В то время как вся жизнь Проспера была предметом мельчайших обсуждений, он сидел в секретной камере тюрьмы.
Два первых дня прошли для него еще не так заметно. Ему дали несколько листов пронумерованной бумаги, и в них он записывал все, что восстановила ему память и что он находил необходимым для своей защиты. На третий же день он начал беспокоиться, не видя никого, и, когда к нему приходил тюремщик и приносил ему поесть, он всякий раз спрашивал его, когда же наконец его вызовут еще раз?
– Дойдет очередь и до вас, – неизменно отвечал ему тюремщик.
Время шло, и несчастный, страдая от мук неизвестности, которые подламывают даже самые сильные натуры, приходил в отчаяние.
– Когда же этому будет конец? – восклицал он.
Но о нем не забыли. В понедельник утром, в неуказанное время, он услышал, как отпирается дверь его кельи. Одним прыжком он был уже около нее. Но, увидя на пороге седовласого старика, он остановился как вкопанный.
– Отец! – воскликнул он. – Отец!
– Да, отец… – отвечал пришедший.
Но вслед за удивлением Проспером овладела безграничная радость. Не раздумывая долго, он широко раскрыл объятия, чтобы броситься отцу на шею.
Но господин Бертоми оттолкнул его.
– Подожди! – сказал он.
Он вошел в камеру, и вслед за ним затворилась дверь. Отец и сын остались одни: Проспер уничтоженный и подавленный, а господин Бертоми полный гнева и угроз.
Отвергнутый этим последним своим другом, отцом, несчастный кассир в ужасном отчаянии едва владел собою.
– И ты тоже! – воскликнул он. – И ты! Ты поверил, что я преступен…
– Избавь меня от этой гнусной комедии, – перебил его господин Бертоми. – Я знаю все.
– Но я невиновен, отец, клянусь тебе покойной матерью!
– Несчастный, не кощунствуй! Твоя мать умерла, и я не ожидал, что настанет день, когда я возблагодарю Бога за то, что ее нет в живых. Твое преступление убило бы ее!
Последовало продолжительное молчание.
– Ты убиваешь меня, отец, – воскликнул наконец Проспер, – и это в ту минуту, когда мне нужно все мое самообладание, так как я стал жертвой какой-то подлой интриги.
– Жертвой!.. – усмехнулся господин Бертоми. – Хороша жертва!.. Значит, ты хочешь запятнать своими инсинуациями почтенного, доброго человека, который столько заботился о тебе, который оказал тебе столько благодеяний, который обеспечил тебе такое блестящее положение и предоставил тебе то, о чем ты даже и не смел мечтать… Довольно одной кражи, не позорь его!
– Ради бога! Отец, дай мне высказать тебе…
– О чем? Ты, быть может, хочешь отрицать благодеяния своего патрона? Однако же ты так был убежден в его расположении, что как-то даже приглашал меня в Париж, чтобы испросить у него для тебя руку его племянницы? Так, значит, и это была ложь?
– Нет, – отвечал Проспер, – нет…
– Это было год тому назад. Тогда ты любил еще Мадлену, по крайней мере ты мне так писал…
– Но я люблю ее, отец, и теперь больше, чем когда-либо! Я не переставал ее любить!
Господин Бертоми посмотрел на него с презрительным сожалением.
– Действительно так! – воскликнул он. – И все-таки мысль об этой чистой, непорочной девушке, которую ты любил, не остановила тебя от скандалов и дебошей? Любил! И ты осмеливался не краснея являться к ней после той подлой компании, с которой ты проводил время?
– Ради самого Бога! Дай мне объяснить тебе, почему Мадлена…
– Довольно, милостивый государь, довольно! Я знаю все, я уже предупреждал тебя об этом. Вчера я виделся с твоим патроном. Сегодня утром я говорил с твоим судебным следователем, и только благодаря его любезности меня допустили к тебе в тюрьму. Знаешь ли ты, что для этого меня обыскали, почти раздели донага!
Проспер больше не возражал. Он в отчаянии опустился на табурет.
– Всю нашу роскошь, – продолжал отец, – составляла честность. Ты первый из всей нашей семьи завел себе дорогие ковры работы Обюсона, и ты первый же из всего нашего рода оказался вором!
Кровь бросилась Просперу в лицо. Но он не тронулся с места.
