Долгий путь. Он много крови выпил,
О, как мы любили горячо —
В виселиц качающемся скрипе
И у стен с отбитым кирпичом.
НАПИСАНО В 1942 ГОДУ:
…под Москвой. Было очень много ликований, но мне, признаюсь, эта операция не принесла ощущения полноты победы. Не буду сваливать все на холода, заморозившие технику вермахта, ибо на русские морозы еще задолго до Геббельса ссылался и Наполеон в своем знаменитом «28-м бюллетене». Но все-таки наступление, закончившееся для нас успешно, не казалось мне таким сокрушающим ударом, чтобы радикально изменить положение на фронте. Отбросить противника далеко от Москвы не удалось. Ясно, что немцы отогреются по весне, перещелкают на себе вшей, обновят технику, и потому летом нам следует ожидать серьезных оперативных решений…
А я не ладил с начальством. Вскоре меня отстранили от пропаганды, но и других поручений не давали. Курс военной статистики в Академии Генштаба был сильно урезан, лекции занимали лишь четыре часа в неделю. Чувствовалось, что моя неприкаянность вызвана какими-то побочными соображениями, и я сознательно пошел на обострение обстановки.
– Мне, – заявил я в особом отделе, – не совсем-то понятно, почему в такое трудное время, какое переживает Отчизна, меня, кадрового специалиста, держат под шкафом, словно забытый мусор… Чем вызвано недоверие? Или виной тому мой последний арест? Так все уже выяснилось. Я вам преподнес Бориса Энгельгардта, я действительно вышел прямо на Целлариуса… Не понимаю! Лучше уж пошлите меня на фронт рядовым солдатом.
– У вас другие фронты, – ответили мне…
Было видно, что моего визита не ожидали, и дальнейший разговор никак не блистал крупицами народной мудрости. Сначала мне ядовито намекнули на мои расхождения с начальством:
– Говорят, вы не исправились.
– Но я же не ребенок, чтобы, нашалив, исправляться. Мои убеждения сложились не сегодня, и не вам меня перекраивать.
– А вы разве не боитесь противоречить людям, облеченным высокой доверенностью партии и народа?
– Я старею. Семьи нет. Дети не сидят по лавкам, ожидая, когда их накормят. Так чего мне бояться? Кажется, отжил свое честно, а теперь желаю умереть честным человеком, чтобы смерть застала меня при исполнении долга.
– Честным… ведь вы были в немецком плену?
– При царе это не считалось вселенским позором, напротив – мученичеством, и бывших в плену награждали орденами.
– За что? За трусость?
– Простите, – обиделся я, – тогда же в баварской крепости Ингольштадта сидели в одной камере два офицера. Одного звали Шарлем де Голлем, а другого Михаилом Тухачевским, и трусами их никак не назовешь, хотя они тоже сдались в плен…
Это озадачило моих собеседников:
– А вас взяли в плен? Или сдались сами?
– Сам… На войне случаются такие острые коллизии, когда даже смелый человек бывает вынужден поднять руки…
Этот корявый разговор был продолжен в более просторных кабинетах с гораздо большим количеством служебных телефонов, и портрет Хозяина не был литографией для всеядного ширпотреба, а был исполнен маслом на холсте, вставленный в золотую раму. Тут рассуждали более откровенно.
– Сколько у вас было орденов?
– До революции?
– До.
– Много! Но в семнадцатом я обменял их на пуд белой муки, о чем до сих пор горестно сожалею. Из советских же наград имею лишь нагрудный знак «XX лет РККА».
– У вас отличные аттестации по службе до революции.
– А как же иначе? Если уж дослужился до генеральских эполет, так, наверное, чего-нибудь стоил… Не так ли?
– Хорошо. Где бы вы хотели теперь быть?
Вопрос был поставлен напрямик, и потому он требовал от меня предельно искреннего ответа – без экивоков:
– Для работы в Германии я сейчас попросту не гожусь. Мои знания лучше использовать в Югославии, где началась народная война против немецких оккупантов.
Ответ был малоутешительным для меня:
– Вы плохо представляете себе обстановку в отрядах Тито, там война очень жестокая, и вам физически не выдержать всех ее тягот… Ведь вам уже далеко за шестьдесят.
– Но еще не семьдесят же, черт побери! – чересчур горячо возразил я. – Раньше в русской армии служили и позже, даже в отставке оказывая немалые услуги отечеству. Поверьте, что на здоровье я никогда не жалуюсь.
– Хорошо, – закончили разговор. – Мы подумаем, где вам удобнее сейчас быть. Всего доброго…
Мне почему-то казалось, что меня ожидают Балканы, и я даже удивился, когда мне предписали скорый вылет в Тегеран.
