Борька

– Сына, иди-ка на улицу! – прямо в сапогах заскочив с улицы в горницу, где за столом делал уроки пятиклассник Антоха, сердито позвал его отец.

– А чё надо? – буркнул Антоха, не отрываясь от тетрадки – задачка по математике шла сегодня очень трудно, а помочь ему в доме было некому, и мать, и отец Антохи закончили всего по три-четыре класса («Такое время было, сынок – вздыхала мама. – А ты учись, учись. Может, агрономом или зоотехником станешь»).

– Через плечо! – гаркнул злой с похмелья батя. – Пошли, говорю! Борьку своего нам из сарая позовешь! Не идет, зараза!

Батя выругался и выскочил из дома, хлопнув дверью.

– Иди, сынок, иди, помоги папке-то, – перестав греметь посудой, из кухни выглянула мама с озабоченным лицом.

– А зачем им Борька? – с подозрением спросил Антоха.

– Ну, зачем, зачем, – уклончиво вздохнула мама, откидывая за ухо прядь поседевших волос. – Что ты как ребенок, ей-Богу? Сам же все знаешь. Пришло Борькино-то время.

У Антохи заныло под ложечкой. Конечно, он был не маленький и прекрасно знал и видел, что батя время от времени делает с той живностью, которая блеет, мычит, хрюкает, квохтает и гогочет в разномастных клуньках, сараях, денниках, налепленных друг к дружке в разных уголках их большого сельского подворья.

Семья Панкиных, к которой имел честь принадлежать и Антоха, считалась в Моисеевке одной из хозяйственных. Батя Антохи хоть и попивал, но дело свое знал. В сарае у них всегда переминалась с ноги на ногу и грустно вздыхала корова и один-другой теленок; в свинарнике похрюкивали с пяток штук подрастающих к закланию поросят; по двору шлялись несколько меланхоличных овечек и пара коз с бесовскими желтыми глазами; собравшись в тесную компашку, деловито клевали высыпанный прямо на землю корм куры; чертя по земле распущенным крылом, боком ходил злобный индюк, болтая свисающей с носа красной кожаной «сосулькой» и высматривая, кого бы клюнуть; скандально гоготали крупные бело-серые гуси.

Батя, когда мама просила его об этом, ловко выхватывал любую пернатую тварь за шею, шел к специальной колоде и в секунду оттяпывал на ней птице голову топором и отбрасывал ее, еще хлопающую крыльями, в сторону. И, как ни в чем не бывало, шел заниматься другими делами, потому что дальше была уже мамина забота – ошпарить перепачканную кровью тушку птицы и ощипать ее.

С овцами отец тоже разделывался на раз. Поймав за заднюю ногу несмело брыкающуюся ярку, он, попыхивая торчащей из уголка жесткого сухого рта папироской, волок ее под специально сооруженный навес у дровяника. Собрав в кучку все четыре ноги овцы, связывал их бечевкой, потом брал в правую руку острый нож, и… И через пять минут уже освежёвывал подвешенную за задние ноги тушу.

Больше возни было со свиньями. Одному с раскормленным хряком или уже отслужившей своё и потерявшей репродуктивные способности свиньей весом килограммов с полтораста, а то и двести, отцу было не справиться. С Антошки, хотя и старшего из двух братьев, толку еще не было, и батя приглашал помочь совершить свинское смертоубийство дядю Колю, женатого на его сестре.

Дядя Коля, худой, с вечно спадающими с тощей задницы штанами, приходил обычно с похмелья, жаловался, что у него трясутся руки, и они, прежде чем взяться за дело, распивали с отцом бутылочку, а то и другую, за которой отец посылал в магазин маму.

Мама ворчала, но отцу перечить не смела – тот, очень сильный, вспыльчивый и всю свою сознательную деревенскую жизнь бестрепетно губивший домашних животных, и с людьми-то был скор на расправу.

Потом мужики, раскрасневшиеся после выпитого, выходили во двор с неизменными папиросками во рту, дружно наваливались на выманенную из свинарника каким-нибудь запашистым кормом свинью – особенно те велись на сваренную в мундире мелкую картошку, – укладывали ее, истошно визжащую, на спину…

Антоха в такие моменты затыкал уши и убегал в дом или со двора куда подальше, чтобы не видеть и не слышать всего этого.

