природой, последнее явление призрака человека, молча испражняющегося дукатами.
Натурализация денег происходит параллельно натурализации человеческого субъекта, превращения его в когнитивно-поведенческий индивид. Лозунг, можно сказать, такой: природному человеку – природные деньги на естественном капиталистическом рынке! Парадокс в том, что происходит эта натурализация тогда, когда деньги становятся еще более призрачными. Еще в большей степени парадокс в том, что как раз деньги и сами по себе, и деньги в отношениях с товаром и капиталом – лучший пример денатурализации самой природы. Капитализм настаивает на своей естественной данности, но держится на том, что товар метит не в удовлетворение так называемых естественных потребностей, а в желание, которое всегда уже помечено означающим. Даже если мы скажем, что маркетинг сегодня изменился и мишенью служит не желание, а влечение с наслаждением от навязчивости самого акта потребления, то и в этом случае и влечение, и наслаждение связаны с означающим. Нужно задавать вопрос, видел ли кто-то в природе означающие?
Свидетельством того, что деньги – от природы, служит не столько их скрываемая анальная родословная, сколько их способность к размножению: деньги – к деньгам, деньги делают деньги. Без витализма нет капитализма.
К деньгам человеческого субъекта еще нужно приручить. Каким образом проходило приручение? Через когнитивные программы массмедиа, естественно. Особенную роль в этом процессе сыграла программа «Поле чудес», которая приступила – неважно, осознанно или бессознательно, – к своей миссии 26 октября 1990 года. «Поле чудес» – телевизионная передача, а точнее, капитал-шоу, с помощью которой формировались «естественные» отношения с деньгами, вбивалась новая точка пристежки. По пятницам в прайм-тайм, после завершения трудовой недели, неделя за неделей, месяц за месяцем, год за годом страна перемещалась на Поле чудес.
Название этой передачи отсылает к истории о том, как мошенники, Лиса Алиса и кот Базилио, узнав, что у Буратино завелись деньги, решили их обманным путем отнять; и это им удалось. Буратино попался на крючок идеи естественного размножения денег. Поле чудес – та иллюзия, на которую мошенники его «развели», предложив закопать золотую монету, произнести волшебные слова, посыпать место солью и вырастить таким образом дерево с золотыми монетами вместо листьев. В этом надувательстве мы явно имеем дело с легендой о природном происхождении денег.
Любовь к деньгам – не просто установленная природой связь, но долг каждого порядочного гражданина капиталистической вселенной. Гражданский долг этот связан с другим, принципиальным для капиталистической культуриндустрии долгом, а именно – быть счастливым. Человек должен любить деньги, потому что он, естественно, должен быть счастливым. К тому же деньги и долг крепко-накрепко связаны.
На фоне таких чудесных программ когнитивного капитализма святотатством выглядит поступок петербургского математика Григория Перельмана, отказавшегося в 2010 году от денег. Этот отказ потряс массмедиа, ниспроверг общественный идеал. Как это человек не любит деньги? Он что, не естественный человек, не настоящий ученый? Как можно отказывать деньгам? Ужас в том, что Перельман не просто презрел общечеловеческие ценности, а нарушил закон природы, проявив безразличие к идеалам капиталистического Поля чудес.
Сколько бы Фрейд, например, ни говорил о том, что деньги и счастье не связаны, деньги оказались пристегнутыми к счастью. Более того, деньги не только естественны, не только обеспечивают счастье, но их рост и накопление связаны с природным умом и социальным успехом. В 2012 году в массмедиа возник безответный вопрос, почему прославленный художник Майк Келли покончил с собой, ведь он был такой успешный и у него было так много денег. Тот, у кого много денег, не должен умирать. Он должен указывать путь другим, путь в натуре к капиталистическому бессмертию.
Как известно, тот, у кого есть деньги, – умный, а умный знает, как перехитрить Абсолютного господина, Смерть. Разум сводится здесь к расчету. Вполне можно сказать, computo ergo sum. Капиталистический дискурс, пропущенный через фильтр массмедиа, утверждает, что только умный может быть богатым. Только природный ум позволяет на счастье обладать деньгами и управлять потоками капитала, срезая с этих потоков прибавочное наслаждение.
Наслаждение с его автоматическим повторением, с его навязчивым возвращением, с его всегда уже прибавочным избытком бытия обнаруживается на стороне влечения. К наслаждению призывает ненасытная инстанция сверх-я; эта инстанция и выступает на стороне не желания, а влечения с его «естественным» прибавочным наслаждением. В отличие от наслаждения, желание субъекта сингуляризует объект желания, сверхценный объект любви, наделяя его бесконечностью и несоизмеримостью. Влечение с его наслаждением и стало основной целью когнитивно-потребительского капитализма. Наслаждение как то, что оказывается по ту сторону мысли и желания, ведет нас к регистру реального.
