сердито сопя, стащила юбку через голову, швырнула ее в угол и потянулась за другой. Как она ни крутилась в примерочной, втянув живот, собственный вид ее не устраивал. Знамо дело, виновато было зеркало, усталое, вынужденное годами отражать случайных людей, злое, сующее под нос только недостатки. Дома в зеркале старого трехстворчатого шкафа, огромного как купе поезда, Катя выглядела прекрасно: молодая симпатичная женщина, с формами, не какая-нибудь селедка ржавая, такая вся аппетитная, белокурая и голубоглазая. Загляденье, одним словом.
«Ничего невозможно надеть. Ну почему в своем зеркале я хороша, а тут смотреть стыдно, задница почтовым ящиком, брюхо торчит, а ноги… Это вообще не ноги, а рояльные подпорки. Почему в магазинах я всегда жирная сибирская низкосрачка? Домашнее льстит что ли?»
Очень хотелось что-то купить себе. Последняя юбка была в общем-то не плоха. Серая псевдо-шотландка, кокетка на подкладе, а спереди и сзади встречные складки. Не будет ли мяться? Катя сжала в кулаке ткань подола. Отпустила. Да не особо. Это хорошо, а то сидишь целый день на работе, потом вся мятая, будто корова жевала.
Юбка ей нравилась. Еще раз повернулась туда-сюда перед наглым стеклом, показала ему язык: «Врешь, паскудник. Я хороша». Надо взять. Не фирма̀, конечно, кооппошив, зато не дорогая. И с курткой будет классно смотреться, и с полушубком. Всю зиму в брюках ходить надоедает. Юбка длинная, да сапоги высокие, можно и рейтузы надеть, никто не заметит. А на работе снять. Полушубок черный, юбка серая с красным немного, значит, надо шарф организовать, чтоб тоже с красным. Супер будет.
В Гостинке частенько можно что-то приличное купить, и не всегда втридорога. Вон и полушубок свой она тут купила. Четвертый год уж. Пошла тогда с подружкой и твердым намерением купить себе длинную шубку из козлика, а ушла абсолютно довольная с кроличьим полушубком и подружкиным одобрением.
У Лолки вкус есть – посмотрела: «Бери, – говорит, – и не думай, сидит на тебе шикарно». Да Катя и сама видела, что шикарно. Пушистый, воротник-стоечка, застежка скрытая. Не подвел полушубок-то, качественный оказался, три сезона оттаскала, а он ничего, не выносился, только на плече протерлось, где ремень от сумки. Но это под ремнем же и не заметно. И деньги тогда еще остались, шуба-то всяко дороже бы стоила. Катя еще шапочку себе купила, норковую. Тулья из норки, а верх как раз из козлика, сбоку две кисточки меховые болтаются, завлекалочки. Лолка ей посоветовала. И правильно, все равно бы деньги проели.
Вот завтра подруга дорогая придет, можно будет всласть потрепаться, посплетничать, все лето не виделись. И Димы дома не будет, он к родителям собрался на субботу. Чего-то там забрать надо, что они с дачи привезли. Гостинцы сынуле любимому.
***
С Лолкой они дружили с первого курса. Поселили в одну комнату в общаге, они и сошлись. То были не разлей вода, то надоедали друг другу вусмерть и расходились по разным компания, снова начинали дружить, а однажды поссорились очень серьезно. Катя, думала, никогда этого не простит, а прошло… Сколько лет-то прошло с той памятной ссоры?
Стоя у кассы с юбкой в руках, все-таки решила взять, Катя опять вспомнила тот разговор с подругой. Она, собственно, и не забывала никогда о нем. Да, через пять лет, точно. Они уж давно были взрослыми бабами, у каждой своя жизнь, и жизни эти за все пять лет ни разу не пересеклись, и вот столкнулись. Не случайно, нет, конечно. На вечере встречи выпускников в ресторане. Там и поговорили. И опять оказалось, что ближе подруги у Кати нет.
