В 1830 году, когда на престол взошел король Уильям IV, Британия представляла собой страну парадоксов: в некоторых отношениях британцы были самой передовой нацией Европы, а в некоторых – самой отсталой (см. Билз, 1969; Дж. Ф. К. Гаррисон, 1971). Промышленная революция развивалась здесь такими темпами, как ни в какой другой стране: техника применялась как в производственной сфере, так и в жизни в целом столь повсеместно и такими темпами, что весь XIX век Британия оставалась самой мощной державой мира. Не следует забывать и о том, что революция происходила и в сельском хозяйстве тоже, ибо при обработке и возделывании земли применялись самые передовые научные методы, значительно увеличивавшие урожайность посевных культур. Таким образом, продовольственные запасы возрастали, что позволило кормить и снабжать продуктами все увеличивавшееся население страны, которое быстро урбанизировалось, так как новые большие города, возникшие в Северной и Центральной Англии, нуждались в дешевой рабочей силе, а ее-то как раз и поставляли сельские окраины. В 1831 году общее население Британских островов равнялось 24,1 миллиона человек, из которых примерно треть составляли ирландцы. Лондон был крупнейшим городом с населением в 1 900 000 человек (13,5 % от числа населения Англии и Уэльса). К 1851 году население Лондона выросло до 2 600 000 человек. Что касается других городов, то население Манчестера в тот же период выросло со 182 000 до 303 000, Лидса – со 123 000 до 172 000, Бирмингема – со 144 000 до 233 000, Глазго – с 202 000 до 345 000 человек, а население Брэдфорда, составлявшее в 1801 году всего 13 000 человек, в 1851 году выросло до 104 000 (Дж. Ф. К. Гаррисон, 1971).
Однако как в политическом, так и в социальном отношениях Британия оставалась почти феодальной страной. Власть была сосредоточена в руках весьма немногочисленной горстки людей, которые в большинстве своем не были ни промышленниками, ни предпринимателями, а представляли собой титулованную аристократическую знать – крупных землевладельцев (партия вигов) и мелких землевладельцев, или джентри (партия тори). Большинство людей не имели даже права голоса, одна из палат в парламенте была укомплектована исключительно наследственными аристократами, а многие места в палате общин находились всецело под контролем отдельных индивидуумов. Многие места, особенно закрепленные за так называемыми «гнилыми местечками», были представлены лишь несколькими избирателями, и их представители по различным соображениям, включая и страх перед мерами экономического характера, были послушными орудиями в руках боссов, которые их назначали и, по сути дела, повелевали ими. Если принимались новые законы, то они прежде всего учитывали нужды и потребности политической элиты – тех, кто был заинтересован в сохранении сложившихся общественных устоев, – и эти законы, навязываемые обществу радетелями «справедливости мирным путем», затем преподносились всему населению в качестве постановлений, обязательных к исполнению. Самыми печально известными из них были так называемые хлебные законы, принятые сразу после войны с Наполеоном и вводившие высокие тарифы на импортируемое зерно. Таким образом, беднякам приходилось покупать продукты по более высоким ценам; промышленникам (которые не были частью истеблишмента) приходилось платить рабочим более высокую заработную плату; а землевладельцы собирали искусственно раздутую арендную плату.
Неотъемлемой частью этой привилегированной группы являлась узаконенная англиканская церковь. Каждый (не важно, англиканец он или нет) обязан был поддерживать государственную церковь, обладавшую монополией на проведение свадеб и похорон (любопытно, но на квакеров это не распространялось); епископы приравнивались к лордам и поэтому имели законное право на места в верхней палате парламента; и хотя некоторые из младших чинов духовенства влачили жалкое существование, получая сущие гроши, верхние эшелоны того же духовенства получали очень щедрое вознаграждение, а возложенные на них обязанности были не особо обременительными. Если брать иерархическую лестницу, то в то время два прелата, например, получали 19 000 фунтов в год, тогда как лондонский полицейский получал только 50. Поскольку все сводилось к получению и распределению мест в парламенте, то внутри этой политической элиты существовала тесная связь между светскими и клерикальными элементами: многие выгодные места в структуре церкви предоставлялись высокопоставленным мирянам, а назначение на высшие церковные должности (как и сейчас) осуществляло светское правительство.
Поэтому далеко не случайно религия и церковь привлекали к себе самое пристальное внимание со стороны некоторых членов правительства. Церковь и религия считались – и не без основания – главной теоретической и социальной опорой в поддержании порядка и стабильности общества. Многие горячо поддержали поэта-лауреата Роберта Саути, который в 1829 году в своем обращении к народу писал: «Не подлежит сомнению тот факт, что религия есть та основа, на которой покоится светское государство… Там, где речь идет о безопасности государства и благосостоянии народа, без религии просто не обойтись» (Билз, 1969, с. 68). Таким образом, любые нападки на религию и церковь считались не только богохульными и безнравственными, но и опасными для общества.