3. Деньги от реального
Говоря фрейдо-лакановским языком, деньги ex nihilo были вознесены до положения Вещи. Иначе говоря, из экскрементов они превратились в возвышенный объект, недоступный в своем ослепительном блеске для сил разума. Это возвышенное измерение символических денег ведет нас к пределам реального, туда, где из берегов разумного выходит прибавочное наслаждение.
Сегодня деньги дематериализуются, но это не значит, что они возвращаются в состояние ex nihilo. Напротив, приближаясь к Святому Духу, они сохраняют возвышенное сияние пустоты Вещи. Капитал и влечение кружат вокруг пустоты. Капиталистическое движение по кругу не знает преград на путях освоения прибавочного наслаждения.
К тому же и во времена материальных денег они не были совсем материальными: да, мы знаем, что они материальны, что они сделаны из бумаги и металла, однако обращаемся мы с ними так, будто они состоят «из субстанции, не подверженной изменениям, субстанции, над которой не властно время и которая совершенно отлична от любой другой материи, обнаруживаемой в природе» [Жижек 1999, с. 25–26].
По ту сторону символической матрицы – но не вне матрицы – обнаруживаются две циркуляции, циркуляция либидо и циркуляция капитала. Именно здесь строится сегодняшний капитализм, основанный не на маркетинге желания, а на эксплуатации влечений. Именно там, по ту сторону матрицы сочится наслаждение, всегда уже прибавочное, как отмечает Лакан со ссылкой на прибавочную стоимость Маркса. Здесь уже речь не идет ни о Вещи, ни о сублимации, ни о символической функции денег. Здесь мы оказываемся у пределов реального. Точнее, на том пределе, где реальность распадается в силу того, что ее невозможно контролировать. Реальность денег, потоков капитала и капитал-либидо дереализует реальность.
Навязчивое круговое, возвратное кружение имеет принципиальное значение. Именно эти обороты капитал-либидо и служат источником прибавочного капитала и прибавочного либидо. Проблема в том, что из этого кружения невозможно выйти: «…как можно выйти из этого кругового движения, если сам субъект не знает, каким образом он в него помещен?» [Алеман 2019, c. 78]. Деньги – это ламелла, тот самый орган-либидо, который на хребте влечения смерти выезжает за пределы жизни, в зону бессмертия, обеспечиваемого накоплениями природного капитала.
Славой Жижек, разводя в стороны влечение капитала и желание капиталиста, подчеркивает, что до наступления цифрового капитализма на уровне либидо эксплуатация приравнивается к служению наслаждению Другого: желание субъекта подчинено влечению Другого, так что, даже если я страдаю от боли, я принимаю ее, если эта боль служит наслаждению Другого, то есть бесконечному стремлению капитала к расширенному самовоспроизводству: бесконечное самообращение капитала (как «автоматического субъекта») паразитирует на моем конечном желании. Это наслаждение, разумеется, не психологическое, оно безлично, это момент объективной социальной структуры капитала, но все же оно не просто объективно: оно предполагается отдельными субъектами в качестве виртуальной точки пристежки (в том же смысле, в каком виртуален символический Другой: непсихологическая сущность, которая существует только как виртуальная точка пристежки субъектов и их деятельности) [Жижек 2020, c. 217].
Три предварительных комментария к этому вопросу:
1. В отличие от капиталистического дискурса, в дискурсе психоаналитическом объект а выступает как тот несоизмеримый объект, который не позволяет тотализовать систему, сделать все со всем соизмеримым. Именно этот объект, который Лакан иногда называет объектом-причиной желания, а иногда агальмой, является движущей силой анализа, объектом переноса, но при этом объектом в привычном смысле он не является. Его невозможно оценить, невозможно включить в оборот капитала, притом что он обнаруживается не только как объект-причина желания, но и как объект прибавочного наслаждения.
2. Фрейд полагает, что деньги достаточно поздно обретают свое символическое значение. В письме Флиссу 16 января 1889 года он пишет, что «счастье – это исполнение доисторических желаний задним числом. Потому богатство приносит столь мало счастья. Деньги не были желанием детства» [Freud 1986, S. 320]. Обратим внимание на «доисторические желания». Когда начинается история? С завершением инфантильной фазы в Эдипе. К тому же инфантильный доисторический рай не имеет отношения ни к истории, ни к знанию, ни к познанию, ни к символическому обмену. Он всегда уже конституируется задним числом. Не в деньгах счастье и не в их количестве. Фрейд производит разрыв в связке деньги – счастье. Образцом счастья для Фрейда является любовь, та самая, которую капитализм превращает в инвестицию.
3. В психоанализе любовь-в-переносе вводит различия. Фрейд устанавливает дифференцированную стоимость сеанса для разных пациентов. Эквивалент подорван, стандарта фиксированной стоимости нет. Анализант платит столько, сколько может. Фрейд демпингует.