Такие жесткости на дворе Панкиных происходили регулярно, как, впрочем, и во всех остальных дворах Моисеевки, и считались делом хоть и малоприятным, но обычным. Не сделав больно животным и не убив их, нельзя было отнять у них сало, мясо для пропитания семей и для продажи излишек. На этом живодерстве, в основном, и строилось благополучие деревенских жителей. И все дети сызмальства знали, откуда берутся вкусные куриные ножки в супе или толстые сочные котлеты на большой скворчащей сковороде, и относились к кровопролитиям на задних дворах если не равнодушно, то с пониманием.

Но при этом в деревенских семьях случались и трагедии – это когда родители неосмотрительно дозволяли своим малолетним детям полюбить выращиваемых на заклание поросят, телят. Конечно, таких детей в час «икс» старались не выпускать во двор, но ведь те все равно, спустя какое-то время, обнаруживали исчезновение своих любимцев, по поводу чего потом закатывали истерики и отталкивали от себя тарелки, подозревая, что в них плавает как раз мясо их любимцев.

Впрочем, такие душевные раны были не особенно глубокими и заживали достаточно быстро. Можно сказать, в считанные часы, особенно когда надоедало есть один хлеб с молоком. И образ любимого забавного существа также быстро стирался из детской памяти.

Антоха на своей короткой еще памяти уже терял таким образом смешного белого поросенка с черными рыльцем и пятачком, которого он назвал Чернышом, и практически ручного гусака Гоголя. Полуторагодовалый Борька был третьим существом, к которому Антоха привязался с самого его рождения. Это был красивый пестрый теленок, с рыжими, почти красными пятнами на ослепительно белой шкурке, родившийся зимой и первые несколько недель живший у них дома в специально отгороженном для него уголке на кухне.

В семействе Панкиных этому коровьему детенышу обрадовались все. Правда, каждый по-своему. Родители – потому, что это был бычок, которого можно откормить на мясо и выгодно продать. Антоха с младшим своим братцем Ванькой – потому, что Борька оказался очень компанейским парнем, охотно сосал им пальцы своим беззубым, теплым и слюнявым ртом, и еще ему нравилось бодаться с пацанами.

То Антоха, то Ванька, улучив момент, пока не видят родители (те ругали их за эту забаву, считая, что бычок может вырасти очень бодливым), нагнувшись и упершись своим лбом в курчавый лоб Борьки, толкали его. Борька тоже начинал сопеть, упираться разъезжающимися копытцами в деревянный пол, и часто у них бывала ничья.

Потом Борьку перевели в сарай, к мамке поближе, а там и весна пришла. На улице стало тепло, снег сошел, и быстро растущего бычка, которого буквально распирала энергия и он, как сумасшедший, прыгал в своем закутке, стали выпускать на свежий воздух. И Борька, смешно взмыкивая и вертя голым хвостиком с пушистой кисточкой на конце, кругами носился по двору, распугивая кур и овец.

А с приходом лета Борьку стали выгонять на пастбище вместе с матерью, волоокой и с очень большим, сразу на ведро молока выменем, коровой Зорькой. Где-то там, далеко за селом, они целый день щипали сочную травку под присмотром общественного пастуха, вечно пьяненького дяди Ильи Копенкина, и грузно возвращались домой с раздутыми боками. Борька очень быстро рос, к осени он уже почти нагнал свою мамку. Голова у него стала очень большая, как чемодан, и была увенчана толстыми и пока еще короткими, но уже очень убедительными рогами.

И скоро он превратился в натурального, кило на четыреста, бугая. Его побаивались все, кроме Антохи. Борька по-прежнему охотно подпускал этого белобрысого ласкового пацана к себе, особенно когда тот приходил с краюхой хлеба, слегка посыпанной солью. А еще он очень любил, когда тот почесывал ему шею. Борька клал свою тяжелую голову на край загородки и только шумно вздыхал, когда Антон с хрустом расчесывал ему растопыренной пятерней тяжело отвисшую с мощной шеи кожистую складку.

