Сын Всеволодов Мономах сей поставил град Владимир Залесский на Суздальской земле.
Когда князь Андрей двигался из Владимира к Ростову… кони, вёзшие образ, внезапно встали и ни за что не хотели сдвинуться с места. Великий князь Андрей повелел на смену иных коней более сильных впрячь, но и те, несмотря на битьё и понуждение, возок с места не сдвинули. Видя такое чудо… князь Андрей дал обещание поставить на том месте каменную церковь и украсить её, как только возможно.
В полночь священник Никола ввёл князя в пустую, гулкую церковь. Дьяк Нестор остался возле коней, за оградой монастыря. Ждать не пришлось. Князь появился скоро. Он вынес большую икону, обмотанную холстиной, уложил в запряжённый парой возок. Священник и дьяк поместились рядом, в том же возке. Князь впрыгнул в седло. Белый как снег Буран заплясал под хозяином. Князь придержал жеребца, перекрестился, вымолвил: «С богом!» – и тишину разорвал цокот копыт.
Вышгород спал. До самых ворот не встретилось ни души. А если б и встретился случайный прохожий? Кто осмелится у князя спросить, куда он по ночному времени путь-дорогу держит, какая поспешает с ним кладь. Городские ворота, с вечера запиравшиеся на засовы и щеколду, на этот раз оказались открытыми. Подъёмный мост висел спущенным, стража не выглянула, затаилась внутри.
Беспрепятственно миновав воротные башни, кони по мосту перемахнули ров. Цокот копыт пронёсся среди домишек посада, околоградьем раскинувшихся за городской стеной, ненадолго задержался возле реки и умчался в летнюю ночь. У развилки, где дорога распадалась на проторённую Киевскую и окольную малохоженую, к путникам присоединились повозки и всадники, поджидавшие с темноты. Возок был пропущен вперёд. Следом за ним все повернули на поросшую ломкой травой малохоженую колею. Лето стояло сухое, знойное, дожди не выпадали давно.
Когда вышгородский гонец доставил в Киев весть о случившемся, великий князь Юрий впал в ярость и гнев. Отбушевав, он велел позвать летописца, крикнул, едва тот вошёл:
– Пиши! Старший мой сын, князь Андрей Юрьевич, без отчей воли и даже ведома оставил удел и с женой, детьми и дружиной подался в Залесье. Уехал он в тайности, самовольно забрав привезённую из Царьграда[1] святыню.
«Лета тысяча сто пятьдесят пятого года Андрей, внук Владимира Мономаха, сын великого князя Юрия от первого брака, с половецкой княжной, Аепиной дочерью, Осеневой внучкою…» – принялся выводить, как положено, летописец. И пока по пергаменту расползались строки крупных и чётких букв, великий князь Юрий обернулся к боярам, жавшимся возле стен:
– Испугались, что первого защитника и храбреца Киев лишился? Или, напротив, рады? Ничего, дайте срок, весной возверну.
Бояре переглянулись. До весны время долгое, без малого год. За год многое может перемениться.
Что невесело смотришь, князь-государь Андрей Юрьевич? Раздели на двоих кручину.
Не поворачивая головы, князь чуть скосил глаза. Боярин Яким, сын казнённого великим князем Степана Кучки, поравнял своего Гнедка с белоснежным Бураном. Отцы не на жизнь – на смерть враждовали. Сыновей судьба подружила. Большой отрезок жизни отмерили они рядом, много трудных дорог вдвоём исходили. Теперь обоим под пятьдесят. Разговор Яким повёл осторожно, будто не от себя.
– Супруга твоя, Улита Кучковна, тревожится: не привязалась ли хворь? «Тёмен, говорит, лицом стал. С самого Владимира ни со мной, ни с сыновьями-княжичами не вымолвил слова».
Княгиня Улита Степановна, или, как по отцу называли, Улита Кучковна, приходилась Якиму родной сестрой. Крепкое было семейство: и братья с сестрой, и младшие Кучковы – все друг за друга стояли.
– Вышгород с ума нейдёт, – нехотя проговорил князь Андрей.
– Да разве Вышгород в одиночку высится? Днепр ли возьми, Сулу ли, Рось? По всем берегам протянулись валы с укреплениями. В одну только Сулу-реку восемнадцать крепостей глядятся.
– Вышгород Киеву ближний заслон, всё равно что щит.
Князь таился. Разговор получался пустой. Говорено-переговорено было долгими вышгородскими вечерами, что киевскую державу не уберечь от половецкого разорения. Сула заслон поставит – разбойничьи орды прорвутся через Трубеж. По берегам Трубежа поднимутся укрепления – под копытами половецкой конницы степь у Днепра загудит. То и дело на сторожевых башнях вспыхивали огни. Крепостной гарнизон спать ложился, не снимая кольчуг, не выпуская из рук оружия. А князья, вместо того чтобы силу сплотить, разжигали усобицы. Лютые войны велись за киевский великокняжий стол. То Мономахова ветвь побеждала, то потомки Олега Черниговского брали верх. Великий князь Юрий, младший сын Мономаха, сколько лет из далёкого Суздаля к Киеву руки тянул, с родным племянником бился. Ныне киевский стол во второй раз ему достался. Удержит надолго ли?
– По всем городам и селениям тебя, как праздника, ждали, – снова начал Яким. Он не терял надежды вызвать князя на доверительный разговор. – Что бояре с дворянами, что мизинные люди – рукоделы, купцы, – все от радости шапки в небо бросали, да в бубны били, да славили.
– Не меня – святыню приветствовали, – князь указал рукой на поспешавший впереди возок.
– Где святыня, там и сердце Руси. Каждому ясно: не с пустым ты вернулся в Залесье, князь-государь, решил, знать, вокруг Ростова и Суздаля сплачивать русские земли.
Князь промолчал, не шелохнулся в ответ, сидел в седле выпрямившись, крепко слитый с конём. К чему докучает родич расспросами? Не откроет он даже ему, что душа не лежит ни к Суздалю, ни к Ростову. Города могучие, крепкие, словно вошедшие в рост дубы. Боярство там своевольное. Власть князя ниже вечевой почитается, а вече зажато в сильных руках. При несогласии укажут на городские ворота, как случалось с князьями в Новгороде не раз: «Ступай себе, князь, ты нам не надобен». Или поступят, как в Галиче. Пока князь Владимирка тешил себя охотой, галичане призвали на стол князя Ивана, и было кровопролитие великое. Другое дело – едва поднявшийся из земли мал город Владимир. Не имел он боярских усадеб, не оброс по окрестностям укреплёнными монастырями. Мизинный народ княжей воли не супротивник. В самый раз основать во Владимире княжий стол. Но как на такое решиться, чем оправдать выбор? Суздаль первенства не уступит, вместе с союзным Ростовом развяжет усобицу. Значит, снова война. Стоило ли для того покидать Южную Русь?
Невесёлые размышления были прерваны сильным толчком. Князь едва успел ухватиться за луку седла. Ехавший впереди возок внезапно остановился. Чтоб не удариться грудью, Буран с места отпрянул в сторону, чуть не сбросив на землю хозяина.
– Что такое? – крикнул взбешённый князь.
– Порча, князь Андрей Юрьевич, должно быть, на лошадей нашла. – Возница, правивший первой парой, что есть силы работал кнутом. Кони храпели, бились, взбрыкивали ногами, пытаясь порвать постромки. Вперёд не делали ни полшага.
– Выпрячь, других привести.
По княжьему слову к возку подтащили новую пару. Однако заставить сдвинуться с места и этих не удалось. Перепрягли – то же самое, словно дорогу перегородила невидимая стена.
На лицах путников обозначился страх. Кто-то охнул, кто-то пробормотал: «Хозяин». «Хозяином» называли лешего. Женщины в голос запричитали. Дружинники выхватили из колчанов стрелы. Сверкнули мечи. Только что проку в оружии? Разве спасёшься, если сам леший вздумал препятствовать или русалки растянули невидимку-сеть? Стрелы вспять полетят, мечи своих же изрубят.
В существование нечисти верили все. Тревожно переглянулись юные княжичи Изяслав и Мстислав. Младший из Кучковых, Пётр, подъехал к Якиму. Лихие дружинники – детские [2] – и те почувствовали смущение. Мечи и взнесённые копья сами собой опустились. Под кольчугами пробежал холодок. Первые в бою храбрецы расширенными от страха глазами всматривались в нависшие над дорогой кусты. В пробитом кроваво-красной рябиной подлеске таилась тёмная гибель.