Теперь вернемся к вопросу, за что платит анализант? За что именно платит «потребитель», за какую услугу или за какой товар?
1. Анализант платит за уделенное ему время. В этом случае можно подумать, что в психоанализе действует формула «время – деньги». Однако если у Фрейда мы еще можем обнаружить намек на этот эквивалент, то Лакан его подрывает окончательно, ориентируясь не на хронологическое время, а на время логическое, время бессознательного. Иначе говоря, в психоанализе эквивалент «время – деньги» не работает, по меньшей мере начиная с введением Лаканом переменной длительности сеанса. Время и деньги несоизмеримы.
2. За речевой обмен, за возможность говорить и быть выслушанным. Как сказал бы Лакан, анализант платит за означающее и за толику стыда. За возможность диалога, который может привести к встрече с собой как с субъектом бессознательного. Иначе говоря, за возможность сублимации, реорганизации себя ex nihilo за счет означающих как материала сублимации. Сложность заключается в том, что такая сублимация, на которой настаивает Феликс Гваттари, оказывается противоположной требованиям капиталистического рынка, который «вводит цепь эквивалентностей, уничтожающих любую возвышенную трансценденцию» [McGowan 2016, p. 218].
3. За утрату утраты. За осознание невосполнимости той структурной утраты, в которой мы возникаем в качестве человеческих субъектов. В частности, за понимание того, что деньги никоим образом не могут восполнить утрату, ту утрату, в которой происходит рождение субъекта. Деньгами дыру, оставленную Вещью, не заткнуть, не заткнуть ее и всем тем, что можно купить за деньги. Деньги уж точно ничего не могут поделать с кастрацией, разве что ее тщательно обходить, высвобождая пространство для движения нарциссически расширяющегося денежного тела. Если речь при этом идет о расставании с симптомом, то, значит, о частичном расставании с тем наслаждением – всегда уже прибавочным, – которое заключено в симптоме.
Принцип дифференциации и поддержания различий обнаруживается и в отношении значения денег. В аналитической практике анализант расплачивается за сеанс своей валютой, значение которой проясняется по ходу анализа. Можно сказать, в психоанализе у сингулярного субъекта – сингулярная валюта.
Деньги деньгам рознь. Валюта валюте рознь. В книге «Тотем и табу» Фрейд проясняет это следующим образом: есть валюта внешняя, а есть внутренняя, и своя внутренняя валюта важнее валюты внешней. Деньги расписываются топологически на внешние и внутренние:
Невротики живут в особом мире, в котором, как я это выразил в другом месте, ценится только «невротическая валюта», то есть на них оказывает действие только то, что составляет предмет интенсивного мышления и аффективного представления, а согласование с внешней реальностью является чем-то второстепенным [Фрейд 2007, c. 375].
Здесь возникает вопрос, не является ли невротическая валюта психотической, той, для которой внешняя реальность отступает на второй план. Невротическая валюта в интерпретации Фрейда уже выглядит как психотическая. Другой не бывает? Похоже на то. Валюта эта, напомним, напрямую связана с либидо-экономикой и наслаждением симптомом.
Анализант расплачивается с аналитиком особой валютой. Аналитик, в свою очередь, предлагает анализанту самому установить размер оплаты, согласно принципу: оплата должна быть чувствительной для данного конкретного человека. Чувствительность, равно как и объем невротической валюты, у каждого своя. Валюта эта помечена прибавочным наслаждением.
Самый показательный в этом отношении случай – это случай Человека-Крысы. Две основные темы разговоров этого пациента Фрейда строились вокруг двух означающих – долгов и крыс. Не только долги, но и крысы в либидо-экономике пациента связаны с деньгами.
Лакан строит вокруг этого случая теорию долга, и его статья «Индивидуальный миф невротика», посвященная Человеку-Крысе, – это теория долга. Долг – это символ индивидуальной судьбы Человека-Крысы и в то же время – это само означающее социального порядка. Не только кризис этого субъекта разражается вокруг идеи возмещения долга, когда он никак не может оплатить микроскопический долг за очки, но, главное, социальный порядок подключает его долг к долгам, не оплаченным его отцом. Отец Человека-Крысы, заядлый картежник, по-немецки Spielratte, то есть буквально «играющая крыса», умер, так и не вернув карточный долг своему другу. В том-то и проблема, что «элемент долга находится на обоих планах одновременно» [Lacan 2007, p. 30], на плане отца и на плане сына. Долг связывает, скрепляет между собой два поколения, отца и сына.
Долг – принципиальное понятие капиталистической вселенной. Субъект этой вселенной – субъект-должник. Он рождается во Вселенную обремененным долгом; рождение должником – особенность случая Человека-Крысы. Что оставил своему сыну в наследство отец Человека-Крысы? Правильно – неоплаченный долг. Долг, чтобы стать исчисляемым, должен обрести эквивалент в деньгах, и деньги эти виртуальны[3]. Существование Человека-Крысы обеспечивается долгом.