Ближе к весне с кормами стало туго, и отец решил, что Борьку кормить больше нет смысла и пора пустить его на мясо. Сдавать быка «шкурникам» из заготконторы, старающихся объегорить хозяев закупаемого скота, он не стал («зачем я им буду зазря отдавать треть цены!» – орал батя накануне вечером, когда они под бутылку договаривались у них дома с дядей Колей, когда будут решать Борьку).

И вот Борькина очередь настала. Уже сегодня.

– Ну, где ты там застрял? – раздраженно сказал отец, когда Антоха, накинув фуфайку и сунув ноги в галоши (на улице уже подтаивало), нехотя вышел за ним во двор.

– Да иду же, иду, – буркнул Антоха, плетясь за отцом к сараю. Во дворе уже все было заготовлено для заклания быка: под скотобойным навесом постелена свежая солома, а рядом светились чистенько вымытые эмалированные тазы и корыта для потрохов и мяса, курилось паром наполненное теплой водой ведро со свисающими с краю тряпками.

На колоде лежали два больших остро наточенных ножа (отец вчера, морщась от дыма, торчащей из уголка рта папиросы, долго ширкал ими по полукругу наждачного камня). К колоде был также прислонен и топор, на соломе валялись длинные ремни вожжей.

И у Антохи внутри всё похолодело, когда он окончательно понял, что весь этот ужасающий арсенал заготовлен для того, чтобы мучительно и беспощадно убить Борьку и, превратив его в несколько сот килограммов мяса, затем распродать на базаре в райцентре. Того самого глупого и веселого бычка, с которым они так славно, лоб в лоб, бодались на кухне зимними вечерами.

– Я не пойду звать Борьку, – внезапно остановившись, сказал хриплым голосом Антоха.

– Это почему же? – недобро прищурился отец.

– Потому, что вы его зарежете, – прошептал Антоха и всхлипнул.

– Ну, растудытьтвоюпротакпроэтак! – в сердцах загнул что-то труднопроизносимое отец. – Что ты как маленький, а? А ну пошел в сарай!

И он отвесил сыну пока не сильную, но довольно увесистую затрещину. Антоха испуганно подпрыгнул и покорно побрел к сараю.

– Хлеба возьми, – сунул ему в руку отец горбушу. – Я вот прихватил. И даже присолил, как он любит.

Борька стоял в своем загоне, повернувшись головой не к яслям с сеном, а к выходу, и угрюмо набычившись. Мать его, Зорька, лежала на дощатом настиле в соседнем закутке и, громко вздыхая, меланхолично пережевывала жвачку. И ей, похоже, было абсолютно все равно, что вот-вот должно произойти с ее выросшим дитем.

– Му-у! – басом пожаловался на что-то Борька, завидев Антоху.

– На, Боренька, съешь, – утерев слезы, протянул ему Антоха горбушку. Борька аккуратно зацепил краюху длинным сизым языком и отправил ее в рот, медленно зажевал, двигая нижней челюстью из стороны в стороны.

– Ну, зови его, – вполголоса сказал за его спиной отец. – Или ты хочешь, чтобы мы зарубили его топором прямо здесь?

– Я щас, щас, – испуганно заторопился Антоха. Отперев загородку, он ласково позвал:

– Пойдем, Боря, пойдем, погуляешь.

Борис доверчиво шагнул за ним из загородки, осторожно ступая громадными раздвоенными копытами, вышел на улицу из полумрака сарая. И потопал за Антохой к навесу, где для него все было заготовлено. Дядя Коля, улучив момент, сноровисто накинул быку на шею через небольшие еще рога веревочную петлю и другой конец ее примотал к столбу.

Отец в это время суетился в ногах Борьки – он их, все четыре, как-то быстро и по-особому перехватил вожжой, и они вместе с дядей Колей дружно потянули свободный конец на себя. Вожжа захлестнулась на ногах быка в хитроумную петлю, потянула их все в кучу, и Борька с недоуменным мычанием пошатнулся, потерял равновесие и рухнул на солому.

Антоха со все возрастающим страхом следил за тем, как ловко работают мужики: дядя Коля крепко притянул голову Борьки рогами к столбу, а отец для страховки еще раз перевязал скрещенные ноги быка. Тот теперь был совершенно беспомощен и только шумно дышал и затравленно поводил вокруг синеватыми белками вытаращенных глаз в обрамлении белесых ресниц.