Поскольку здесь мы основное внимание уделяем состоянию человеческого общества в выбранное нами время, то будет вполне уместным дать краткое описание того места и положения, которое занимала в нем женщина, – это даст нам ценностный ориентир для характеристики всего общества в целом. Ныне превалирует та точка зрения (и она имеет вполне законное обоснование), что в викторианскую эпоху женщины – особенно представительницы среднего и высшего классов – занимали, по сравнению с мужчинами, более низкую ступень социальной лестницы. Хотя женщины и не имели равных прав с мужчинами, прежде они считались весьма полезными членами общества – по крайней мере, дома. Но затем в силу многих причин, главная из которых – резко возросшее на местном рынке труда количество дешевой рабочей силы, вся их общественная полезность по большей части была сведена к рождению детей, украшению (пусть и мнимому) домашнего очага и полной беспомощности – не женщины, а глупые, вечно занятые своим вязанием куклы, как они представлены в викторианской литературе. Вот как это выразил один из персонажей поэмы «Принцесса» (1847), принадлежащей перу Альфреда Теннисона, считавшегося формирователем, выразителем и зеркалом современной ему общественной мысли:
Орудья мужчины – плуг, меч, булава,
Для женщины – стол и вязанье.
Жена – это сердце, а муж – голова,
Он – властность, она – послушанье;
Все прочее – вздор…
Лишь очень немногие честно, даже наедине с собой, признавали, что именно таково положение дел. Большинство же предпочитали смягчать свою оценку и роль женщины, считая последнюю не столько стоящей ниже мужчины по своему развитию и уму, сколько существом совершенно особого рода. Об этом же говорит и Теннисон в заключительных строках своей поэмы, выражая, быть может, свою собственную позицию:
Нет, женщина умом не ниже, чем мужчина, —
Она другая…
Отсюда он делает вывод:
И только в браке все равны друг другу,
И каждый восполняет то, что нет в другом.
Мужчина – существо, наделенное силой, властью, умом. Женщина – существо эмоциональное, понимающее, любящее, живущее сердцем и чувствами. Эти качества редко сочетаются между собой; впрочем, они и не должны. Мужчина создан для жестокого мира сделок, а женщина, «домашний ангел», – для превращения домашнего очага и семьи в святилище и место отдохновения.
До этого момента я приводил довольно статичную картину британского общества, каковым оно и было. Но вот, во многом под влиянием сил, приведенных в действие промышленной революцией, ситуация начала понемногу меняться. Начиная с 1826 года членам религиозных сект (как в свое время методистам) разрешили занимать общественные должности без специальных законов об освобождении от уголовной ответственности, а в 1829 году католики были восстановлены в гражданских правах. (Это, конечно, не значит, что каждый католик получил право голоса на выборах, просто сам по себе католицизм больше уже не являлся непреодолимым барьером к получению государственных должностей.) Кроме того, из судебных книг начали изыматься наиболее варварские законы – вполне благоразумная мера, поскольку присяжные, заранее зная меру наказания виновному, часто отказывались выносить приговор. Так, например, выдавать себя за челсийского пенсионера больше уже не считалось преступлением. А в 1832 году была даже проведена первая парламентская реформа, отменившая ряд наиболее вопиющих беззаконий в британской правовой и избирательной системе. К сожалению, были устранены только самые грубые и вопиющие нарушения, но при этом власть, пусть и в слегка урезанном виде, по-прежнему оставалась в руках политической элиты. Большинство людей, включая и женщин, по-прежнему были лишены права голоса, а промышленный север Англии на всех уровнях в целом так и остался «изгоем».
Более того, ценность и необходимость некоторых законов вызывала вполне обоснованные сомнения. Еще в конце XVIII века его преподобие Т. Р. Мэй в своем «Очерке о принципах народонаселения» утверждал, что принятие закона о бедных было неразумным актом и не привело к облегчению доли бедняков. Действительно, он искренне считал, что этот закон должен был положить конец проблеме, ради которой он и был принят, – покончить с бедностью и устранить этот сектор в структуре населения. К такому довольно нелепому выводу Мэй пришел на основании той предпосылки, что там, где наблюдается рост народонаселения в геометрической прогрессии, снабжение продовольствием в лучшем случае возрастает только в арифметической прогрессии. Следовательно, пока народ будет терпеть лишения и ограничения, борьба за существование неизбежна, ибо всегда найдутся люди, неспособные себя обеспечить. А восполнение недостающих средств с помощью актов благотворительности в конце концов только усугубит дело.
Люди, не считавшие себя бедными настолько, что это причиняло им страдания, восприняли эти доводы почти как истину (Инглис, 1971). Они прекрасно увязывались с популярной в то время темой, дебатировавшейся в политических кругах, что проблемы будут только нарастать, если государство попытается их решить за счет повсеместного внедрения схем благотворительности. К тому же эти доводы имели солидное подкрепление и со стороны религии. Разве не сказал Христос: «Ибо нищих всегда имеете с собою»? Таким образом, в 1830-х годах заново обновленные законы о бедных привели к массовому строительству новых работных домов – мест, настолько мрачных и устрашающих, что бедняки прилагали максимум усилий, чтобы только туда не попасть, вплоть до того, что отказывались подавать прошение о вспомоществовании. Мальтус, несомненно, был бы весьма обрадован, если бы узнал, что вследствие появления работных домов число нуждающихся стремительно пошло на убыль. Однако, как сардонически заметил Карлейль (1872), для оправдания чего-либо нет никакой нужды прибегать к политической экономии: «Если бедняков сделать несчастными, их станет меньше. Это секрет, известный каждому крысолову».