– Вы имеете представление о Персии, нынешнем Иране?
– Осмеливаюсь судить об этой стране лишь по экзотическим романам Пьера Лоти, где с большим толком воспеты женщины – ароматные, как розы Исфагана.
– Вот и хорошо, – сказали мне. – Сейчас там и нужен такой бабник, кажущийся совсем непригодным для разведки…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Конечно, я знал о Персии не только по романам. Иран был перенасыщен агентами абвера, активность которых вызвала большую тревогу не только в Москве, озабоченной сохранностью бакинских нефтепромыслов, но и в Лондоне, где не могли смириться с угрозой нефтеносным источникам в районе Персидского залива. В августе 1941 года британские войска вошли в Иран с юга, а наша армия вошла с севера, чтобы обезвредить свои границы от диверсий на Каспии и на Кавказе. Тогда же над крышами Тегерана с воем пронеслись неопознанные самолеты, сыпавшие бомбы и зажигалки на жилые кварталы, а немецкое посольство объявило, что налет был произведен советскими бомбардировщиками… В таких сложных условиях наша разведка в Иране приступила к уничтожению вражеской агентуры. Это было чертовски трудное дело, тем более что немцев поддерживали племена кашкайцев и бахтиаров, которые терпеть не могли бумажных денег, зато абвер расплачивался с ними чистым золотом.
Я вылетел из Москвы в те самые трагические дни, когда немцы заканчивали окружение нашей армии в районе Барвенково, маршал Тимошенко оставил там 480 000 человек и всю боевую технику, а в нашей печати стыдливо признавались, что 90 000 «пропали без вести». Вермахт двигался на Сталинград! Наш самолет садился на дозаправку именно в Сталинграде, уже переполненном беженцами, город на Волге стонал от рева скота, гонимого на восток, все были взволнованы самыми мрачными слухами.
Мы летели через Астрахань и Баку, наш «дуглас» основательно трясло в тучах. Конечно, в мои годы не станешь ориенталистом, но я все-таки запасся в дорогу дешевым разговорником «Русский в Персии», изданным до революции, и теперь зубрил:
– Кэнди вэ чай дарид? – есть ли у вас чай с сахаром? Бераи бенда лехаф-э-э-табистани лазим ест! – прошу дать одеяло…
В разведуправлении Москвы меня предупредили, что в январе 1942 года немецкая авиация сбросила над Ираном сотню парашютистов, владеющих восточными языками, чтобы с их помощью оживить работу абвера на границах с Индией и СССР. Посадка нашего «дугласа» в сильно разреженном воздухе Тегерана показалась мне скорее падением самолета в облаке густейшей пыли, окутывавшей аэродром, заставленный авиацией англичан; здесь же, под крыльями самолетов, сновали юркие «джипы» и «виллисы» с хохочущими и орущими «томми». Дверь фюзеляжа открыли, и внутрь «дугласа» пахнуло такой жарищей, будто я угодил в ванну с горячим глицерином. Я спустился по трапу на землю, повторяя понравившуюся мне персидскую поговорку:
– Самый вкусный виноград всегда достается шакалу…
Английский контроль. Я предъявил документы – ревизор Управления банков СССР. Молодой британский офицер в шортах и безрукавке едва глянул в бумаги, спросив меня по-русски:
– Долкая дорога… верно, папаша?
– Долгая, сынок, – ответил я в том же духе.
Но это мимолетное «папаша» еще раз напомнило мне о моем презренном возрасте. Я появился в Тегеране для ревизии Русско-иранского банка, солидного учреждения, которое с давних времен сотрудничало с персидскими деловыми кругами. Всегда плохо смыслил в вопросах денежных обращений, а теперь – в роли московского ревизора – я имел этот банк лишь прикрытием для своих дел, весьма далеких от развития экономики. Директор банка мог быть вполне уверен, что я не посажу его за растрату. Я входил в подчинение майору Сергею Сергеевичу Т[уманову], который возглавлял группу советской разведки, жестоко боровшейся с нацистским подпольем в Иране…
На выходе с аэродрома Т[уманов] ожидал меня в автомобиле. Тегеран к вечеру высветился неоновыми рекламами, сверкали витрины фешенебельных магазинов, в нарядной столичной публике царило некое оживление праздности, столь несвойственной москвичам; среди мотоциклов и автомашин бежали ослики с поклажей, тут же величаво выступали караванные верблюды.
– Вас прислали… – начал майор Т[уманов].
– …в помощь вам, – опередил я его вопрос.
При этом объяснил: мои задачи просты, хотя и хлопотливы – я должен установить связь с влиятельными белоэмигрантами, согласными помочь родине в ее трудные дни, мне следовало наладить контакты и с богатой армянской колонией, которая душою всегда была близка армянам нашего Еревана.