Человек-Крыса не только и не столько сам крыса, сколько крысы – то, что у него есть, разменные означающие, циркулирующие между ним и аналитиком. Речь идет в этом случае о
даре речи в контексте включающего этот дар воображаемого соучастия. О даре, все значение которого откроется лишь позже – когда субъект мысленно установит символическую эквивалентность между крысами и теми флоринами, которыми он оплачивает труд аналитика [Лакан 1995, c. 61].
Человек-Крыса не просто сравнивает работу психоаналитика и проститутки, что является общим местом, но их различает. С психоаналитиком Человек-Крыса рассчитывается особой валютой, а с проститутками – обычной. Работу проститутки он оценивает так: сколько крыс – столько гульденов. Крыса в таком случае – фаллос. А вот с Фрейдом в своем стремлении оплатить неоплатные долги он рассчитается официальной крысиной валютой [eine förmliche Rattenwährung]. Деньги деньгам – рознь!
Деньги играют существенную роль и в других случаях Фрейда, в частности в случае Человека-Волка, и особенно в случае Доры, в котором Фрейд прибегает к капиталистической метафорике, соотнося дневную мысль с предпринимателем, а желание – с капиталистом, покрывающим психические расходы. Психоанализ появляется при капитализме, и подобная метафорика неудивительна.
Сегодня, во времена цифрового когнитивного капитализма, психоанализ тем более находится на рынке. Сегодня повсеместно правит не символический закон различий, к которому обращается психоанализ, а закон тотальной эквивалентности и прибыли. В этой связи остается задаваться вопросом об атаке окончательно сциентизированного рынка с его единственным законом, законом прибыли: «Переживет психоанализ эту атаку или нет, ведь психоанализ, похоже, плохо совместим с законом прибыли» [Soler 1996, p. 61].
Алеман Х. (2019). Об освобождении. Москва: Горизонталь.
Гребер Д. (2021). Долг: первые 5000 лет истории. Москва: Ад Маргинем Пресс.
Денисов Н. (1963). Хорошо, хорошо, Гагарин! Москва: Московский рабочий.
Долар М. (2021). О скупости и связанных с ней вещах. Санкт-Петербург: Издательство Ивана Лимбаха.
Жижек С. (1999). Возвышенный объект идеологии. Москва: Художественный журнал.
Жижек С. (2020). Гегель в подключенном мозге. Санкт-Петербург: Скифия-принт.
Лакан Ж. (1995). Функция и поле речи и языка в психоанализе. Москва: Гнозис.
Маклюэн М. (2011). Понимание медиа. Москва: Кучково поле.
Михалков С. (1971). Похождение рубля // Собрание сочинений: в 3 т. Т. 3. Рассказы, сказки, пьесы, басни. Москва: Детская литература.
Фрейд З. (2008). Новый цикл лекций по введению в психоанализ // Фрейд З. Введение в психоанализ: лекции. Москва: Фирма СТД.
Фрейд З. (2007). Тотем и табу // Фрейд З. Вопросы общества и происхождения религии. Москва: Фирма СТД.
Фрейд З. (2006). Характер и анальная эротика // Фрейд З. Навязчивость, паранойя и перверсия. Москва: Фирма СТД.
Lacan J. (2007). Le mythe individuel du névrosé. Paris: Seuil.
McGowan T. (2016). Capitalism and Desire. New York, NY: Columbia University Press.
Freud S. (1986). Briefe an Wilhelm Flieβ 1887–1904. Frankfurt am Main: S. Fischer Verlag.
Soler C. (1996). «Time and Interpretation» // Reading Seminars I and II. New York, NY: State University of New York Press.
Stiegler B. (2012). «Pharmacology of Desire: Drive-based Capitalism and Libidinal Dis-economy» // Loaded Subjects. Ed. By David Bennett. London: Lawrence & Wishart.
Viktor Mazin (dreamcatwork@gmail.com). St. Petersburg State University (Saint Petersburg, Russia).
One of the fundamental points of the article is that money can be different, and their role is different depending on the semantic field to which they are attached, i. e. from the point of their fastening, from what Lacan called point du capiton. This position is argued by the analysis of Sergei Mikhalkov’s pamphlet «The Adventure of the Ruble», which deals with the differences in the fate of the Soviet ruble and the American dollar. The psychoanalytic method allows us to talk about various dimensions of money, symbolic, imaginary, and even about the circulation of capital from the real. Unlike capitalist discourse, in psychoanalytic discourse, object a acts as that incommensurable object that does not allow totalizing the system. In support of the point that money is money apart, the author turns to analytical practice, in which the analysand pays for the session with his currency, which Freud called neurotic. This currency is also not universal, since each analyzer has its own, and its meaning becomes clear in the course of the analysis: a singular entity has a singular currency. An example is the «rat currency» of a patient known in the history of psychoanalysis as the Rat Man.