Общество, портрет которого я здесь набрасываю, в описываемое время представляло собой странное смешение старого и нового. Микрокосм и дух страны в целом находил отражение в ее учебных заведениях, особенно высших (см. Хьюз, 1861; Адамсон, 1930; Кэмпбелл, 1901; и первые главы работы Кларка и Хьюза, 1890). До 1830 года в Англии существовали только два университета. В Шотландии дела обстояли не лучше: там тоже было два университета, хотя по части медицины Эдинбург был впереди планеты всей и славился наилучшим на тот период времени качеством обучения. Но если не брать в расчет Шотландию, то англичанин мог получить университетское образование или в Оксфорде, или в Кембридже. Это, однако, предполагало, что абитуриент принадлежал к мужскому полу и был членом англиканской церкви. В ответ на это религиозное ограничение группа лондонских утилитаристов основала Университетский колледж, а группа англиканцев, в свою очередь, в качестве противовеса основала в Лондоне Королевский колледж. Но они, разумеется, не выдерживали никакого сравнения со старыми университетами; в сущности, Королевский колледж по уровню образования был немного выше средней школы и готовил учащихся поступлению в Оксфорд и Кембридж.
Если сегодня Оксфорд и Кембридж считаются светскими учебными заведениями, в то время они таковыми не были; по сути дела, это были оплоты и бастионы англиканской церкви. Университеты подразделялись на колледжи, управляемые группами попечителей, каждый из которых был в звании бакалавра и занимал одну из должностей в англиканской церкви. Жениться разрешалось только деканам колледжей, а для всех остальных обзаведение семьей было сопряжено с потерей университетской должности; в лучшем случае ему предлагали – в качестве дара от колледжа – должность пастора в одном из сельских церковных приходов. Реальной силой обладали именно колледжи, а не университеты как таковые. В самом деле, Новый колледж в Оксфорде и Королевский колледж в Кембридже были настолько автономны и самоуправляемы, что обладали правом на собственные звания и степени.
Большинство студентов, учившихся в университетах, приходили туда не за ученостью и не за солидным образованием, поскольку особая ученость от них и не требовалась. Они изучали основы математики, в основном Евклидову геометрию, классическую литературу и религию, да и то поверхностно. Бо́льшая часть учебного времени уходила на разного рода забавы и увлечения, такие как верховая езда и охота на лис. Университет рассматривался просто как промежуточный этап, помогающий джентльмену перейти из поры детства во взрослую жизнь. Для большинства выпускников вступление во взрослую жизнь редко было связано с такой вульгарной стороной жизни, как торговля (это в основном был удел сектантов). Если даже выпускник не был независимым во всех отношениях землевладельцем, то он, во всяком случае, мог претендовать на должность, связанную с судопроизводством, медициной, или на священнический сан. Разумеется, это требовало дальнейшего обучения после окончания университета, ибо английское высшее образование ни в теории, ни на практике не было рассчитано на то, чтобы обучать учащихся предметам, имевшим практическое приложение.
Впрочем, далеко не все выпускники вели легкую и беспечную жизнь. Даже серьезный студент не мог претендовать на особо высокие достижения, ибо пути к достижениям были немногочисленны. Кембридж давал две ученые степени – по математике и по классической литературе. Однако прежде чем получить ученую степень по классической литературе, студент обязан был доказать свою дееспособность, с успехом сдав учебную программу по математике! В Кембридже тех, кто успешно сдал экзамен по математике, называли «крикунами», и занявшие верхнюю строчку в этом списке обычно претендовали на зачисление в братство одного из самых престижных колледжей, таких, например, как Тринити-колледж (колледж Святой Троицы) или колледж Святого Иоанна. В Оксфорде применялась сходная система, которая точно так же приводила учащегося на стезю строгих экзаменов, а затем уже в желанное братство. Главное отличие между университетами заключалось в том, что в Оксфорде сперва нужно было отличиться в таком предмете, как классическая литература, прежде чем выбирать математическую стезю.