Один только князь не поддался страху. Кони бились, пена летела по сторонам. Буран выплясывал, как безумный, стоило направить его к возку. А князь словно добрую весть получил. Сумрачное лицо просветлело, складки на лбу разгладились. В зеленоватых, унаследованных от матери-половчанки раскосых глазах вспыхнул живой огонь. Ясным взором оглядел Андрей Юрьевич испуганных спутников и вдруг стремительно вскинул руки, так что звякнули кольца кольчужной рубахи, а длинные полы корзна [3] взметнулись двумя крылами.
– Чудо! – понёсся по лесу его громкий ликующий крик.
– Чудо! – откликнулись эхом священник и дьяк.
Угадав княжью волю, дьяк сорвал с иконы холстину и, выпрямившись во весь свой немалый рост, поднял икону над головой.
Над кустами поплыл образ девы Марии с младенцем Иисусом Христом на руках. Тихое лесное солнце упало на смуглое молодое лицо с чертами, обозначенными тонкими линиями. Тёплый луч высветил чуткие пальцы, узорчатую одежду, ручки ребёнка, обнявшего мать. Склонив покрытую покрывалом голову, щека к щеке прильнула мать к сыну. Большие глаза смотрели на путников печально и строго.
Тот, кто был на коне, спешился, тот, кто сидел в повозке, покинул её и присоединился к другим. Причитания сменились криками радости. Не каждому было ясно, в чём заключалось чудо, но не было больше страха, исчезла опасность. Беда обошла стороной.
– Поворотите коней, шатры разобьёте, не доезжая Владимира, на ближних холмах, возле Клязьмы, – распорядился через малое время князь. – Я здесь задержусь.
– Как можно в лесу одному? – всплеснула руками княгиня.
– Дозволь рядом побыть, – придвинулись княжичи.
– И нас не гони, – поддержали Яким и Пётр Кучковы.
Но князь сдвинул брови, отчего обозначились резче скулы и лицо приняло гневное выражение. Не сказав больше ни слова, все заторопились к коням. Взбираясь в возок, Улита Степановна успела приметить, что Пётр передал князю стрелы и лук. Не погнушался Андрей Юрьевич оружием детских. И то сказать: в диком лесу с одним лишь мечом – верная гибель.
Как только последний конь скрылся за поворотом, Андрей Юрьевич спрыгнул на землю. В три прыжка он одолел расстояние, отделявшее от черты-невидимки, перед которой замер возок. Так и есть. Охотничий глаз не подвёл. Следы на дороге были оставлены не собакой: когти повёрнуты вовнутрь, не вразброс, сбиты вместе. Одновременно дорогу пересёк человек. Расскажи – лгуном ославят вселюдно. Однако следы не путались, не топтали друг дружку, шли рядом. Здесь человек со зверем пробились через ольшаник, здесь залегли, пугая коней. Теперь удалились оба, иначе Буран не щипал бы спокойно траву. Удалились и унесли тайну чуда, которое сами свершили, вернее, ту тайну, что никакого чуда на самом деле и не было.
Примотав к суку конский повод, князь углубился в лес.
В одной греческой книге Андрей Юрьевич прочитал о герое-богатыре Антее, черпавшем силу в земле, стоило только к ней прикоснуться. Его, князя Андрея, сила хранилась, должно быть, в лесу. С детства привык он слышать работный стук-перестук плотников-дятлов. Торопливый шёпот листвы: «Лес шумит, что-то будет, лес шумит, что-то будет» – звучал слаще музыки. Тоска по лесному духу, по запахам трав и грибов извела в засушливом Вышгороде.
Андрей Юрьевич шёл торопливо, выбирая путь против ветра. Нежно-зелёный хвощ в прожилках лилового вереска скрадывал звук шагов. Приметы указывали дорогу: сбитый цветок вероники, земляничник с раздавленной ягодой, треснувшая под тяжёлой лапой гнилая кора упавшего дерева.
Человек со зверем появились внезапно, совсем не в той стороне, где князь ожидал. Вначале мелькнула светлая рубаха, потом обозначились оба.
«Если не видел следа, собака и только», – подумал князь. Он знал, что волка нужно убрать вначале, потом расправиться с человеком. Если поступить наоборот, то не успеешь от волка ног унести, не то что переменить стрелу. Ещё он знал, что действовать нужно наверняка. Промах самому может стоить жизни. А деревья то прятали зверя, то раскрывали; то появлялся среди стволов, то исчезал человек. Но вот лес раздвинулся. Человек и волк прошли на поляну. Зелень травы ясно обрисовала обоих. Князь изготовил лук, рывком оттянул тетиву, и в тот же момент за его спиной кто-то отчётливо, быстро проговорил:
– Не убивай детей, богатырь.
Как был, с луком в руках, князь обернулся.
В десяти шагах от него стояла девица в голубом до пят платье прадедовских времён. Нашитые поверху бляшки играли светлыми бликами. Князь успел разглядеть золотую ленту очелья на лбу, стянувшую русые волосы, не заплетённые в косу. Вёрткая змейка-гривна вилась вокруг шеи. Возле высоких скул, прикрывая виски, покачивались большие кольца с семью лепестками.
Русалка, ведьма, обыкновенный ли человек? Глаза под дугами тонких бровей синели лесными озёрами.
– Кто будешь? – хрипло проговорил князь. Лук он на всякий случай держал наготове. Тетива дрожала под пальцами.
– Хозяйка я здешняя.
Всё, что случилось дальше, произошло так быстро, что князь опомниться не успел. Плавным движением девица с глазами-озёрами опустила руку в подвешенный к поясу берестяной короб. Взметнулся острый язычок пламени. Ядовито и едко запахло болотом. Повалил белый дым. Когда дым рассеялся, на том месте, где стояла девица, шевелила ветвями осина. «Лес шумит, что-то будет, лес шумит, что-то будет», – приговаривала листва.
До сей поры князь страха не ведал. Тут же оторопь охватила. Силой заставил он себя сдвинуться с места, подошёл к осине, царапнул ствол – обыкновенное дерево, огляделся вокруг – никого. «Не убивай детей, богатырь», – всплыли в памяти сказанные слова. Сам бы мог догадаться, видел ведь, что человек невелик; конечно, мальчонка. И волку до матёрого зверя долго тянуться. Схватить обоих не составило бы труда, да разве теперь отыщешь?
Андрей Юрьевич вышел к поляне, где скрылись мальчонка с волком. Оказалось, не поляна – болото. Ткнул стрелой. Древко ушло по самое оперение, дно, однако же, не достало. Проверил в другом, в третьем месте – повсюду бездонная топь. Как же те двое прошли? Или в самом деле русалка им ворожила?
Изумрудная зелень болота стала тускнеть, покрываться прозрачной дымкой. Солнце круто двинулось на закат. Под деревьями заходили серые и лиловые подвижные тени.
Возвращаясь к дороге, Андрей Юрьевич поднял обронённый плащ. Бурана нашёл на месте. Верный конь потянул к хозяину лёгкую гордую шею, скосил влажный глаз. Занеся ногу в стремя и взявшись за холку, князь ещё раз оглядел раздвинутые кусты с поломанными ветвями, притоптанную дорогу.
К шатрам Андрей Юрьевич поспел до темноты. Спрыгнул с коня, насупленный, молчаливый, но главного не утаил, сказал, что в лесу сошёл на него благодатный сон и было во сне веление основать во Владимире великокняжий стол, а на месте, где совершилось чудо, воздвигнуть церковь.
– Возвращается!
– Ночью в шатре привиделся сон!
– В лесу, не в шатре.
– В шатре, хоромах, в лесу – всё едино. Главное, во Владимире будет устроено княжье подворье.
Как узнали-проведали? Скоропосольцев князь Андрей Юрьевич в город не посылал, вещий сон пересказал самым близким. Ночные птицы, должно быть, услышали и весть разнесли.
До света владимирцы высыпали на улицы, с весёлыми лицами поздравляли друг друга. Самый последний бедняк поверх чистой рубахи, застёгнутой у ворота медным бубенчиком, надел кручёную гривну, прицепил к пояску гребешок, подвесил медную птичку или коняшку, чтоб уберечься от сглаза. Кто побогаче, гривну надел серебряную, обереги подвесил гроздью. Платья женщин пестрели шёлковыми оторочками. Поручи, завершавшие узкие рукава, отливали шитьём. Очельями служили парчовые ленты. В ушах на тонких дужках покачивались серёжки. Подвешенные к опояскам обереги-амулеты в виде птицы, ключа и ложки оповещали без слов: совьёт наша хозяйка гнездо, и никто не расхитит её добра, и есть в том гнезде будут полной ложкой, досыта.
