Серый осенний день. Море чуть морщится и кажется под серым небом маленьким, как небольшое озеро. Ровная поверхность воды без берегов окружает корабль со всех сторон одинаковым кругом. «Диана» все время в центре этой площади, и кажется, что она с наполненными парусами стоит на месте, хотя под бугшпритом журчит рассеченная вода.
В Японском море довольно прохладно. Адмирал не хочет снова идти в открытый для «варваров» порт Нагасаки. «Диана» идет к Сангарскому проливу в Хакодате. Этот порт у дальнего выхода из пролива в океан должен быть уже открыт для иностранцев, по заключенному американцами договору. «Да, любопытно, – думает Алексей Сибирцев, – откроется ли Япония? Даже себе не веришь! Однако идем!»
Ночью Алексей стоял на вахте. Делали обсервацию, и получается, что остров Матсмай[2] близко. Какая-то будет погода! Сегодня пятница. Вышли из Императорской в прошлую субботу. Позавчера «Диану» прихватил прошедший стороной шторм.
– Идемте в кают-компанию, господа, – появляясь на палубе, сказал лейтенант барон Шиллинг, обращаясь к свободным от вахты юнкерам Лазареву и Корнилову, которые о чем-то говорили горячо.
– На выставку, Алексей Николаевич, – подходя, сказал штурманский поручик Елкин, – посмотрим новые произведения Можайского!
Елкин белокур и белобров, как альбинос, от этого румяное лицо его кажется красным, как кумач.
– Рад, что ошибся в своих предположениях и зря побрюзжал? – ласково спросил Сибирцев, беря Петра Ильича под руку.
Елкин скатился по трапу и, не сбавляя шага, пошел по кают-компании:
– Знакомые вам ландшафты Императорской гавани… Портрет тунгуса Афони… Могилы наших солдат и матросов! Дагерротип с изображением капитана… Может быть, впрочем… – Он сделал полный оборот, как в строю. – Автор сам даст объяснения?
Александр Федорович Можайский сидел в кресле, выпрямив спину, как на параде. Он вытянул шею, держа в руке кисть, как ручку, с которой могло капнуть.
Ему, видно, хотелось пустить чего-то яркого в осеннюю желтизну хвойных лесов, на сопках обступивших трещины синих бухт. В одной из них с черными мачтами стояла «Диана», а поодаль – плоская, залитая солнцем пустая палуба «Паллады».
– Какая женщина, господа! Где вы нашли такую, Александр Федорович? Маг и волшебник!
– Господа! Адмирал не разрешит держать эту картину в кают-компании! – заявил толстый мичман Зеленой.
– Да в салоне у него висит лондонский лубок: красивая жена фермера гладит сытого петуха, – заметил лейтенант Карандашов. – Даром, что одета, а вполне неприлична!
– Так это вы японцам? – спросил Шиллинг.
– Говорят, главный их посол – любитель женщин и немножко циник, – не глядя на картину, заметил Можайский, все еще поглощенный своим пейзажем.
– Японцев не удивишь изображением голой женщины.
В кают-компании все стихли. Можайский сообразил, что вошел капитан.
– Я уберу эту картину в свою каюту, – сказал он поспешно, кинув взгляд на Лесовского.
– Да нет, пожалуйста, пожалуйста, – холодно ответит капитан и прошел на свое место.
Двое огромного роста матросов в белоснежных костюмах стали вносить обед. С супниц снимали крышки. Разнесся приятный запах борща. Елкин запнулся за стул и неловко оперся на плечо барона.
– Простите…
– Пожалуйста, – ответил Шиллинг.
У капитана широко открытые глаза смотрят с неизменным гневным удивлением, словно он всегда видит беспорядок. Когда идет по палубам, кулаки его, кажется, сжаты наготове.
– Копия Венеры Веласкеса, – сказал Степан Степанович, вглядываясь в картину.
Можайский ответил, что писал на память, стараясь передать японцам что-то из знакомого и признанного.
– Адмирал посоветовал изобразить для японцев европейскую женщину.
– Чтобы они увидели да и открылись поскорей, – сострил в густые, нестриженые усы старший офицер Александр Сергеевич Мусин-Пушкин.
– К сожалению, не было натуры, с кого писать, – ответил Можайский и, поднимаясь, пошел мыть руки.
– Японские женщины некрупны, суховаты, обычно узки в бедрах, – рассказывал Гошкевич, – ноги у них не очень стройны.