Как и применительно к нуждам страны в целом, эта система выглядела совершенно неприспособленной к требованиям, предъявляемым тогдашним промышленным обществом. По таким дисциплинам, как химия, ботаника и геология, экзаменов не было вообще, как не было и системы отбора и помощи особо талантливым, но нуждающимся студентам (не считая довольно скромной стипендии для бедных), не говоря уже о том, что университетское образование совершенно не учитывало интересы большинства людей, занятых в промышленности, – тех, кто действительно нуждался в услугах науки и технологии, – в силу религиозных и социальных барьеров. И все же, если брать страну в целом, мы видим ростки грядущих перемен, вселявших надежду на светлое будущее. Во-первых, во втором десятилетии XIX века ряд блестящих молодых математиков из Кембриджа, среди них Джон Гершель, Чарльз Бэббидж и Джордж Пикок, произвели настоящую революцию в области математики, введя до сих пор отсутствовавшую в Англии, но повсеместно применявшуюся в Европе технику прикладного анализа – метод, куда более плодотворный, чем традиционные британские методы, бытовавшие еще со времен Ньютона. Британская прикладная математика активно использовалась в ту пору и используется поныне. Во-вторых, и это очень важно для нашего повествования, научные преподаватели начали серьезно подходить к своим обязанностям. Хотя к дипломным программам не предъявлялось каких-либо научных требований или критериев (исключая прикладную математику или теоретическую физику), и в Оксфорде, и в Кембридже было несколько кафедр естественных наук. В Кембридже такими кафедрами были кафедры геологии, минералогии и ботаники. Если в XVIII веке редко какой университетский преподаватель снисходил до лекций, а то и вообще плохо разбирался в своем предмете – их главным образом привлекал не сам предмет, а связанные с ним жалованье и привилегии, – то к 1830 году большинство прилагали основательные усилия, чтобы овладеть своим предметом и читать лекции по нему. А поскольку эти лекции были открытыми и доступными для всех учащихся, многие студенты, которых интересовала та или иная научная дисциплина, имели возможность получить необходимые знания, хотя и не допускались к экзаменам по этому предмету; кроме того, к вящей радости преподавателей, за посещение внеплановых лекций они должны были вносить дополнительную плату.
Одним словом, высшее образование, предлагавшееся в то время, отражало саму сущность британского общества 1830-х годов. А теперь обратимся к самим ученым мужам, жившим в то время и имевшим самое непосредственное отношение к нашему повествованию.
Профессором минералогии в Кембриджском университете был преподобный Уильям Уэвелл (1794–1866) (Тодхантер, 1876; Кэннон, 1964; Рьюз, 1976).
Уэвелл [мы придерживаемся традиционного написания этой фамилии, хотя по-английски он Хьюэлл. – Прим. пер.] происходил из Ланкашира, из семьи с довольно скромным достатком, и потому был стипендиатом в Тринити-колледже. В 1816 году он числился вторым в списке «крикунов», и, вероятно, это был первый и единственный раз в его жизни, когда он был вторым. Он жил и преподавал в Тринити до самой смерти, сначала став членом студенческого братства, затем преподавателем, а в 1842 году – деканом. Хотя он, безусловно, в первую очередь был ученым-естественником, круг его интересов был поистине широк и включал в себя минералогию, кристаллографию, политическую экономию, астрономию (тидологию – науку о приливах), геологию, химию и так далее – этот перечень можно продолжить. Именно Уэвелл изобрел большинство новых научных терминов, в которых нуждалась современная ему наука. Главными его трудами считаются «История индуктивных наук» (1837) и «Философия индуктивных наук» (1840). В них он впервые дал обзор наук, которых до него еще никто не затрагивал, и предложил неокантианский анализ научного метода, побудивший ученого-эмпирика Джона Стюарта Милля к долгой научной полемике, которую он начал в своем трактате «Система логики». (О философских воззрениях Уэвелла и его дискуссии с Миллем см.: Баттс, 1965; Лодан, 1971; и Рьюз, 1977.)
Уэвелл не был красавцем; это был крепко сколоченный, добротно сбитый человек, знавший практически все обо всем (Сидней Смит как-то сказал о нем, что «если наука – его сильная сторона, то всеведение – его недостаток»), и большой любитель прихвастнуть, особенно перед подчиненными. Вполне вероятно, что его кажущаяся самоуверенность, нашедшая выражение в бахвальстве, была просто маской, скрывавшей его неуверенность в себе, поскольку его отец был плотником. Уэвелл тоже был тори, как и большинство церковников, и как только приобрел власть, он возглавил университетскую оппозицию, представителей которой было немало в королевских комиссиях, готовивших в середине века систему реформ. Однако, несмотря на свои недостатки, это был волевой, сильный человек, обладавший недюжинными способностями, производившими глубокое впечатление на его современников.
Научный путь преподобного Адама Седжвика (1785–1873), профессора геологии в Кембриджском университете, ярого вига и каноника из Норвича, во многом напоминал путь Уэвелла (Кларк и Хьюз, 1890). Тоже выходец из Северной Англии (из знаменитых Долин), из семьи скромного достатка, он попал в Кембридж и всю свою жизнь проработал в Тринити-колледже. В 1817 году он развернул выборную кампанию по избранию в профессорат под девизом: «Если я до сих пор не перевернул ни одного камня, то и после избрания оставлю все камни неперевернутыми». Свой успех на выборах он объяснил тем, что если сам он ничего не смыслит в геологии, но этого не скрывает, то его оппонент, наоборот, заявляет, что он дока по части геологии, хотя на самом деле не смыслит в ней ничего. Как бы то ни было, но основной причиной его избрания следует считать тот факт, что если сам Седжвик представлял один из самых достойных и привилегированных колледжей страны, то его оппонент представлял небольшой провинциальный колледж, за которым закрепилась дурная репутация приверженности евангелизму.