– Возвращается, слышали?
Такое да не услышать. До сей поры мал город на Клязьме суздальским пригородом считался. Теперь мал город поднимется выше заносчивых своих соседей. Протянутся стены, вырастут усадьбы с теремами и башенками на кровлях, в небо вскинутся золочёные купола. Ныне торг невелик: друг другу снедь продают, друг у друга рукодельные товары скупают. А когда посад обрастёт новыми ремесленными рядами, закачаются у извоза [4] белые, жёлтые, полосатые паруса. На всех языках заговорит торговая площадь. Смуглолицые бухарцы в белых чалмах разложат ковры, на шестах развесят паутины тончайших тканей. Гости с холодных морей поднимут к свету медово-жёлтый янтарь. Серебро, бирюза, персидские и армянские сласти, тиснёная кожа, бархат, шёлк. В обратный путь повезут торговые гости лучшие владимирские сукна, замки, вервие, дёготь, мёд. Вместе с товаром разнесётся по землям и странам слава новой столицы.
– Слава князю Андрею Юрьевичу, слава!
Толпа росла, теснилась к воротам, выплёскивалась на Суздальскую дорогу. Задирая головы, люди кричали:
– Эй, на воротных башнях, зорче глядите, дозорные!
– Не проглядим! – доносилось в ответ.
В одном только доме утро началось как обычно. Дом был крепкий, большой, с глинобитной печью – поставленное на подклеть отапливаемое строение. Истопка, истба, или, как говорили чаще, изба. Была изба срублена «в лапу» из ровно подобранных брёвен, сплочённых без единой щели. Ни мхом, ни паклей конопатить не понадобилось. Концы брёвен по углам, как в горсти, покоились в выемке. Прорубленные в среднем венце волоковые оконца заволакивались изнутри деревянными заслонками. Ладной смотрелась изба, а стояла на бедном конце, да ещё от всех на отшибе.
Посадская беднота селилась в стороне от городских стен вдоль кромки большого оврага. Врытые в землю домишки цеплялись за самый край. Вниз ползли огороды. Круто срывались тропинки и пропадали в пенистом ручейке, бежавшем по каменистому руслу. От множества протоптанных дорожек посадский склон казался покрытым огромной, неровно сплетённой сетью. Противоположная сторона, за которой виднелась зубчатая стена леса, выглядела по-иному. Вместо строений и грядок повсюду густо росли кусты. Редкие тропинки, пытаясь пробиться кверху, терялись в путанице ветвей. Похоронили Гордея, и заросли тропинки. Незачем стало взбираться на дальний склон. А в прежние времена народ тянулся со всей округи. Котлы чинить, серпы, ножи, косы ковать. Замок хитрый справить лучшего кузнеца, чем Гордей, не значилось в самом Суздале. Без дела, правда, в Гордеев лес ходить опасались. «Где кузнец, там и нечисть, кузнец лешему сват, кузню с домом недаром в лесу поставил», – судачил владимирский люд. Когда Гордея на сколоченных наспех жердях из леса принесли неживым, слух упорно держался, что леший кузнеца задушил. Метку свою «хозяин» оставил. Многие видели синие пятна на мёртвом лице. С той поры ходить за посадский овраг не отваживались и самые смелые.
В землю Гордея зарыли со всеми обрядами, похоронили рядом с женой. Она давно умерла. Детей-сирот Иванну и Дёмку не обижали, не раз уговаривали перебраться в посад.
День приходит, ночь отступает.
Месяц угасает.
Свети-свети, солнце-колоконце, —
пропела Иванна.
Она вышла на крыльцо с первым светом, как приучил отец. Отец и дом поставил на открытом месте, повернув на восход. Серп луны вырезал на стене, примыкавшей к лесу. Место над дверью отвёл для Ярила-солнца с двенадцатью лучами-месяцами. Отец говорил: «Утро работает, день торгует, вечер размышляет. Утро всему голова. Как день начнёшь, таким он и будет».
– Доброго молодца каша в печи дожидается! – крикнула Иванна в раскрытую дверь.
– Угу, – промычал из избы сонный голос.
– В лес пойдёшь или повременить бы пока?
– Угу.
Иванна спустилась с крыльца на высвеченный солнцем ковёр из травы и цветов. Жемчужинами метнулись под ноги капли росы. Деревья стряхнули сон и расправили ветви. Застучал по стволу ранний дятел. Прокопчённый навес над кузницей и тот словно пытался взлететь большой неуклюжей птицей. Иванна засмеялась, побежала, распахнула широкие, на всю стену, створы дверей.
В кузнице всё оставалось по-прежнему, как при отце. У наковальни на чисто выметенном земляном полу лежали прутки прокованного железа. Ровной горкой высились брусья стали. Отец любил сероватую, без блеска сталь – оцел. Клинки из неё получались острее прочих. За Гордеевыми мечами приезжали из дальних мест, топориками вооружались князья. Мизинные люди, кто побогаче, одаривали жён и невест серьгами, сработанными Гордеем. Большие, в ожогах и шрамах отцовские пальцы умели из сканой – кручёной – проволоки выплетать кружевную скань. Отцовская зернь играла наподобие самоцветов. Кучно напаянные мелкие шарики-зёрна рассыпали вокруг радужные лучи. Отец мог бы стать кузнецом-ювелиром, если б превыше всего не ценил железо и сталь. «Работники», – говорил он, опуская клещами в воду раскалённый нож или серп. Потом направлял изделие к свету и глазами прощупывал край.
Любовь к металлу передалась не сыну – дочери. «Ива-Ивушка, кузнецова дочь», – приговаривал отец, когда помогал Иванне заполнить форму расплавленной медью или выгнуть дужку серьги. Дёмка тоже не оставался без дела, по-своему мастерил. Притащит из леса корявую ветвь или кривулину-корневище, теслом подправит, ножом лишнее уберёт: «Глядите, это – рогатый лось. Это – леший пень оседлал». Ловкие руки были мальчонке даны, жаль, что кузнечить не захотел. «Огонь жжётся, железо бьёт или режет. Не по мне их нрав». – «Неправда твоя, – возражал отец. – Огонь жизнь даёт, железо жизнь защищает». Не пересилили отцовы слова Дёмкиного упрямства, вот и остались без дела железо и сталь. Работал с отцом подручный Лупан, да на долгое время не задержался. Отца из леса неживым принесли. В тот час и Лупан исчез.
Для рукодельного своего мастерства Иванна облюбовала пристенную лавку в дальнем от горна углу. Здесь стоял сундучок с заготовками, и всеми цветами, какие только имелись у радуги, светились горшочки с растёртыми красками.
Иванна придвинула сундучок, выбрала из медной груды две похожие на чечевицу подвески с загнутыми краями. На лицевой стороне выступали тонкие перегородки. Их хитрое сплетение составило очертание птицы с острым клювом, большим круглым глазом, вскинутыми кверху крыльями и пышным хвостом. Хвост распадался на три волны, закрученные на концах. Ни ласточка, ни голубь, ни тетерев не имели подобного оперения. Птица была просто птицей, похожей сразу на всех птиц. По крыльям и хвосту рассыпались трилистники и завитки. Каждую малость узора окружала собственная перегородка. В литейной форме прорезались бороздки. Во время литья они заполнялись металлом и на изделии выступали перегородками – гнёздами для разноцветной финифти-эмали. Чем больше гнёзд, тем красочней получался финифтяный узор.
Маленькой, с ноготок, лопаткой Иванна подцепила щепоть светло-зелёной крупки, добавила несколько капель воды и принялась окрашивать птичью головку. Когда слой зелёной краски сравнялся с уровнем перегородки, капли воды упали в синюю крупку. В синий цвет Иванна решила окрасить глаз. Что из того, что птичьи глаза не бывают синего цвета, – разве не синее небо они отражают? Заполнять окружённые перегородками гнёзда приходилось медленно, осторожно. Попадёт крупинка в чужое гнездо – и цвет потеряет природную яркость.
Иванне исполнилось восемь лет, когда отец принялся обучать её финифтяному рукоделию. С той поры минуло столько же. Теперь Иванна и медь расплавит, и форму сама смастерит. Дольше всего пришлось приноравливаться к огню: недодержишь – блеск получится неравномерным, передержишь – краски сгорят. Огонь для финифти то же, что и для стали. Прочность, блеск, долговечность – всё от него. В огне краски сплавятся, навсегда прикипят к металлу. Только слой получится тонким, поверхность выйдет бугристой. Впадины нужно выровнять, изделие снова поставить в горн. Вынуть, остудить, сровнять бугры краской – и снова на обжиг. Вынуть и повторить всё сначала. Краски – огонь, краски – огонь, три, четыре, если понадобится, пять или шесть раз. Отец говорил: «Финифть ожидает от кузнеца трёх свойств – зоркости, чутья и терпения».