Keywords: clasp point; commercial psychosis; imaginary, symbolic, real money.
JEL: Z11, B29.
Иваненко Елена Анатольевна (iv@webvertex.ru), доцент кафедры философии Самарской гуманитарной академии (Самара, Россия).
В центре данного исследования – феномен фиатности, переосмысленный как одна из современных практик солидарности, присутствующих в социальном пространстве и связанная равно как с конструктом денег, так и с конструктом жертвы. Теоретическая рамка данного исследования – философская антропология жертвы, трактующая жертву насилия (victim) как один из важнейших смысловых узлов для понимания современности. Главный тезис – жертва как культурный конструкт является фиатной величиной и напрямую связана с процессами культурной и экономической глобализации. Перспектива развития тезиса состоит в предположении, что жертва, возможно, функционирует как субстрат для эволюции глобальных денежных систем. В качестве такового конструкт жертвы (и связанное с ним проблемное поле экономики жертвы) может стать основой для декодирования малоизученных процессов современной экономики, в частности для рефлексии над спецификой современных фиатных денег и экосистемами криптовалют.
Ключевые слова: жертва; деньги; экономика; фиатность; долг; доверие; культура виктимности.
JEL: A14, B59, D63.
Fiat lux! Et lux fit!
Прежде всего, мне следует извиниться перед специалистами в области экономики за посягательство философа на чужую область знаний, в частности на понятие фиатности, поскольку я предложу его новую трактовку через призму процессов децентрализации. Данное непрофессиональное посягательство движимо несколько амбициозным замыслом привнести нечто новое и ценное в гигантское хранилище экономических наук. Вполне возможно, что замысел наивен, и так и останется тщетной попыткой. Но если есть хотя бы небольшой шанс на успех в этом непростом деле, то это, без сомнения, стоит затраченных усилий – как исследователя, так и читателя. А потому, вдохновившись высказыванием Кейнса о «храбрых еретиках»[5], попробуем обнаружить «неясные и несовершенные истины» на стыке разных плоскостей гуманитарного знания.
С методологической стороны в своих размышлениях я исхожу из положения о необходимости «интердисциплинарного подхода» к изучению денег, в последнее время высказанного многими учеными-экономистами [Автономов 2020, c. 336; Ingham 2004; Smithin 2012; Аглиетта, Орлеан 1999]. В общем и целом в рамках такого подхода предлагается создать новый исследовательский инструмент в виде «комбинации социальной онтологии, экономической социологии, монетарной макроэкономики и политической экономии» [Smithin 2012, p. 1]. Позволим себе добавить в эту комбинацию еще один компонент – философскую антропологию жертвы, сходным образом предлагающую комплексное изучение виктимных конструкций [Философская антропология жертвы, 2017]. Я полностью соглашаюсь с тезисом Смитина, что рассматривать экономическое пространство изолированно невозможно [Smithin 2012], равно как социальное, политическое, культурное и прочие сферы человеческих трудов и пристрастий. А значит, междисциплинарная сцепка жертва – доверие – деньги может дать достаточное критическое пространство, чтобы задать вопросы равно как о природе денег, так и о природе жертвы (ниже я дам краткие пояснения о смысловом наполнении этих понятий).
Потому дальше сразу пойду с козырей: жертва – это новая фиатная величина, могущая стать основой для фиатных денег в пространстве современной экономики. Если позволить себе еще большую наглость, то можно заявить, что жертва как некий конструкт во всей полноте и сложности своих структур уже функционирует как субстрат для эволюции глобальных денежных систем и определяет новый тип доверия в обществе биополитического типа. Эта «новая фиатность» наследует идею централизованного властного суверенитета государственного толка, но переносит его на сообщество, как некое децентрализированное консолидированное тело, определяемое общей идентичностью и возникающее на волне аффективной реакции, самым мощным триггером которой сегодня, без сомнения, является жертва. Разумеется, состояться такое тело может только в гибридном сетевом пространстве. В эпоху больших данных стал возможен культурный фрейм большой жертвы (позволим себе такой неологизм по аналогии с глобальным срезом главного сырьевого ресурса планеты – «большая нефть»), который позволяет коллективному телу сообщества реагировать на любой масштаб страдания и насилия и временно принимать на себя права суверена глобального формата, среди которых есть право гарантировать – опять же «глобальную» – стабильность ценностей. Между цифровой средой и конструированием жертвы есть и более прямая связь – присутствующий в современном культурном активе колоссальный массив жертв попросту невозможен без массива данных. Равно как, кстати, и современные банковские операции, биржи и криптовалюты.