Только ей могла рассказывать про себя, про мужиков своих, одного и второго.
Они снова стали часто видеться. Лолка тогда не работала. Можно было бы сказать, дома с ребенком сидела, да только дочку свою она частенько матери подкидывала, на месяц, на два, а то и больше, спихивала ее в родное Силламяево. И бездельничала блаженно.
Муж ее каким-то мутным бизнесом пытался заниматься, Лолка не болтала особо, чего-то куда-то мужики продавали. Да Кате и не интересно было. Главное, Лолка часто в гости захаживала, и тогда они втроем прекрасно проводили вечер, пили вино, болтали, кинцо иной раз какое-нибудь смотрели, она кассеты хорошие притаскивала.
Несколько раз приходилось Кате просить подругу забрать сынишку из детсада, сама не успевала, выставку в Германию готовили, допоздна сидели в музее, а Дима (куда Дима-то делся?), а бог его знает, тоже чем-то занят был. И Лолка без вопросов прибегала к Кате на работу за ключом, потом ехала на другой конец города, забирала мальчика, гуляла с ним, кормила и развлекала до прихода родителей. Так что таких подруг поискать.
Года полтора назад Лолка с мужем развелась. Легко так, без скандалов и нервов. У нее вообще все легко было в жизни. У нее и словечко любимое было «легко».
– В гости заскочишь?
– Легко…
– Денег можешь одолжить?
– Легко…
– Как совместно нажитую жилплощадь делить будете?
– Легко. Все мне.
Она, и правда, после развода мужа своего из их комнаты в коммуналке, как она говорила, «удалила», «вынесла за скобки». Ничего, что это, вообще-то, его комната была, Лолка, как и Катя, была в городе «понаехавшая».
– Была его, теперь моя. Чего тут делить-то, одиннадцать не полных метров. Именно что, не полных, худеньких таких. Нам токо-токо с Алешкой.
Алешкой она свою дочку Лену звала. Ну понятно бы еще, Аленкой, этих шоколадно-кукольных Аленок нынче пруд пруди. Модно. А то Алешкой, как мальчика.
***
Алешкой должны были они с Димой своего сына назвать. Если мальчик. В честь деда. Дима, он – Дмитрий Алексеевич, а сын (если сын) – Алексей Дмитриевич. Традиция. Катя не спорила. Зачем. Пусть. Она надеялась, что будет девочка.
Господи, как она боялась, что будет мальчик.
Чернявенький, кудрявенький, кареглазый красавчик.
У родителей – блондинов голубоглазых.
Психовала с самого начала беременности, кулаки держала: пусть девочка, пусть девочка. Почему девочка не могла родиться цыганистой брюнеткой, она даже не задумывалась. УЗИ показало – мальчик.
Из-за психоза своего четыре раза ложилась в больницу с угрозой выкидыша.
Там тоже металась: выкинет, сохранит? Чего боится больше, сама не понимала.
Дима приходил каждый день, приносил поесть, чего свекровь наготовила, бульон, котлеты. Ей безумно хотелось пива, а это все, да ну его, отдавала соседкам по палате.
Мальчик родился рыжим.
Она держала спеленутого тугим коконом ребенка, вдыхала его кисленький молочный запах, гладила одним пальчиком редкие красноватые волосинки, смотрела в фиолетовые, но уже уходящие в синеву глаза: «Кто ты? Откуда такой?»
Выбрав момент, когда малыш спал, а соседка по палате согласилась присмотреть, спустилась вниз, там был таксофон, позвонила матери в Глазов.
– Ну как ты? Как малыш? – сразу суетно застрочила мать в трубку. – Здоров? Сколько весит? У тебя молоко есть? На кого похож? Чем там вас кормят? Когда выпишут?
И опять:
– На кого похож?
– Мама, он рыжий.
Мать примолкла на том конце на несколько растянутых секунд. Потом сказала тихо:
– Захар Ворона.
– Что? – Катя не поняла, думала, ослышалась, какая ворона, о чем она.