– Нет, не говорите, – сказал адъютант и секретарь адмирала, его племянник Пещуров, бывший на «Палладе» в Нагасаки на всех переговорах.
Он так юн, свеж и красив, что однажды японский посол Кавадзи спросил его: «Хотите быть моим сыном?»
– А вы, лейтенант, близко видели японок? – взглянув на Пещурова своими белесыми глазами, спросил капитан.
Пещуров смолчал.
Все знают, что японцы тщательно скрывают своих женщин. Поэтому наибольшее доверие вызывали рассказы Гошкевича как знатока Азии, который умел завязывать довольно дружеские отношения с японцами.
– Да вот, господа, Елкин лучше всех знает японок! – громко добавил он.
– Да вы что, господа! Я ни единой японки не видел еще…
– Простите, я хотел сказать, гилячек…
Елкин зажмурил левый глаз, а правый выкатил на барона. Штурманский поручик – атлетического сложения и самый белокурый из всех офицеров – неизменно обращал на себя внимание всех южных женщин и пользовался у них успехом.
– А как китаянки? – спросил юнкер Корнилов, обращаясь к Гошкевичу. – Вот вы прожили семь лет в Пекине. Составилось ли у вас какое-то мнение?
– В Японии вам интересно будет, – сказал, обращаясь к Можайскому, лейтенант Колокольцов. – Там все необычно. К сожалению, хотя мы долго стояли в Нагасаки, но мало видели. Как ни странно, а виды в Императорской гавани и Де-Кастри мне показались похожими на Японию. Та же игра красок.
– Вот уж ничего подобного, – перебил Елкин.
Постепенно разговор становился серьезней. Заговорили про народное восстание в Китае, про шаткость положения маньчжурской династии.
Офицеры «Дианы» не были ни в Китае, ни в Японии. Лишь на пути из Америки они прошли Сангарским проливом между Японскими островами и видели горы этой страны да кое-что подметили, приближаясь к рыбацким лодкам, которые сразу же уходили прочь. Читая книги западноевропейских путешественников, многие вынесли впечатление, что китайцы и японцы очень походят друг на друга и происходят от единого корня, что Япония – страна цветов, слабых, изнеженных мужчин и ярких женщин, похожих на фарфоровые статуэтки. Все они с огромными черными прическами в черепаховых гребнях, и что гейши – доступны и соблазнительны.
Рассказы Гошкевича и палладских офицеров оказывались очень прозаическими, они вели речь про уголь, снабжение кораблей провизией, про американцев, японское рыболовство, несовершенство китайского вооружения и междоусобные битвы в Китае, про торговлю европейцев опиумом. Помянули и наш Амурский край. Гошкевич полагал, что через него произойдет сближение наше с Китаем более тесное, чем до сих пор.
– Китайцы и японцы – совершенно разные народы, – уверял Гошкевич. – И мне кажется, что ближайшее будущее за японцами.
– Адмирал, господа, про японок больше всех знает, только не говорит, – заметил Зеленой. – И рассказывать не будет.
– Он знает про настоящих китайских дам и аристократок. У него дар общения с этими народами.
– А все же в чем разница между японскими и китайскими женщинами? – спросил Можайский.
– Японки скромны и застенчивы, а китаянки смелей, так принято полагать, – сказал Гошкевич.
– Нахальней…
– Нет, они дочери великого, уверенного в себе народа. Есть и дерзкие. Смеются, глядя вам в лицо. Шутят… В Гонконге и Кантоне лодки с девицами подходят к европейским судам. В простонародье ног им не ломают. Стоит на корме этакая стройная китаяночка, держит в руках длинное весло юли-юли и, покачивая бедрами, как бы пританцовывает. Китаянка поднимается на борт, приберет у моряка каюту, все ему постирает, вымоет, выкрахмалит не хуже, чем в прачечной. Все приведет в порядок, а если иностранец понравится ей, то и не откажет в любви… Но в японках, видно, побольше скрытого огня.
– Что вы знаете, господа! – заметил Александр Сергеевич Мусин-Пушкин.
– Да, Гонконг, Шанхай и Кантон – это еще не Китай, – ответил Гошкевич. – В этих портах нравы развиваются в угоду вкусам англичан и вообще европейцев.
– Да нет, вот более подробно у Зеленого спросите, – заметил кто-то из молодежи.
– Что? Что? – воскликнул толстяк, косясь на капитана.
Лесовский встал, поблагодарил офицеров и ушел.