И в этой перспективе неудивительно, что вопрос «насколько универсальны деньги?» симметричен вопросу «насколько универсальна жертва?». Эти два узла проблем вполне можно встроить в единое смысловое пространство, при этом обнаруживая обоюдную дистанцию для рассмотрения и изучения. В самом деле, невозможно пройти мимо того, что такие определения денег как «социальные отношения» [Ingham 2004, p. 80], «социальный факт» [Smithin 2012, p. 3] и «самоориентирующаяся конвенция» [Аглиетта, Орлеан 1993, c. 12], могут быть перенесены без потерь и на конструкт жертвы. Жертва, как и «деньги, – это интригующий феномен с невероятной силой воздействия на общество» [Mellor 2010, p. 28]. Таким образом, два самых животрепещущих вопроса современности – о деньгах и о жертвах – допускают единую исследовательскую оптику; или, как пишет Смитин в работе «Требуется философия денег и финансов», нуждаются в новом типе знания, подобном греческой эпистеме, направленной на работу с быстроменяющейся «природой вещей», успевающей следить за «укладом в мире» (way the world works) и предлежащей всякому техне, или техническому знанию [Smithin 2012, p. 6–7].
Потому если приходится «признать необходимость процесса социализации, чтобы осмыслить деньги» [Аглиетта, Орлеан 1993], то почему бы не признать необходимость встраивания жертвы в экономические потоки, иными словами, наличие некой экономики жертвы в пространстве западно ориентированной культуры? Не будем пока преумножать сущее сверх меры и оставим этот вопрос риторическим, полагая существование понятия «экономика жертвы» на уровне рабочей метафоры. Данный текст делает только один шаг в этом направлении. Для ответа на вопросы: «Что такое деньги? При каких условиях они принимаются на длительный период времени?» (Аглиетта, Орлеан 1993, с. 10) – я предлагаю к рассмотрению тезис, что жертва является одним из «институтов, снижающих неопределенность». Пьер Бурдье в своих «Лекциях по экономической антропологии», несколько перефразируя высказывание экономиста Яна Крегеля (Jan Kregel), говорит об «институтах, снижающих неопределенность» [Бурдье 2018, c. 238], которые присутствуют в экономическом универсуме как «определенный комплекс операций, часто юридического толка, но порой и просто конвенциональных, которые нацелены на то, чтобы мир не был, как говорил Бергсон, „созданием непредвидимой новизны“» [Бурдье 2018, c. 238]. Так вот, жертва как особого рода конструкт, вбирающий в себя самые разные стороны человеческого, выполняет сегодня как раз такую функцию.
Следует сделать еще одно общее замечание касаемо общего контекста исследования, а именно биополитики как определенного уклада общества, обнаруживаемого на всех уровнях жизни от государственных идеологий до повседневных практик. Биополитика способна продуцировать глобальные формы управления социальными системами через универсальную прошивку понимания биологической жизни как безусловной ценности. Потому конструкт жертвы сегодня – это общечеловеческая ценность, стоящая на этике и секуляризованной теологии в пространстве, которое можно условно обозначить через оппозицию dolce vita/nuda vita[6]. Несмотря на то что биополитика задает определенные нормативы в социальном пространстве, она сама тоже претерпевает значительные мутации под воздействием процессов децентрализации. В результате этих изменений низовая активность (grassroots activity) граждан принимает на себя все права на суверенное решение, по той простой причине что в пространстве сетевой транспарентности виктимные конструкты (несправедливости, попрания прав, насилия и тому подобные) возникают мгновенно, а официальные нормы по их урегулированию сильно отстают [Re, Shekhovat 2018, p. 60; Laverick 2016, p. 294]. И поскольку, как известно, «двигаясь в королевском направлении можно обгонять короля», то сообщество, как новая глобальная институция, само принимает решение ad hoc о признании статуса жертвы и назначении должной компенсации. Работа «мгновенного глобального жюри» [Munt, 2016, p. 1] осуществляется в пространстве глобального зала суда, каковым являются новостные медиа и в наибольшей степени социальные сети.
Далее разберем по пунктам сцепку жертва – доверие – деньги.
Что такое жертва? Вряд ли стоит пояснять, что жертва – это фундаментальная структура общества с древнейших времен и до наших постковидных дней. «Внимание к жертвам находится в своем зените» [Furedi 1998]. Жертва во множественных своих вариациях сегодня находится на авансцене, поддерживая баланс международных отношений в условиях глобализационных процессов и обеспечивая тем самым дальнейшую экспансию глобализации. При этом жертва – это изменчивый конструкт, чье наполнение и характеристики меняются в зависимости от социокультурной среды. В качестве константы можно выделить только наличие (де)сакрализующей силы этого конструкта, способного к реорганизации социального порядка вокруг себя.