Несмотря на полное невежество, которым он отличался в молодые годы, Седжвик быстро стал одним из лучших ученых Британии в области геологии, снискавших славу своими исследованиями пластов кембрийского периода (см. геологическую хронологию в гл. 6). В отличие от Уэвелла Седжвик не дружил с пером и не обладал даром писательства, за исключением, пожалуй, тех случаев, когда речь шла о религии или университетской политике, поэтому он не оставил после себя каких-то значительных трудов по геологии. Однако, тоже в отличие от Уэвелла, Седжвик был очень любезным и приятным в обращении человеком, который, в лучших традициях Йоркшира, был душой компании. Хотя он был горяч нравом, он, однако, никогда не держал на других злобу. (Единственное исключение из этого правила – его непримиримая вражда с бывшим другом и товарищем по колледжу Родериком Мерчисоном, разгоревшаяся на почве того, что Мерчисон считал кембрийские пласты, исследуемые Седжвиком, частью силурийских пластов, исследованием которых он занимался сам.) После выхода в свет «Происхождения видов» Седжвик написал своему бывшему студенту Дарвину типично шизофреническое письмо. В первой половине письма он всячески ругал и бранил Дарвина, а во второй половине слал ему теплые, сердечные поздравления, в шутку называл его «обезьяньим сыном» и жаловался на свое здоровье. К счастью, его поздравления были не притворными, а шли от всего сердца, так что Дарвин и Седжвик всю жизнь оставались друзьями (Кларк и Хьюз, 1890). Среди студентов Седжвик был известен под прозвищем Робин Добрый Малый, Уэвелл – под прозвищем Неограненный Алмаз или Билли Свисток, а среди друзей и коллег Седжвик был просто Старина Седж.
Преподобный Джон Стивенс Генслоу (1796–1861) был профессором ботаники в Кембриджском университете и «братом» Колледжа Святого Иоанна (Дженинс, 1863). Когда он, пробыв непродолжительное время профессором минералогии, возглавил кафедру ботаники, эта наука не значилась среди предметов, преподаваемых в Кембридже. За прошедшие тридцать лет (срок пребывания в этой должности его предшественника) не было прочитано ни одной лекции, собранные гербарии практически сгнили, а маленький ботанический садик, некогда разбитый на университетском подворье, зарос бурьяном. Генслоу все изменил. Он начал читать лекции, причем с большим успехом, и под его чутким садоводческим (и финансовым) руководством был разбит прекрасный ботанический сад, услаждающий взор посетителей и по сей день. Генслоу не был великим ученым, но он обладал широкими познаниями и всей душой любил свой предмет. И эту любовь он сумел передать своим друзьям, включая и тех немногих студентов, которые интересовались этой наукой. Можно с полным правом сказать, что, в отличие от Уэвелла, который стращал своих студентов, Генслоу был с неуверенными в себе новичками добр, терпелив и отзывчив. Последние 20 лет своей жизни он безвыездно жил в Хичэме, Суффолк, и являл собой пример духовного лица, свято верившего, что его обязанность – служить своим прихожанам. Хотя это служение занимало немало времени и отрывало его от занятий наукой, он ни минуты не сомневался в том, что первое более важно, чем второе.
И наконец, нельзя не упомянуть о Чарльзе Бэббидже (1792–1871), профессоре математики Кембриджского университета (Гриджман, 1970). Бэббидж, блестящий математик, был одним из компании друзей, взявших на себя смелость ввести в Кембридже основы европейской, то есть прикладной, математики. Хотя он возглавлял кафедру математики одиннадцать лет (с 1828 по 1839 год), он не был университетским академиком в том смысле, в каком об этом говорилось выше: действительно, за все время своего пребывания в этой должности он не прочел ни одной лекции. Бэббидж снискал известность как изобретатель счетно-вычислительных машин – механических приборов для решения математических задач. И хотя правительство на начальных этапах поддерживало его работу над этими машинами, затем эта поддержка сама собой сошла на нет, и ему пришлось отказаться от своих грандиозных планов. Но это было еще до того, как машины Бэббиджа – чем не отражение промышленной эры! – довольно курьезным образом вмешались в дебаты, проводившиеся по вопросу об органическом происхождении, о чем мы расскажем в соответствующем месте. Озлобленный своими неудачами, замкнувшийся в себе, Бэббидж провел последние годы жизни, борясь с уличными шарманщиками, чья игра доводила его – человека, чьи нервы были вечно натянуты, – до исступления.