– Прадед твой выскочил, Захар Ворона. Дед мой. Он рыжий был. Кудлатый. Яркий, как огонь, все лицо в веснушках. Я маленькая была, а помню. Крепкий был мужик. Кочергу в руках гнул. Грузчиком на железке работал.
– А Ворона-то почему, если рыжий?
– Не знаю, доча. Этого уже никто не упомнит. Может проворонил чего, может накаркал. А только фамилия наша, Воронины, от него пошла. Да я уж ее, фамилию-то утратила, а ты и подавно далеконько от нее отскочила.
Катя баюкала своего малыша и повторяла про себя: «Захар Ворона, Захар Ворона. Здравствуй, Захар Ворона. Спасибо тебе, дед. Ну прадед, какая разница». Выписавшись из роддома Катя наотрез отказалась называть сына Алексеем. Сказала, будет Захаром, и точка. И сколько не настаивала свекровь, а это было ее решение блюсти традиции семьи Смирновых, сколько не спрашивал муж, ну чего вдруг уперлась, все было бесполезно. Диме сказала: «Запишешь по-другому – уйду. К матери в Глазов уеду, с сыном».
После рождения Захарки, семейство Смирновых решилось-таки на разъезд. Родительская сталинка на Московском превратилась в две однокомнатных квартиры, одна, для Смирновых-старших, там же в районе Парка Победы, а вторая, «детская» – там, где пришлось, у черта на рогах, на последней станции метро, плюс пятнадцать минут троллейбусом. Зато своя, и мебель родители дали. Ничего, что она долгие годы на даче стояла, разжалованная за свою неизбывную советскость и кондовость, не в пример югославским гарнитурам. От дачного прозябания мебель не испортилась. И полированный трехстворчатый гигант, самодельный стеллаж и стол-книжка обживали новую территорию.
***
Наконец, Катя, почти задохнувшаяся, потная, помятая, вылезла из метро. Посидеть удалось только две последних станции, а до этого пришлось давиться в плотной людской массе. Все хотели домой, к себе на окраины, к своим кухням, своим диванам и телевизорам. От духоты в подземке, от плотного сплетения запахов пота, дешевого парфюма, табачных и просто вонючих человечьих выхлопов, и еще почему-то сырой рыбы, и краски, стала болеть голова, сначала слегка, потом все сильнее. Это гнусно, она способна разболеться так, что ни стоять, ни смотреть на мир сил не будет, только лежать в темноте с закрытыми глазами и с мокрой горячей тряпкой на лбу. Это спасало.
Начал накрапывать серый липкий дождичек. Да черт с ним, не промокнешь небось, лучше пешком пойти, не ждать троллейбус, на остановке полно народу. И муки еще надо купить, и яиц, завтра с Лолкой они забацают шикарную шарлотку с дачными яблоками. Яблоки неказистые, мелкие, зато сладкие и не червивые. Шарлотка будет – пальчики оближешь.
Катя заглянула в ларек с мясом. С продавщицей она здоровалась и думала, что та дерьма ей не подсунет, тетка всегда говорила, какой товар у нее самый свежий. Фарша взять не плохо бы на котлеты или супчик с фрикадельками сварить. Катя усмехнулась: супчик с фрикадельками – это было единственное блюдо, которое она умела готовить, когда приехала в Ленинград поступать. И как часто этот супчик спасал их с Лолкой, полпачки фарша, три картошины и луковка. И два дня они сыты. На сорок рублей стипендии особо не разгуляешься. А много ли матери могут прислать? И ту и другую матери тащили одни, и Лолка и Катя, обе были безотцовщиной.
– Здрасте, фарш свежий у вас сегодня?
– А свеженький. Берите, берите. Еще вот бедрышки куриные сегодня хороши, смотрите, какие… не жирные, молоденькие цыпочки.
Катя прикинула, сколько у нее денег, если возьмет то и то, хватит ли на яйца и муку. Три тыщи на муку, да пятнадцать на яйца, еще на стиральный порошок надо тыщ шесть оставить… Не хватит. Ладно без цыпочек пока.