– Я явился сюда не для упреков, – продолжал отец, – я пришел сюда для того, чтобы, насколько возможно, спасти еще нашу честь, чтобы наша фамилия не попала в один список с именами убийц и воров. Встань и выслушай меня.
Проспер повиновался.
– Прежде всего, – спросил его господин Бертоми, – сколько еще осталось у тебя от тех трехсот пятидесяти тысяч франков?
– Еще раз, отец, еще раз уверяю тебя, – отвечал несчастный, – что я невиновен.
– Я ожидал этот ответ. Наша семья все заплатит твоему патрону!
– Как? Что ты говоришь?
– Как только ты совершил преступление, твой зять возвратил мне приданое твоей сестры: семьдесят тысяч франков. Со своей стороны я даю сто сорок тысяч франков. Это составит двести десять тысяч франков, которые я взял с собою и отдам их господину Фовелю.
Эта угроза вывела Проспера из оцепенения.
– Ты не сделаешь этого! – воскликнул он с трудно скрываемым гневом.
– Я сделаю это сегодня же. В остальной сумме господин Фовель поверит мне. Мою пенсию составляют полторы тысячи франков, но я могу прожить на пятьсот, я еще могу заработать; с своей стороны твой зять…
Господин Бертоми следил за выражением лица своего сына. Гнев, граничивший с безумием, исказил его черты. Его потухшие глаза засветились.
– Ты не имеешь права, отец! – закричал он. – Нет, ты не имеешь права так поступать! Хорошо, не верь мне! Но кто убедил тебя в том, что я действительно виновен? Кто? В то время как сам суд медлит еще признать меня вором, ты, мой отец, спешишь с этим, более безжалостный, чем сам суд. Ты произносишь надо мной приговор, не выслушав меня!
– Я исполню свой долг.
– Я стою на краю пропасти, и ты толкаешь меня туда. И это ты называешь своим долгом! Неужели для тебя нет разницы между мной, уверяющим тебя, что я невиновен, и чужими для тебя людьми, которые меня обвиняют? Да уж сын ли я тебе? Ты говоришь, что затронута наша честь. Пусть так. Но ведь разумнее было бы поддержать меня, помочь мне, чтобы именно я лично мог выгородить нашу честь и спасти ее.
– Все против тебя!
– Ах, отец! Ты не знаешь, что с некоторых пор я должен был избегать Мадлену. Я был в отчаянии, я искал повсюду забвения. Мне хотелось забыть о самом своем существовании, я искал дурного общества и стыда. О Мадлена! Все против меня – что ж за важность! Я докажу, что я невиновен, или же погибну с этим пятном. Ведь бывают же судебные ошибки! Невиновный, я, быть может, даже буду осужден. Пусть будет так, пусть подвергают меня наказанию! Но убегают и с каторжных работ!..
– Несчастный, что ты говоришь?…
– Я говорю, отец, что теперь уж я совсем не тот, что был до сих пор. Отныне целью моей жизни будет мщение. Я жертва подлой интриги. До последней капли крови я буду разыскивать виновного. И я найду его, и он искупит все мои мучения, всю боль моей души. Он в доме Фовеля, вот где надо его искать!
– Перестань! – воскликнул господин Бертоми. – Гнев ослепляет тебя!
– Да, я понимаю тебя, – продолжал Проспер, – ты пришел сюда, чтобы сказать, что все добродетели нашли себе убежище под патриархальной кровлей Фовелей? Как бы не так! Под личиной честности скрываются иногда большие пороки. Почему вдруг ни с того ни с сего Мадлена запретила мне даже и мечтать о ней? Для какой цели она обрекла меня на изгнание, когда оно причиняет и ей самой такие же страдания, как и мне, когда она любит меня, – понимаешь? – еще любит меня! Я убежден в этом, у меня есть на это доказательства.
Назначенное для свидания время закончилось, и вошедший тюремщик объявил, что пора его прекратить.
Тысяча самых различных чувств наполняла сердце бедного старика и лишала его возможности соображать. Что, если Проспер говорит правду? А кто может доказать, что он говорит именно неправду?
