Нюра берет недорого – пять рублей за день. Но это, конечно, с хозяйскими харчами, и чтоб за обедом обязательно поднесли. В этом пункте Нюра особо не кочевряжилась, годилось все: и сухое, если белой в доме не водится, и портвейн, и даже домашняя наливка.
А что, домашняя наливка, если ее по правильному рецепту делать, лучше любого магазинного. К примеру, какое домашнее делал всегда Владимир Федорович, царствие ему небесное! И смородинную, и рябиновку, и сливянку – и все из своего, все на даче росло. А однажды даже из винограда сделал, из того, что их молодая приятельница с юга прислала. Веселый был покойный Владимир Федорович, и умер-то совсем не старым – и шестидесяти восьми не было. Жить и жить… После его смерти Галина Николаевна и дачу продала, и машину продала. А зачем ей машина? Одна как перст осталась. Детей-то у них с Владимиром Федоровичем не было, единственная дочка еще в младенчестве померла.
Одна только радость – это молодая приятельница с юга иногда в Москву приезжала. Сама-то Нюра ее не видела, не приходилось как-то, а вот портретик на стене в кабинете Владимира Федоровича часто рассматривала. Моет там окна или полы натирает, и нет-нет, да и взглянет на портретик, а то подойдет и смотрит, смотрит… На лицо ее как-то смотреть хотелось. Чистое лицо такое, губы улыбаются, обманывают губы, а глаза вот обмануть никого не могут. И раздор этот улыбающихся губ и печальных глаз был на портрете, как на ладони.
Нюра, бывало, смотрит, смотрит, смахнет пыль со стекла и жалеючи так спросит портретик: «Ну чё прикидываесся-то?» Однажды обернулась, а в дверях кабинета Владимир Федорович стоит – локтем в косяк уперся, сильной пятерней седые волосы назад забросил.
– Что, Нюра, – и кивнул на портрет, – нравится?
– Ага. – Она отступила на шаг и, склонив набок голову, еще раз окинула взглядом портрет. – Только скушна чего-то…
– Нет, – возразил он, – она веселая… Она такая, – и не нашел слова, только прищелкнул пальцами. – Это, Нюра, женщина, перед которой – плащ в грязь!
Недаром писатель. Придумал тоже – плащ, и вдруг – в грязь. С чего это?.. Впрочем, к красоте чьей бы то ни было Нюра относилась уважительно, может, потому, что сама была кургузенькой женщинкой с постоянно воспаленными от возни со стиральными порошками красными веками без ресниц, со смешным тонким говорком.
Были у Нюры клиенты и поважнее. В ее записной книжке (а у Нюры, как у всякого делового человека, имелась записная книжка) такие адреса встречались – ой-ей! У нее своя клиентура была уже много лет. В основном Нюра убирала Большому театру, некоторым писателям и двум композиторам. За ней охотились, переманивали к себе, к ней «составляли протекцию», потому что Нюра брала недорого, а возилась весь день – и окна мыла, и полы натирала, и стирала. И все делала на совесть, а это сейчас большая редкость.
О Владимире Федоровиче Нюра вспомнила сегодня потому, что убирать к ним шла. То есть не к ним теперь, конечно, а к ней – Галине Николаевне. День подошел – семнадцатое октября. Галина Николаевна давно на семнадцатое записалась.
Вот только добираться Нюре было далековато – из Мытищ. На электричке, потом на метро с одной пересадкой, а там на автобусе.
Время неуклонно тянулось из осени в зиму, и этот день – мутный с самого утра – был, наверное, последней гирькой на весах природы, клонящихся к зиме. Летящий острый дождь то набирал силу, то сникал, как бы раздумывая – перейти ему в снежок или еще потянуть эту осеннюю волынку.
В подъезде Галины Николаевны Нюра отряхнула свой красивый, с яркими бирюзовыми узорами зонтик, сложила его и вошла в лифт. Хотя Галина Николаевна жила на втором этаже, Нюра всегда поднималась к ней в лифте, она вообще никогда не пренебрегала теми благами, которые можно было выколотить у жизни, а уж тем более теми, что доставались даром. Перед дверью, обитой черным дерматином, она тщательно вытерла ноги о тряпку, которую собственноручно после каждой уборки постилала, и нажала на кнопку звонка.
За дверью зашлепали тапочки, и какая-то чужая женщина долго возилась с замком, приговаривая низким хрипловатым голосом: «Сейчас… минуту… Свинство какое-то…» Наконец дверь открылась, и Нюра увидела в коридоре девочку. Девочка была в ситцевой косынке и веселом фланелевом халатике Галины Николаевны.