– Нет, спасибо, фарша дайте грамм восемьсот… или лучше шестьсот. Да, столько хватит. Спасибо. Сколько с меня? Восемь триста? Вот, возьмите.
Так, теперь в продуктовый… Надо побыстрее, башка разбаливается не на шутку. Она пробежала вдоль прилавков, сгрузила покупки в сумку. Сумка у нее что надо, большая, кожаная. Кожа чуть желтоватая, матовая, мягкая, сразу видно, настоящая, не какой-нибудь вам кэзэ, на широком ремне, чтоб через плечо, и руки свободны. Туда и бумаги А-4 помещаются, и еще масса всего. «В женском ридикюле запросто можно разместить три кило картошки, шубу, книжный шкаф, а при желании, и мужа», – любила говорить Катя, когда кто-нибудь восхищался ее сумкой.
Уже выходя из магазина, вскользь глянув на алкогольный прилавок, притормозила: что это там? Не могет такого быть. Прищурилась, вдруг показалось.
– Это там у вас что, бордо?
– Да.
– А посмотреть можно?
Полуспящая продавщица, тоже, наверно, голова болит, чуть шире открыла слипшиеся глазки, со скрипом повернулась вокруг себя и неспешно протянула руку к верхней полке, где стояли подозрительно похожие на французские бутылки. И уже совсем медленно, сомнамбулически двинулась она к Кате, держа бутылку перед собой двумя руками.
Простая белая этикетка с домиком. Написано импортными буквами «Bordeaux», и все остальное, что положено: и название защищено, и разлито во Франции.
– А чего дешевое такое? Контрафакт что ли?
Продавщица оскорбилась незнакомым словом и от того проснулась:
– Чего дешевое-то! Нормальное. Могу накладную показать. Наценка розничная, как положено, двадцать пять процентов. Дешевое… Не нравится, не берите, а ругаться тут нечего.
Бутылка поплыла в сторону родной полки.
– Не-не-не, я возьму.
Катя вообще-то не собиралась брать вино под завтрашние посиделки, была абсолютно уверена, Лолка принесет. Но тут бордо, настоящее, да еще всего за двадцать восемь тысяч. Как кинзмараули какие-нибудь, разбадяженные из порошка в дремучем Подмосковье. Ладно, тридцатку можно у самой себя занять, из тех денег, что себе любимой на сурсики отложены, на юбку не вся заначка ушла.
Придя домой, Катя бросила сумку на пол в прихожей, сил разбирать ее уже не осталось, в висок вкручивался бесконечный винт, терзал. Мозг проворачивался, пытаясь отвязаться от этого холодного щупа, сжимался в тугой комок, колотил по черепной коробке: «Вырваться, уйти, убежать…»
Крикнула мужу, тот сидел за кухонным столом, что-то писал, может план семинаров, может еще чего:
– Дима, намочи тряпку горячей водой и мне принеси. Только быстро. И сумку разбери, там фарш. Потечет.
Скинув подмокшее на дожде платье прямо на пол, она потянула со спинки дивана плед, свернулась под ним клубком, закрыла, наконец, глаза. Дима что-то прокричал из кухни, вроде: «Да, сейчас», – она не расслышала. Лежала, не шевелясь и мечтала о горячей тряпке, но Дима все не приходил. Такие приступы были не часто, но можно сказать, регулярно, раз в три-четыре месяца она вот так рушилась и лежала несколько часов. Тогда муж укладывал ей на голову дежурную тряпку, та всегда висела в ванной на веревке, чтоб не искать ее в нужный момент.
– Дима! Тряпку!
Он завозился, стул с визгом проехал по линолеуму, потом в прихожей звуки, наверно, сумку потащил на кухню, хлопнула дверца холодильника. «А нельзя было сначала мне тряпку принести, а потом сумкой заниматься?»
– Дима!
– Иду!
Он встал в проеме двери и спросил:
– Какую Захаркину рубашку замочить?