Важно заметить, что даже разница английских слов victim (жертва преступления или насилия, пострадавший субъект) и sacrifice (священная жертва, жертвоприношение) все равно ведет к общему фундаменту и упирается в архетипическую функцию снятия и перераспределение насилия через работу с сакральными порядками жертвы [Сериков 2019; Корецкая, 2021]. Неисчислимое сакральное сохраняется как фон даже в строгом терминологическом аппарате виктимологии [Иваненко 2019]. И получается, что древнее «небожественное сакральное» [Зенкин 2012] лежит теперь в основе глобализационных процессов, обеспечивая (подобно единой валюте) одновременно «эрозию национального контроля» [Kregel 2019, р. 3], поскольку жертва сегодня конструируется наднациональным общественным резонансом, и «связь между интернациональной финансовой координацией и национальной автономией» [Kregel 2019, p. 3], поскольку всякий конкретный конструкт жертвы вписывается в международное право и системы компенсаций (желательно в долларах или евро).
Глядя на то, как сегодня в медиа формируется «ландшафт событий» (eventscape) [Geis 2018, p. 85], можно заметить, что глобализация и биополитика на пару тянут за собой специфическое понимание конструкта жертвы. Жертва в биополитической трактовке – это то, что «не должно повториться», сбой системы по обеспечению прав на жизнь и безопасность. И здесь можно наблюдать своеобразный тактический ход, устроенный, как ловушка времени и памяти. Мы, мировое сообщество, так хотим не повторить жертвы, что изо всех сил стремимся их не забыть и в итоге постоянно воспроизводим соответствующий аффект всеми доступными способами, включая поиск жертв в «ландшафте событий» и непосредственное создание жертв (в диапазоне от дизайна «жертв» средствами медиа до буквальных преступных действий). В итоге раскачанная биополитикой «жертва» проминает собой поле общественного внимания, а медиатрансляции образов и нарративов жертв терактов, геноцида, харассмента и пандемий вызывают волны остросоциальных аффектов. Охочее до аффектов общество идет по пути наименьшего сопротивления, скатываясь в сторону жертвоцентрированных нарративов, наращивая их резонанс и только увеличивая тем самым их влияние.
В итоге конструкт жертвы может быть описан как некий динамический объем, содержание которого не задано заранее и находится в процессе постоянного формирования, и «жертва» возникает как эффект в результате коллективной эмпатии, опираясь на коллективное тело сообщества. Симптоматическая оценка роли жертвы в современности не раз уже давалась в исследованиях, в частности через понятие виктимократии [Gans 2013] и концепцию «культуры виктимности» (victimhood culture) [Campbell, Manning 2018], где социальные отношения и их подвижные изменения определяют дизайн жертвы [Иваненко 2017], то есть то, как выглядит жертва и какие функции она призвана исполнять. В целом жертва как социальный конструкт – это открытая система, не исключающая стохастического поведения: «В бытии или становлении жертвой нет четкости и абсолютной предзаданности. Осваивать статус жертвы – значит быть частью многочисленных интеракций и процессов» [Mythen 2007].
В правовых границах, построенных на понятии справедливости (just), статус «жертвы», как правило, значит «нам должны», подразумевая всякий раз наличие коллективного аффекта общества как гаранта данного тождества. Благодаря коллективному аффекту и потенциалу мгновенного глобального суда в сетевом пространстве «жертва» функционирует как социальная конструкция, позволяющая создавать долг из ничего, и в качестве таковой оказывается мощнейшим игроком на экономическом поле, поскольку долг перед жертвой может оказаться бесконечным (ведь сакральное плохо поддается измерениям).
И тут очень удобной оказывается идеология биополитики, поскольку поле престижного потребления dolce vita позволяет с большей вариативностью опознавать отъятие прав, создавая новые типы жертв и каждый раз заново актуализируя биополитический предел депривации, обозначаемый термином «голая жизнь», или nuda vita. Далее мы наблюдаем оригинальный ход, позволяющий подтвердить экономический потенциал конструкта жертвы: всякое отъятие прав может быть прочитано как несправедливость (unjust), и, следовательно, как причитающееся в качестве компенсации право на власть (например, распоряжаться капиталом – этическим или денежным). Так происходит потому, что жертва насилия образует вакуум в универсуме справедливости. Статус жертвы способен втягивать ресурсы (деньги, внимание, эмпатию) – ведь во имя сохранения гармонии универсума на несправедливость нельзя не отвечать, невозможно не реагировать. Причем даже вне искренней реакции сочувствия любая минимальная пользовательская активность – репост, клик, просто показ информации на персональном устройстве – становится частью практики удаленного свидетельствования, очерчивая границы коллективного тела. Проще говоря, жертва обязывает (не является ли это мощным стимулом экономики?), причем обязывает всех, проводя тем самым демаркационную линию свои/чужие.