Голос сына, с которым он за все время свидания был так жесток, разбудил в нем нежные отеческие чувства, так что их пришлось силою подавлять в себе. Что бы ни случилось, был ли Проспер виновен, или нет, он все-таки был его сын! Старик не хотел быть жестоким, он хотел войти к нему строгим и обиженным, каковым и вошел. Теперь же сердце его размягчилось, он открыл Просперу свои объятия и прижал его к груди.
– Сын мой! – бормотал он, расставаясь. – Что, если бы это была правда!
Двери камеры отворились почти тотчас же вслед за уходом отца, и, как и в первый раз, раздался голос тюремщика:
– Пожалуйте к допросу!
Проспер повиновался. Но походка его уже была не та, что прежде: большая перемена произошла в нем, он гордо выступал вперед и огонь решимости теперь светился в его глазах.
Теперь уж он знал дорогу и поэтому шел немного впереди своего конвойного. Когда они проходили через нижнюю залу с сыщиками и жандармами, Проспер опять повстречался с тем господином в золотых очках, который так пристально смотрел на него тогда в канцелярии.
– Бодритесь, господин Проспер Бертоми! – обратился к нему этот господин. – Если вы действительно невиновны, то это вам поможет!
Проспер в удивлении остановился. Он хотел ему что-нибудь ответить, но господин этот скрылся.
– Кто это? – спросил он у конвойного.
– Как! Вы его не знаете? – ответил конвойный в глубоком удивлении. – Да ведь это господин Лекок, сыщик!
– Что же это за Лекок?
– Это человек, с которым тягаться еще никто не вышел носом! Ему все известно! Если бы вы попали к нему, а не к этому сахару-медовичу Фанферло, то ваше дело было бы уже давно решено. Ему за ним не угнаться! А точно мне показалось, что вы с ним знакомы?
– Пока сюда не попал, я его ни разу не встречал.
– Да в этом вовсе и нет надобности. Никто на свете не видал господина Лекока в настоящем виде. Сегодня он один, а завтра – другой. Сегодня черный, а завтра – рыжий. То он молодой, а то – столетний старикашка. Да взять хоть бы меня! Ведь как он меня проводит! Подходишь к чужому, что, мол, ему угодно, а глядь – это он! Да если бы мне сейчас сказали, что вы – это он, я и тогда поверил бы: очень возможно! Ах, что только он из себя не выделывает!..
В это время они вошли в галерею судебных следователей.
На этот раз Просперу не пришлось дожидаться очереди на позорной скамье: его поджидал сам следователь. Нетрудно догадаться, что свидание отца с сыном устроил сам Партижан: ему нужно было угадать душу обвиняемого. Он был убежден, что между отцом, этим человеком редкой честности, и его сыном, обвиненным в воровстве, должна была произойти раздирающая душу сцена, и он думал, что эта сцена сломит упорство Проспера. Каково же было его удивление, когда он увидал кассира выступающим гордой поступью, с твердым и уверенным взглядом, но без всякого вызова или бравирования положением.
– Ну что же, вы решились? – спросил он его тотчас же.
– Невиновному не на что решаться, – отвечал обвиняемый.
– Значит, тюрьма оказалась для вас плохой советницей? Вы забыли, что только искренность и раскаяние могут заслужить для вас прощение у судей?
– Я не нуждаюсь ни в помиловании, ни в прощении.
Партижан сделал жест досады. Он немного помолчал и потом вдруг неожиданно спросил:
– А куда девались триста пятьдесят тысяч франков?
Проспер покачал печально головой.
– Ах, если бы это знать! – отвечал он просто. – Тогда бы я находился не здесь, а на свободе.
– Значит, вы упорно стоите на своем? Вы продолжаете обвинять вашего патрона?
– Его или кого-нибудь другого.
– Виноват!.. Только он один, понимаете ли, один только он знал слово. Был ли ему интерес обворовывать самого себя?
– Я долго искал этот интерес и не мог найти его.
– Отлично! Этот интерес имели только вы! Украли вы!
Партижан говорил так, точно был убежден в этом, на самом же деле он сомневался. Оставалось только последнее средство – это огорошить обвиняемого, который своим спокойствием и решимостью защищаться до конца попортил ему столько крови.
– А ну-ка, скажите, сколько денег вы потратили в этом году? – задал он вопрос, едва сдерживая себя от гнева.
Просперу не нужно было для этого ни воспоминаний, ни счетов.