Если бы у нее были силы, она б сказала ему все, что положено: и что он никогда не слышит, что она ему говорит, и причем тут Захаркины рубашки, если Захарка уже два месяца как у бабушки в Глазове со своими рубашками вместе, и что было бы не плохо иногда присутствовать в этой реальности, и что он вообще ничего вокруг себя не замечает, и можно всю мебель переставить, а лучше просто из окна выкинуть, он даже не обратит внимания. Но сил не было.
– Никакую. Тряпку мне намочи, башка сейчас лопнет.
– Да, Котенок, я сейчас.
Поднялась она только около одиннадцати, чтобы разобрать диван и снова лечь. Вернее, это Дима разобрал и застелил его, пока она ходила в туалет. Сам он перебрался из кухни в комнату за комп, за полураскрытый стол-книжку у окна. Монитор светился из-за Диминого плеча, как ночник, на фоне пустого незанавешенного окна, Катя лежала, смотрела в окно, в подсвеченную многоэтажками темноту неба. Голова перестала раскалываться. Боль бросила сверлить и биться, теперь она насосавшимся разбухшим слизняком медленно дышала, ритмично вздымаясь и опадая сразу за глазами. С этим можно было жить. С этим можно было уснуть.
***
Они женаты уже восемь лет. Если подумать, это огромный срок, больше четверти ее жизни. Две четверти – детство, еще четверть – юность-молодость-студенчество, в общем веселое щенячество, и четверть – семейная жизнь. Познакомились, когда Катя на четвертом курсе училась, на тусовке деньрожденской. Конечно, она и раньше Диму на факультете видела, высокий блондин, челка белая-белая, выгоревшая за лето, на пол-лица. Он с Лолкиной кафедры, новист, на курс старше. Но не общались, он не общежитский был, местный. А как на той вечеринке познакомились, Дима за ней сразу ухаживать начал. Причем именно ухаживать. Как полагается: цветы, кафе, театр. Красиво. Она на пятый перешла, а он закончил и сразу в аспирантуру. Его на факультете оставили. Ей льстило, молодой сотрудник кафедры, симпатичный, умный, на него и студентки-малолетки заглядывались и молодые бабы факультетские. Она даже влюбилась бы в него. Точно бы влюбилась. Если бы не Вадим.
Вадим у них семинары вел по спецухе, потом повез их на практику археологическую после третьего курса на Селигер, неолит копать.
Как там красиво было! Лагерь их палаточный прямо на озере стоял. Берег, переходящий в широкую сцену озера, по краям – кулисы камышовые, в прозрачной воде песок такими крохотными дюнами, ногами – как по стиральной доске. Налево пойдешь, поле колосится, желтые волны по нему катятся, по краю – лес, сосны высоченные, под ними простор, ни бурелома, ни зарослей, идешь как по Колонному залу Дома Союзов. Направо пойдешь, через полкилометра деревня. Там магазин. И столовая колхозная. Это важно. Завтракали в лагере, чай на костре, бутерброды, в общем так себе. Жрать на раскопе хотелось уже через пару часов. Зато потом обед в столовке. Их в лагере тридцать человек, много, а столовка не большая, поэтому кормили их во вторую смену после механизаторов и полеводов, или как они там называются. Им специально готовили, да еще то, что первая смены не доела, тоже голодным студентам отдавали, не жалко. Пюрешка с котлетами и морковной подливой, макарончики по-флотски, не замысловато, но съедобно, и главное, много, добавки – сколько попросишь. Так налопаешься, потом лопатой еле водишь.
Как-то на завтраке Вадим спросил: «Ребятишки, кто рисовать умеет?» Все сразу: «А зачем?» Он: «Стенгазету выпускать будем». Заорали: «Я!» Вадим: «Шутка. Художник нас покинул, – сложил руки на груди, взгляд в небо, пауза пару секунд, – уехал, аллергия доконала. Надо планы рисовать, я покажу. Ну дак, кто?» Руки подняли трое, Катя в том числе. Вадим на нее посмотрел:
– Точно умеешь?