– Может быть, – сказал я Т[уманову], – кто-либо из этих людей, сочувствующих нашей стране, сумеет помочь нам…
Т[уманов], легко управляя машиной, сказал, что в Иране обстановка гораздо сложнее, нежели ее представляют в Москве, а вожди племен, живущих в горах, агентов абвера не выдадут:
– Немцы берут их за душу не только золотишком с дурной лигатурой, но и тем, что выдают себя за «освободителей мусульман от британского и русского империализма» – старая песня, известная нам со времен кайзера! Но сейчас, когда фюрер жмет на Сталинград, немцы рассчитывают – через Кавказ – объединить свои армии с армией Роммеля, которая – через Каир – выйдет в Палестину и Сирию, а потом развернется и далее – прямо на Индию… В каком вы звании? – вдруг спросил Т[уманов].
– Всего лишь генерал-майор.
Машина в его руках рыскнула в сторону.
– Простите, – сказал Т[уманов], – я ведь только майор, а Москва велела принять вас как своего подчиненного.
– Все верно. В таком деле, каково наше, чинопочитание излишне. Я охотно исполню все ваши указания.
– Благодарю. Вот и «Континенталь», где для вас снят номер с душем и ванной. Не пейте сырой воды. Директора банка легко запомнить: Иосиф Виссарионович Гусаков. Вот вам и мой телефон. В случае каких-либо осложнений – звоните…
Иосиф Виссарионович оказался милейшим человеком.
– Каковы ваши первые впечатления от Персии?
– О! – воскликнул я, взваливая на стол разбухший портфель, набитый пачками газет, которые я никогда не читал. – Пьер Лоти прав: розы благоуханны, персиянки очаровательны, а лохмотья нищих по-рубенсовски живописны… Итак, с чего мы начнем?
– Сначала я позволю себе отчитаться в кредитах.
– Надеюсь, вы меня не очень стесните во времени? Знаете, я человек в летах, а тут… такие шеншины… такие шеншины! Где мне, старому петербуржцу, устоять перед ними?..
Кажется, бедняга поверил, что я опытный ловелас и провожу свои вечера в самых темных кварталах Тегерана, куда женатые люди не заглядывают. В чем-то мне здорово повезло. Под видом важного московского финансиста я установил связи, нужные для группы Т[уманова]. От этих встреч с «нужными» людьми мне запомнились роскошные рестораны, обнаженные спины женщин, сверкание посуды в руках вышколенных официантов, надрывные возгласы джазов, а в глыбах тающего льда серебрилась наша каспийская икра и леденели бутылки с превосходным шампанским. Одному эмигранту, который сомневался, стоит ли ему связываться со мною, я сказал на ушко – как самое сокровенное:
– Не забывайте, что я лично знаком с Иосифом Виссарионовичем, и обязательно напомню ему о ваших заслугах…
Вскоре я был извещен, что нашей группе удалось перехватить секретный код, которым агентура абвера связывалась с фон Паленом, гитлеровским послом в Стамбуле; мы предотвратили серию взрывов и пожаров на нефтепромыслах Баку, которые были отлично спланированы во 2-м отделе абвера на Тирпицуфер в Берлине. Я был вполне доволен собой, но мое блаженство в Тегеране скоро закончилось… В один из дней, когда я подходил к банку, помахивая портфелем, возле меня резко затормозила легковая машина. Я не успел даже среагировать, как дверца ее распахнулась. Три выстрела в упор отбросили меня к стене здания, интуитивно я загородился от них портфелем.
Машина отъехала. Пули, пробив портфель, застряли в пачках газет; а одна засела во мне. Иосифу Виссарионовичу, когда меня внесли внутрь банка, я назвал телефон Т[уманова]:
– Скажите, чтобы Сергей Сергеевич приехал…
Меня поместили в английский госпиталь. Т[уманов] спросил:
– Вы запомнили лицо стрелявшего?
– Кажется, его лицо было русского типа.