Следующие два оксфордских профессора – крайне значимые для нас фигуры. Первый – это преподобный Уильям Баклэнд (1784–1856), профессор минералогии и геологии, хотя в последней он считался ассоциированным профессором и именно так себя и титуловал (Гордон, 1894). Баклэнд был родом из Девона; образование получил в колледже Тела Христова и впоследствии стал членом его братства. К сожалению, в Оксфорде эта наука пользовалась куда меньшими поддержкой и интересом, чем в Кембридже, поэтому долгое время Баклэнд работал практически в одиночку, исключительно с целью понять, имеет ли она право на существование. Он первым стал читать лекции по геологии и собрал огромную коллекцию образцов горных пород, минералов, окаменелостей, которую он впоследствии подарил университету. Поддержкой Баклэнду в его одинокой работе служили два фактора. Первый – это обширное знание, накопленное им в сфере геологии, в частности в палеонтологии, а второй – его собственная природа, ибо по своей натуре он был одним из величайших эксцентриков и мастером по части шуток и зрелищ. Конечно же, в звании академика на сцену – или арену цирка – не выйдешь. Однако Баклэнд даже кафедру умел превратить в сцену. В своем возвышенно-неподражаемом стиле он как лектор зачаровывал аудиторию и держал ее в напряжении даже тогда, когда объяснял самые трудные и непонятные явления, а уж когда он начинал в лицах разыгрывать, как, например, ведет себя петух, копающийся в навозе, слушатели буквально изнемогали от смеха. Излишне говорить, что подобная буффонада далеко не всегда была по душе его коллегам и не вписывалась в академическую среду. Из всех перечисленных ученых Баклэнд, вероятно, сделал самую успешную карьеру на церковном поприще, ибо он был каноником церкви Христа, а затем деканом Вестминстерского аббатства.
Вторая значимая оксфордская фигура – преподобный Баден Поуэлл (1796–1860), профессор геометрии (Таквелл, 1909; Уотли, 1889). Поуэлл был блестящим математиком; говорят, что на экзамене в Британской академии наук он логическим путем вывел все теоремы, которые, по традиции, должен был воспроизвести по памяти. Он занимался исследованиями в области теплоты и оптики, а также писал книги по истории и философии наук (Поуэлл, 1834, 1838). Но больше всего его привлекала религиозная полемика; он находил истинное удовольствие, подвергая нападкам «церковные излишества», как он их называл, своих братьев по Ориель-колледжу (таких, например, как Джон Генри Ньюман), сторонников высоких принципов англиканской церкви. Но и среди сторонников низких принципов той же церкви он тоже не находил единомышленников, и следовало ожидать, что он еще долго будет находиться во власти религиозного неразумия и строго придерживаться традиции соблюдения субботы. По темпераменту Поуэлл был невероятно вялым и апатичным человеком, но это не мешало ему читать очень доходчивые и интересные лекции, как не мешало и воспитывать 14 детей, самый младший из которых стал основателем движения скаутов. Хотя он постоянно вступал в религиозные диспуты, достигнув высшей точки риторического мастерства в своей пресловутой книге «Очерки и обозрения», вышедшей незадолго до смерти (см. гл. 9), его честность и прямота нашли должное признание и оценку современников. После смерти Поуэлла кардинал Мэннинг прислал его вдове соболезнующее письмо, в котором писал, что отношение Бадена Поэулла к католицизму всегда было отмечено добросовестностью и справедливостью.
Оставив в стороне университеты, мы теперь должны представить еще четверых ученых. Джон Гершель (1792–1871), сын известного астронома Уильяма Гершеля, как астроном был не менее известен – и по праву! – чем его отец (Кэннон, 1961). Гершель закончил Кембриджский колледж Святого Иоанна в 1813 году (причем он был первым в списке «крикунов») и вместе с Бэббиджем был одним из тех, кто ввел в университете основы европейской математики. Его научные интересы были так же широки, как и у Уэвелла: он играл видную роль в распространении волновой теории света, писал работы по кристаллографии, магнетизму и геологии и был одним из новаторов в области фотографии. Однако репутация великого ученого пришла к нему именно через астрономию. Он завершил труд отца по нанесению на карту туманностей северного полушария неба, а затем (в 1830-х годах), находясь на мысе Доброй Надежды, создал эквивалентную карту южного полушария неба.
Гершель пользовался гораздо большим, чем Уэвелл, вниманием публики, причем во многом благодаря широкой популярности своего труда «Философия естествознания. Об общем характере, пользе и принципах исследования природы» (1831), написанном в философском ключе, а также благодаря нескольким трактатам по астрономии (Гершель, 1833). Чтобы стать ученым, нужно по возможности быть в глазах публики таким же, как Гершель, которого сначала возвели в рыцарское звание, а затем уже присвоили титул баронета. Несмотря на свою славу, он всегда был очень скоромным и застенчивым человеком – или казался таковым. Дарвин в своих дневниках (1969, с. 107) поведал довольно нескромную историю, согласно которой Гершель, входя в гостиную, иногда прятал руки за спину, словно они у него были грязные, и по его жесту жена сразу догадывалась об этом!