– Художку закончила. Наверно, умею.
– Ладно, художка покатит. Пошли. С вещами на выход.
Вадим отвел Катю в деревню, в клуб, большой бревенчатый дом-пятистенок. Сейчас тут был их экспедиционный штаб. Сюда стаскивались и сортировались все находки с раскопа, здесь жила их шефиня Синицына, баба мелкая ростиком, но железная характером, как и положено археологине, имевшей под началом буйную ватагу студентов. И здесь же жил художник, вечно красноносый и сопливый, как оказалось, от аллергии, парнишка из Мухи. В маленькой комнатушке с одним окошечком, нижняя половина затянута цветастой ситцевой занавесочкой, на двух сдвинутых столах лежали листы миллиметровки с планами раскопа, на тумбочке – электрочайник, под окном – деревянный грубо сколоченный топчан, застеленный стареньким покрывалом.
– Если хочешь, можешь здесь и спать, перетаскивай все свое и живи.
Но Катя подумала, не сто̀ит, будет тут одна, да еще под боком у начальницы. А в экспедиции, как в армии, лучше, подальше от начальства, поближе к кухне.
– Не, я в лагере останусь.
– Как хошь. Вот тебе тогда ключ. После завтрака будешь приходить и зарисовывать. Я покажу как. Все, иди. Пока свободна, завтра придешь.
Два дня Вадим приходил к ней, натаскивал. Показывал, что уже занесено на планы полностью, а что нет, как делать разметку, как зарисовывать находки, как писать экспликацию. Они все это проходили, но там теория, а тут все по-настоящему, по-взрослому, не игра и не тренировка. Она слегка нервничала, старалась. Вадим казался ей взрослым, серьезным дядькой, особенно сейчас, когда на лето отпустил бороду, черную, курчавую, и волосы не стриг, они спадали ему на плечи крупными цыганскими кудрями. Этакий Будулай. Он, когда курс у них вел, не либеральничал, на зачете зверствовал. Ко многим экзаменам проще относились, чем к его зачету, сидели с пацанами в читалке, зубрили, что у кого записано в тетрадках, учебников он не признавал, говорил: «Что я вам давал, то и спрашивать буду».
Но тут, в экспедиции, Вадим был совсем другим. Приносил пряники, заваривал крепкий чай, рассказывал ей смешные истории и анекдоты. Она прямо кисла от смеха.
А как он двигался?! Вот входит, сначала стучит, потом замирает в дверях, одной поднятой рукой опирается о косяк, слегка наискосок перечеркивая своим телом темный проем. Красивый, как в кино. Или курит, небрежно стряхивая пепел в банку из-под тушенки. Даже в том, как он держит сигарету, столько расслабленной грации. Рука его скользит над разложенными на столе планами, дымящийся окурок – между указательным и средним пальцами, мизинец упирается в ее ошибки: «Вот здесь ты напорола, Катюха».
Под конец второго ее «художнического» дня притащил откуда-то гитару и под чаек из граненых стаканов пел ей романсы. Голос у него оказался – густой баритон, вкусный такой, и Агафоновский «Изумруд», ее любимый, звучал так, что Катино сердце полезло куда-то вверх, щекоча в горле и пощипывая в глазах.
На третий день он первый раз поцеловал ее.
Целоваться с ним было невыносимо. Невыносимо здорово. Он все делал так, как ей нравилось. Вернее, до этого она и не знала, как ей нравится. Она таяла в его руках, превращалась в мягкий воск, он мог слепить из нее все, что захочет. Она знала, поцелуями дело не ограничится, но это ее не смущало. У нее уже был секс один раз, давно, еще на первом курсе. Новый год, коллективная пьянка в общежитии, дискотека, она танцевала с однокурсником, потом они обжимались в коридоре, потом все было так, как должно было быть: торопливый секс в захламленной подсобке, прямо на полу, на каких-то плакатах. Быстро, больно, никакого удовольствия, никаких воспоминаний. Сейчас все было по-другому.