– Как-то наши злейшие враги – англичане? – перевел разговор Мусин-Пушкин, желая придать мысли молодежи боевое и патриотическое направление. – Какая мерзость, господа, – за турок заступаются!
Саша Можайский когда-то любил читать про путешествия и приключения англичан. Он упивался книгами об их открытиях. А потом об изобретениях, о применении машин в промышленности. Но при встречах с англичанами, желая выразить им свою симпатию, он всегда нарывался на высокомерие и неприязнь. Англичане настораживались при встрече с Александром Можайским, словно к нему-то и был у них какой-то особый счет. Так повторялось не раз, и теперь Александр привык, что от встреч с ними остается неприятный осадок. Он не испытывал ненависти к англичанам, но сторонился их, и былая симпатия рассеялась. А теперь началась война.
«Какая у него рука могучая», – думал Елкин, сидя подле Можайского.
– А вы японкам понравитесь! – вдруг категорически заявил ему Зеленой.
– А как они руки украшают, холят ли? Верно, простолюдинки, – как и у нас, грубы… Да что-то хочется изобразить, – сказал Можайский.
Дело до службы, казалось бы, необязательное, но многое хотелось нарисовать. И развлечь японцев своей несовершенной живописью.
– Женщины у них не сухие и не кривоногие, господа, – горячо сказал Пещуров, – с необычайной прожигающей живостью взгляда! Лишь изредка украдкой какая-нибудь осмелится взглянуть, и чувствуешь себя пронзенным…
Евфимий Васильевич пригласил к себе священника, побеседовал с ним и попросил прочитать молитвы. Адмирал встал перед иконостасом и под пение отца Василия истово помолился.
Молитва возвращала силу духа, ему казалось, что он снова обретает право смотреть в глаза своим офицерам.
Евфимий Васильевич успокоился, отпустил священника и сел за работу.
«Все в руце Божьей», – подумал он.
Адмирал признавался себе в том, что опасности велики. Он шел в Японию на единственном парусном корабле. Во всей мощи может встретить его флот противника. Но и дело без конца нельзя тянуть. Нельзя допустить, чтобы японцы, которые письменно обещали заключить с ним договор и предоставить все права, какие будут даны другим нациям, не исполнили бы этого.
Противники адмирала упрекали его. Долго колебался Евфимий Васильевич нынче летом, прежде чем снял крепость с Южного Сахалина. Его угнетало сознание, что он ведет не эскадру, а единственный корабль. И это во время войны!
«Американцы приходили в Японию на многих пароходах. Теперь англичане явятся в эти моря на винтовых судах. А мы? Что скажут про нас японцы… Но, может быть, как раз и хорошо, что мы совершенно не похожи на англичан и американцев? Машинами и артиллерией не хвастаемся и не угрожаем. Визит наш мирный! Может быть, и хорошо, что идем на парусном?» – вдруг пришло в голову адмиралу.
– Что? А? – вслух спросил он самого себя и своих невидимых критиков, вскакивая из-за стола. Осененный этой мыслью, он заходил по салону.
«Почем и как знать, что лучше и что хуже? Пусть будет контраст с сытой и богатой Америкой! Мы без пара и машин, но ведь на всякого мудреца довольно простоты».
Путятин встал посреди салона как вкопанный, и полные внутренней силы глаза его с мрачной решимостью смотрели куда-то вдаль сквозь ковры и переборки. Он уж и так многое сделал, не имея пароходов. В этот миг ему казалось, что судьба не оставит Россию. Еще не зная, что произойдет и как, он почувствовал, что должно что-то случиться, совершенно непредвиденное, и мы окажемся сильней! Мистика? «Да, все сейчас так плохо, и так дурно выглядели мы, слабые и не подкрепленные ничем, кроме веры и преданности, что не могло чего-то не случиться, не предвиденного и не предугаданного никем – ни нами, ни американцами, ни нашими противниками в войне, ни владельцами их банков и пароходов, ни даже самими японцами. А что, если в самом деле удариться в мистику? Обратиться к духу Японии? К ее исконному и вечному духовному началу? Как мне и полагается! Не к сиогуну, если он станет упорствовать, а к императору?»
Руки адмирала задрожали при этой мысли, и он поспешно уселся на диван. Давно, давно уж в голову ему запало что-то подобное, но, кажется, до сегодняшнего дня он ходил вокруг и около.