– Лежите. Самолет в Москву будет вечером…
Итак, дело было сделано. Мы не смогли тогда выловить лишь двух матерых агентов абвера. Это был эсэсовец Юлиус Шульце, замаскированный под видом муллы, которого укрывал в Исфагане главарь кашкайских племен, и прохлопали опытного резидента Майера, работавшего под самым нашим носом – могильщиком на армянском кладбище Тегерана. Обратно домой я летел уже над калмыцкими степями, и в районе Элисты по нашему «дугласу» во всю ивановскую жарили немецкие зенитки…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Орден боевого Красного Знамени мне вручили уже в московском окружном госпитале. Оправлялся я с трудом, благодаря всевышнего именно за то, что надоумил меня таскать в своем дурацком портфеле совсем не нужные мне пачки газет. Если бы не эти газеты, не видать бы мне ордена, как своих ушей…
Битва в Сталинграде была в самом разгаре, когда переполненный людьми поезд увозил меня в глубокий тыл – в самую глубь страны, где была очень трудная и голодная жизнь без тепла и уюта, с мучительным ожиданием весточек от мужей, с рыданиями женщин при вручении им похоронок. Всю дорогу я смотрел в окно, как ребенок, не раз готовый заплакать. В глубоких снегах стыли древние леса, картины русской провинции оживали передо мною в порушенных храмах без куполов, в запустении старых гостиных лабазов эпохи Екатерины Великой, в старинных зданиях губернских и уездных гимназий, где теперь разместились тыловые госпитали. Было морозное утро, кружился мягкий снежок, когда я сошел с поезда на перрон промерзшего вокзала древнего русского городка, тихо курившегося дымками печных труб. Здесь в годы войны – за очень высоким забором – располагалась школа для подготовки наших агентов и диверсантов, а я был назначен руководить этой школой… Мне выделили квартиру в городке; с утра до ночи для меня куховарила слезливая старуха Дарья Филимоновна, меня возлюбил ее кот Вася, и любовь кота бывала особенно пылкой в день получения мною генеральского пайка. Тут уж он не отходил от меня, издавая то нежное, то свирепое «мурлы-мурлы» с таким артистизмом, что надо иметь железное сердце, дабы устоять перед его желанием вкусить от моих благ.
Школа считалась интернациональной, в ее аудиториях слышалась речь поляков, чехов, болгар и немцев, в основном это была молодежь, и мне нравилось с нею общаться. Группы курсантов, уже готовые для работы в немецком тылу, я с офицерами школы всегда провожал на аэродроме, целуя каждого троекратно, и жалел каждого, как отец своих сыновей. Да простится мне эта сентиментальность: я ведь невольно вспоминал молодость…
В один из вечеров, томимый одиночеством и тоскою, я решил прогуляться по городу, занесенному снегом. Незаметно добрел и до станции. В зале ожидания возле холодной печки сидела изможденная женщина, вокруг шеи которой, словно веревочная петля, была обвита старая шкурка лисицы, когда-то, наверное, украшавшая эту даму. Возле нее сжались в комок две девочки. Вещей с ними не было, и поначалу я принял их за беженцев. Мне казалось, они так и останутся здесь, обреченные на тихое умирание. Что-то больно кольнуло мне в сердце.
– Куда вы едете? – спросил я женщину.
– Не знаю… мы теперь ничего не знаем.
– Билет у вас в какую сторону?
– Нет у нас билетов. Нет и никогда их не будет.
На меня с надеждой воззрились девочки. Чего они ждали от меня? Чудесной посадки на поезд? Или… куска хлеба?
– Продуктовые карточки у вас при себе? Тогда их можно отоварить, – подсказал я. – Утром, когда откроются магазины.
– Нет у нас карточек, – отвернулась женщина…
Руками без перчаток, посиневшими от стужи, она перебросила облезлый хвост лисы через плечо. Даже кокетливо!
– Кто вы и откуда? – спросил я.
– Мы… немцы, – услышал я. – Мы… высланы.
Не знаю почему, но в этот момент мне вспомнилось, что лучшая гроздь винограда всегда достается шакалу. Молча я вышел из зала ожидания. Постоял на перроне. Вернулся обратно.
– Но так же нельзя! – заговорил я. – Вы тут замерзнете… погибнете. Без билетов, без денег, без карточек.
– А кому нужны мы теперь? – вопросила женщина.
– Мне! – выкрикнул я так, словно отдал приказ…
Я привел несчастных в свой дом, отпихнул кота:
– Иди к чертовой бабушке… Дарья Филимоновна, – велел я на кухне, – ставьте самовар да печи топите пожарче…
Я сам накрыл стол. Смотрел, как пугливо едят женщина и ее дети. Чувствовал, что они боятся уйти из моего дома.
– Вы останетесь здесь, – сказал я женщине. – Вы и ваши дочурки. Не волнуйтесь. Как-нибудь проживем…
…Боже, как поздно я обрел тихое семейное счастье!
Французское правительство покинуло столицу, вот-вот готовую пасть, перебравшись в Бордо, отчего французы, не потеряв остроумия, называли министров «говядиной по-бордоски»; вслед за правительством панически спасались из Парижа и богатые люди, а французы спешно обновили текст «Марсельезы»:
К вокзалам, граждане!