– Я смотрю, туда – не туда попала? – удивляясь, спросила Нюра.
– Туда, туда… – сказала девочка низким женским голосом. – Ну, заходите, холодно…
В коридоре девочка принялась раздевать Нюру, чего никогда никто еще не делал, даже собственная Нюрина дочь Валя, и этим привела ее в еще большее недоумение.
– Ой, да спасибо, да не надо, – смущаясь, приговаривала Нюра, а сама прикидывала: кем может приходиться Галине Николаевне эта девочка, так свободно чувствующая себя в хозяйском халатике? «Должно быть, внучатая племяшка из Торжка», – наконец сообразила она и вспомнила, что вроде когда-то уже видела эту девочку, лицо знакомое.
– А я по уборке, – сказала Нюра.
– А я знаю, – просто сказала девочка. – Вы – Нюра. Пойдемте, мне велено вас завтраком накормить.
У нее было хорошее лицо с доверчивым выражением ничего не понимающего в жизни ребенка. Вот только мелкие веснушки портили. «Может, израстется», – с сочувствием подумала о ней Нюра. Впрочем, на кухне, где было посветлее, стало видно, что девочка постарше, чем показалось Нюре сначала. Можно ей было дать теперь и восемнадцать, пожалуй… Она быстро нарезала сыр, колбасу, хлеб, разбила на сковородку четыре яйца. «Племяшка… – подумала Нюра, принимаясь за еду. – Ихняя порода – кормить, не жалея».
– Я забыла, вам наливку когда давать? Сейчас?
– Не, эт в обед! А то разморит, – охотно объяснила Нюра. – А что там?
– Рябиновка… – Девочка подняла бутыль повыше, и жидкость заколыхалась в ней тяжелым кроваво-розовым телом. – Дядя Володя делал.
– А ты племяшка будешь?
– Нечто вроде, – как-то неопределенно ответила она. – Так наливать?
Нюра полюбовалась на полную бутыль, помедлила, изображая озабоченность предстоящей уборкой… На самом деле это было то непредвиденное благо, которое случайно, в спешке обронила жизнь, и не поднять это благо было преступлением.
– Ну плесни чуть… – разрешила Нюра.
Заедая рябиновку толстым бутербродом и чувствуя, как знакомо согревается веселым теплом выпитого душа, Нюра неожиданно поделилась:
– Сейчас в метро мужик какой-то замуж звал. Вы, грит, очень мне подходящая, мне лицо ваше нравится. Доброе, грит, лицо…
Девочка села напротив Нюры, подперла подбородок сцепленными в кулак руками и серьезно уставилась на Нюру, подалась к ней детски доверчивым лицом.
– Приличный человек? – спросила она.
– Прили-ичнай! – подхватила Нюра, довольная, что ее слушают так кротко и внимательно. – В кроличьей шапке, пальто тако солидное… Молодой еще мужчина, наверно, и шестидесяти нет.
– А что он – вдовец, разведенный?
– Вдовец, вдовец… – подхватила Нюра. – Жена в прошлом годе померла, а дети уже взрослые.
Ей все приятнее было говорить с этой девочкой, которая слушала ее, не перебивая, серьезно смотрела теплыми карими глазами и вставляла замечания сочувственно и в самую точку.
– Хозяйство у него на Клязьме: дом, куры, индюки, поросенок есть… Замучился, грит, с хозяйством, женщина нужна хорошая, работящая… А я, грит, вижу – лицо у вас доброе.
– Ну, и что же вы, Нюра, согласились?
– Не-е! – весело усмехнулась Нюра, хрустя огурчиком. – Ишь чего! Мне одной-то спокойней. Сын, Коля, уже техникум кончает. Дочка поваром в столовой… Сама себе я начальник. И все.
– Жалко… – задумчиво сказала девочка, и видно было по лицу, что она даже огорчилась за Нюру. – Он одинок, вы одиноки. Даже адреса не оставили?
– Не! – так же задорно-весело воскликнула Нюра. – Да я с им всего три остановки ехала.
Она вдруг совсем некстати вспомнила вчерашний разговор с Валькой на кухне, когда дочь, поеживаясь и пряча от матери глаза, неожиданно расплакалась и сказала, что беременна, уже второй месяц, а Сережка и не заговаривает о свадьбе… Нюра поначалу от этой интересной новости даже затрещину Вальке влепила, а ночью все ворочалась, ворочалась, так и эдак прикидывала и решила наконец, что в воскресенье пойдет к Сережке домой, потолкует с матерью. А то детей строгать они все мастера, пусть человеком себя покажет.