Чарльз Лайель (1797–1875) родился в Шотландии, но рос и воспитывался как английский сельский дворянин (джентри), а затем был послан учиться в Оксфорд, в Эксетерский колледж (Лайель, 1881; Уилсон, 1972). Он учился на адвоката, но в силу слабости зрения не мог успешно постигать азы этой профессии и мало-помалу переключился на геологию, интерес к которой впервые пробудил в нем Уильям Баклэнд. Его знаменитые «Принципы геологии» впервые появились в 1830 году, и всю свою жизнь Лайель правил и перерабатывал свой труд или же подробно разрабатывал затронутые в нем темы. В начале 1830-х годов, несмотря на некоторые (и небезосновательные) опасения со стороны епископа, Лайель все же стал профессором геологии в только что основанном в Лондоне Королевском колледже. Однако несмотря на то, что его лекции были успешны и пользовались популярностью, он вскоре оставил эту должность, поскольку сами лекции, и особенно подготовка к ним, отнимали у него львиную долю рабочего времени. Лайель, либерал по духу, глубоко интересовался университетским образованием и ратовал за его обновление, причем до такой степени, что навлек на себя гнев бывшего своего друга Уэвелла, когда в 1840-х годах рискнул высказаться в том духе, что-де процесс образования в Оксфорде и Кембридже нуждается в реформах и что в качестве образцов для таковых следует брать Германию и Шотландию! Как и многие из описываемых здесь ученых мужей, Лайель тоже был приближен к принцу-консорту, супругу правящей королевы, но, в отличие от коллег, он ценил знакомство с людьми этого круга гораздо больше, чем они того заслуживали. Как и Гершель, за свои заслуги перед родиной он вначале был удостоен рыцарского звания, а затем титула баронета.
Последняя из значимых для нас фигур на этом отрезке истории – Ричард Оуэн – совершенно никак не связана со старинными английскими университетами (Оуэн, 1894). Ланкаширец Ричард Оуэн (1804–1892), школьный друг Уэвелла, с которым он оставался близок до самой смерти последнего, учился на хирурга (в качестве ученика практикующего хирурга), затем поступил в Эдинбургский университет, но, проучившись там весьма недолго, в 1825 году переехал в Лондон. Блестящий анатом, с первых лет учебы демонстрировавший незаурядные способности в том виде хирургического искусства, которое называется сравнительной анатомией, он, оказавшись в Хирургическом колледже, сразу же взялся за выполнение очень трудной задачи, требовавшей множества вскрытий, – составление Хантерианской коллекции. В 1830 году он познакомился с Кювье, в лице которого его обширное знание сравнительной анатомии получило мощную поддержку. Какие из идей Кювье Оуэн поддерживал, а какие напрочь отрицал – об этом мы расскажем в одной из последующих глав.
Оуэн привлек к себе пристальное внимание образованной публики своими блестящими анатомическими описаниями, которыми изобиловали его «Ученые записки по поводу жемчужного наутилуса» (1832). Примерно в это же время он начал делиться с общественностью результатами своего анатомирования животных, умерших в Лондонском зоопарке. Своей специализацией он выбрал примитивные формы млекопитающих – однопроходных и сумчатых животных, в частности особенности их размножения и вскармливания молодняка. Замечательная статья о вскармливании кенгуру-матерью своего детеныша, поддерживающая идею о том, что природа свидетельствует о непогрешимом божественном замысле, была вскоре использована, и не раз, в качестве доказательства в разгоревшихся дебатах по поводу органического происхождения (Оуэн, 1834). Репутация Оуэна как ведущего сравнительного анатома Британии еще более укрепилась в 1836 году, когда его назначили профессором Королевского хирургического колледжа, где он занимал соответствующую должность до 1856 года, пока не стал директором отдела естественной истории Британского музея и лектором по психологии в Королевском институте. После 1835 года интересы Оуэна несколько поменялись: он стал больше интересоваться ископаемыми организмами и вопросами общей палеонтологии, что, видимо, частично было вызвано его непростыми отношениями с Дарвином.
Очень непросто дать представление о том, что за человек был Оуэн, ибо он, как никто другой, постоянно конфликтовал со сторонниками Дарвина, в особенности с T. Х. Гексли (Маклеод, 1965). Поскольку Оуэн оказался «проигравшей» стороной, а дарвинисты – «победившей» и поскольку именно дарвинисты (особенно сын Гексли, Леонард) были теми, кто писал официальную историю движения, названного именем их кумира, то Оуэн благодаря их стараниям неизменно оказывался в роли пугала. Не было такого черного побуждения и такого неблаговидного поступка, которые ему бы не приписывались. В дальнейшем мы дадим более подробную характеристику Оуэна и лучше узнаем его характер, однако даже теперь вполне уместно будет сказать, что Оуэн вряд ли был очень приятным человеком. Он ревниво относился к своему социальному статусу и не желал ни с кем делиться своей реальной или подразумеваемой славой. С другой стороны, он весьма дружелюбно относился к молодым, начинающим ученым, поэтому и Дарвин, и Гексли имели все основания быть благодарными ему за его покровительство и внимательное отношение на раннем этапе их научной карьеры. Вероятно, он был одним из тех довольно редких людей, которые могут сердечно и по-дружески (хотя и в несколько отстраненной манере) относиться к начинающим ученым, работающим в иных, нежели они, сферах науки.