– Извольте, – тотчас же ответил он. – Обстоятельства были настолько исключительны, что я достаточно-таки порастряс свои деньги: я потратил их около пятидесяти тысяч франков.
– Откуда же вы их взяли?
– Прежде всего у меня было двенадцать тысяч франков, доставшиеся мне по наследству от матери. Затем я получил от господина Фовеля жалованье и за участие в прибылях предприятия четырнадцать тысяч франков. Восемь тысяч я выиграл на бирже. Остальное я взял взаймы, состою должным в этой сумме и могу уплатить ее немедленно из тех пятнадцати тысяч, которые имею на текущем счету у господина Фовеля.
– А кто вам давал взаймы?
– Рауль Лагор.
Этот свидетель, отправившийся путешествовать, как нарочно, в день кражи, не мог быть допрошен.
– Хорошо, – сказал Партижан. – Поверю вам на слово. Объясните мне теперь, почему вы, вопреки формальным приказаниям вашего патрона, взяли из банка деньги накануне, а не в самый день платежа?
– Господин Кламеран дал мне знать, – отвечал Проспер, – что для него будет приятно и даже полезно получить свои деньги именно рано утром. Если вы допросите его, он подтвердит вам это. С другой стороны, я знал, что явлюсь на службу несколько позднее обыкновенного.
– Господин Кламеран ваш друг?
– Нисколько. Наоборот, я должен сознаться, что чувствую к нему необъяснимое отвращение, – я заявляю об этом. Он очень близок с Лагором.
– Как вы провели вечер накануне преступления?
– По выходе со службы, в пять часов, я взял билет на Сен-Жерменском вокзале и поехал в Везине на дачу к Раулю Лагору. Я отвез ему полторы тысячи франков, которые он ожидал от меня, но, не застав его дома, я вручил их его лакею.
– А вам не сказали там, что господин Лагор отправляется в путешествие?
– Нет. Я даже не знаю сейчас, в Париже он или нет.
– Отлично. Что вы делали затем?
– Я вернулся в Париж и обедал в ресторане с одним из приятелей.
– А потом?
Проспер помедлил.
– Вы молчите, – обратился к нему Партижан. – Тогда позвольте мне рассказать вам, как вы проводили ваше время. Вы возвратились к себе на улицу Шанталь, оделись и отправились на вечеринку к одной из тех дам, которые называют себя артистками, но только позорят свои театры, получая от них в жалованье гроши, а тем не менее заводя себе экипажи и лошадей. Вы были у мадемуазель Вильсон!
– Совершенно верно.
– У мадемуазель Вильсон идет большая игра?
– Иногда.
– В таких компаниях вы – свой человек. Не были ли вы замешаны в одной скандальной истории, имевшей место у одной из дам такого сорта по фамилии Кресченди?
– Я фигурировал только в качестве свидетеля, будучи очевидцем шулерства.
– Значит, игра велась не без шулеров! Вы у мадемуазель Вильсон не играли в баккара? Не проиграли ли вы там тысячу восемьсот франков?
– Виноват, господин следователь, – всего только тысячу сто франков.
– Пусть будет так. Утром в день преступления вы уже заплатили тысячефранковый билет.
– Да.
– Кроме того, пятьсот франков у вас было в письменном столе и четыреста оказалось в вашем кошельке в момент вашего ареста. Таким образом, в ваших руках в течение каких-нибудь двадцати четырех часов обернулось четыре тысячи пятьсот франков…
Проспер не оробел, но был поражен. Он не сомневался в могуществе парижской тайной полиции, но такие обширные сведения, добытые в такой короткий срок, поставили его в тупик.
– Ваши сведения совершенно достоверны… – сказал он наконец.
– Откуда вы взяли эти деньги, когда накануне только не могли их уплатить? – продолжал допрос Партижан.
– При участии одного биржевого маклера я продал кое-какие ценные бумаги на сумму около трех тысяч франков. Кроме того, я взял из кассы в счет своего жалованья две тысячи франков. Мне нечего скрывать от вас.
– А если вам нечего скрывать, то почему же вот эта самая записка, – и Партижан показал записку к Жипси, – так таинственно была передана вами одному из ваших сослуживцев?
На этот раз удар был нанесен метко. Под взглядом следователя Проспер опустил глаза.