Иванна раздула горн, положила подвески на первый обжиг и вышла на луг. Дёмка не возился с корневищами возле крыльца, Апри также не было видно. Подались всё же в лес дружки. Иванна зашла за избу, прислушалась. Свиристела далёкая птица, редким шёпотом переговаривалась листва. Хорошо было жить возле леса, словно рядом с надёжным другом. Летом он одаривал ягодами и грибами, зимой – сухостоем, заготовленным на дрова. Из леса Дёмка тащил рогатые ветви. Иванна, наглядевшись на птиц и лесные цветы, расцвечивала финифть узором. Лес всегда был готов предоставить убежище. Вцепившись в землю лапами корневищ, деревья охраняли избу. В смерти отца ни Иванна, ни Дёмка лес не винили. Оба были уверены, что нет на друге вины.
Горн горел до полудня. Когда солнце пошло на закат, Иванна загасила огонь и стала укладывать в короб изготовленную раньше финифть. Вчера ещё говорила, что непременно отправится нынче в город. Куда же запропастились неслухи Дёмка с Апрей?
Самшитовым новгородским гребнем Иванна расчесала русые волосы, вплела в косу алый косник, лентой перетянула лоб. Платье надела из крашеной синей холстины с длинными узкими рукавами без поручей. Сапожки обула жёлтые, с двойной подошвой, прошитой снаружи выворотным швом. В город идти – людям показываться, в чём попало не поспешишь.
Солнечный луч, пробив слюдяное оконце, упал на спящего князя. Князь подёргал набухшими веками, сдвинул брови и быстро открыл глаза. Долго ли, коротко длился сон, сваливший ничком на лавку, только встретила явь прежней докукой. Из головы не выходило вчерашнее. Что волк и мальчонка в самое время в кустах залегли, в том сомневаться не приходилось. Портило дело, что оба в живых остались. Найти, на цепь посадить, уничтожить. Да где искать? В лесу болото путь преградило, болотный морок глаза отвёл. Заняться расспросами? Слухи пойдут: «Неспроста князь про волка выведывает. Первых храбрецов повернули вобрат [5] мальчонка да волк». Князь вскочил, в ярости закусил губу. Неотвязчивой огневицей мучила мысль, что откроется тайна.
– Поспешить с вестью, – пробормотал он вслух и, хлопнув в ладоши, мысленно повторил всё, что твердил себе со вчерашнего дня: «Церковь союзником выступит. Мизинный народ до чудес охотник – поверит. Бояре идти поперёк не отважатся. Мальчонка сам промолчит, в спор со святыней не вступит. А если пути в другой раз скрестятся, промашки не будет. Стрела попадёт в цель».
В горенку тенью вдвинулся челядинец Анбал, подал умыться, поправил на лавке сбившийся полавочник.
Был Анбал низкоросл, тёмен лицом и чёрен, как жук. Нрав имел неуживчивый, мрачный. За что полюбился князю и тот приблизил его к себе, для всех оставалось загадкой.
Князь расчесал коротко стриженную с проседью бороду, перетянул витым кушаком ладно сидевшую на широких плечах рубаху с разрезами по бокам, прислушался к шумному разноголосию.
– Боярин Пётр, зять Кучков, с детскими в гриднице [6] засели, – низким гортанным голосом проговорил Анбал.
Просторная гридница находилась поодаль от облюбованной князем горенки, но звуки пьяного разгула проникали повсюду.
– Пируют?
– Рады, что домой воротились.
– Яким где?
– Боярин Яким Кучков к княгине Улите Степановне проследовал.
Сторожевой пёс так не знает своё подворье, как молчаливый Анбал знал каждую малость, случавшуюся в хоромах. Два глаза имел, два уха, а видел и слышал за десятерых. Седлал ли кто не в урочный час коня, встретился ли в укромном углу для тайной беседы – всё становилось известным князеву челядинцу.
– Прикажешь которого-нибудь из Кучковых привести?
– Петра покличь, коли не вовсе пьян.
Пётр влетел в горенку, словно вихрь с ним ворвался. Шитый ворот рубахи распахнут по всей груди. Тёмные кудри на лбу пляску выплясывают. Каменья на рукояти кинжала брызжут по сторонам красными и зелёными лучиками.
– Одна печаль, князь-государь Андрей Юрьевич, что не делишь с нами веселья. На родину возвернулись, мать-землю родную поцеловали. Порадуй детских, пусти чару по кругу.
Пётр склонился в большом поклоне, выбросив руку до пола, выпрямился, сверкнул белозубой улыбкой. Всем взял молодой боярин: отвагой, выправкой, весёлым нравом. Детские готовы были за ним хоть в огонь, хоть в воду последовать.
– Пустое дело пирование ваше, растрата времени, сродни лени. От неё ещё дед мой, Владимир Мономах, потомков предостерегал. «Леность всему беда, – писал он нам в поучение. – Леность что умеет, то позабудет, а что не умеет, то и не выучит».
– Великий был князь. Восемьдесят три больших похода возглавил, а малых – тех и не счесть.
– Мимо, брат Пётр, не пронеси, что двадцать договоров о мире Владимир Мономах при том заключил.
– Эх, князь-государь Андрей Юрьевич, скажи: чем повеселить тебя, как распотешить? Прикажи – пригоню табуны лошадей, или половцев по степи погоняю, или – вымолви только слово – с одними детскими отвоюю для тебя черниговский стол, – Пётр выхватил из ножен кинжал, рубанул воздух.
– Клинок для охоты побереги, боярин, – остановил Петра князь. – Про войны забудь. Устал я от крови. Коли где сеча случится, в стороне отсижусь, меч, от пращура князя Бориса доставшийся, полой плаща прикрою для верности, не зазвенел чтоб.
Пётр рассмеялся, подскочил к двери, потянул за медную скобу. В открывшийся проём ворвалась песня. Дружинники пели любимую – про походы и сечи, про первого храбреца князя Андрея Юрьевича. Слова и напев этой песни знали по всей Руси.
Как далече-далеко во чистом поле.
Ещё того подале – во раздолье
Ретивой Андрей с одними детскими
Ринулся на вражьих пешцев.
Изломал копьё в первом супротивне.
Дело было на Волынской земле, под городом Луцком. Андрей стяги не развернул, не оповестил стягами братьев о начале сражения. Один, с горсткой воев [7], ринулся на вражескую пехоту. Атака была, как смерч. Летели копья, в ближнем бою сшибались с лязгом мечи. В хмельной ярости боя Андрей Юрьевич не заметил, как оказался зажатым в кольцо. Коня ранили, копьё разлетелось в щепы. С одним мечом святого Бориса в руках проложил для себя дорогу. Верный конь вынес из сечи и пал бездыханным. С почестями похоронили его на берегу реки Стыри.
Как далече-далеко во чистом поле,
Ещё того подале – во раздолье
Удалой Андрей взмолился речке:
«Ты, бурливая Лыбедь-лебёдушка,
Пропусти мечи скрестить, копьём ударить».
Смертные бои вёл отец за великокняжий киевский стол. Половецкие ханы, братья Андреевой матери, прислали в подмогу отряд из трёх сотен всадников. Противник отца, сын его старшего брата князь Изяслав, получил подмогу от венгерского короля, мужа своей сестры. Били в бубны, трубили в трубы, кричали. Ратоборствовали на суше. Спускали на воду ладьи с хитро устроенным дощатым настилом. Доски служили подмостом для лучников, одновременно прикрывали гребцов. На носу сидел один рулевой, на корме помещался другой. Ладьи двигались взад и вперёд, не разворачиваясь. Андрею Юрьевичу наскучил неспешный ход боя. С малой горсткой союзных половцев переправился он через Лыбедь, а когда половецкие конники в страхе попятились, один бросился на врага.
Как далече-далеко во чистом поле,
Ещё того подале – во раздолье… —
донеслось из гридницы в третий раз. Много было великих сеч, много у песен запевок.