Вадим был прекрасен. Старый топчан был прекрасен. Прекрасные лучи солнца падали на них, обнаженных. За окошком качались ветки с прекрасными недозрелыми яблоками, желтыми с прозеленью, как луна над озером.
Она смотрела в его глаза, видела там свое отражение, и знала, он ее любит.
Она была счастлива.
Три недели счастья.
В городе они встречались редко. Это было всегда днем. Он вел семинары у очередных третьекурсников первой парой, а потом ловил Катю в буфете и говорил: «Поехали». С факультета они всегда уходили по одному, он ждал ее на остановке автобуса. Вадим что-нибудь придумывал, чаще всего это были ключи от квартиры одного из его приятелей, иногда он приводил Катю к себе домой. У него была жена. И еще дочка. Они жили в однушке в Озерках, снимали, наверное. Девочка была в школе, жена на работе. Все это не имело значения для Кати. Она хотела быть с ним. Она знала, что он любит только ее, так же сильно, как и она сама.
А жена? Ну поженились еще студентами из-за ребенка, такое часто бывает. Женится ли Вадим на ней? Этот вопрос Катя старалась не задавать себе. Боялась услышать отрицательный ответ. Но не проговаривая даже про себя, надеялась – разведется и женится. Такое тоже часто бывает.
Во вторые выходные марта Вадим пригласил ее на день рожденья. Вовсе не ее одну. Там должна была собраться целая толпа, уж праздновать, так праздновать, тридцатник все-таки, юбилей. Там – это на их даче в Комарово.
– Катюх, только ты возьми с собой паренька какого-нибудь. Не люблю, понимаешь, когда за столом одни повизгухи собираются, да и с кем вы плясать будете, одного меня на всех не хватит. Поэтому главное требование юбиляра: все приходят парами, девки приводят кавалеров, парни – подружек. Имею я право на деньрожденскую блажь?
– Ладно, найду кого-нибудь. Если тебе лишние рты за столом нужны.
– Ничего, прокормим.
Кого позвать, Катя не знала, перед ребятами с кафедры светиться ей не хотелось, перед общежитскими приятелями тоже. Выручила, как всегда, Лолка. Они тогда как раз переживали очередной приступ дружбы, причем такой тесной, что про свои отношения с Вадимом Катя ей все рассказала. Хотелось похвастать, какая у нее светлая любовь случилась. У Лолки ничего такого и в помине не было. Такого вообще ни у кого быть не может.
Подруженция сказала, что предоставит Кате кавалера во временное пользование, но в качестве платы за прокат, тоже поедет с ними как пристяжная лошадь: «Пожрать на халяву хочется, не могу такое пропустить». Они, как обычно, сидели на мели, профукали стипендию и теперь кормились геркулесом, сваренным на воде, даже без масла. Отказать было невозможно. А тут еще так вышло, что кавалер этот, Дима, и сам уже приглашен, потому что он Вадимов приятель, и в качестве подружки на мероприятие собирался позвать Лолку. В общем все перепуталось, кто из них коренная, кто пристяжная, решили, что поедут втроем и плевать на взбалмошные требования старичка-юбиляра.
Тусовка вышла классная. Дача была большая и плохо протопленная. Стол накрыт как всегда сумбурно, кто что принес, но обильно. Знакомились все сами, с кем рядом сядешь, с тем и знакомишься, с тем и выпиваешь.
В Комарово лежал снег. Подняв первые тосты и утолив первый голод, выперлись на улицу играть в снежки. Кое-кто раздобыл старые лыжи и поехал покататься, пока не стемнело. Кто-то приволок санки, и за неимением горок парни стали катать девчонок, те с визгом валились в сугробы. Потом мокрые, с красными руками и физиономиями вернулись в относительное тепло, продолжили пьянку. Были танцы, были и песни хором под аж две гитары.