– Я думал… – пробормотал он. – Я хотел…
– Вы хотели скрыть свою любовницу!
– Да! Да, это верно! Я знал, что при обвинении такого человека, как я, все мои слабые стороны, все мои малейшие недостатки будут раздуты в тяжкую преступность.
– Иначе говоря, вы поняли, что присутствие у вас женщины даст большие поводы к вашему обвинению. Вы живете с этой дамой?
– Я еще молод, господин судебный следователь…
– Довольно! Человек, хоть сколько-нибудь уважающий себя, не станет жить с такою дрянью. Значит, вы настолько пали, что снизошли до нее.
– Милостивый государь!..
– Вероятно, вы знаете, что это за дама?
– Госпожа Жипси до знакомства со мной была учительницей. Она родилась в Порто и приехала во Францию вместе с одной португальской семьей.
Следователь пожал плечами.
– Ее имя вовсе не Жипси, – сказал он. – Она никогда не была учительницей и никогда не была родом из Португалии.
Проспер хотел возражать, но Партижан раскрыл лежавшее перед ним дело и начал читать.
– Вот послушайте, – сказал он. – Пальмира Шокарель, родилась в Париже в тысяча восемьсот сороковом году от Жака Шокареля, приказчика из похоронных процессий, и от его жены Каролины. Двенадцати лет Пальмира Шокарель была помещена в учение к башмачнику и оставалась у него до шестнадцати. Далее за целый год справок о ней не имеется. Семнадцати лет она поступила в качестве горничной к супругам Домбас, занимавшимся бакалейной торговлей на улице Сен-Дени, и прожила у них три месяца. За этот год она переменила восемь или десять мест. В пятьдесят восьмом году она поступила уже в качестве бонны к одному торговцу веерами в пассаже Шуазель. В конце этого года девица Шокарель поступила на службу к госпоже Нюнэ и отправилась с нею в Лиссабон. Сколько времени она оставалась в Португалии и что там делала? Об этом у меня сведений нет. Наконец в шестьдесят первом она снова появилась в Париже, но тотчас же и была посажена на три месяца в тюрьму. Свое имя – Нина Жипси – она действительно привезла с собой из Португалии.
– Но я вас уверяю… – хотел было возразить Проспер.
– Да, я понимаю, – продолжал следователь, – что эта история гораздо менее романтична, чем та, которую она рассказала вам сама. Ну-с, по выходе Пальмиры Шокарель, или так называемой Жипси, из тюрьмы мы теряем ее из вида, и находим ее вновь только через полгода пристроившейся к некоему приказчику Кальдасу, который пленился ее красотой и устроил ей меблированную квартиру недалеко от Бастилии. Она жила с ним и носила его имя до тех пор, пока не сошлась с вами. Слышали ли вы когда-нибудь об этом Кальдасе?
– Ни разу в жизни…
– Этот несчастный был так в нее влюблен, что, когда она бросила его, сошел с ума от печали. А это был человек полный энергии, неоднократно клявшийся при всех, что убьет того, кто у него ее похитит. Можно полагать, что с тех пор он уже покончил самоубийством. По уходе девицы Шокарель он распродал обстановку и скрылся неизвестно куда. Несмотря на все усилия, найти его не удалось. Вот женщина, с которой вы живете и ради которой вы совершили воровство!..
Партижан ожидал, что Проспер, задетый за живое, издаст крик отчаяния. Однако же тот молчал. Из всего того, что сказал ему следователь, в его голове засело только имя этого несчастного приказчика Кальдаса, покончившего самоубийством.
– Итак, – настаивал Партижан, – вы признаете, что эта женщина погубила вас?
– Я не могу признать этого, – отвечал Проспер, – потому что это не так.
– Тем не менее она была причиной больших издержек с вашей стороны. Вот смотрите. – Он вытащил из дела счет. – За один только минувший декабрь вы уплатили за нее портному Клопену: за два туалета для прогулки – девятьсот франков, за платье для вечеров – семьсот франков, за домино из кружев – четыреста франков…
– Все это я уплатил вполне добровольно, свободно, без всякого понуждения с ее стороны.
Партижан пожал плечами.
– Вы идете против очевидного факта, – сказал он. – Неужели вы станете отрицать, что ради этой девушки вы изменили даже свои привычки и перестали бывать у вашего патрона?