Всех храбрей Андрей на поле Перепетовом,
Укрепил полки на брань, сам впереди пошёл… —
подхватил Пётр Кучков раздольный напев. Но спеть про изрубленный щит и проломленный шлем ему не пришлось. Нетерпеливый взгляд, брошенный из-под припухших век, на полуслове оборвал песню. Трудно было ладить с князем Андреем Юрьевичем. То одаривал братской дружбой, то без всякой причины выказывал гнев. Пётр умолк, поспешно затворил двери.
– Прости, коли не угодил, государь. С малых лет приучен подвигами твоими гордиться. Да не ко времени, видать, радость, верно, за делом звал. Приказывай. Кто тебе враг – и мне тот не люб.
– Поскачешь в Ростов, повезёшь весть о чуде. В Суздаль, Новгород, Псков пошли посмышлёней из тех, кто были вчера на дороге, когда пресвятая икона остановила коней.
– Слушаюсь, государь Андрей Юрьевич. Детские все при чуде присутствовали. Скажу первой десятке, чтобы кубки не полностью осушали. Поскачем чуть свет.
– Не чуть свет, а сей час! – сжатый кулак тяжело опустился на лавку.
Пётр опрометью бросился во двор.
Андрей Юрьевич нагнулся к оконцу: окрики, топот ног, ржание лошадей. По тонкой слюде пронеслись быстрые тени. Отряд пересёк двор. Копыта забили по деревянной вымостке.
Выбравшись из-под княжьего взгляда, Пётр пригнулся к седлу, словно не в городе находился, а в поле, крикнул: «Поспешай!» – и помчался, увлекая бешеной скачкой детских. Куры, бродившие без опаски, с кудахтаньем разлетелись по сторонам.
На скрещении улиц, возле землянки, грибом выросшей при дороге, всадникам поклонился человек в кафтане, наброшенном на узкие плечи поверх холщовой рубахи.
– Здоров будь, Кузьмище Киянин! – весело крикнул Пётр.
– С чем двинулись в путь?
– Посольцами едем. Чудо в дорожных сумках везём.
Дружинники рассмеялись. Отряд перестроился. Трое двинулись к Торговым воротам, выходившим на Суздальскую дорогу. Путь других лежал на Москву.
Прислушиваясь к удалявшемуся топоту копыт, человек в кафтане удовлетворённо кивал головой. Был он молод, высок и тощ. На узком лице выделялись большие, как на иконе, глаза и прямой длинный нос. Волосы, подстриженные на лбу выше бровей, спускались вдоль щёк свободными прядями. За долгий рост имя Кузьма залесские люди перекроили в Кузьмище, прозвище добавили Киянин – из Киева, значит. Окружение князя составляли владимирцы, суздальцы, москвичи. Кузьма родился под Киевом, воспитывался в Вышгородском монастыре. В учительной палате книжники-монахи обучали грамоте окрестных ребятишек. Сначала буквам учили, потом складам: «ба», «ва», «га», «да», «бе», «ве», потом цифрам. В написании цифры не отличались от букв, только чёрточку следовало добавить к месту. Кузьма в учении всех обогнал. Восьми лет ему не исполнилось, когда допустили его монахи в монастырское книгохранилище. И открылся мальчонке великий мир.
Раньше он думал, что книги тихие. На поверку вышло, что книги имели тысячу языков. Достаточно было откинуть обтянутую кожей доску переплёта, чтобы понеслись крики ярости, ликования, гнева. Совершал чудеса воинской доблести македонский царь Александр. Книгочей царя Синагрипа Акир обходил все ловушки, подстроенные клеветниками. «Кто добро творит, тому добро будет, кто другим яму копает, тот сам в неё попадёт», – поучал рассказчик удивительных приключений. Со страниц «Топографии» византийского морехода Козьмы Индикоплава вставали неведомые страны, незнаемые моря. Оказывалось, что земля имеет вид доски, шириной в один локоть [8], длиной в два локтя. «Сверху земля покрыта небом, как сводом, которым покрывают возки. На боковых сторонах небо отсутствует». «Шестоднев» болгарина Иоанна раскрывал тайны мироздания. «Физиолог» описывал устройство животных.
«Книги – это реки, питающие вселенную, это источник мудрости… ими мы в печали утешаемся…» – прочитал Кузьма в летописи за 1037 год. Кузьма родился позже ровно на сотню лет, а разве померк глубокий смысл сказанного? Летописцы верили в силу слова. Их голоса звучали взволнованно. Передавая потомкам историю деяний их славных предков, летописцы спорили, возражали, давали советы. Повествуя о междоусобьях, они принимали сторону то одного, то другого князя, предостерегали внуков и правнуков от ошибок, совершённых дедами. Кузьма был на стороне тех, кто хотел мира. «Отче, господине, помирись с братниным сыном, не губи своего племени, а более всего родной земли и всех людей русских. Мир стоит до рати, а рать до мира». Узнав, что с такими словами князь Андрей Юрьевич обратился к отцу, Кузьма пожелал отправиться с суздальцами в Залесье. Дел от князя Андрея он ожидал больших.
Для себя Кузьма не искал выгоды. Андрей Юрьевич, любивший книжных людей подобно деду и прадеду, читавший по-гречески и по-латыни, не раз предлагал Кузьме то казну, то хоромы. «Летописцу воля нужна», – только и был ответ.
Проводив взглядом посольцев, Кузьма спустился в стоявшую без хозяев землянку. Он занял её с утра, когда вместе со всеми вернулся во Владимир. Перья, кисти, вываренная берёста, заострённое писало для выдавливания на берёсте букв – всё, что требуется летописцу, было уже разложено на пристенной лавке. Поверх сундучка покоилась оплетённая в кожу тетрадь. Кузьма затеплил фитиль, плававший в подвешенной к потолку плошке, взял в руки перо, раскрыл переплёт. Побежали по чистой странице ровные чёткие буквы: «Тогда князь Андрей Юрьевич уразумел, что святыне не угодно шествовать дальше. Весть о чуде скоро распространилась по всей Руси» [9].
Пётр Кучков в сопровождении детских мчался по Большой улице, мимо торга, к этому времени почти пустого. На скаку крикнул девице, торопливо идущей навстречу:
– Эй, красавица – реченька синяя, жди, зашлю сватов!
Девица головы не подняла, быстрее засеменила. Подол синего платья кружил колокольцем вокруг жёлтых сапожек.
– Входи, входи, милая, – встретил Иванну белобородый Евсей, едва переступила она порог его лавки. – Принесла ли что? Покажи, порадуй старика торговца.
Иванна опустила руку в берестяной короб, подвешенный к поясу, подцепила за дужки медные чечевички, покачивая на пальце, протянула Евсею. Красные с жёлтым и синим крапом финифтяные цветы вспыхнули наподобие самоцветов.
– Узорочье, – тихо проговорил Евсей. Он бережно принял подвески, задержал на ладони, любуясь. – Сказывал один торговый гость, что после цареградской финифти во всём мире на первое место выходит русская. Гордеева работа подтверждает эти слова. Много ли он вам, сиротам, на прокормление таких чудес заготовил?
– На наш век хватит, – опустив глаза, ответила Иванна.
Никому Иванна не говорила, что отцовым наследством были не поделки, что передал он другое богатство: финифтяное рукомесло. Кто станет покупать девичьи забавы? И поглядеть-то не захотят, а Гордееву работу всякий с радостью купит.
– Узорочье, – повторил Евсей, пряча подвески в обитый сукном сундучок. – Хоть сейчас на подворье беги, государыне-княгине показывай.
– До самого Суздаля будешь бежать?
Кузнецова дочь держала себя скромно. На торг приходила после полудня, когда схлынет народ. Поздоровается кто с ней – поклонится в пояс, спросят – ответит сдержанно, первая разговор не начнёт. Теперь же, когда про Суздаль заговорила, глаза подняла и усмехнулась весело. Верно, представила грузного Евсея прытко бегущим по лесной дороге.
– Суздаль далеко, княжье подворье близко, – старый купец удивлённо покачал головой. – Или ты, лесовичка, в самом деле не знаешь, о чём все владимирские галки благовестят?
– Расскажи, сделай милость.
– Святая икона чудо явила и коней придержала.
– Слышала. Что ж из того?
– А то, что князь Андрей Юрьевич вместе со всем двором назад воротился, во Владимире будет жить.