Жена Вадима, а она там естественно была, быстро уехала, наверное, из-за ребенка. Лолка куда-то провалилась, и Катя осталась в этой шумящей толпе с Димой. Сидели рядом, разговаривали, с ним было интересно. Сам он почти не пил, хлопнул рюмку водки за первое здоровье хозяина праздника, а потом перешел на кем-то принесенный компотик, жиденький, кисленький, едва розовый. Но Кате в стакан регулярно подливал ркацители. Уехали они вдвоем на последней электричке. Кто-то к этому моменту уже свалил, а остальные решили остаться ночевать на этой даче, человек пять уже дрыхло по разным углам. Так что уезжали они одни. А потом Дима провожал Катю до общаги и на метро уже не успевал. Не выгонять же человека ночью на улицу. Она привела его в свою комнату. И тут оказалось, что Лолки нет. Они попили чаю, и понимая, что сейчас окончательно срубится, Катя спросила:
– Ты спать хочешь?
– Да не особо.
Ага, спать он не хочет, вон глаза уже совсем китайские, хоть спички вставляй, бодрится, знамо дело, дурачок.
– А я все, сейчас на лету засну. Ты это… Ты на мою кровать ложись. А я – на Лолкину. Все, спокойной ночи.
И бухнулась в койку лицом к стене, даже не раздеваясь. Спал он на ее кровати или всю ночь так и просидел, а с него станется, она не знала. Не ранним утром, когда проснулась, Диму уже не застала. Ушел. На столе лежал листочек из тетради, на нем было написано: «Спасибо» и нарисован букетик условных цветов.
Хреново было то, что как только появился Дима, Вадим сразу как-то отошел в сторону, перестал устраивать эти их свидания в чужих квартирах, а уж к себе и подавно больше не привозил. Она пыталась с ним поговорить, он что-то мямлил, типа занят, дочь болеет, переезжают, ремонт делают. Всегда находилась причина. Катя была уверена, отговорки, на самом деле это как в песне, как его там…трам-пам-пам… третий должен уйти… Благородная чушь. Пусть бы Дима ушел, а Вадим остался. Она злилась на них обоих, грубила Диме, упрашивала Вадима, плакала, как полагается, ночью, жалея себя. Нажаловалась на несчастную долю Лолке. А та и сказала: «Никакого благородства. Попользовался тобой всласть, а надоела, он тебя под дружка подложил. Чтоб добро не пропадало».
Жестко. И не правда! Это Лолка от зависти.
Катя обиделась. На всю оставшуюся жизнь. Даже в другую комнату переселилась, поменялась с кем-то. Лучше будет жить в трехместной, чем в двушке с этой стервой.
Когда Дима предложил ей выйти за него замуж, Катя сказала: «Нет». Она считала, что нечестно выходить, раз она его не любит, совсем не любит, он хороший парень, завидный жених, чего там говорить, но не любит же. Они уже и переспали несколько раз. И это было хорошо. Хорошо. Но не прекрасно, как было у нее с Вадимом.
Просто хороший секс.
Не полет над вечностью, что звенит далеко внизу натянутой струной, того гляди оборвется, и тогда исчезнет все, схлопнется: он, она, вечность. Не сладкий ужас ожидания и жадное нетерпение, когда же это случится, когда лопнет эта дрожащая нить, разрывом своим превращая весь мир в Ничто.
Ничего такого. Просто хороший секс.
Но Дима был настойчив, и тогда, подумав, она сказала: «Да».
Назло.
Назло себе: пусть, пусть будет Дима, если Вадиму она не нужна.
Назло Лолке – пусть сдохнет от зависти: она, Катя останется в Питере, а эта поганка покатится по распределению в какой-нибудь Нижнежопинск в строительную путягу историю СССР дуболомам в бо̀шки вдалбливать.
Назло Вадиму: пусть видит, как у нее все хорошо, как она счастлива, пусть знает, чего лишился.
Когда Дима предложил пригласить Вадима свидетелем на свадьбу, Катя согласилась, очень кстати, пусть любуется, только про себя обозвала будущего мужа кротом слеподырым.