Итак, после того как мы вывели на сцену наших драматических персонажей и познакомили с ними читателя, давайте теперь посмотрим, как они уживаются между собой и в какие научные сообщества объединяются. (Лучший материал на эту тему см. у Кардуэлла, 1972; а также у Бэббиджа, 1830; и Беккера, 1874.)
В Кембридже, в доме Генслоу, происходили еженедельные неформальные встречи, на которые собирались все студенты и сотрудники университета, интересовавшиеся наукой (Дарвин, 1969, с. 64–67). Здесь, объединяемые общей любовью к науке, выпускники и студенты старших курсов свободно общались с профессорами. Более формальными были встречи, точнее – заседания, происходившие в Кембриджском философском обществе, основанном Генслоу и Седжвиком в 1819 году (Кларк и Хьюз, 1890, 1:205–208), на которых кембриджские ученые читали лекции, обсуждали новейшие научные публикации, а кроме того, публиковали протоколы собраний. Интересен тот факт, что ранние номера были почти полностью отведены работам и докладам Уэвелла, Бэббиджа и Седжвика.
Самым старым и престижным из всех научных объединений было Лондонское Королевское общество, выпускавшее «Философские протоколы», считавшиеся наиболее ценными и значимыми из всех научных публикаций того времени. Но в 1830 году это общество оставляло желать лучшего, ибо превратилось, по большому счету, в модный салон, нежели в клуб, куда бы допускались люди в соответствии со своими научными заслугами. Многие, в частности Бэббидж (1830), подвергали его беспощадной критике. В 1831 году была предпринята попытка избрать президентом общества Гершеля – это было частью задуманного плана по возрождению в нем научного духа и возвращению общества на стезю истинной науки. К сожалению, эта попытка оказалась неудачной, и вместо именитого ученого на этот пост был избран герцог Суссекский, брат короля. Это многое говорит о состоянии общества (как и о Британии в целом) и царящей в нем атмосфере. Однако в результате все сложилось не так уж и плохо: попытка избрать президентом Гершеля была должным образом осмыслена и оценена, и на этот раз сам герцог приложил все усилия к тому, чтобы обновить общество. В дальнейшем, когда мы опять к нему вернемся, мы увидим его полностью преобразившимся.
Частью из-за того, что обширная сфера науки все больше и больше подразделялась на узкоспециализированные области, а частью потому, что Королевское общество не выполняло возложенных на него обязанностей, в Британии все чаще стали возникать альтернативные научные общества – даже несмотря на жесткое противодействие со стороны правящей научной верхушки, возглавлявшей и контролировавшей деятельность Королевского общества. Так возникли Общество Линнея (общество любителей ботаники), Астрономическое общество и Зоологическое общество. Несомненно, однако, что самым активным (и наиболее успешно противостоявшим Королевскому обществу) было лондонское Геологическое общество, основанное в 1807 году (Радвик, 1963; Вудворд, 1907). На заседаниях общества (а они проводились довольно часто) его члены выступали с лекциями и докладами, общество владело обширной коллекцией камней и минералов, большими тиражами публиковало «Протоколы» и «Отчеты», а его президенту вменялось в обязанность раз в год давать подробный и всесторонний анализ состояния современной науки.
Многие из названных нами ученых активно участвовали в работе Геологического общества. Они, собственно, и собирались здесь для того, чтобы обменяться мнениями и идеями, в том числе и теми, которые непосредственно касались проблемы органического происхождения. Баклэнд был президентом общества с 1824 по 1826 год (вторично – в 1839–1841 годах), Седжвик – с 1829 по 1831 год, Лайель – с 1835 по 1837 год (вторично – в 1849–1851 годах), а Уэвелл – с 1837 по 1839 год. Гершель никогда не был его президентом, и только потому, что он отказался от помощи Уэвелла, не раз предлагавшего ему свою посильную поддержку при избрании на пост президента. Как бы то ни было, многие из этих ученых, даже сложив с себя президентские полномочия, долгие годы входили в состав исполнительного совета общества. Так, в 1830 году президентом был Седжвик, Лайель – ученым секретарем по связям с зарубежными обществами, а Баклэнд, Уэвелл и Гершель – членами совета. К концу десятилетия членами совета стали Генслоу и Оуэн, Бэббидж часто посещал заседания общества и был его рьяным сторонником, а Баден Поуэлл был избран его членом. Не будет преувеличением сказать, что во многом именно благодаря этому обществу и упомянутым ученым мужам, которые привносили в него свои научные идеи и обменивались ими, Чарльз Дарвин сумел вынести на обсуждение и решить проблему органического происхождения.