– Это не из-за нее, уверяю вас.
– Тогда почему же вы так сразу, вдруг, порвали отношения с домом, где, казалось, у вас был роман с молодой девушкой, рука которой вам была уже почти обещана? Мне рассказал об этом господин Фовель, да и сами вы писали об этом своему отцу…
– Я имею на это основания, о которых не могу сообщить, – отвечал Проспер дрожащим голосом.
– Значит, вас отстранила сама Мадлена? – продолжал следователь.
Проспер молчал. Он был, видимо, взволнован.
– Говорите же! – настаивал Партижан. – Должен вас предупредить, что именно эта подробность имеет очень серьезное значение в вашем процессе.
– Я буду молчать, даже если бы от этого погиб!
– Ну, берегитесь! С юстицией не шутят!
Партижан помолчал. Он ожидал ответа, но его не последовало.
– Вы упорствуете? – продолжал Партижан. – Отлично! По вашим словам, за последний год вы издержали пятьдесят тысяч франков. По нашим сведениям – семьдесят тысяч. Но возьмем вашу цифру. Ваши ресурсы пришли к концу, ваш кредит исчерпан, продолжать такую жизнь, какую вы вели, не на что. Что вы предполагали делать дальше?
– Я не думал об этом, – отвечал Проспер. – Я руководствовался правилом «живи, пока живется», а потом…
– А потом можно приняться и за кассу?
– Э, милостивый государь, – воскликнул Проспер. – Если бы я был виновен, разве бы я сейчас был здесь? Разве бы я вернулся снова к кассе? Я предпочел бы убежать…
Партижан усмехнулся.
– Поезд идет скоро, – отвечал он, – но телеграф действует еще быстрее. Бельгия под боком, а в Лондоне французского вора находят на пари за двадцать четыре часа. Америка – тоже плохое убежище. Вы для этого достаточно благоразумны. Вы остались в Париже и сказали себе: «Возвращусь-ка я лучше к кассе; а если я и попадусь, то, отсидев три или пять лет в тюрьме, все-таки по выходе буду богат». Очень многие люди, сударь, жертвовали пятью годами своей жизни из-за трехсот пятидесяти тысяч франков.
Проспер подумал, точно желая на это возражать.
– Господин следователь, – обратился он к Партижану. – Есть одна маленькая подробность, о которой я впопыхах забыл упомянуть. Она пришла мне сейчас на память и может послужить мне в защиту.
– Говорите.
– Деньги из банка принес мне артельщик, которого мы туда посылаем всегда. Мне было некогда, и я собирался уже уходить, когда он пришел с деньгами. Я уверен, отлично помню, что прятал деньги именно при нем. Ах, если бы он это заметил! Во всяком случае, я ушел из кассы раньше, чем он.
– Отлично, – сказал Партижан. – Мы его допросим. А теперь отправляйтесь в тюрьму, и предупреждаю вас: подумайте!
Проспера увели, а Партижан поехал в больницу, где лежал артельщик Антонин, так некстати сломавший себе ногу. Он тяжко страдал, но все-таки мог давать ответы. Партижан подсел к его кровати, а Сиго со своими бумагами поместился у маленького столика.
– Мой друг, – обратился следователь к Антонину, – чувствуете ли вы себя настолько хорошо, чтобы давать мне показания?
– Так точно, сударь.
– Это вы были посланы в банк за теми тремястами пятьюдесятью тысячами франков, которые после исчезли?
– Так точно.
– В котором часу вы вернулись?
– Довольно поздно. Было уже пять часов, когда я вернулся к себе в банкирскую контору.
– Не припомните ли вы, что сделал господин Бертоми, когда вы вручили ему деньги? Не старайтесь отвечать сразу, припомните хорошенько…
– Позвольте… Мне припоминается, что сначала он сосчитал деньги, потом разделил их на четыре пакета, затем положил в кассу, а потом… потом он запер кассу, и… да, да… я отлично это помню… он ушел!
– Вы это твердо помните? – спросил его судебный следователь.
– Твердо!.. Да я дам голову на отсечение!
Трудно было настаивать на более точном ответе, и Партижан счел возможным оставить больного в покое.
– Вот это так важно! – говорил он дорогой Сиго. – Это очень, очень ценное показание!