С торга Иванна вернулась обеспокоенная. Солнце повисло над дальними елями, готовясь скрыться за зубчатой чёрной стеной, а Дёмка с Апрей ещё не вернулись. Дёмка и прежде не раз выходил из леса затемно, скажет: «Прости, что заставил ждать, за дальнее урочище ходили», – и выставит туесок душистого мёда, отбитого у диких пчёл. Или вбежит с охапкой жёлтого зверобоя, закружится, запоёт: «Трава зверобой от всех недугов, семи братьям-богатырям верная подруга». Дёмка – лесной человек: по болоту пройдёт, как посуху, на дерево белкой взлетит. Не беспокоилась бы Иванна, если б не весть, полученная от Евсея. Она-то думала, что князь далеко, а он оказался рядом. Ехал в Суздаль – приехал назад, во Владимир. Что, если князь не выкинул из головы вчерашнее и примется ворошить «чудо»?
Иванна бросилась в лес. У старой берёзы с двумя стволами тропа распадалась натрое. Можно было, спрямив петлявшую в обход дорогу, выйти через тайное урочище к берегу Клязьмы; можно было уйти в обратную сторону, к заросшему ивняком Долгому болоту, где отец добывал руду; можно было отправиться к пчелиным борам. Какую из трёх тропинок выбрал сегодня брат?
Темнело. Птицы заканчивали вечернюю перекличку. Деревья устраивались на ночёвку, кутаясь в темноту, как в войлочное одеяло. Земля не издавала ни звука. Но что это? Иванна шагнула вперёд и прислушалась. Нет, не почудилось. Всё ближе прерывистое дыхание. Совсем рядом мелькнула быстрая тень.
– Апря, Апря, намного ли опередил хозяина?
Иванна наклонилась, чтобы потрепать замершего возле ног волка, и рука натолкнулась на что-то твёрдое. Скрученной в жгут тряпицей к загривку был привязан маленький свёрток.
– Что случилось? Где Дёмка?
Волк жалобно, как щенок, заскулил.
За передними лапами под грудью Иванна нащупала узелок, но пальцы не слушались, увязали в шерсти. Узел не поддавался.
– Скорее домой.
Влетев вместе с Апрей в избу, Иванна выхватила из печи уголёк, засветила в светце лучину, ножом перерезала жгут. В свёртке оказался кусок коры. На тёмной гладкой поверхности жуками расползались вдавленные наспех неровные буквы: «Сестре – брат Дементий. Прости. Когда вернусь, всё расскажу». Не отрывая глаз от письма, словно ждала, что проступит ещё хоть полслова, Иванна опустилась на лавку. Обгоревший конец лучины загнулся, как дужка серьги, и упал в корытце с песком.
Никогда бы Дёмка не оставил сестру, если бы не находка у Долгого болота. Больше года Дёмка туда не заглядывал, с той поры, как умер отец, и вдруг ноги сами собой вынесли на знакомую тропку. Много было по ней хожено-перехожено. Отец всё хотел приучить сына к кузнечному рукоделию. «Смотри, какое богатство в наследие тебе оставлю, – говорил отец, вытаскивая из вязкой топи огромные комья руды. – Болото в Богатое следует переименовать. Набито железом, как кошель торгового гостя золотом. По тростнику судить – разливалось здесь озеро. Селение, должно быть, стояло на берегу».
Пока отец управлялся с комьями величиной с бычью голову, Дёмка подготовлял для плавки огонь. Он раскалывал на чурки берёзовые поленья и думал о людях, живших у озера в стародавние времена. Ему представлялись широкоплечие с открытыми лицами охотники и рыболовы. У поясов и на шее висели обереги – волчьи клыки. Женщины расхаживали в платьях, усыпанных звёздами блёсток. В косах мерцали нити озёрного жемчуга. Имелся в селении свой кузнец. Так же пережигал берёзу на уголь, плавил руду, выделывал ножи, наконечники стрел.
Домой они с отцом возвращались затемно, складывали в кузнице вываренные из руды крицы. «Такую чистую руду поискать», – говорил отец, проковывая крицы в прутки, чтобы освободить от шлака. Тайну Богатого болота он скрывал даже от Лупана.
Продираясь сквозь ветви кустов, густо разросшихся по кромке болота, Дёмка едва не свалился в яму. Он удержался на самом краю, успев увидеть, как перепрыгнул через соседнюю яму Апря. Что за наваждение? В прежние времена, кроме угольной ямы, никаких других не имелось, а тут – ещё и ещё одна. Дёмка шёл мимо чёрных провалов, с опаской заглядывая в глубину. Апря держался рядом, любопытничал и поводил носом. Копали недавно. Мох и трава едва успели пробиться на земляных откосах. Копали в меченых местах. Насчитав двадцать семь ям, Дёмка сообразил, что все они расположены под молодыми ивами. Удивительное дело. Словно кто-то задался целью погубить развесистые деревца.
– Всем загадкам загадка, как знаешь, так и разгадывай, – сказал Дёмка Апре.
Волк поднял остроносую морду, поймал принесённую ветром пахучую струйку воздуха и потрусил по склону наверх. На гребне небольшого овражца чернели холмики свежевыброшенной земли. Подоспевший Дёмка увидел яму шире и глубже всех остальных. На дне, присыпанном густо углём, словно на чёрной подстилке, головой к закату лежал скелет.
«Правду отец говорил, что люди здесь жили. Жилища, верно, на берегу стояли, могильные холмы поверху располагались, где суше земля. А уголь – это от пищи, которую сжигали во время похорон». Дёмка присел над краем разрытой могилы и стал разглядывать истоптанное дно. Пожелтевшие кости страха не вызывали. Они были как камни, как корни, твердью земли. Запах тления выветрился давным-давно. Чуткие ноздри волка уловили совсем иной дух – запах, оставленный могильными ворами.
Их было двое: две пары ног истоптали уголь. Один был обут в сапоги, разорванные по шву у пяток, обувкой другому служили лапти. Неказисты были грабители и не слишком удачливы. Много пришлось им принять труда, двадцать семь ям накопали впустую. Верно, только и знали, что могила находится под молодой ивой, а других примет не добыли. Богатство взяли большое ли? В стародавние времена знатных покойников обряжали в золото, самоцветы. С собой в могилу давали золотые и серебряные чаши с едой, кубки с питьём.
Дёмка подумал, что надо засыпать кости и уйти подальше от места, где сделано зло, – и вдруг вместо этого спрыгнул в могилу сам. Невнимательным ли был его взгляд вначале, когда разглядывал он скелет, или солнце, бившее сквозь ветви развороченного куста, повернуло по-иному, только Дёмка увидел то, чего не приметил раньше. Под костяшками жёлтых пальцев отброшенной в сторону мёртвой руки сиял финифтяной рукоятью обронённый ворами нож.
…В шалаше, прислонённом к двум соснам, поверх грязной тряпицы высилась груда необыкновенных вещей: чаши из серебра с желобками, похожие на рассечённую тыкву, серебряные тиснёные ленты, бусы из сердолика, бусы из серебряных бубенцов с узорными прорезями, витые в косицу браслеты с конниками на концах, шейные гривны, бляшки, очелья. Поверх возвышались золотые византийские кубки на тонких ножках. Свет вспыхивал, бежал, разливался, пропадал в комочках присохшей земли и угля, вспыхивал вновь. Солнцем горело жаркое золото, луной отливало бледное серебро. Мелкие бляшки сверкали каплями на свету, словно сквозь крытую ветками крышу пролился сказочный дождь.
По обе стороны тряпицы, поджав ноги, сидели двое. Один, одетый в потёртый кафтан из грубого домашнего сукна, склонился над самой грудой. Другой, в холщовой рубахе с бубенчиком у круглого ворота, забился подальше, в угол. Но и оттуда, подобно своему товарищу, он не сводил с груды глаз.
– Ладно потрудились, теперь без печали можно пожить, – проговорил сидевший возле тряпицы.
– Дели поскорее, брат, и давай спасать ноги, не то пропадём, – донеслось из угла.
– Ишь, заторопился. Успеем. Наше при нас останется, на двоих – маловато, на одного – в самый раз.
– Чего там – на одного, на двоих. Целому селению хватит в довольстве лет пять прожить, а то и поболе. Поспеши, сделай милость, с делёжкой, брат.
– Сколько дней в лесу прожили. Заторопился вдруг.
– Клад ведь искали, не могилу. Против покойника я бы не пошёл. Ну, как он хватится утвари: где да где?
– Боишься, так мне свою долю отдай.
– Нет уж, брат, раздели по совести – и бегом отсюда.
– Заяц ты трусливый. Покойник лет двести на небе живёт, он о земном и думать забыл, а чтобы избавиться от боязни, имеется у меня надёжное средство.
Одетый в кафтан выбрал из груды два золотых кубка, отвязал от пояса глиняную сулею [10] с притёртой пробкой.