– Фуф! – вздохнул отец, отирая рукавом потрепанного пиджака потный лоб. – Пойдем-ка, Коля, дернем грамм по сто, да перекурим. Устал я чего-то. А бычок пусть полежит пока. Никуда он уже не денется.

И они, не обращая внимания на стоящего в сторонке и потупившегося Антоху, пошли в дом. Когда за ними, скрипнув, закрылась дверь в сенцах, Антоха бросился к быку, встал перед ним на колени и забормотал, гладя его по курчавому лбу:

– Боренька, ты не обижайся на меня, ладно? Ну, чего ты на меня так смотришь, а? Я же ничего не могу поделать, сам должен понимать…

– Ммууу! – снова тихо пожаловался ему Борька и попытался привстать, но лишь дернул спутанными ногами и обреченно вздохнул. У впечатлительного Антохи из глаз снова закапали слезы, и он, ткнувшись губами в шершавый влажный нос быка, встал, чтобы уйти. Не домой, к незаконченном урокам, а куда-нибудь со двора подальше, чтобы не видеть и не слышать происходящего здесь.

Антоха еще раньше дал себе клятву: во что бы то ни стало выучиться и навсегда уехать из деревни, чтобы никогда самому не разводить скот и не убивать его. А сейчас он только укрепился в своем решении.

Борька проводил его печальным взглядом, и этот взгляд обреченного животного резанул по сердцу Антохи как ножом. И Антоха, еще не понимая, что он делает, но в то же время осознавая, что наступил в его жизни тот самый миг, когда от него требуется поступок, вернулся к колоде, взял с нее нож и, присев около Борьки, разрезал веревку, которой тот был примотан за рога к столбу. Борька тут же поднял голову с болтающимся на шее обрывком веревки, и снова попытался встать.

– Щас, Боря, щас! – лихорадочно шептал Антоха, на коленках подползая к его ногам и перерезая стянувшие их вожжи. Бычок тут же тяжело вскочил на ноги и остался стоять на месте, еще не определившись, видимо, куда ему идти.

Антоха же подбежал к калитке, распахнул ее и, вернувшись к Борьке, шлепнул его ладошкой по мускулистому заду, одновременно как бы подталкивая вперед.

– Иди, Борька, на улицу, – просительно сказал он. – Ну, иди же, тебе говорят!

А тупой Борька ухватил клок соломы и принялся ее пережевывать. Тогда отчаявшийся Антоха подобрал около поленницы палку и легонько стукнул бычка по мясистой ляжке.

– Пошел, пошел!

И Борька, поняв, что Антоха гонит его со двора, неспешно пошел к калитке, протопал мимо глядящих во двор окон горницы, и из дома, к счастью, его никто не заметил, так как Ванька носился где-то в деревне, отец с дядей Колей бражничали в это время на кухне, а мама, как обычно, хлопотала у плиты.

Задевая своими крутыми боками проем калитки, Борька протиснулся на улицу и степенно двинулся к концу села, где обычно на выгоне по утрам собирали весь скот перед тем, как погнать на пастбище. Бычок хорошо помнил эту дорогу и уверенно шел по ней, ничуть не сомневаясь в том, что его гонят именно туда, где растет сочная зеленая трава. Не смущало его и то, что рядом не было его постоянной спутницы – мамы-коровы Зорьки. Главное, рядом шел, держась за свисающую с его шеи, веревку, Антоха, а ему Борька доверял как никому.

Антоха же торопился выгнать бычка за село, а там пускай идет куда хочет, главное, спасти его сейчас от этих страшных заготовленных ножей, а там будь что будет. Он даже представить не мог, какую же трепку задаст ему отец за то, что угнал со двора почти четыре центнера несостоявшейся говядины.

– Ты же Михаила Панкина сын? – сквозь горестные раздумья услышал Антоха чей-то знакомый мужской голос и споткнулся, остановился. Стал как вкопанный и Борька, продолжая пережевывать прихваченный в дорогу клок соломы.

Спрашивал Антоху, а с восхищением смотрел на Борьку их отделенческий зоотехник Петр Егорыч.

– Ну, – шмыгнув носом, подтвердил Антоха. – Панкиных.

Загрузка...