Следует прибавить, что виктимизированная идентичность сегодня тяготеет к тому, чтобы быть множественной, ведь права индивида несоизмеримы с правами социальной группы, что отлично демонстрирует пример движения #metoo, или BLM. Англоязычное исследовательское поле даже предлагает соответствующий для подобной разделенной групповой идентичности неологизм we-ness [Brunilla, Rossi 2017, p. 2], который условно можно перевести на русский как мы-шность (по существу в русскоязычном поле он лучше всего виден из хештегов по формуле #я/мыимярек). В контексте dolce vita такая виктимизированная идентичность сегодня даже приобретает черты богатства:
Богатство можно определить как то, о чем мы думаем, что все значимые другие о нем тоже думают и, главное, будут думать именно как о богатстве, то есть том, что будет как минимум сохранять свою стоимость в будущем [Погребняк 2020, c. 153].
Емкое и гибкое определение «деньги – это социальные отношения» [Ingham 2004; Smithin 2012, p. 2], с одной стороны, освобождает от неповоротливости утилитарных определений природы денег, но, с другой стороны, сразу же вынуждает задать неудобный вопрос о способах работы с этими самыми отношениями. Западная денежная архитектура в своей специфике опирается на вопрос о природе актуальной начинки денег (stuff of money) [Ingham 2004; Smithin 2018, p. 5], который ведет в социальную онтологию. Какова природа денег? Как они воспроизводятся и поддерживаются?
«Ставки в дискуссии о деньгах очень высоки и выходят за рамки интересов специалистов. Деньги не только и не столько экономическое благо. Они в определенном смысле отражают общество в целом» [Аглиетта, Орлеан 1993, c. 11].
В этом контексте мне кажется показательным определение, данное Мишелем Аглиетта:
…денежная счетная единица утрачивает связь с металлом и становится всего лишь самоориентирующейся конвенцией (convention autoréférentielle). Тем не менее она должна сохранять свою символическую нагрузку, дабы мобилизовать доверие членов сообщества. Одновременно формы регулирования подчиняются противоречивым силам и постоянно – с ходом времени – колеблются между двумя полюсами: централизацией и фракционированием [Аглиетта, Орлеан 1993, c. 12].
То же происходит и с жертвой – в последнее десятилетие мы наблюдаем возникновение самореферентного конструкта жертвы как точки экстремума развития виктимных оппозиций типа палач – жертва, преступник – жертва и тому подобных [Иваненко 2019]. Жертва как «самоориентирущаяся конвенция» формируется в публичном пространстве при помощи сетевых медиа и предполагает заигрывание со смертью, страданием и жертвенным статусом при полной включенности в жизнь и экономические потоки (в качестве примера можно привести феномен селфменеджмента жертвы Рейчел Долезал). Эффективность конструкта жертвы в данном случае опирается на ресурс общественного внимания: попасть в свет коллективного аффекта (эмпатии или негодования) – значит получить доступ к ресурсу. Даже сама неопределенность «кто против жертвы?» оставляет постоянный саспенс угрозы, что само по себе может быть оценено как достаточно травмирующее основание. На мой взгляд, такой наиболее открытый капитал жертвы стремится к функционированию наподобие валюты интернационального толка.
Через посредство денег субъекты поддерживают отношения с чем-то иным, чем они сами, – социальным, выступающим в качестве института [Аглиетта, Орлеан 1993, c. 22].
Востребованность виктимных конструкций и их поливариантность в западном обществе также могут быть расценены в качестве посредничества, благодаря которому современное общество формирует себя (причем с претензией на наднациональный формат). И если принять во внимание тезис, что банки в новейшей истории заместили правительство в выпуске денег [Mellor 2010, p. 27] – то следует задать вопрос: может ли сетевое децентрализованное общество заместить, в свою очередь, банки? Павший ангел Либра свидетельствует о том, что похожая попытка как минимум была. Вполне вероятно также, что может быть обнаружена связь между стабильностью доллара и американской культурой виктимности и их обоюдной тягой к глобальности.
«Глобальная институция возможна на глобальной валюте» [Kregel 2019, p. 4], а валюта, в свою очередь, должна опираться на всеобщее доверие. Тесная связь виктимных конструкций с архитектурой социального может быть понята как запрос на единство и конвертируемость смыслов. Образно говоря, точно так же, как некогда божественный императив Fiat lux! открыл свету мироздание, сегодня в универсуме социальных отношений запрос на установление порядка звучит как Fiat victim! (да будет жертва!). То есть конструкт жертвы сегодня действует как будто свет, являющийся условием понимания порядка в мире вообще (оставим в скобках напрашивающийся намек на небожественное сакральное и горизонты политической теологии). С поправкой на гибридные пространства медиакоммуникации можно сказать, что жертва создает распределенное поле доверия своих