– Погоди, сделай милость, не могу я из этого кубка пить, с души воротит. Дай из сулеи хлебнуть.
– На, держи.
В углу раздалось бульканье.
– Пей, заяц, да слушай, как золото нам досталось.
– Не время сейчас, в пути расскажешь.
– Пути у нас надвое разойдутся. Охота приспела сейчас. Слушай, как дело вышло. Всё с того началось, что стал я призадумываться, отчего хозяин ходит за крицами либо один, либо с мальчонкой, меня не зовёт. Тайн кузнечного рукоделия никаких не скрывает, а лес под замком хранит. Каждому ясно, что неспроста. Думал я, думал, что за причина, и только слышу однажды: кузнец с мальчонкой сговариваются на Богатое болото идти. «Что за Богатое? – думаю. – Во всей округе нет такого прозвания». И вдруг словно меня из тумана кто вывел: клад на болоте зарыт, не иначе. Стал я часа своего дожидаться. Кузнец с сыном в лес – я за ними. Ничего. Крицы выплавили, домой воротились. Во второй раз – то же, и в третий раз ничего. Только в третий раз удалось мне услышать, как кузнец сынку выговаривал, что не хочет-де тот заниматься наследственным рукомеслом. Промеж них и раньше споры выходили, а тут явственно донеслось: «Клад не тебе передал – ивушке». «Ишь, – думаю, – бородатый леший, из-за кузницы сына богатства лишил». Сам-то я рад-радёхонек! Первое дело – что не ошибся: имеется клад, второе дело – обозначилось место. Одно плохо. На болоте ивняк широко растёт, сам теперь видел. Под которой ивушкой-то искать? Слушай дальше, заяц косой. В четвёртый раз я в лес увязался, когда кузнец без мальчонки пошёл. «Один-то, – думаю, – должен он к кладу наведаться». Только тут он меня приметил, ветка под сапогом хрустнула, не остерёгся я.
– Ну?
– Вот те и «ну». Видишь, сколько я принял мук, а ты всё – дели да дели. Помял кузнец меня, силищи у него на трёх медведей достало. Швырнул на землю, словно кутёнка, потом говорит: «Чтобы духу твоего не было во Владимире. Встречу другой раз – ненароком до смерти зашибу». «Конец, – думаю, – утекло моё счастье». Я на колени встал, лбом в землю ударился. «Не кляни, – говорю, – что хотел вызнать тайны твоего рукомесла». – «Какие такие тайны?» – «Думал, у тебя на болоте другая кузня поставлена, подсмотреть хотел, чтобы полностью перенять рукоделие твоё великое». Помягчал кузнец. «Ладно, говорит, коли ради кузнечного рукоделия. Однако всё равно – уходи». Гордый он был, держал себя словно князь какой или боярин. «Уйду, тотчас уйду, сделай одну только милость: отхлебни вина в знак прощения, чтобы зло растворилось и не присохло к сердцу». Встал я с колен и сулею вот эту ему протягиваю. Она всегда при мне под рубахой висит. Не хотел кузнец со мной пить. Всё же взял он сулею, в руках подержал и отхлебнул три глотка. «Скажи теперь, сделай милость: ива-то, которой клад передал, где растёт, молодое ли деревцо или старое?» Это я так, на испуг спросил, на скорый хмель понадеялся. По-моему и вышло. Кузнец посмотрел на меня, словно я диво морское, и говорит: «Или вовсе ты дурень, или, не выпив, пьян. Ива рядом растёт, а что молода и пригожа, сам небось знаешь». Тут я сулею из рук его принял, поклонился как должно и не спеша из леса направился.
– А кузнец? – сидевший в углу рванул бубенчик у ворота, словно ему стало трудно дышать.
– Кузнец-то? – ощерил мелкие зубы рассказчик. – Кузнец, должно быть, в лесу остался. Он ведь, как ты, вино моё тёмное выпил, а я, как и сей раз, в рот-то не взял.
Дёмка с волком неслись по тропинке, протоптанной ворами в обход болота. Спрямляя путь, Дёмка продирался сквозь ветви и перепрыгивал через поваленные стволы. Он спешил. Он смутно чувствовал, что нож с финифтяной рукоятью мог подтвердить зародившуюся когда-то догадку. В том, что в могильной яме он поднял собственный нож, сомневаться не приходилось. Не у каждого князя найдётся клинок, сваренный из трёх полос: по бокам железо, средняя полоса стальная. Сколько бы ни стирались железные боковины, середина всегда проступит режущим остриём. Но главной приметой, что нож принадлежал Дёмке, служили финифтяные узоры на рукояти, сплетавшиеся в заглавное «Д», начальную букву имени Дементий. Отец с сестрой изготовили нож, когда Дёмке исполнилось двенадцать лет. Жаль, недолго пришлось радоваться подарку: пропал. «В лесу ты нож обронил», – говорила Иванна. «Лупан украл, он давно зарился на редкий клинок», – был уверен сам Дёмка. Он хотел призвать Лупана к ответу, но вскоре не до того стало, да и Лупан исчез.
Подлесок начал редеть. Низкорослые берёзы уступили место рвавшимся вверх соснам. Открылся притулившийся меж двух стволов ветхий шалаш. Рядом что-то белело. Апря резко остановился, присев от напряжения на задние лапы. Шерсть на спине поднялась дыбом. Дёмка на Апрю внимания не обратил, рванулся вперёд. Но до шалаша не добежал, тоже остановился. Ноги сами собой приросли к земле. В ушах пошёл гул.
Перед входом в шалаш, запрокинувшись навзничь, лежал мужичонка в разорванной по вороту белой рубахе, в перепачканных углём лаптях. Глаза мужичонки мёртво и пусто смотрели в небо. На лице и на шее под встрёпанной бородой синели неровные пятна. Дёмке пришлось однажды видеть такие.
Медленно, чуть не ползком, приблизился волк, поднял морду, завыл. Дёмка заглянул в шалаш. Внутри было пусто, только у входа валялась обронённая золотая бляшка. Дёмка обошёл вокруг шалаша – никого. Убийца покинул место, где совершил преступление. Дёмка отсёк от старого дерева пласт коры. Он двигался, словно во сне, но голова его работала ясно. Мысли звено за звеном собирались в единую цепь. Получалось страшное. Чтобы завладеть всей добычей, один из могильных воров избавился от другого. Убит мужичонка той же рукой, что умертвила отца. В могильной яме убийца оставил украденный ранее нож. А так как нож был украден Лупаном, то из этого следовало неопровержимо, что убийцей отца был Лупан. Дёмка оторвал взгляд от коры, на которой ножом выдавливал буквы, поднял голову. Он догонит убийцу, в лесу ли тот или успел выйти из леса. Он найдёт его, если даже придётся искать всю жизнь. Если понадобится пересечь все земли, переплыть все моря, он сделает это.
– Отправляйся домой, – сказал он Апре. – Твоё дело – оберегать сестру.
Окружённый сыновьями и родичами, Андрей Юрьевич, в синем с красной каймой корзне, накинутом поверх узорчатого кафтана и заколотом на плече полыхающим яхонтом [11], стоял на открытой площадке высокой угловой башни. Внизу по обе стороны расходились дубовые плахи стен, вознесённых владимирскими градниками на гребни насыпных валов. Без года полвека назад заложил Владимир Мономах город-крепость и назвал своим именем.
Полвека и для людей не срок, для города – вовсе малость, однако разросся дедов Владимир. На закат поднялись строения нового княжьего подворья, с теремами и белокаменной церковью; на восход, где шустрая речка Лыбедь сворачивала к могучей своей сестре полноводной Клязьме, потянулось околоградье-посад.
Синие тени от облаков, проплывая над избами и землянками, задевали островерхие крыши, не спеша сползали в овраг и, выбравшись, тихо скользили по золотистым коврам полей, раскатанным до самого леса. Со стороны иссиня-зелёной клязьминской поймы тянуло лесными запахами. Река уходила в тёмные глуби мохнатых лесов, уводя за собой взгляд. До боли в груди, до обжигавших горячих слёз князь любил эту землю, прикрытую бронёй горделивых молчальниц-сосен, шумливых нарядных берёз, одетых в лишайник нахмуренных елей. Он знал, что стоявшие рядом чувствуют так же, как он. И словно в подтверждение, Яким Кучков негромко проговорил:
– Под Вышгородом в эту пору столбами кружит душная пыль. Степь до самого Киева ровнее скатерти расстилается. Глазу не за что уцепиться, один сизый ковыль. А здесь – холмы округлые, леса плавные, быстрые реки извилисты.