Утром при подъеме флага адмирал опять с властным спокойствием и в упор смотрел своим мутным взглядом с высоты роста на вытянувшихся в струнку подчиненных. Он эту молодежь взял в вояж, все они закалились под его командованием, стали настоящими офицерами, повидали разные страны. А ведь были еще в пеленках, когда он задумал путешествие в Японию. Он своего добился, открыл для этой молодежи мир, вошел с ней в запертую Азию. И они же его считают реакционером и консерватором. Чем более дело удается ему, тем, как кажется, и они сильнее недовольны им.
Он подготовил экспедицию не лучшим образом. По примеру времен своей молодости!.. Часто из-за таких раздумий он со странной неприязнью смотрел на подчиненных офицеров, понимая, что они не смеют его не осуждать.
Можайский как человек самый образованный, владеющий современными знаниями и применяющий их на практике, должен быть более всех недоволен. Гончаров не изобретатель, не знал толку ни в оружии, ни в машинах, но и он многое понимал. Новичок Можайский вправе настраивать своих товарищей против адмирала, хотя, кажется, пока не позволяет себе ничего подобного.
А Перри как будто бы не консерватор? Но консерватор богатый, со средствами! А мы бедные консерваторы. И даже японцы это заметят.
Путятин не против свободного мнения, как это кажется всем офицерам. Пусть думают что хотят. Но пусть слушаются. А Перри еще рано торжествовать! Цыплят по осени считают. Разве я не понимаю, что паровой флот удобней и подвижней, позволяет маневрировать! Но и с паровым можно ко дну пойти не хуже, чем с парусным, или обнаружить душевную низость.
Адмирал подбирал в свою экспедицию офицеров просвещенных и гуманных… Гончаров умел столковаться с японцами. Японцы его любили и ему верили и первые оценили. Объяснили нам, что писатель может быть дипломатом. К сожалению, сам-то Иван Александрович не понял либо себя не оценил! А читатели его никогда этого и не узнают, каков талант дипломатический загублен из простой неприязни ко мне, к адмиралу! Все из-за интриги Унковского!
Адмирал ушел к себе в каюту. Он вызвал Посьета и Гошкевича. Когда они уселись в кресла, сказал:
– Господа, необходимо составить письмо на имя японского правительственного совета о том, что я прошу выслать японских уполномоченных для переговоров с нами в город Осака.
Осака находится вблизи Киото. А в Киото резиденция духовного императора.
Заговорил Гошкевич:
– Японцы могут счесть это для себя обидным… Неуважением к обычаям страны.
– Таков план, – сказал Путятин. О подробностях этого плана и о его значении он говорить пока не хотел.
Гошкевич и Посьет знали, что адмирал давно заговаривает о «духовном начале». Его стали осторожно уверять, что ничего не получится, что духовный император – это лишь что-то вроде пережитка далеких времен. Посьет живо сообразил, что может быть целью таких туманных намерений адмирала.
– Власть императора принадлежит не прошлому, а будущему, господа! – категорически заявил Путятин.
– Наши планы меняются? – спросил Гошкевич.
– Нет. Мы идем в Хакодате, и вся наша деятельность там будет направлена на то, чтобы избежать необходимости обращения к священной особе императора.
Путятин повторил, что необходимо составить письмо о высылке уполномоченных в Осака.
«Перри пришел в Эдо, а наш адмирал хочет в Киото», – уходя, подумал Гошкевич.
Путятин опять обнаруживал совершенное непонимание современной жизни и косный, крайний консерватизм.
«Да и тут выкажу себя реакционером и подам еще японцам повод для революции! – подумал Путятин, проводив своих секретарей и советников. – Такой революции еще нигде не бывало. Не во вред, а в пользу императора. Но это будет не Реставрация Бурбонов! А что, если вдруг… В самом деле?..»
В салон вошел капитан Лесовский.
– Слева по борту трехмачтовое судно идет из Сангарского пролива.
Тяжелое лицо адмирала переменилось не сразу. Выражение одухотворенности и воодушевления заменялось чем-то тяжелым, простым и твердым. Казалось, адмирал мысленно перевооружался, сменяя мирный свой вид на привычную, грузную властность.
На палубе послышались крики офицеров. По всему кораблю забегали, доносился тяжкий скрип дерева под давлением огромных чугунных орудий, которые готовились к бою.
Адмиралу не надо было одеваться или приводить себя в порядок. Он всегда наготове. Строй его мыслей переменился, и он вернулся в состояние боевой решимости, к которой привык, как к вечной броне.