– Должно быть, птица, паря по поднебесью, линии обвела, – подхватил Пётр, заскучавший от долгого молчания.
Все разом заговорили, сравнивая Южную Русь с Залесьем. Леса для всех были родиной, степи – чужбиной, и сравнения выпадали для Киевщины обидные.
– Реки у нас серебряные, по лугам изумруды рассыпаны, поля в золотой оковке. А там, чуть лето наступит, злаки свернутся, серо кругом от высохшего бурьяна.
– Главное, суетно Киев живёт – пиры да веселье. Мизинный народ разорили поборами, недаром целыми семьями срываются с места и подаются сюда. В Залесье уйти – уберечься.
– Земли здесь много, лесов с диким зверем достаточно, воды с рыбой обильно. На Киевщине не так.
– Одно только и есть общее, – рассмеялся Пётр, тряхнув выбившимися из-под шапки кудрями. На суконном околышке зазвенели нашитые бляшки. Взмахом руки в переливчатых поручах молодой боярин обратил все взоры к неширокой подвижной Лыбеди. Серебристая река, определявшая внизу под склонами границу северных стен, была тёзкой речки под Киевом. Убегая в леса от боярских поборов, от половецкого разорения, приносили люди на новые земли щепотку родной землицы и знакомые с детства родные названия.
– Боярин Пётр в другой раз киевскую Лыбедь к месту упомянул. – Андрей Юрьевич развернул плечи в сторону Петра. Голову с надменно задранным подбородком князь всегда держал неподвижно, поворачивался всем корпусом. – Однако забыл боярин добавить, что Лыбедь под Киевом то ли помнит дела наши ратные, то ли на дне потопила. На быстрой воде не удержатся кровавые письмена. Иное дело – летопись из камней. Каменные строки волны не смоют, половодье не унесёт. Отныне слагаю я меч святого Бориса. Притупился в гибельных он усобьях. Залесские земли укреплять хочу не войной – миром. Видится мне стольный город разросшимся, ладно устроенным, изукрашенным златоверхими церквами. Не пламя пожарищ, не тучи стрел, а белые стены и разноцветные кровли отразит в быстрых водах новая Лыбедь. Конь силой гордится, хозяин – крепким подворьем. Стены возводить будем.
Грубое широкоскулое лицо, отталкивающее при вспышках гнева, сделалось привлекательным, едва заговорил князь о мире. В одушевившихся чертах проступили лучшие качества изменчивого характера: правдолюбие, доброжелательность, воля. Ни словом князь не обмолвился о заветном желании собрать вокруг нового стольного города русские земли, как в прежние времена сумел собрать земли Киев. Дерзкой была эта мысль.
Князя Юрия Долгоруким прозвали за то, что из дальнего Суздаля к Киеву руки тянул. Олег Святославович разжигал кровью усобицы. Его в Гореславича перекрестили. Меткими прозвищами народ наделял князей. И мечталось Андрею Юрьевичу, что ему дадут прозвище, как Ярославу Мудрому дали, по великим делам его.
Он обвёл загоревшимся взглядом своих сподвижников и повторил коротко, властно:
– Возводить стены будем.
Гусельники и гудошники, распевая песнь об удали князя Андрея, не забывали похвалить его деловые качества: «Как далече-далеко во чистом поле, ещё того подале – во раздолье князь Андрей свои полки составил ладно, позаботился о конях и оружье». Персидский посол отзывался о князе как о «мудром оплоте престола». «Сын Киевского властителя столько же храбр, сколько и умён, столько же расчётлив в своих намерениях, сколько и решителен в исполнении», – писал в своих донесениях французский посланник. Подобно деду, Владимиру Мономаху, Андрей Юрьевич держал все дела в разумном порядке. Решение принимал не сразу, приняв – не менял, заранее обдумывая, как приступить к делу. Произнесённое вслух слово о стенах означало, что многое к тому было уже подготовлено.
Князь Юрий Владимирович закладывал крепости: Переславль у Клюшина озера, Звенигород на Нерли, Москву на Москве-реке, Юрьев-Польский посреди открытого поля. Наблюдать за постройкой предоставлялось сыну. Лучше других Андрей Юрьевич знал, что убранство и прочность строений зависят от градников. Градники хоромы поставят, крепость-дeтинeц [12] возведут, гридницу изукрасят резьбой. Но чтобы строение, как мудрая книга, мысль содержало и о великом с людьми беседовало, одними камнеделами и плотниками не обойтись. Разработать первоначальный план, определить облик здания и привести в дружественное согласие размеры отдельных частей мог только зодчий, познавший все хитрости строительного мастерства. В народе говорили – хитрец.
Где, в какой земле неведомой, проживал хитрец, способный сложить из камня мечту о единстве и мире?
Андрей Юрьевич бросил клич: «Приходить во Владимир всем рукоделам, кто может срубы рубить, стены ставить, камни теслом тесать, наиважнее всего устроителям всяких зодческих планов и хитростей». Гонцы понесли княжий клич во все ближние и дальние земли, во все окрестные государства.
Призвав казначея, Андрей Юрьевич распорядился:
– Тому, кто пожелает хоромы расширить или новую избу срубить, выдавай ссуды, как при отце делалось, да не скупись, сделай милость, беднякам со скидкой давай.
– Слушаюсь, князь Андрей Юрьевич, – согласно кивнул казначей. Невелика ныне казна, в дороге порастрясли сундуки, народ в городах одаривая, да на святое дело не жалко.
– Градники собрались, как велел?
– В Присенной горнице дожидаются.
В просторную горницу, расположенную возле сеней, Кузьмище Киянин вошёл в разгар беседы. Староста плотницкой артели, сухонький, плешивый старик с жилистыми руками, наставительно говорил:
– Крепость строить – войну беспокоить, избу рубить – мир крепить.
Сказанное Кузьме понравилось, он записал эти слова.
– В Вышгороде, где ты проживал, князь-отец наш, – продолжал степенно старик, нимало не смущаясь беседой с князем, – лет за сто до тебя замечательные своим рукоделием плотники проживали, руби-топор, Миронег и Ждан-Никола по имени.
– Знаю, старик, в летописи читал.
– Главное, за что они в летопись-то попали? За то, что на многие годы строили, руби-топор. В плотницком деле поспешка во вред. Чтобы внукам и правнукам строение передать, для этого по всем законам рубить надобно.
– Неужто до следующего года ждать? – Андрею Юрьевичу не терпелось начать работы по расширению крепостных стен.
– В конце весны, князь-отец наш, и начнём, а ещё того лучше – в начале лета. К зиме землекопы прокопают рвы, соединят верховья оврагов. Мы тем временем брёвна заготовим. Зима – время рубки, руби-топор, лето – время строить. Знаю я один боровой лес. Место сухое, высокое. Стволы подберём потолще да поровней. Волокно на срубе будет глядеться, что твоё зеркало.
На лице князя выразилось нетерпение. «Сейчас вспылит, – подумал Кузьма. – Старика плотника взашей погонит». Но князь не вспылил, и плотник как ни в чём не бывало продолжал свою неспешную речь, то и дело вставляя «руби-топор».
– На нижние венцы лиственницу подготовим, руби-топор. Лиственница и ель сырость не пропускают, крепко стоят. Изнутри сосну приспособим. А чтобы ты не гневался, князь-отец наш, на моё несогласие работы по осени начинать, потешу тебя одной тайностью. Стены мы так устроим, что, коли осада случится и враг задумает подвести подкоп, пусть хоть ночью копает, когда темно, пусть хоть бубнами заглушает работный гул, всё одно работа его тайная в крепости явной скажется. Сразу узнаешь, что враг орудует под землёй.
– Как же так, если не видно, не слышно?
– На деле покажу, князь-отец наш, пустое слово не вымолвлю, руби-топор. Да и тебе недосуг со мной, мизинным человеком, длить разговор. Боярин к тебе пожаловал.
В дверях показался Яким, выжидательно посмотрел на князя.
– С делом?
– Важнейшим.
Плотник вышел. Кузьма последовал за ним.
– Как звать тебя, мастер?
– Федотом крестили, прозвище дали Руби Топор.
– Скажи, Федот, сделай милость: велика ли твоя артель, как обязанности распределяешь?
– Сколько пальцев на руках и ногах, такова и артель. Каждый палец равно на месте и одинако дорог. А для чего ты слова мои простые на берёсту записываешь?
– Для того, что немалое место в летописании займёт рассказ о градниках, с чьей помощью рос и мужал Владимир.